В противоположность иным писателям, которые открыто заявляют, что не в состоянии работать над двумя произведениями одновременно, Мопассан с легким сердцем откладывал одну рукопись, чтобы окунуться с головой в другую и затем вернуться к первой, согласно капризам своего вдохновения. Так, в конце 1886 года, шлифуя роман «Монт-Ориоль», он между делом сочинял большую новеллу с названием «Орля». В этом своем сочинении он анализирует, как в человека просачивается безумие и он чувствует, что мало-помалу утрачивает свое «я», между тем как под его кожу проникает не поддающееся идентификации существо, которое начинает управлять его мыслями. В эту пору свет был повально увлечен курсами доктора Шарко в больнице Сальпетриер, посвященными неврозам и истерии. Мопассан хорошо знал этого выдающегося психиатра, с которым он делил трапезу у Эдмона де Гонкура и который обследовал его мать. По-видимому, во время этих встреч писатель задавал врачу вопросы об особенностях поведения его больных. Со своей стороны, Жорж де Порто-Риш рассказывает, что идея «Орля» зародилась из его разговора с Мопассаном о значении экстрамедицинского начала в некоторых патологических состояниях. Тургенев также часто рассказывал своему молодому другу о проявлениях таинственных сил, которые разрушают и терроризируют человека. Возможно, Тургенев и указал Мопассану на «Записки сумасшедшего» Гоголя, пылающие отрицанием реального мира. В действительности Мопассана уже давно обуревала идея фантастического в обыденности. Говоря, в частности, о Тургеневе, он хвалит в его творчестве «это обостренное ощущение необъяснимого страха, которое приходит, как неведомое дыхание из иного мира». Да и сам он нередко касался в своих сочинениях темы страха, галлюцинаций, раздвоения личности. Что в новелле «Он?», что в «Сумасшедшем», что в «Страхе» или «Шевелюре» – везде неизменно выступает ослепляющая, пугающая мысль, что все мы – игрушки каких-то могучих неведомых сил, которые бросают нас то вправо, то влево, а то и вовсе замещают собою нас. У каждого индивида существует некое внешнее «я» («hors-soi»), которое внезапно может занять его место. Да и самого Мопассана сколько раз охватывало чувство, что он изгнан из самого себя. Он даже лицезрел это, сидя в своем писательском кресле. Потом мираж исчезает, и мир вокруг писателя снова становится рациональным, логичным. Бесспорно, этот личный опыт послужил ему для написания «Орля». Но мастерство, с каким он оркестровал и развивал этот материал, служит доказательством твердости его ума. У этой новеллы имелся и первый, совсем краткий вариант в форме рассказа умалишенного; и еще одна, куда более продолжительная и более насыщенная, определенно в форме дневника. Этот последний вариант позволяет проследить шаг за шагом, как прогрессирует болезнь в мозгу рассказчика, со всеми ее ремиссиями, отклонениями и патологическими проявлениями. Некий монах из монастыря Мон-Сен-Мишель сказал ему: «Неужели мы видим всего лишь стотысячную часть того, что есть на самом деле?» И вот он задает вопрос: «Новое существо? Почему же нет? Оно должно явиться беспременно! Отчего бы нам быть последними?» Это новое существо и есть Орля, возникшее неведомо откуда и уполномоченное неясно какой, но разрушительной миссией: «Я-то кто такой? Это он, Орля, неотступно преследует меня, занимая мои мысли подобными безумствами! Он пребывает во мне, он становится моей душою; я убью его!» Чтобы избавиться от этого непрошеного гостя, рассказчик поджигает собственный дом. Но Орля – неосязаемому, неуязвимому – удается ускользнуть, а побежденный человек во плоти и крови пишет вот эти последние слова: «Он не умер… И тогда… Надо будет, чтобы это я, я покончил с собою!»
Этой своею новеллой – одною из самых глубоких, самых волнующих в подборке – Мопассан утверждает свой нигилизм лицом к лицу с непостижимой вселенной. «Сегодня я послал в Париж рукопись „Орля“, – сказал он Франсуа Тассару. – Вот увидите, не пройдет и восьми дней, как все газеты напишут, что я сумасшедший. Что касается меня, то, к их радости, я нахожусь в здравом уме, и, сочиняя эту новеллу, я прекрасно знал, что делал. Это – труд воображения, который поразит читателя и вызовет у него мороз по коже, ибо произведение это – необычное». Когда же друг писателя Робер Пеншон, прочтя «Орля», сказал автору, что эта повесть «вполне революционизирует мозги», тот разразился вполне откровенным смехом и заявил – мол, что касается его, то у него мозг отнюдь не «взбаламучен» (troublée). Тем не менее, хоть и бесспорно, что «Орля» был написан во вполне здравом уме, правда и то, что герой этой повести подвержен страхам, предчувствиям, тенденциям к саморазрушению, свойственным автору. Как и его персонаж, Мопассан, глядя в зеркало, порою обнаруживал там пустоту вместо собственного отражения. Как и его герою, Мопассану, когда он просыпается по утрам, порою кажется, что кто-то ночью выпил воду из его графина. Как и герой, автор чувствует рядом с собою присутствие некоего невидимого существа, «которое, обладая… природой материальной, хоть и непроницаемой для наших чувств, способно вмешиваться в ход вещей, завладевать ими и менять местами». И, как и персонаж, автор видит в самоубийстве единственный возможный исход деградации личности. И именно потому, что он сознает это странное родство между сумасшедшим из новеллы и человеком в здравом уме, написавшим таковую, он открещивается, с помощью всплесков смеха, от своей принадлежности к миру, выведенному в «Орля». Как рассказывал камердинер Мопассана, иногда вечернею порою писатель убавлял огонь в лампе и в полумраке, достав тончайшую расческу, которую привез из Италии, принимался расчесывать свою кошечку против шерсти. Животное съеживалось, извивалось, мяукало от раздражения и наслаждения одновременно. А Мопассан наслаждался, глядя на отблески фосфоресцирующего свечения, возникавшие при этой процедуре. В эти моменты ему казалось, что он входит в контакт с обратной стороною мира, что он сам – представитель кошачьего племени.
