И вот «Милый друг-II» пришвартован у набережной в порту Канн, у подножья Сюке. Мопассан, который поселился невдалеке отсюда со своею матерью в «Вилла Континенталь», не мог нарадоваться на свое приобретение – каждый день приходил, любовался яхтой, поднимался на борт, вдыхал с наслаждением запах лака и отдавал приказ поднять якорь. Но его морские прогулки кратки и безбурны. Яхта для него – прежде всего место встреч со светскими особами, проводящими зиму на Лазурном берегу. Так, он принимает на борту «Милого друга-II» герцога Шартрского, принцессу де Саган, маркизу де Галифе и, естественно, графиню Эммануэлу Потоцкую и Женевьеву Стро. Пред очами сих прекрасных дам разыгрывал заправского морского волка и порою, нырнув с борта головою вниз, показывал, как ловко он умеет плавать, а затем, поднявшись вновь на борт, лихо облизывал усы. Красавицы аплодировали отважному литератору-амфибии, он же насвистывал по их просьбе какую-нибудь легкую песенку из репертуара буживальских лодочников.
Бравого Франсуа Тассара потрясали такие гламурные отношения своего хозяина. Но кто более всего изумил его, так это, конечно же, прихотливая, кокетливая и волнующая графиня Потоцкая. Обожающая роскошь хозяйка «Маккавеевых обедов» ходила вокруг Мопассана точно лисица, распаляла его своим поведением и, как только чувствовала себя воспламененною, сбрасывала с себя одежды, изображая холодную улыбку. Что и говорить, Мопассан принимал эту игру в чувственные «кошки-мышки»; вот что пишет он блистательной партнерше: «Право, меня охватило неодолимое желание отправиться в путешествие, и я проклинаю все те социальные условности, которые препятствуют тому, чтобы я просил Вас сопровождать меня. Это, должно быть, доподлинный сон – путешествовать с Вами вместе. Я не говорю об очаровании Вашей персоны, которое я могу вкушать, и об удовольствии глядеть на Вас… но я не знаю иной такой женщины, которая, как Вы, могла бы навеять мысль об идеальной путешественнице. Добавлю к сему, что если Вы скажете мне „да“ назавтра же, то я, пожалуй, отвечу Вам „нет“, ибо иначе я брошусь навстречу столь явной опасности, что чувство осторожности посоветовало бы мне избежать ее. И я говорю все это вовсе не из жеманства!» (1888 год).
То в одиночку, то в галантной компании совершает он небольшие каботажные плавания между Каннами, Антибом, Вильфраншем, Монте-Карло… Эти безбурные походы вдохновили его на прекрасные страницы новеллы «На воде», исполненные света – и одновременно отчаяния. Ибо, испытывая всею своею кожей наслаждение брызгами соленой воды и порывами морского бриза, Мопассан в то же время ощущал ужас перед человеческим состоянием. Все что ни есть прекрасного – женщина ли, пейзаж ли – навевало ему мысли о смерти. Но стоило ему почувствовать себя охваченным тяготением к небытию, как в нем в одно мгновение вспыхивало животное стремление к слиянию с природой. «Я чувствую, как трепещет во мне нечто присущее всем видам животных, всем инстинктам, всем смутным желаниям низших существ, – пишет он. – Я люблю землю. Когда стоит хорошая погода, как сегодня, то по жилам моим струится кровь древних фавнов – бродяг и сладострастников, и я более не брат людям, но брат всем существам и всем вещам».
