Глава 17 Живой мертвец

Улица Бертон. Тихая, провинциальная, забытая. За воротами, на которых красуется номер 17, высится старинный замок княгини де Ламбаль, в котором доктор Эмиль-Антуан Бланш разместил свою клинику.[101] Мощная стена опоясала парк. Ко входу ведет широкая аллея, обсаженная деревьями. Выходя из экипажа, Мопассан пошатывался: дорога истомила его. У него был землистый цвет лица, язык пересох; плетясь, он отплевывался направо и налево. Он явно не отдавал себе отчета в особом характере учреждения, порог которого только что переступил. Ему казалось совершенно естественным, что санитар укладывает его в постель и что доктор Мерио перевязывает ему рану на шее. Впрочем, он отказывался от пищи и пил только воду. Палата № 15, в которой его разместили, была просторной и светлой, но окно из предосторожности забрано решеткой. Главная комната отделялась от коридора кабинетом, в котором находился охранник.

На следующий день по прибытии Ги жалуется на некоего индивида, который якобы украл у него половину рукописи «Анжелюса», высказывает упрек Оллендорфу за то, что разрешил публикацию этого романа в «Нувель Ревю», и, проглотив «две пилюли подофилла», застонал от боли, уверяя, что одна из них проскользнула ему в легкие. В последующие дни он согласился откушать бульончику с гренками, но заявил, что дом полон сифилитиков и что по его комнате бродит дьявол. Потом он внезапно успокоился и, приняв вдохновенный вид, сказал, что ему слышатся голоса, и потребовал вымыть его эвианской водой, чтобы раз и навсегда очиститься от всякой скверны. Вслед за коротким периодом просветления умножились галлюцинации. Он раздумывает о княгине де Ламбаль, которая обитала в этих стенах и погибла, изувеченная и обезглавленная, во время кровавых сентябрьских событий. Вскоре после этого к нему обратился незримый Флобер. Затем послышался голос Эрве… «Их голоса так слабы, – уверял Ги, – словно они доносятся издалека». Изрекши сие, он со всею силой топнул ногой, чтобы затоптать полчища «умных насекомых», которых наслал на него Эрве, дабы те «отрезали ему путь к отступлению», жаля морфием.

Эти симптомы ставили в тупик даже таких медицинских светил, как доктор Бланш и доктор Мерио. Выздоровление представлялось проблематичным. Проведя очередной осмотр больного, Бланш пометил в «Истории болезни»: «Налицо нарушение интеллектуальных способностей, характеризующееся бредовыми концепциями, чаще всего проявляющимися в меланхолической и ипохондрической форме, иногда – в форме мании величия с галлюцинациями и иллюзиями чувств… Болезнь г-на Ги де М(опассана) тяжелая, и еще длительное время не представится возможным сказать, каков будет исход».

В то время как Мопассан сражается в палатах мадам де Ламбаль с осаждающими его призраками, большинство журналистов комментируют его водворение в клинику с нездоровою настойчивостью. Вот, к примеру, высказывание Андре Верворта на страницах «Интрансинжан» от 12 января 1892 года: «Так ли уж необходимо было запихивать Мопассана – лишь затем, чтобы не дать ему нюхать эфир и курить опий – в заведение „трехзвездочного доктора“ (Docteur Trois-ètoiles), создавая ему тем самым большую рекламу? Если даже, благодаря воздержанию, писателю и станет лучше, не пойдет ли все насмарку, когда писатель осознает себя пациентом знаменитого специалиста по душевным болезням?» В прессу просочились и другие сведения; кто публиковал их из жалости, а кто – из вероломства. Опасаясь, как бы они не попались на глаза Мопассану, критик драматургии из «Ревю де Де Монд» Луи Гандера направил доктору Мерио 12 января спешно написанную записку: «Необходимо, чтобы ему (Мопассану) не передавали ни одной газеты, предварительно не изучив ее со всем тщанием, и чтобы в газетах „Фигаро“, „Голуа“ и „Эко де Пари“ было как можно скорее опубликовано сообщение, подписанное доктором Казалисом и содержащее примерно следующее: „Мы с удовольствием узнали, что состояние здоровья мосье Ги де Мопассана день ото дня улучшается. Вчера он попросил газеты и прочел их некоторое количество“. Это никого ни к чему не обяжет. Его не обидит, если он это прочтет, а для журналистов послужит предупреждением, что он в состоянии читать их материалы».