Выйдя в свет 17 мая 1887 года в одноименном сборнике новелл, «Орля» был квалифицирован прессой как высококачественное произведение, в котором доминируют оккультные влияния. Если читатели подпали под чары этой тлетворной исповеди, то Мопассан был уверен, что, поверив ее бумаге, временно освободился от своих идей-фикс. Возвратившись к своей повседневной бурной и радостной жизни, он взялся за работы по своей усадьбе в Этрета. В ней появились душевая и билльярдная. Между делом он принимает своих друзей у себя в «Ла-Гийетт», читает Эрмине Леконт де Нуи начало своего нового романа (да, так! Едва опубликовав «Орля», он взялся за «Пьера и Жана»!) и молвит слово перед службами Министерства народного просвещения, чтобы Золя, который мечтал об ордене Почетного легиона, получил-таки наконец вожделенную красную ленточку. Но, добиваясь этого официального признания для друга, он упорно отказывался от него сам – ему был памятен урок Флобера, враждебного всякому официальному признанию. «Что касается меня, – пишет он Золя, – я сжег свои корабли, чтобы пресечь любую возможность возвращения. В минувшем году я отказался, в формальных и определенных терминах, от креста, который хотел мне вручить мосье Шпюллер. Такой же отказ я адресую и мосье Локруа. К этому решению меня привели не рассуждения и не принципы, так как я не вижу, за что следовало бы презреть орден Почетного легиона, но глубокое, глупое и непобедимое отвращение. Зная себя, я признаю, что мне будет весьма неприятно оказаться награжденным и что я буду сожалеть всю жизнь, если приму награду. И так же сожалеть будет Академия, и от этого, как мне кажется, принять награду было бы еще большей глупостью с моей стороны».
(Письмо это датируется 1887 годом; орден Почетного легиона будет вручен Золя только год спустя.)
Тем не менее сие гордое презрение к побрякушкам славы ничуть не мешало Мопассану все более и более жаждать восхищения. Не удовлетворяясь шумом, производимым его книгами, он ни с того ни с сего еще решил удивить публику, поднявшись на воздушном шаре. Некий капитан Жовис, которого Мопассан встретил в Ницце, взялся за постройку аэростата. Ну, а как назовем это средство преодоления земного тяготения? Никаких сомнений: воздушный шар будет окрещен «ОРЛЯ» и никак иначе. Это еще подогреет шумиху вокруг книги. И вот 8 июля 1887 года огромная сферическая оболочка объемом в 1600 кубических метров наполняется газом на Ла-Вийетском газовом заводе. На эту церемонию созвано ни много ни мало триста персон. Отобедав в заводской столовой, пилот Морис Майе приглашает Мопассана и еще нескольких пассажиров сесть в гондолу. Веревки перерублены – и воздушный шар мощным порывом устремился ввысь. Лишившись от волненья голоса, Ги видит, как быстро удаляется земля. Не навсегда ли? Внизу расстилался Париж – огромный муравейник, ощетинившийся башнями, колокольнями, куполами, рассеченный надвое мерцающим безмолвием Сены. Вот показался Сен-Гратьен, где живет принцесса Матильда; проплывали деревни – сельские домики казались похожими на разбросанные детские кубики, а между деревнями тянулась монотонная гладь возделанных полей. Подвешенный в воздухе, Мопассан испытывал легкое головокружение, как во время своих первых прогулок на яхте. Освободившись от окружения толпы двуногих тварей, он мог наконец поразмышлять о вечности… Впрочем, вокруг него уже началось волнение. Изголодавшиеся и перевозбужденные пассажиры принялись за холодных цыплят, запивая шампанским. Ги присоединился к остальным. Пилот сбросил балласт, и шар вновь набрал высоту. Солнце село. В серо-синем небе загорались робкие звезды. «Несший нас воздух сделал из нас немых, веселых и сумасшедших существ», – скажет Мопассан. Внизу проплывали города, точно кто-то горстями рассыпал по земле огни; зазвонил колокол, стала заниматься заря. «Орля» миновал Лилль, Брюгге; вот показалось море, по которому проносились пенящиеся гребешки волн, потом – снова поля и луга. Настало время спускаться. Открыли клапан, и газ с шипеньем вырвался наружу. Земля приближалась с ужасающей быстротой. Но вот пилот сбрасывает якорь, и гондола жестко садится на землю. Тут же отовсюду сбежались пейзане поглазеть на нежданных гостей, свалившихся с неба. «Орля» доставил своих пассажиров до местечка Гейст-сюр-Мер в Бельгии, в устье Шельды. Безмерно очарованный своими воздушными скитаниями, Мопассан рассылает депеши друзьям и в редакции газет. К примеру, телеграмма, адресованная Эрмине Леконт де Нуи, выглядела так: «Великолепная посадка в устье Шельды. Восхитительное путешествие!»