Характеризуя себя как «древнего фавна – бродягу и сладострастника», Мопассан лелеет легенду о себе как о неисправимом ловеласе; в кругу его друзей – собратьев по перу только и разговоров было, что о склонности автора «Пьера и Жана» к садизму и его подвигах в постели. Восхищенный и раздраженный одновременно, Эдмон де Гонкур запишет на страницах своего дневника в весьма грубых терминах то, что он услышал от Леона Энника о необычайной способности автора «Милого друга» к эрекции: «Он перевязывал себе мужское достоинство и тут же заключал пари, что вновь воздымет его ввысь – и выигрывал». Тот же Леон Энник утверждает, что «Мопассан был способен, шестикратно вдохнув в женщину пламенный запал, отправиться в другую опочивальню, где возлежала на ложе другая партнерша, и троекратно облагодетельствовать и ее». Надо ли говорить, что Ги пуще огня боялся опровержения окутывавшего его лестного слушка, который возвышал его в дамских глазах. Даже те, которые и не мечтали разделить с ним ложе, приходили в сладостное возбуждение, когда он только беседовал с ними по душам. Только лаская его глазами, они уже чувствовали, что согрешили. Вот так, невзирая на все свои головокружения, мигрени и проблемы со зрением, он коллекционировал, с одной стороны, самые низменные сексуальные приключения, с другой – самые элегантные идиллии с неприступными красавицами.
Мать Мопассана считала столь бурную жизнь сына своего рода компенсацией за свои собственные неудачи в любовной сфере. Сын явился для нее средством отмщения за посредственность и монотонность своей судьбы оставленной женщины. Сын держал ее в курсе своих побед и своих трудов. Она даже обсуждала с ним перипетии романа, который сейчас лежал на его письменном столе и назывался «Сильна как смерть». Но что более всего тревожило обоих в тот момент, так это здоровье Эрве, у которого явно пошатнулся разум. Хотя у Ги давно не было эмоциональных отношений со своим отцом, он все же счел своим долгом известить его 8 февраля 1888 года о разворачивающейся драме: «Эрве пишет письма безумные, отчаянные и бессвязные, от которых мать моя теряет голову. Я вглядываюсь в гущу жутких горестных сцен».
Тревожный семейный климат не мешал ему, однако же, продолжать работу над романом «Сильна как смерть», править гранки нового сборника новелл «Избранник мадам Гюссон», который выходил в свет у Кантена, и наблюдать за публикацией сборника «На воде» у Марпона и Фламмариона. Между делом он предпринимает демарш перед Министерством иностранных дел, чтобы орден Почетного легиона был вручен Андре Леконту де Нуи, благоверному возлюбленной его Эрмины. Когда же пронесся слух, что и сам он, в свой черед, загорелся получить вышеназванный знак отличия, Ги встал на дыбы и мигом настрочил письмо журналисту, повинному в распространении сей сплетни: «Я просил, чтобы этого креста мне более не предлагали и чтобы министра попросили обо мне забыть. Я всегда говорил, и друзья мои могут это подтвердить, что я желал бы остаться вне всяческих почестей и всяческих наград… Я и в письмах-то не признаю официальную иерархию. Мы есть такие, как есть, и не надо, чтобы нас классифицировали. Когда решено ни у кого ничего не выпрашивать, то лучше жить без почетных титулов… Тем не менее, прочтя вашу статью, я хочу вам сказать, что я питаю большое уважение к ордену Почетного легиона и не хотел бы, чтобы подумали обратное» (июль 1888 г.). Словом, всячески отказываясь от ордена Почетного легиона, Ги прилагал все усилия к тому, чтобы не обидеть своих собратьев, имевших слабость придавать значение подобным побрякушкам. Страстный борец с буржуазными условностями, он тем не менее считал вежливость (если не сказать больше) оплотом порядка. Подобную двойственную позицию ему уже случалось демонстрировать, в частности, по отношению к представителям высшего света: с одной стороны, он оттачивал о них свое желчное перо, с другой – не отказывался посещать их. Мопассан все более и более представал перед современниками как бунтовщик, но – бунтовщик осторожный, как ниспровергатель, но – алчущий барышей. «Мопассан, – писал про него заклятый враг Эдмон де Гонкур, – это даже не нормандский виллан. Он просто плут» (Дневник, 24 июня 1888 г.).
В это время «плут» отчаянно боролся с головными болями, которые считал наследственными, ибо и матушка его издавна жаловалась на мигрени и проблемы со зрением. После краткого пребывания в Этрета, где дождь и ветер так расшатали его здоровье, что ему пришлось фунтами глотать антипирин, он отправился на лечение в Экс-ле-Бен, и хотя не почувствовал ни малейшего облегчения, тем не менее уделил время Эрве, у которого здоровье слабело на глазах, проконсультировался с врачами – и 20 октября 1888 года, валясь с ног от усталости и забот, все же снова отправился в Африку гулять.