Доктор Анри Казалис пообещал предпринять все необходимые шаги, чтобы болезнь Ги была окутана приличествующим молчанием. Но его опередил Эмиль Готье, который тиснул в «Эко де Пари» 13 января мерзопакостную статью под заглавием «Любители эфира»: «Автор „Нашего сердца“, – пишет он, – разбавлял чернила эфиром, в котором растворился его мозг. Нескольких капель этого дьявольского снадобья, ежедневно вводимого в его кровь, было достаточно для того, чтобы его голова треснула, как перезрелый орех, и превратить чудесного мастера искусств в инвалида, слабоумного, сумасшедшего». Разъяренный Луи Гандера настаивает, чтобы доктор Бланш передал наконец в газеты успокаивающую информацию о здоровье своего знаменитого пациента. Но доктор Мерио, который в то время был истинным заправилой в клинике, воспротивился. Тогда Луи Гандера, игнорируя мнение врачей, помчался в редакцию, и 17 января 1892 года. «Голуа» опубликовал следующее: «Мосье Ги де Мопассану много лучше. Он в курсе всего, что происходит. Он читает газеты».

Лора де Мопассан сгорала со стыда при виде всей этой возни вокруг сына. Она кричала на всех перекрестках, что Ги не сумасшедший, что в семье вообще не было ненормальных и что даже Эрве был здрав рассудком. И супруг ее, Гюстав де Мопассан, находившийся в Сент-Максиме, не без рвения подтвердил эту информацию в письме к неизвестному адресату: «Мой сын Эрве имел досадную привычку работать в саду на солнце и непокрытой головой. Три года назад он страшно перегрелся, не смог отойти и умер несколько месяцев спустя. Эта смерть была совершенно случайною».

Как бы там ни было, в литературных кругах усердно чесали языками. Большинство собратьев Мопассана по перу, притворяясь, что сожалеют о несчастии Ги, на деле только радовались. Еще бы, ведь одним конкурентом – и какого масштаба! – меньше! Ну как тут не взыграть стадному чувству злой радости? Октав Мирбо холодно заявил Клоду Моне: «Мопассан никогда ничего не любил – ни своего искусства, ни одного цветочка, вообще ничего! Справедливость вещей сразила его!» Эдмон де Гонкур перещеголял Мирбо на страницах своего дневника: «(Возымел место) разговор о шуме вокруг Мопассана, который находят слишком громким, соразмеряя с истинной ценностью этого писателя… Кто-то сделал грустное замечание, что у Мопассана нет близкого друга; близким другом у него был только его издатель Оллендорф» (Дневник. 10 января 1892 г.). Накануне, еще не зная о том, что ждет Мопассана, Гонкур вычеркнул его из списков своей будущей Академии.

Затворившись в своих конфузных раздумьях, Ги безропотно позволял своему камердинеру, который приходил каждый день, и санитару по имени Барон ухаживать за собою. Лора вменила в обязанность Тассару регулярно информировать ее в письменной форме о состоянии сына. Сама же она, по ее собственным словам, была слишком обессилена, чтобы приехать в Париж. Если верить мадам Мопассан, ее здоровье требовало такого же ухода, как и здоровье самого Ги. Этот момент истолковывался друзьями писателя по-разному. Одни готовы были поверить, что она и впрямь слишком болезненна, чтобы пуститься в путь, другие – а таковых было большинство – готовы были обвинить ее в бесчувственности и эгоизме. Правда, по-видимому, расположена между сими двумя крайностями. Будучи уже много лет неисправимой ипохондричкой, Лора не решалась покинуть свое пристанище в Ницце, и сама перспектива увидеть своего сына обезумевшим повергала ее в ужас. Как она ни призывала свое истерзанное чувство материнства, она ни секунды не думала о том, чтобы пуститься в путь. «Я стара и очень больна, а наркотики, которые я пью целыми стаканами, окончательно доканывают мою способность мыслить».

В одно прекрасное утро, когда Франсуа Тассар писал письмо матери, мадам де Мопассан, в комнате больного, этот последний набросился на него и прорычал: «А, так это вы заняли мое место в „Фигаро“! Прошу вас немедленно убраться! Я не желаю более вас видеть!» Ошеломленный, со слезами на глазах, Тассар спросил совета у Бланша. Тот покачал головой и вздохнул: «Как раз этого я и опасался!»