Вышеописанному литературно-спортивному событию уделили внимание все газеты; иные комментарии были окрашены оттенком иронии. Стремясь выжать из этого вызванного любопытством успеха максимум возможного, Ги послал хронику своего подвига в «Фигаро». Вся мелкая сошка из числа пишущей братии похлопывала себя по бедрам – в их глазах Мопассан сам был надутым пустомелей.[71] Поднимаясь в гондолу воздушного шара, он прежде всего хотел подчеркнуть, что возносится над толпою современников. Ну, а если и изволил снизойти на грешную землю, так только затем, чтобы ринуться в бой за добрый куш. «Я же говорил вам, какой он летун в облаках!» – воскликнул язвительный Жан Лоррен. Мопассан быстро понял, что, пожалуй, перехлестнул: ожидал оваций, а на деле только потерял в общественном мнении. Обеспокоенный, Мопассан пишет своему издателю Оллендорфу: «Дождь откликов, который высыпал на страницы газет по поводу моего путешествия на воздушном шаре, стяжал мне множество насмешек и изрядное количество неприятностей. Умоляю Вас прекратить этот поток. Не я подал идею назвать воздушный шар заглавием моей книги, у меня создалось впечатление, что все вокруг лупят палочками по моему шару, как по барабану» (письмо от 15 июля 1887 г.).
Как рассказывает Франсуа Тассар, Мопассан повторил свой подвиг год спустя, но остерегся известить об этом газеты. Укрывшись в своем убежище в Этрета, Ги вновь окунулся с головой в свой новый роман – «Пьер и Жан». Ему хотелось позабыть о всей той шумихе, вызванной его достижениями в области аэронавтики. 29 июля 1887 года, в то время, как Ги наслаждался покоем в «Ла-Гийетт», молодая женщина по имени Жозефина Литцельман, проживавшая в Венсенне, в доме № 25 по рю дю Миди, родила дочку по имени Маргарита. У нее уже было двое детей – мальчик Люсьен, явившийся на свет в 1883 году, и доченька Люсьенна, 1884 года рождения. Отец всех троих детей оставался неизвестным. Во всяком случае – официально. Но в окружении матери троих малышей шушукались, что это – внебрачные дети писателя Мопассана. Он соблазнил красавицу в бытность ее подавальщицей воды у источника Маргариты в Шательгийоне. Всего-навсего одно приключение среди сотен подобных. И то сказать, на этих водах такая скука смертная!
Не Жозефину ли имел в виду Ги, выводя на страницах «Монт-Ориоля» одну из тех безымянных молодых женщин, которые, смиренно сидя в своем киоске, безмолвно протягивали стакан чистой, прозрачной воды какой-нибудь курортнице, спешившей продолжить свой променад. О Жозефине Мопассан вспоминал и в последующие годы. Кто она была ему? Так, метрессой – одной из многих среди его бесчисленных связей. Но эти отношения он старался не афишировать, и намерения признать означенных детей своими у него не было никогда.[72] Тем более – связать себя узами законного брака с их матерью: эту мысль он в ужасе гнал от себя прочь. Закоренелая вражда писателя к браку, физическое отвращение к отцовству, наконец, уверенность в том, что подобный мезальянс привел бы в негодование Лору, – ну как со всем этим приглашать женщину под венец? И то сказать – как могла бы Лора, желавшая, чтобы ее дети рождались в замках, принять в семью подобную простолюдинку?! Одержимая аристократическим тщеславием и снедаемая материнскою ревностью, Лора побуждала Ги пребывать в эгоистическом холостячестве. Она не хотела, чтобы он променял весь свой донжуанский список на какую-то одну женщину, не желала ему иных детей, кроме книг. Это себя имел он в виду, когда характеризовал персонажа из «Монт-Ориоля» Бретиньи как принадлежащего «к породе любовников, но не к породе отцов». Бретиньи, по примеру своего создателя, испытывает жгучее отвращение при виде беременной женщины, ибо таковая больше не является «исключительным обожаемым созданием, о котором мечтают», а стала попросту «животным, воспроизводящим породу». Тем не менее есть основания предполагать, что Мопассан втайне оказывал материальное вспомоществование Жозефине Литцельман. Эта потаенная поддержка троих внебрачных детей позволяла ему сохранять совесть спокойной. Рассказывали, что он время от времени даже виделся с ними издалека. Но – и только.[73] Настоящая жизнь его протекала в других местах – в мире салонов и гостиных и в среде своих собратьев по перу.