21 ноября он пишет из Алжира Женевьеве Стро: «Я выгуливаю свои невралгии под солнцем, ибо тут у нас истинное, горячее, первозданное африканское солнце. Я шатаюсь по арабским улицам до одиннадцати часов вечера без пальто, не испытывая при этом озноба; это доказывает, что ночи здесь столь же горячи, что и дни, но влияние Сахары очень раздражает и нервирует. Не спишь, вздрагиваешь – ну, словом, нервы не в порядке. Ловлю блох в мечетях, кои посещаю, как добрый мусульманин. Я буду размышлять о своем романе в этих смиренных пристанищах для молитв, куда никогда не проникнет никакой шум и где я нахожусь часами подле сидящих или простертых арабов, не вызывая ни малейшего любопытства и ни малейшей вражды со стороны этих изумительных и бесстрастных существ. Особенно восхитительный воздух ласкает, обволакивает, воодушевляет… Когда я выхожу в арабский город, в этот феерический лабиринт домов из „Тысячи и одной ночи“, запахи, к примеру, не столь сладостны, и больше пахнет человеком, нежели полем, – но если нос немного страдает, глаз до безумства упивается зрелищем этих белых или красных форм, этими мужчинами с голыми ногами и этими запеленутыми в белый муслин женщинами, переходящими из одной двери в другую без шума, точно ожившие сказочные герои».
Семью неделями ранее он признавался все той же госпоже Стро, что он против мезальянса в любви. «Согласие, которое достигается между мужчиной и женщиной, которые завязывают любовную связь, основывается отнюдь не на созвучных состояниях ума, но на равных интеллектуальном и социальном уровнях, – утверждал он. – Я начинаю сомневаться, что существо высшего порядка, тонкой породы и рафинированного изящества могло бы влюбиться в весьма рудиментарное существо» (письмо от 15 сентября 1888 г.). Такой вот презрительной сентенцией Мопассан изгоняет в тень женщин скромного положения, которых любил, – в том числе и Жозефину Литцельман, которая родила ему троих детей. Эти несчастные женщины, рассуждал он, годны лишь на то, чтобы удовлетворять физические потребности мужчины с положением. Между тем в Алжире он, по своему обыкновению, волочится за девицами, и наверняка не кто иная, как одна из них, вдохновила его на написание «Аллумы». Героиня этой новеллы выведена красивой, таинственной, бестиальной, с «нечистым взглядом», который околдовывает и возбуждает. «То была краткая, яростная битва без слов – одними зрачками, вечная битва между двумя брутальными человеческими существами – мужчиной и женщиной, в коей мужчина всегда оказывается побежденным. Ее руки обвивали мою шею и влекли медленным, неодолимым, точно механическая сила, движением к ее красным губам, раскрытым в звериной улыбке, и вдруг наши губы слились, и я обнял это почти нагое тело, увешанное кольцами, которые звенели от моих объятий, с головы до ног».
Вот каков он, Ги де Мопассан, вдали от очаровательной и одухотворенной Женевьевы Стро. И, знаете, ничуть не сомневается в том, что она проявит интерес к этим путевым очеркам, в которых couleur locale смешивается с откровенной чувственностью. Погружаясь с головою в туземную жизнь, он испытывает наслаждение, переписываясь со своими томными подругами, оставшимися во Франции. Он также проявляет беспокойство по поводу работ, проводимых на «Милом друге-II». Подряд на обустройство фронта работ по обновлению медного убранства яхты давно просрочен. Каков скандал! Из Туниса Ги шлет письмо за письмом своему другу, капитану Морису Мютерсу, требуя от него попристальней наблюдать за рабочими и контролировать расходы.