Но Ги уже успел позабыть упреки в адрес своего верного слуги. Им внезапно овладела очередная мистическая химера, и он изрек буквально следующее: «Вчера после полудня Господь провозгласил с высоты Эйфелевой башни на весь Париж, что мосье де Мопассан – сын Бога и Иисуса Христа!» И далее заявляет буквально следующее: его миссия на земле столь важна, что он долее не может терпеть преследований со стороны врачей: они ожидают в коридоре, чтобы вколоть ему морфий, капли которого прожигают дырки у него в мозгу. Мало того, слуга прикарманил 600 000 его франков. Но что более всего нагоняет ему тоску, так это то, что он распространяет сильный запах соли, что возбуждает парижан против него. Ему также нужно позаботиться о могиле своего брата Эрве, с которым он ежедневно разговаривает; покойный просил расширить ее. Он несколько раз изгонял Франсуа Тассара из своей комнаты под тем предлогом, что тот обкрадывает его, а может быть, даже хочет убить. Зато соглашается принять у себя нескольких посетителей. Перед ним последовательно дефилируют сочувствующие месье, которых он едва узнает, – доктор Казалис, доктор Гранше, мосье Жакоб, Альбер Каэн и другие. Все разговаривают с ним ласково, а он в ответ держит перед ними такие бессвязные речи о «странствующей медицине», что им ничего не оставалось, как ретироваться в удрученном состоянии.

23 января он заявляет, что его нотариус продал его дом в Этрета за полторы тысячи франков, тогда как он стоит 35 000, и разоблачает заговор врачей, которые хотят его умертвить путем медовых омовений. Несколько дней спустя он голосил, повернувшись к стене: «Эрве! Эрве! Меня хотят убить! Спалите все бумаги! Убейте жандарма!» 31-го – заказывает завтрак для своей матери, жены брата, племянницы Симоны и Эрве, сожалея о том, что они не могут найти входную дверь в дом. Затем пускается в пространные рассуждения о дьяволе, который без конца теребит его, и бранит Франсуа Тассара за то, что тот послал письмо Богу, обвиняя своего хозяина в содомитстве с курицей и козой.

Коль скоро Бог и дьявол сделались привычными собеседниками больного, доктор Бланш пишет Лоре, спрашивая у нее совета – что делать, если Ги потребует помощи священника. «Все, что я могу вам сказать, – ответила мадам де Мопассан, – это то, что я никогда не замечала за своим сыном ни малейших религиозных поползновений. Тем более что он не веровал… Действуйте по обстоятельствам и уступите желанию больного… Но не опасаетесь ли вы также возбудить его мысли и пробудить в нем опасный фанатизм? Вдруг это – всего лишь сон больного? Признаюсь вам, я не из тех, кто соблюдает религиозные обряды, но я испытываю самое большое уважение к верующим и прошу только об одном: об исцелении моего бедного дорогого сына. В большей ли, в меньшей ли степени будет он верующим – он останется таким, каким был всегда: щедрым, благородным, деликатным и наделенным самым лучшим сыновним сердцем, которое когда-либо билось в груди». И однако же, она по-прежнему не намеревалась приехать в Париж к сыну, чье состояние все ухудшалось, несмотря на душ и лекарства.

28 января он заявляет, что всю ночь проговорил с матерью, что врачи плохо перевязали его в Каннах «хлопчатобумажными швами» и что его голос, даже когда он шепчет, слышен даже в Китае. И снова он выставляет за порог своей комнаты Франсуа Тассара, который якобы обобрал его, и шлет упрек поварам клиники, что они будто бы отравили кофе сульфатом железа. 1 февраля он высказал желание отправиться причаститься к целестинцам, которые его давно дожидаются. Но, по его словам, у всех католиков искусственный желудок. И ему поставили такой, что стоило 12 тысяч франков; но этот желудок взорвался, потому что ему не давали есть яйца каждые полчаса. 4 февраля, охваченный неистовым возбуждением, он воскликнул: «Оденьте меня! Я отправляюсь на поезде в чистилище!» Далее, он призывает Бога, величая его «глупым стариком», и требует пожарников, чтобы они извлекли «бомбы из-под монастыря и из-под цитадели». Бред его шел по нарастающей – вот он напускается с оскорблениями на доктора Мерио: «Ты, жалкий старикашка! Боже, вы сумасшедший! Франсуа только что признался, что украл у меня восемьсот миллионов… Вы меня слышите? Он ограбил издателей! Это не я – это барон де Во объявил войну, и это именно он оскорбил Поля де Кассаньяка… Как, вы не знаете, что генералы и архиепископы заживо похоронили меня в Каннах? Вы меня не сможете убить… Я неприступен… Я сам убью всех чертей!» Еще он напустился на доктора Гранше и угрожал прислать ему «тридцать капель меркурия». 17 февраля, отказавшись от трапезы, потому что «продукты из зародышей мумии и солдат», он возгласил буквально следующее: «Иисус Христос спал с моей матерью! Я – сын Божий!»