Как раз в эти августовские дни 1887 года литературные круги бурлили. Газета «Фигаро» только что опубликовала «Манифест пяти» – яростный наскок, подписанный Полем Боннетеном, Ж. -А. Росни, Люсьеном Декавом, Полем Маргериттом и Гюставом Гишем и направленный против романа Золя «Земля», который был объявлен ими непотребным. «Мы отвергаем этих голубчиков, порожденных золяисткой риторикой, эти огромные, сверхчеловеческие и рогатые силуэты, лишенные сложностей, грубо набросанные тяжелыми массами в среду, случайно намеченную рамками портьер». Такое осуждение натурализма несколькими молодыми авторами чрезвычайно обрадовало Эдмона де Гонкура и Альфонса Доде. Оба лагеря вели словесную перепалку со страниц противостоящих друг другу журналов. Однако Мопассан воздержался от участия в перепалке. Он утверждал, что не принадлежит ни к какой школе. И направил Золя поздравление с тем, что тот живописал с такою силою в своем последнем романе бестиальное начало, воплощенное в крестьянском мире: «Я очень доволен, мой милый друг, написать вам, сколь прекрасным и возвышенным я нахожу это новое сочинение большого мастера, которому я сердечно пожимаю руки» (письмо, датированное январем 1888 г.). Сам же Ги продолжал трудиться над «Пьером и Жаном», рукопись которого он таскал с собою повсюду, куда бы ни направлял путь. Так, он отправляется на Лазурный берег, чтобы принять участие в судьбе своего младшего брата Эрве, который, как писал Мопассан, «перенес опасную лихорадку с опасными следствиями для мозговой оболочки» (письмо, написанное летом 1887 г.). Пригласив к брату многих медицинских светил, он отправляется, наполовину утешенный, в Этрета, где открывает охотничий сезон. И что же? Оказывается, все окрестные землевладельцы получили анонимные письма, в которых разоблачались его дурные нравы! Не махинации ли какой-нибудь ревнивой женщины? Тайна сия великая есть… Пожав плечами, он снова пакует чемоданы. На этот раз место назначения – Марсель. Прибыв туда 3 октября 1887 года со своим камердинером, он останавливается в отеле «Ноай», посещает предназначенное к продаже судно «Зингара», фланирует по разгоряченным многоголосым улицам и на следующий день отплывает в Алжир.
В Алжире Ги очарован «уникальным привкусом» этой страны и вместе с тем разочарован отсутствием комфорта в жилищах, которые ему предлагались. «Мы переходили из гостиницы в гостиницу, сетуя на номера и на кормежку, – пишет он матери. – Шум алжирского порта у меня под окнами напомнил мне авеню Виктора Гюго – но чудовищную авеню Виктора Гюго, с гудками паровозов, сиренами трансатлантических пароходов, паровыми кранами и арабами-докерами, нагружающими и разгружающими пакетботы» (октябрь 1887 г.). Немного времени спустя он снимает двухкомнатную квартиру на рю Ледрю-Роллен, совершает ряд прогулок под стать туристу, любуется кедровым лесом, но более всего интересуется мусульманскими женщинами, чьи горящие из-под покрывала глаза чаруют его. Возвратившись к себе в жилице, он сражается с комарами, которые не дают ему сомкнуть глаз. Но еще хуже мигрени, становящиеся все жесточе в продолжение ночи. У него больные глаза, и тем не менее он порывается видеть солнце, безмятежную ослепляющую красоту пустыни. «Только что отшагал на собственных ногах прекрасную экскурсию по дикой стране, похожей на ковер из львиных шкур, – пишет он врачу Анри Казалису, прославившемуся как поэт-символист под псевдонимом Жан Лаор. – Я повидал неизведанный уголок Алжира, где наткнулся на чудесные овраги в сказочных девственных лесах». Писатель посещает Константин, Бискру, а достигнув горячих вод Хаммам-Рира, восхищается еще больше, о чем с таким лиризмом поведал Женевьеве Стро: «Я упиваюсь воздухом, приходящим из пустыни, и поглощаю одиночество. Это и хорошо, и грустно. Иногда по вечерам я захожу в африканские постоялые дворы – одна-единственная комната, выбеленная известью, – где я ощущаю на сердце тяжесть расстояний, отделяющих меня от всех, кого я знаю и кого люблю, ибо я люблю их. На другой день я так же отдыхал до полуночи у дверей обветшалого караван-сарая, где вкушал яства, которым не мог дать определения, и пил воду, о которой мне более и вспоминать не хочется. Издали, с бесконечных расстояний, доносился лай собак, тявканье шакалов, вой гиен. И эти звуки, под небом с пламенеющими звездами, этими огромными, чудесными, бесчисленными звездами Африки, были столь заунывными и так навевали ощущение одиночества и невозможности возвращения, что я почувствовал холод в спине» (письмо начала 1888 г.).