В начале 1889 года он возвращается во Францию, ведет переговоры с различными издателями и различными журналами по поводу переиздания своих ранних новелл, обсуждает условия продажи ряда своих книг на иностранных языках, публикует у Оллендорфа сборник новелл «Левая рука» и, узнав о бедственном положении Вилье де л’Иль-Адана, пожертвовал в его пользу гонорар за хронику в размене 200 франков. После встречи с Мопассаном Эдмон де Гонкур заносит в свой дневник 6 марта 1889 года: «Вернувшийся из африканской экскурсии Мопассан, который обедает у принцессы (Матильды. – Прим. авт.), заявил, что он в превосходном состоянии здоровья. Он и в самом деле оживлен, весел, красноречив, и скажу прямо – существенно осунувшись в лице и приобретя смуглый оттенок кожи во время путешествия, он внешне менее похож на себя, нежели обычно. Он вовсе не жалуется ни на глаза, ни на зрение и говорит, что любит только солнечные страны, что ему никогда не бывает слишком жарко, что, когда ему в другой раз случилось путешествовать по Сахаре в августе месяце при температуре 53° в тени, то и тогда он не страдал от жары».
В этот вечер один из сотрапезников наблюдал за Мопассаном с особенной настойчивостью. Он вперил свой взгляд прямо в лоб писателю, точно хотел проникнуть в его самые сокровенные мысли. Это был знаменитый специалист по душевным болезням доктор Бланш, содержавший клинику в Пасси на рю Бертон, 17. После трапезы Мопассан отозвал его в сторону, чтобы поговорить о своем брате Эрве, душевное состояние которого ухудшалось на глазах, день ото дня. Доктор Бланш выслушал его с вниманием. Но кто в действительности интересовал его более? Эрве или Ги?
Через несколько дней после этой встречи на страницах «Ревю иллюстре» увидела свет «Сильна как смерть» под временным заглавием «Старые молодые», в конце мая 1889 года книга – на этот раз под окончательным заглавием – поступила в продажу во все книжные магазины. Оллендорф раструбил о ней во все иерихонские трубы, и за 6 месяцев разлетелось 35 тысяч экземпляров. В минувшем году Мопассан писал матери о своем еще не законченном романе: «Я… нахожу его очень трудным, потому что в нем должно быть много нюансов, подразумеваемого и невысказанного. Он не будет длинным, и, кстати, нужно, чтобы он прошел перед глазами как видение жизни ужасной, нежной и полной отчаяния». И добавляет: «Мы в полном кризисе продажи книг. Книг больше не покупают. Я убежден, что перепечатки дешевых изданий, бесчисленные 40-сантимовые серии, выбрасываемые в публику, убивают роман. Книготорговцы выставляют в витринах и продают только эти книженции по дешевой цене» (май 1888 г.).
Несмотря на очевидный успех своего романа у читателей «Ревю иллюстре», Мопассан считает себя ущемленным и пишет главе газеты: «Как я и заметил вам, строчка вашего издания, пропорционально „Фигаро“ или „Жиль Бласу“, не обладает той длиной, которую вы мне назвали. Вот цифры, которые были мне названы и которые я, кстати, проверял лично. Строчка в „Ревю иллюстре“ состоит из 75 знаков. Строчка в „Фигаро“ – из 32 знаков плюс небольшой интервал. В „Жиль Бласе“ – из 33 знаков плюс интервал. В среднем на каждую из этих двух газет получается 33. Умножим на два – выйдет 66 знаков, т. е. на 9 знаков менее, чем ваша строка. Стало быть, коли по 1 франку за 33 знака, то 0.50 ф. за 16 и 0.25 за 8. Стало быть – за 9 знаков, на которые ваша строка длиннее, чем две строки в газете, приходится 25 сантимов плюс интервал. Округлим до 0,25 ф. Итого, согласно условиям нашего же с вами договора, вы мне должны за строчку в журнале 2,25 ф., а не 2. Я велел сосчитать строчки по корректурам, а не по журналу, чтобы избежать трудностей, вызываемых помещенными в тексте гравюрами. Итак, с одной стороны, мы имеем – складывая лист пополам – 6150 полустрок в первой половине листов и 4708 – во второй половине. Итого в целом у меня 10 858 полустрок, т. е. 5429 строк по 2,25 франка, что дает в сумме 12 315 ф. Из них я получил 5500 ф. – вы мне остались должны еще 6815 ф. Примите, дорогой мосье, уверение в сердечной преданности моих чувств» (письмо из коллекции Мориса Дрюона).