Он был в таком состоянии, что приходилось вводить ему пищу через зонд. Лежа в постели, он мямлил что-то про то, что через этот зонд ему ввели черную оспу, каковою он заразит Бога, чтобы умертвить его. Кстати говоря, он сильнее самого Господа и благодаря ему «обесчещены» все на свете женщины. 8 марта случается новый казус: Мопассан решительно отказывается освобождать свой мочевой пузырь: «Не стоит мочиться во время агонии. Я обрету страшную силу… А если мне введут катетер, это будет означать для меня немедленную смерть». И далее: «Никогда не следует освобождать мочевой пузырь вечером, потому что моча усыпляет: ведь нельзя же помещать в ночной горшок драгоценные камни! Говорю вам, что это питает тело! У меня в животе сумасшедшие деньги!» Встревоженные столь продолжительным держанием урины у пациента, медики прибегли к катетеру; во время операции Мопассан кричал, что его мочу следует сохранить любой ценой: «Это – бриллианты! Поместите их в сейф!» Эта идея так пришлась ему по сердцу, что он вернулся к ней 29 марта и заявил: «Не надо испускать мочу: она состоит из драгоценностей. С ними я отправлялся к женщинам света!» Любопытно, но женщины света, как и всякие прочие, занимавшие столь важное место в его жизни, ныне не занимали его ничуть. В его бреде теперь нет ни намека на его амурные подвиги, а как он любил бахвалиться ими во время оно! Походило на то, что сумасшествие охолостило его. Лишившись своего сексуального начала, погрузившись в необратимое слабоумие, он интересовался теперь лишь движением своих внутренностей, голосами потустороннего мира, Богом, который ополчился на него, и врачами, которые обирают его, состоя в сговоре с Франсуа Тассаром. Порою он забывает о том, что был некогда знаменитым писателем. Орля окончательно изгнал его из самого себя.

В среду 30 марта 1892 года Эдмон де Гонкур пометил в своем дневнике: «Мадам Комманвиль (племянница Флобера, вдова Эрнеста Комманвиля. – Прим. авт.)…передает мне печальные новости о Мопассане. Он теперь никогда не говорит о рукописи своего „Анжелюса“. Вот только что хотел отправить кому-то депешу, которую так и не смог сочинить. И наконец, он проводит целые дни в разговорах со стеной, которая у него перед глазами». Информацию эту мадам Комманвиль получила от доктора Франклена Гру, который настойчиво ухлестывал за нею и ассистировал в клинике доктору Мерио. Позже Гонкур добавит в свой дневник следующую запись: «Мопассан целый день беседовал с воображаемыми персонажами, исключительно банкирами, биржевыми маклерами и вообще денежными людьми». И добавил, что, по мнению доктора Бланша, у больного «физиономия настоящего сумасшедшего, с блуждающим взглядом и ртом, лишенным энергии». 20 августа в газете «Иллюстрасьон» можно было прочитать: «О Мопассане говорят уже как о предке».

Дни тянулись за днями, а Ги не имел понятия ни о том, сколько воды утекло, ни о том, какие люди посещают его. Но все же время от времени искра разума озаряла его. Композитору Альберу Каэну, который пытался развеселить его кое-какими общими воспоминаниями, он внезапно сказал: «Уходите! Еще мгновение – и я перестану быть самим собой!!» И позвонил в звонок: «Санитар! Наденьте на меня смирительную рубашку! Быстрей! Быстрей!» Однажды его внезапно охватил такой ужас, что прежде, чем смог позвать на помощь, уложил на месте другого больного, запустив ему в голову бильярдный шар. За подобным возбуждением следовала патологическая апатия. Он покорно позволял за собой ухаживать и продолжал разговаривать в пустоту. 30 января 1893 года, по возвращении с обеда у принцессы Матильды, Эдмон де Гонкур записывает в свой дневник: «Доктор Бланш, который в этот вечер нанес визит принцессе, отозвал нас в угол для разговора о Мопассане и дал нам понять, что он постепенно превращается в животное». Термин отличается пугающей точностью. Мопассан и впрямь достиг животного состояния. От него, некогда провозглашавшего примат инстинкта над разумом, теперь осталось только тело, движимое первичными физиологическими потребностями. Так, повинуясь безжалостной фатальности, певец существа, в коем слились животное и человек, превратился попросту в животное. Правда, в иные прекрасные дни казалось, что к нему возвращается вкус к жизни – он выходил в сад, втыкал в землю прутики и говорил: «Посадим это здесь! На следующий год здесь будут новые Мопассанчики». А затем снова свергался в туман бессознательного.