Более умеренными будут слова, которые он скажет матери: «Я и впрямь начинаю чувствовать благородное влияние жары после небольших проблем с акклиматизацией. Но пробыть здесь мне предстоит долго». Впрочем, от этой последней мысли он вскоре отказался и переехал поездом в Тунис. Там он дает себе отдых от накопившейся усталости, принимает сеансы массажа у здоровенного негра атлетического сложения, нанимает коляску для прогулок по окрестностям, и ему даже чудится, что он отыскал тень Флобера в руинах Карфагена.[74] Ну и, конечно, Ги радуется, навестив местную знаменитость – «толстуху туниску» в 120 кило весу, с тремя дочерьми: «Три девицы, три сестры… проделывали свои непристойные кривляния под благосклонным оком матери…»
Впрочем, вся эта восточная экзотика не чрезмерно позабавила Мопассана, и он уже с чувством ностальгии подумывал о женщинах, которых оставил во Франции. Чары одной из них оказывали на Мопассана особое воздействие – на таком далеком расстоянии! Имя чаровницы до нас не дошло, но чувство, которое он к ней испытывал, было таковым, что он – враг всякой продолжительной связи – какое-то мгновение подумывает о том, чтобы сделать ее постоянной спутницей жизни. «Со вчерашнего вечера я самозабвенно думаю о Вас, – пишет он ей из Туниса. – В мое сердце внезапно ворвалось безрассудное желание вновь увидеть Вас, и немедленно, здесь, перед собою. И я готов переплыть через моря, преодолеть горы, оставить за своей спиной города – и все ради того, чтобы положить руку на Ваше плечо, вдохнуть запах Ваших волос. Ну, а сами-то Вы разве не ощущаете, как это исходящее от меня желание бродит вокруг Вас, ищет Вас, умоляет Вас в ночной тиши? Мне более всего хочется увидеть Ваши глаза. Ваши ласковые глаза. Ну почему это наша первая мысль – всегда о глазах женщины, которую мы любим? Как неотступно преследуют они нас, как они делают нас счастливыми или несчастливыми, эти маленькие ясные, непроницаемые и глубокие загадки, эти маленькие синие, черные или зеленые пятнышки, которые, не меняясь ни в форме, ни в цвете, попеременно выражают то любовь, то безразличие, то ненависть; в них читается то утешающая ласка, то леденящий ужас – и все это куда красноречивее, чем самые обильные слова и самые выразительные жесты. Через несколько недель я покину Африку. Я снова увижу Вас. Вы обрадуетесь мне, не так ли, моя обожаемая?» Получил ли Мопассан ответ на это пламенное письмо? При любых обстоятельствах, «обожаемая» предусмотрительно предпочла остаться в тени. Она присоединилась к когорте всех этих неведомых женщин, которыми Мопассан желал обладать, а может быть, и обладал фактически, но которые так и не оставили следа в истории.
Однако в действительности не столько таинственная незнакомка явилась причиной, побудившей Ги возвратиться в Париж, сколько предстоявшая публикация «Пьера и Жана» и африканских впечатлений. «Я путешествую и делаю заметки, – пишет он из Туниса своей кузине Люси ле Пуатевен. – Я заканчиваю мой роман, сочиняю повествование о путешествии; а когда наступает вечер, я совершенно не способен чем-либо заняться» (письмо от 3 января 1888 г.). Несколько недель спустя он со всею откровенностью поведает матери все, что думает о своем новом сочинении: «У „Пьера и Жана“ будет литературный успех, но не будет успеха продаж. Я уверен, что книга хорошая… но она жестока, что помешает ее продажам» (конец сентября 1887 г.). Разумеется, он уже выбрал издателя. В намерения автора входило покарать Авара, который постоянно задерживал выплату гонорара и не очень-то эффективно занимался распределением тиража. «Не хочу создавать впечатление, будто играю с вами в кошки-мышки, – объявил Мопассан Авару без обиняков, – поэтому лучше сам скажу вам, что хочу передать Оллендорфу небольшой роман, который давно был ему обещан» (письмо от 19 сентября 1887 г.). А месяц спустя он загоняет гвоздь еще глубже: «Вы только что снова поставили меня в высшей степени затруднительное положение, и на сей раз я нахожу, что это слишком… Мне придется требовать у Оллендорфа, чтобы тот выслал мне 2000 франков телеграфом. Мало того, что вы скверно продаете книги, но еще и не отличаетесь точностью счетов; а для меня это весьма существенно, о чем я вам говорил не раз. Вот только что я получил от Марпона извещение о том, что „Туан“ и „Сказки дня и ночи“ разошлись – первый десятой тысячей, второй – одиннадцатой. И это при том, что это две мои самые скверные книги, выпущенные в продажу по пяти франков, без всякой рекламы. Ну, а „Паран“ находится теперь на 11-й тысяче, „Орля“ – на 13-й. Когда я сравниваю это с моими лучшими книгами, а именно: „Заведение Телье“, „Мадемуазель Фифи“, „Иветта“, „Маленькая Рок“ – я вынужден констатировать, что ваши продажи не выдерживают никакой критики».
В январе 1888 года Мопассан шлет новые протесты Авару, ибо, как ему кажется, полки книжных магазинов Ниццы могли бы принять еще товару: «Я не могу согласиться с тем, чтобы издатель, коему поручено защищать мои интересы, проморгал „Заведение Телье“ в момент выхода в свет другой книги. Примите к сведению мои настроения» (письмо от 6 января 1888 г.). Вот так – чем более преуспевал Мопассан, тем большую проявлял деловую хватку. А что, размышлял он, почему бы хорошему писателю не быть еще и хватким коммерсантом?