Между тем 11 марта 1893 года «Комеди Франсез» впервые ставит его двухактную пьесу «Семейный мир», за репетициями которой наблюдал Александр Дюма-сын; говорят, он также правил текст. По поводу этого произведения – кстати, второго плана – Мопассан писал матери три года назад: «Я считаю ее теперь великолепной и не сомневаюсь в успехе, если удастся поставить ее на сцене» (5 августа 1890 г.). В этой пьесе снова идет речь о любовной салонной интриге. «Светская женщина принадлежит свету, в смысле – всему свету, за исключением того человека, которому отдается!» – восклицает Жак де Рандоль, возлюбленный прекрасной мадам де Саллюс. Роли исполняли мадам Вормс, мадам Ле Баржи и мадемуазель Барте. В то время как Мопассан один-одинешенек в своей палате, окончательно утративший рассудок, с трясущимися руками, сражался с осаждавшими его кошмарами, элегантная и беззаботная парижская публика рукоплескала репликам, некогда написанным им в часы радости. Иные из зрителей даже задавали себе вопрос, на том свете автор или на этом.

4 мая Эрмина Леконт де Нуи нанесла Ги визит, который произвел впечатление непоправимой катастрофы. «Он сидел во дворе лечебницы под синим небом, – писала она, – но до чего же он был бледен, до чего постарел, ослаб! Не человек, а тень! Я разглядывала его увядшие черты, красные угасшие глаза, одрябнувшие мышцы челюстей, отвиснувшие щеки. Плечи у него были ссутулены, и он бессознательно ласкал себе подбородок тощей и бледной рукой». И другие женщины, в том числе Жозефина Литцельман, пожелали повидать его в последний раз, но Лора, которая ревниво следила издалека за спокойствием своего сына, распорядилась затворить дверь клиники перед этими бестактными посетительницами.

В начале июня Мопассана охватили конвульсии, принявшие эпилептическую форму. Эскулапы решили, что это конец. И все-таки сердце продолжало сопротивляться, хотя держаться на ногах больной долее не мог. Сифилис сделал свое дело, превратив бывшего атлета в жалкую тряпку. Случалось, что он, встав на четвереньки, лизал стены своей палаты. 28 июня новые судороги сотрясли его тело, которое даже не почувствовало страданий. Бедняга впал в кому, потом вынырнул из нее, к изумлению окружавших его людей, открыл глаза, исторг хриплый вздох и пошевелил рукою, лежавшей на краю одеяла. Только 6 июля 1893 года в 11.45 утра случился кризис куда посильнее прочих, который и оторвал его грешную душу от тела.

И вот он лежит, вытянувшись на своей маленькой кроватке, с закрытыми глазами, хорошо причесанными усами и удовлетворенным видом, что в сорок три года покончил со своим абсурдным пребыванием на этой земле. Избавившись от своей нелепой телесной оболочки, отошел в лучший мир суровый плодовитый писатель, который – от «Пышки» до «Сильна как смерть» – покорял толпы читающей публики яростной правдивостью своих новелл и блистательным богатством стиля. И вся эта сокровищница создавалась в течение каких-нибудь десяти лет, в продолжение которых творец ее вел беспокойный образ жизни, разделяя ее между женщинами, лодками и яхтами, путешествиями и повседневной борьбой с недугом. Конечно же, к нему срочно позвали священника. Но святой отец успел стать свидетелем только последнего хрипа агонизирующего. Но и этого оказалось достаточно, чтобы иметь возможность объявить прессе, что «литератор Ги де Мопассан скончался, получив Св. Причастие». Приличия соблюдены. В то время, когда Ги находился в лечебнице, семья предусмотрительно наняла чиновника для управления его наследством.

Согласно уведомительному письму, «отпевание Анри-Рене-Альбера-Ги де Мопассана, писателя, скончавшегося в Париже 6 июля 1893 года», должно было состояться «в ближайшую субботу сего месяца, ровно в полдень, в приходской церкви Сен-Пьер-де-Шайо». Подобный конформизм вокруг погребения бунтаря удивил друзей покойного, которые съехались во множестве на траурную церемонию. С меланхолической иронией они констатировали, что ни отец, ни мать покойного не дали себе труда прибыть в Париж. Лора сказалась чересчур усталой, чтобы покинуть Ниццу, и послала вместо себя горничную Мари Мэй. И то сказать – уж коли она не нашла нужным навестить сына за все время его пребывания в лечебнице, с чего бы она отправилась отдавать почести трупу? Семью представлял только доктор Фантон д’Андон, брат вдовы Эрве.

Во время службы мадам Комманвиль прошептала на ухо Эдмону де Гонкуру, что завтра ей нужно будет ехать в Ниццу «с благочестивым желанием утешить мать Мопассана», которая, по ее словам, «находится в тревожащем горестном состоянии». Со своей стороны, Роден говорил Эдмону де Гонкуру об общем друге, который благодаря их поддержке вскоре будет награжден орденом Почетного легиона. А Жан Лоррен по выходе из церкви поведал забавную историю о маленькой девочке, которая была изнасилована своим опекуном в траурной колеснице, следовавшей за катафалком, перевозившим прах ее дражайшей бабушки. На церковной паперти велись разговоры и о том, что покойного похоронили в трехслойном гробу из ели, цинка и дуба, тогда как он высказал пожелание быть уложенным просто в землю. Но похоронное бюро отказалось выполнить эту волю покойного, найдя таковую неприличной. Как рассказывают, мадам де Мопассан была глубоко огорчена этим. По ее словам, сын хотел раствориться «в великом Всем». Наконец траурный кортеж тронулся в путь. Над городом царила несносная жара. Шагая подле катафалка, погребенного под грудою венков, доктор Фантон д’Андон, Золя, Оллендорф и мосье Жакоб держались за бахрому покрова. Наиболее сраженным всем происходящим был, конечно, Франсуа Тассар, вышагивающий позади на ватных ногах, с мертвенно-бледным лицом и покрасневшими глазами – он хоронил собственную жизнь.

На кладбище Монпарнас любопытные могли различить в теснящейся вокруг могильной ямы толпе комедийную актрису мадам Паска, композитора Альбера Каэна, писателей Александра Дюма-сына, Жана Лоррена, Анри Ружона, Катулла Мендеса, Анри Сеара, Марселя Прево, Поля Алексиса, Анри Лаведана, Жозе-Марию де Эредиа… С обнаженной головой, в запотевшем пенсне, Золя начинает речь. Он до того потрясен, что моментами ему изменяет голос. Тем не менее собрат по перу красноречиво живописал блистательную карьеру покойного, рассказывая о том, что он ничуть не собирался отвергать житейские наслажденья ради того, чтобы целиком отдаться писательскому труду. «Он пребывал во славе ото дня ко дню, и вопрос об этом даже не ставился, – изрек оратор. – Казалось, улыбчивое счастье взяло его за руку, чтобы отвести на такую высоту, на которую он сам возжелает подняться… За что был он с первого же часа понимаем и любим? За то, что он обладал французскою душою, дарами и достоинствами, которые делали его лучшим представителем нашей породы. Его понимали, потому что он был сама ясность, сама простота и сила». Но оратор не мог обойти стороною и падение Мопассана: «И вот – Боже правый! – он впал в безумство. Все его счастье, все его здоровье одним махом оказались в этой пропасти!» Единственным утешением для тех, кого он оставил на земле, продолжает Золя, остается уверенность в постоянстве той славы, которая ожидает усопшего в будущих поколениях: «Да почиет он добрым сном, купленным столь дорогою ценою, веруя в здравие произведений, которые он нам оставил! Они будут жить и будут побуждать к жизни. В сердце у нас, знавших его, останется этот крепкий и печальный образ. А с течением времени те, те кто знал его, узнают его только по сочинениям, полюбят его за вечную песнь любви, которую он пел во имя жизни».

Вслед за Золя несколько трогающих своей простотою слов от имени друзей юности произнес Анри Сеар. Некогда юные, они постарели, потеряли вкус к смеху. Неуклюжие в своих черных плащах, они склонили головы, держа в руках цилиндры. Наконец собравшиеся разошлись мелкими группами. Александр Дюма-сын вздохнул: «Что за судьба! Какая потеря для словесности! О, какой это был гуляка!» Эта мужественная надгробная речь не могла не прийтись по сердцу бывшему лодочнику – завсегдатаю «Лягушатни».