К счастью, Оллендорф обладал большей житейской сметкой, нежели Авар. Посчитав, что «Пьер и Жан» несколько коротковат, он посоветовал автору увеличить объем книги за счет вступления, которое явилось бы с его стороны истинным Символом веры. Идея так соблазнила Мопассана, что он засел за предисловие незамедлительно. Изложив с пылом и жаром свое мнение о литературном творчестве, он послал рукопись в «Фигаро». В этом тексте он предает осуждению запутанные романные интриги, неправдоподобные проявления мелодраматизма, отдавая предпочтение сдержанному, искреннему, вдумчивому реализму, и утверждает, что писатель должен «раствориться» за спинами своих персонажей, оставив за ними право действовать по своему усмотрению; и, всячески отделяя себя от модных школ, выступает за естественность и простоту стиля:
«Нет никакой необходимости в причудливом, изощренном, многословном лексиконе, отдающем китайщиной, который нам сегодня навязывают под именем артистического стиля, чтобы зафиксировать все нюансы мысли, – заявляет он. – Приложим-ка усилия к тому, чтобы быть скорее превосходными стилистами, нежели коллекционерами редких терминов… Кстати сказать, французский язык суть чистая вода, которую манерные писатели никогда не смогли и не смогут замутить… Природа этого языка – светлого, логического и энергичного (nerveux), – она не позволит ни ослабить, ни затемнить, ни извратить себя. Те, кто ныне занимаются созданием образов, не остерегаясь абстрактных терминов, те, кто обрушивают на чистоту (выделено в тексте – Прим. пер.) стекол град или дождь, равным образом могут обрушить град камней и на простоту своих собратьев! Они, пожалуй что, ушибут своих собратьев, имеющих тело, но никогда не заденут простоты, которая бесплотна.
Со всею очевидностью он вкладывал в свое «Предисловие» скрытую критику клонившегося к закату натурализма Золя и обрушивался в яростной атаке на выкрутасы и ухищрения Эдмона де Гонкура и символистов. Мопассан сознавал все это, садясь 6 января 1888 года на пароход, отправляющийся во Францию. И был готов принять на себя удары грома. Повсюду на страницах «Предисловия» Мопассан ссылается на пример и авторитет Флобера – эта ссылка, как он предполагал, должна была заткнуть глотки недоброжелателям. Во время перехода море было неспокойным, и Франсуа Тассар заболел морскою болезнью.
Едва сойдя на берег в Марселе, Мопассан набросился на литературное приложение «Фигаро», датированное 7 января 1888 года, и прочел в нем свой этюд. Но секретарь редакции переиначил текст. Разгневанный Ги решил затеять процесс против газеты, которая, по его мнению, исказила его мысль. Отстаивать свою позицию он поручил хорошему другу Эмилю Стро; последний тут же предпринял необходимые шаги. Сгорая от нетерпения, Мопассан, обосновавшись в Каннах, бомбардирует своего адвоката грозными письмами, требуя примерного наказания виновных. «Фигаро» печатает на своих страницах ответ: «Коль скоро автор не требовал рецензии на свои опыты, мы сами отобрали важные фрагменты его труда и оставили побоку некоторые пассажи, которые не сочли абсолютно необходимыми. Это часто практикуется в журналистике, когда к этому вынуждают условия верстки. С момента, когда обсуждение вопроса ведется на гербовой бумаге, разговор более не является привлекательным для нас, и нам кажется предпочтительным предоставить слово адвокатам». Между тем дело разрешилось полюбовно, и в итоге «Фигаро» помещает на своих страницах вполне деликатное заключение: «По получении объяснений по поводу купюр, каковые были сделаны без его разрешения в этюде, опубликованном в нашей газете, и каковые породили судебные действия против „Фигаро“, мосье Ги де Мопассан только что отозвал свои заявления. Мы счастливы, что дело так любезно разрешилось, и это позволит нам возобновить прежние отношения с нашим собратом».
Этот литературный манифест, сгоряча оформленный как предисловие к роману, упал точно булыжник в болото, где квакали мастера пера. Почувствовав себя жестоко уязвленным аллюзиями Мопассана относительно «языковых выкрутасов», Эдмон де Гонкур делает в своем дневнике следующую запись: «В предисловии к своему новому роману Мопассан, ополчившись против артистического стиля, метит в меня, хоть и не называет по имени…Атака настигла меня в то же самое время, как и присланное им по почте письмо, в котором он выражал мне свое восхищение и свою привязанность. Таким образом, этот нормандец сам принуждает меня думать, что нормандской хитрости ему не занимать. Впрочем, Золя и ранее говорил мне, что это – король брехунов. Да, он, пожалуй что, весьма ловкий нормандский нувеллист (выделено в тексте. – Прим. пер.) в духе Монье; но он – вовсе не писатель, вот и напускается на артистический стиль (выделено в тексте. – Прим. пер.). Писатель, со времен Лябрюйера, Боссюэ, Сен-Симона, минуя Шатобриана и заканчивая Флобером, преподносит фразу – такую, чтобы грамотные люди узнавали ее без подписи, и только при этом условии становятся великими писателями; ну, а у Мопассана любая страница без его подписи – не что иное, как добротный расхожий список, который может принадлежать кому угодно в целом свете. В прошлое воскресенье Ги дал наилучшую критику сему второразрядному таланту: он заявил, что его книги читаются, но не перечитываются».
Гнев Эдмона де Гонкура, который разделило немало рафинированных умов, служит иллюстрацией вечного противостояния писателей, в основе творчества коих лежит изыскание, и тех, в основе творчества которых лежит инстинкт. Первые из кожи лезут вон, чтобы поразить публику неожиданными находками в области стилистики, вторые – человеческою глубиною своих заявлений. Первые желают, чтобы их узнавали во всякой фразе их книг, у вторых нет иных амбиций, кроме создания оригинальных и живых персонажей. Первые стремятся к тому, чтобы читатели за чтением постоянно думали о них, вторые – чтобы о них забыли. И Мопассан гордится своею принадлежностью к этой последней разновидности писательского племени. Он считает, что творит своими потрохами, а не своим мозгом.
«Пьер и Жан» в точности отвечает этому определению романа. Интрига в нем из самых простых. Речь идет о распаде буржуазной семьи вследствие появления неожиданного наследства после кончины старого друга дома. Не является ли Жан, на которого свалилось такое богатство, кровным сыном покойного? Иначе говоря – бастардом, не подозревающим о своем происхождении? Мысль об этом мучит и брата Жана – Пьера, и подозрение быстро перерастает в уверенность. Добавим к сему, что еще с самого детства оба брата (одному из которых было теперь 30, а другому 25 лет от роду) противостояли друг другу в бессознательном и глухом соперничестве. Экзальтированный, непредсказуемый Пьер постоянно ревнует к младшенькому Жану – милому, умному, уравновешенному существу, любимчику родителей. Нет, Пьер не в силах дольше вынести, чтобы Жан мельтешил перед его глазами! Больше даже, он сделался мучеником мысли, что его мать, которой он всецело доверял, к которой была обращена вся его нежность, оказалась попросту изменщицей, одной из тех, которые разыгрывают комедию верности перед мужьями и детьми. «Как же сможет он выносить это – жить день за днем с нею рядом и верить, глядя на нее, что она зачала его брата, ласкаясь с чужим? – пишет Мопассан о своем герое. – Его мать поступила как все другие, вот и все!.. О! Как бы хотел он простить ее теперь! Но он не мог, будучи не в силах забыть. Если бы он мог хотя бы не заставлять ее страдать! Но он и этого не мог, потому что постоянно страдал сам… Тайное бесчестье, о котором знали только двое, оборачивалось острием против нее. Это был тот яд, который он теперь носил в своих жилах и который возбуждал в нем желание кусаться на манер бешеного пса».
В итоге Пьер предпочтет уйти из семьи, оставив при матери своего единоутробного брата– бастарда и своего законного папеньку, обманутого мужа и весьма посредственного персонажа, чья никчемность и спокойное благодушие еще сильнее оттеняют нравственные муки других действующих лиц. Вершиною этого сочинения является сцена, в которой мать – мадам Ролан – признается сыну Жану, что он не сын ее законного супруга, но что она нисколько не сожалеет о грешке, так как эта внебрачная связь озарила ей жизнь. «Мой маленький Жан, – говорила она, – надо, чтобы ты понял, что если я и была любовницей твоего отца, то в гораздо большей степени я была его женой, его настоящей женой, что в глубине души я не стыжусь этого, что я ни о чем не жалею и все еще люблю его, хоть он и умер, и всегда буду любить его… Клянусь тебе, что у меня в жизни не было бы ничего, ничего отрадного, если бы я его не встретила, ничего – ни ласки, ни нежности, ни одной из тех минут, которые заставляют так жалеть об уходящей молодости. Я всем обязана ему!»
По словам самого Мопассана, источником «Пьера и Жана» послужила прочитанная им заметка в газете. Когда один молодой писатель по имени Эдуард Эстонье сообщил ему, что работает над во всем схожим произведением, Ги ответил: «Не могло ли случиться так, что Вы прочли о том же самом факте в тот же день, что и я? Сколько раз бывало, что какое-либо событие, которое повсюду отзывалось эхом, вызывало обсуждения и комментарии, порождало одно и то же волнение в двух одинаковых по натуре умах. И если случается, что, по какой-либо причине, один из двоих раньше выпускает произведение, которое произросло из того же семени, второй неизбежно будет обречен на обвинение в плагиате. Мосье и дорогой собрат, я могу лишь посочувствовать Вам в охватившей Вас досаде» (письмо от 2 февраля 1888 г.). Версию о случайной газетной заметке как источнике, вдохновившем Мопассана на создание «Пьера и Жана», подтверждает и Эрмина Леконт де Нуи, которой автор читал первые страницы «Пьера и Жана». «Идею написать эту книгу подал ему реальный факт, – заметила она. – Один из его друзей получил наследство в 8 миллионов, каковое было ему оставлено близким другом семьи, часто обедавшим с нею за одним столом. Создается впечатление, что отец молодого человека был стар, а мать молода и красива. Ги пытался объяснить себе, чем вызвана такая благосклонность фортуны. Он выдвинул предположение, которое стало для него навязчивой идеей».