…Вопросы, связанные с наследством, решались со скрипом, под гнусные препирательства матери, отца и жены брата Мопассана. Родственники засыпали письмами мосье Жакоба, и каждый требовал свое. Отец отказывался от предложенной ему кровати, но требовал «портреты». Мать претендовала на каминный гарнитур севрского фарфора и настенные часы Людовика XVI. Жена брата с пеной у рта отстаивала интересы маленькой Симоны, которой, по ее словам, покойный завещал все свое состояние.

Еще не успел Ги отойти в мир иной, как мать, позабыв о страсти, которую питал ее сын к «Милому другу-II», – символу его успеха и свободы – предложила яхту к продаже, оценив ее в 6000 франков. Та же судьба ожидала и «Ла-Гийетт». 20 и 21 декабря в особняке Друо на глазах у сверхвозбужденной публики расходились и другие принадлежавшие Мопассану ценности: шкаф эпохи Людовика XVI, медальон Флобера, автоматический карандаш со вставным грифелем, крючок для застегивания обуви, зажим для галстука, «Химера» Родена… Рассказывают, что некий друг дома демонстративно засунул в когти этой самой химеры последнюю телеграмму от «дамы в сером»… Общая сумма вырученного за два дня продаж составила 24 500 франков. 20 декабря Эдмон де Гонкур пометил в своем дневнике все с тою же неизменною ненавистью: «Сегодня вечером у принцессы сожалели о той публичности, которую приобрела распродажа вещей Мопассана, которая решительно уронила его как писателя, сделавши всеобщим достоянием его отвратительный вкус как человека». И назавтра: «Любовное поклонение этому мужчине с видом виноторговца, который жил в окружении мерзких вещей, составлявших его интерьер, не делает похвалы вкусам дам большого света. Нетрудно догадаться, что я подразумеваю Мопассана».

Хлынул поток воспоминаний – и благочестивых мемуаров, и скандальных разглашений самых потаенных сторон жизни писателя. Многочисленные письма разлетелись по незнакомым рукам; немало было уничтожено адресатами. Лора – то экзальтированная, то разъяренная – тщетно пыталась отвергать тезис о полном параличе сына. Ей хотелось, чтобы репутация ее сына оставалась неуязвимой во веки веков. Зато Эдмон де Гонкур и после смерти Мопассана напускается на его память на страницах своего дневника, обвиняя его в том, что он построил свою славу на двусмысленной благосклонности со стороны светских женщин, заявляя, что, по словам его друга, поэта Жоржа Роденбаха, в книгах Мопассана «не найдется ни одной фразы, которую можно было бы процитировать», и смакует «совокупления автора „Милого друга“ на публике, причем одна из таких эксгибиций была оплачена лично Флобером» (Дневник, 11 марта 1894 г.). Гонкур решительно не может простить Ги критику «артистической словесности». С его точки зрения, этот успешный романист в подметки не годился Флоберу. Стихийность, легкость и простота Мопассана представлялись ему недостойными истинного литератора. Словом, автор «Милого друга» недостаточно начитан, да и вообще зажился на этом свете!

Находившаяся вдалеке от всех этих слухов Лора – больная, отравленная наркотиками – поклялась не желать ничего, кроме смерти. Театральная по привычке, она называла Костлявую «дамой с впалыми глазами». Когда Поль Алексис приехал в Ниццу навестить ее, она заявила ему, как и стольким другим, что у нее в семье ни у кого не было ни малейших признаков ментальных отклонений. Однако в разговоре она допустила обмолвку – говоря об отце Ги, она вымолвила имя Флобера. Этот ляпсус очаровал Поля Алексиса, который решил, что стал свидетелем сенсационного откровения. Вернувшись в Париж, он объявил о своем «открытии» Эдмону де Гонкуру, а тот и рад был поводу сесть на своего любимого конька: «В ходе продолжительного разговора, который он (Поль Алексис) имел с нею, мадам де Мопассан проявила некое оживление с целью доказать ему, что (Гюстав) Мопассан не имел ни в физическом, ни в моральном отношении ничего общего с его отцом» (Дневник, 1 октября 1893 г.). По правде говоря, Эдмону де Гонкуру было бы желательно, чтобы более никто не занимался Мопассаном, да и сам он более не желал им заниматься. Разве что для того, чтобы унижать его, очернять и после его ухода в мир иной. А впрочем – не есть ли это своеобразная форма признания важности человека, который в прошлом внушал ему подозрения?