Можно себе представить, как поражен был Мопассан этой правдивой историей; но ведь тема рождения вне законного брака преследовала его издавна. Во многих его новеллах – от «Папаши Симона» до «Господина Парана», от «Истории батрачки» до «Завещания» – звучит тема судьбы внебрачного ребенка, покинутого или, наоборот, усыновленного; неотвязная тема незаконного деторождения, поиска правды, бессильных бунтов, ревности мужа, не являющегося кровным отцом, драма согрешившей супруги… Он, чье детство было омрачено удалением родителей друг от друга, сблизился с матерью и попытался понять ее, представить себе ее женскую жизнь, а может быть, и открыть, не было ли у нее когда-нибудь какого-нибудь любовного приключения. Нет, конечно, Ги не поверил ни на мгновение, что он – кровный сын Флобера, как думали иные; но ему казалось – ошибочно, или это на самом деле было так, – что его появление на свет окутано тайной. Женщины – существа такие легкомысленные, такие непостоянные, такие склонные уступать зову своих чувств! Откровения, сделанные мадам Ролан своему сыну Жану, рожденному не от законного супруга, полюбились Ги, как если бы таковые были сделаны ему самому родною матерью, чтобы разрешить его сомнения. Он чувствовал себя одновременно «бастардом» Жаном и «законным» Пьером. Эту внутреннюю борьбу Ги проецирует на страницы своего повествования при посредстве вымышленных персонажей. Таким образом, «Пьер и Жан» выступает как самое личностное из произведений Мопассана, ибо в нем автор бессознательно сбрасывает с себя маску. Добавим к тому, что роман был написан в каких-нибудь три месяца, на едином порыве энтузиазма и, можно сказать, без отрыва пера от листа бумаги; поправки в рукописи были минимальными. Этот роман, более краткий и более сжатый, чем другие романы Мопассана, этот шедевр особенно ценен экономией средств, концентрацией драматизма и пламенностью характеров, раскаленных добела.
Эмиль Золя объявил автора «Пьера и Жана» гением. А вот что утверждал Альфонс Доде на страницах газеты «Тан»: «Ни в силе, ни в гибкости, ни в чувстве меры – ни в чем теперь нет недостатка у этого неутомимого и внушительного рассказчика». А вот в чем уверяет с полос «Нувель Ревю» Адольф Баден: «Понадобился превосходный талант Ги де Мопассана, чтобы вести речь о столь опасной ситуации, не вызывая при этом читательского отвращения или возмущения его чувствительности». Хроникер газеты «Иллюстрасьон» воздает похвалу автору за то, что он никогда не впадает в абстракцию и создает впечатление о жизни «равным образом своим стилем, как и своими персонажами». Однако же критик из «Журналь де Деба» сожалеет о грубости и пессимизме повествования: «Для нас, а может быть, и для многих читателей произведенный чтением „Пьера и Жана“ эффект заключается не просто в ощущении неловкости и печали, но и в некотором роде чувстве моральной депрессии… Значительная часть человечества пожелала бы, чтобы о его страданиях, о его болестях и даже о его пороках говорили иным тоном, с иным акцентом».
Мопассан смеется над отдельными напыщенными журналистами, над немногими читателями, которые делают хорошую мину перед лицом правды, которую он развертывает у них на глазах. Большинство публики – на его стороне, это подтверждают цифры продаж. А сколько еще проектов у него в голове! Но, право, нельзя же, чтобы письменные занятия, которые его кормят, в то же время препятствовали его стремлению наслаждаться жизнью! А хочется ему по-прежнему все того же: одерживать победы как на творческом фронте, так и на фронте развлечений. В конце января 1888 года он снова в Марселе; цель приезда – покупка яхты «Зингара». Верные морские волки Бертран и Раймон, заранее предупрежденные по телеграфу, помогли с экспертизой судна. Добрая гоночная яхта общей длиной 14 метров 60 сантиметров, водоизмещением 20 тонн, с главной мачтой и фок-мачтой. Внутри – кают-компания на десять персон и комфортабельная каюта для хозяина. У этой яхты, выстроенной из шотландского белого дуба на лаймингтонских судоверфях в Англии, был величавый корпус из добротной меди. В общем, если сравнить со скромным «Милым другом», это был самый настоящий плавучий дворец. Нет, никаких колебаний Мопассан не испытывал – сменить худосочного 9-тонного «Милого друга» означало засвидетельствовать головокружительный прогресс своего успеха. Цена: 7000 франков. На стадии, когда привалила подобная удача, он мог позволить себе и не такое сумасбродство. Сделка с владельцами – двумя марсельскими коммерсантами – была заключена быстро. И вот, едва были улажены все формальности в конторе Морской приписки, Ги приказывает своим верным морским волкам начертать на корпусе яхты ее новое имя. «Зингара» превратилась в «Милого друга-II».
Прохладной зарею «Милый друг-II» покинул порт. У штурвала сам Мопассан. Он предполагал достичь Канн за два-три дня, с кратким заходом в Поркероль. Волна поднималась. Мертвенно-бледный Франсуа Тассар боролся с дурнотою. Обеспокоенный, как всегда, Бернар всматривался в туманный горизонт. Только Ги радовался жизни, чувствуя себя уверенно. Больше даже – он, мятежный, просил доброй бури! У него руки чесались вступить в борьбу со стихиями после того, как поцапался с людьми. И вдруг откуда ни возьмись его озарила идея, о чем он с радостью поспешил поведать своему камердинеру: «Я нашел сюжет для хроники. Право, такие мысли приходят только ко мне!» Ныне еще в большей степени, чем в юные годы, сплав действия и мысли, спорта и сочинительства знаменовал для него собою вершину счастья.