Были и другие посетители, тревожившие покои Лоры в ее убежище. Она принимала их с благочестивой почтительностью, точно хранительница музея. Мадам де Мопассан со вздохом показывала гостям письма, телеграммы, фотографии своего дражайшего Ги. По просьбе Оллендорфа она дала разрешение на посмертную публикацию двух сборников новелл: «Отец Милон» и «Заговорщик». В 1895 году тот же издатель при поддержке группы друзей предложил перенести прах Мопассана на кладбище Пер-Лашез, где городом Парижем ему была выделена могила на участке, где покоятся знаменитые писатели, по соседству с могилой Альфреда де Мюссе. Когда Лоре де Мопассан сообщили об этом проекте, она энергично воспротивилась. Ей не хотелось, чтобы вечный покой ее сына был нарушен. С тех пор, как она надела траур, ее дни потекли в скорбной суровости и погребальной медлительности. Когда Гюстав де Мопассан, вдали от которого она прожила столько лет, испустил последний вздох 24 января 1899 года в Сент-Максиме, она удивилась, что пережила его.

Между тем ее сыну стали ставить памятники. Один монумент вознесся в Париже, в парке Монсо. У подножья колонны, на которой воздвигнут бюст писателя, полулежит фигура женщины, имеющая меланхолический и томный вид; глупая мысль, но она считается символом идеальной читательницы. Некоторое время спустя увековечить писателя решил город Руан, воздвигнув в его честь новый бюст; таковой был поставлен в саду Сольферино. Автором того и другого памятника был Рауль Верле. Открытие памятника «великому нормандцу» состоялось 27 мая 1900 года под знойным небом; перед официальной трибуной, на которой толпились важные персоны, журналисты и элегантные дамы под зонтиками, играл оркестр 24-го пехотного полка. Жаркий воздух сотрясали речи, расписывающие достоинства сердца усопшего, его привязанность к родной земле и оригинальность произведений, которые он оставил миру. Жозе-Мария де Эредиа обрисовал успешную карьеру Мопассана, поведал несколько личных воспоминаний и завершил: «Он из нормандского рода, из расы Малерба, Корнеля и Флобера. Как и им, ему присущ строгий классический вкус, прекрасный архитектурный строй, но за этой правильной и практичной видимостью скрывалась дерзостная и взбалмошная, авантюрная и беспокойная душа». Собравшаяся толпа долго аплодировала. Впрочем, иные сожалели, что оратор, член Французской Академии, не облачился для произнесения речи в расшитое зеленым одеяние. Им шепотом объяснили, что Мопассан всегда был настроен враждебно к этому учреждению и что он перевернулся бы в гробу, если бы Жозе-Мария де Эредиа выступил при открытии его памятника в полном академическом облачении. Но вот уже состязание в искусстве красноречия уступает место поэзии. На трибуне молодая актриса из «Комеди Франсез» мадемуазель Маргерит Морено – она декламирует три стихотворения Ги, и вновь звучат аплодисменты. Затем под знойным солнцем снова звучат речи. Празднество завершается под звуки торжественного марша. Лора, которая, ясное дело, не участвовала в торжествах, могла прочесть подробности в газете «Иллюстрасьон» от 2 июня 1900 года. Во всяком случае, она осталась довольна. Но, истерзанная болью, полуслепая, с помутненным рассудком, она еще задавала себе вопрос, почему же «дама с впалыми глазами» к ней не торопится.

Летом 1902 года знаменитая итальянская актриса Элеонора Дузе, проезжая через Ниццу, нанесла Лоре визит. Ее глазам предстала старая, иссохшая женщина с седыми волосами, пожелтелыми на висках, и блеклым взглядом. Говорили о Ги, его творчестве… В момент расставания Лора сказала великой трагедийной актрисе: «Вы обладаете гением, признанным всеми; чего еще мне пожелать для вас?» – «Покою», – ответила гостья. Мадам де Мопассан печально улыбнулась и ответила: «И вы тоже – пожелайте этого той, которая обретет покой только после смерти». Лора угасла 8 декабря 1903 г. в Ницце, на 82-м году жизни, и вопреки желанию сына, согласно своей последней воле обрела вечный покой в той же земле.

Загрузка...