Вот так Мопассан, столь щедрый к своим оказавшимся в беде близким и друзьям, внезапно выказал по отношению к своим собратьям по литературному цеху – издателям, редакторам газет и журналов – крайнюю степень недоверия и раздражительности, доходящую до мании преследования. Чем больше денег он зарабатывал, тем более считал себя одураченным. Он ведет свои подсчеты с крохоборской скрупулезностью, шагая по жизни подобно донжуану с бухгалтерскими счетами в руках.
Тем не менее роман «Сильна как смерть» был создан отнюдь не с одними только коммерческими целями. Вовсе нет! Автор вложил в эти страницы саму душу. Конечно, живописец Оливье Бертен – фигура, ничем особенным не выделяющаяся; этому герою не присуща рельефность, как Клоду Лантье из «Творчества» Золя, тем паче Френхоферу из «Неведомого шедевра» Бальзака. Мопассан – кстати сказать, питавший вкус к живописи крупных импрессионистов – наделяет своего персонажа одним из тех академических и слащавых талантов, которые сводят с ума дамочек из высшего общества. Вспоминаешь такого мастера, как Боннà, и, пожалуй что, Жерве, которому Ги позировал в 1886 году и которым он по-прежнему восхищался.[75] Оливье Бертен, написавший портрет роскошной красавицы Ани де Гильруа, страстно влюбляется в нее и, как и положено, побеждает ее колебания благоверной супруги. Но их связь тем более преходяща, что оба чувствуют себя достигшими того возраста, когда все сентиментальные иллюзии угасают. Особливо когда рядом дочка мадам де Гильруа Аннетта, которая дерзновенною свежестью своей молодости напоминает о хрупкости их союза. Вместе с этим «Сильна как смерть» – это и взгляд на мучения художника, который боится, как бы его не превзошли и не затоптали молодые живописцы, ставшие предметом увлечения публики, и острый, безжалостный анализ воздействия старения на человека, привыкшего быть всеобщим любимчиком. Оливье Бертен, прочитавший в газете, что он вышел из моды, и воспринявший это заявление как удар под дых, – в действительности не кто иной, как сам Мопассан, который болезненно воспринимал любое падение своей популярности и оказался внезапно во власти сомнений в своем будущем. «Он всегда был чувствителен к критике и к похвалам, – пишет Мопассан, – но в глубине сознания, несмотря на свое вполне законное тщеславие, он более страдал, когда его оспоривали, нежели радовался, когда хвалили… Ныне, перед непрерывным ростом поросли новых художников и новых поклонников искусства, поздравления становились все реже, а поношения язвительнее. Он чувствовал себя зачисленным в батальон старых талантливых художников, которых молодые ничуть не почитали мэтрами». Равным образом Оливье Бертен, мучимый во время представления «Фауста» в Комической опере мыслью о собственном упадке и считающий себя «деклассированным, выброшенным на отшиб жизни, точно старый чиновник, чья карьера закончена», – это все тот же Мопассан, пишущий Эрмине Леконт де Нуи: «Мне самому только тридцать восемь лет, и тем не менее я больше не молод! Скажу прямо, что если бы даже я был богат и гениален как личность, то даже это не могло бы вернуть мою первую молодость».
А вот что отвечает он неизвестной поклоннице, выразившей ему свои чувства по прочтении «Сильна как смерть»: «Я был очень растроган вашим письмом, по-настоящему растроган. Эту книгу я написал для нескольких женщин, а также – в меньшей степени – для нескольких мужчин. Литераторам она ничуть не понравится. Сентиментальные нотки, которых я добивался, покажутся им нехудожественными. Молодые люди вообще отнесутся с презрением. А все те, кому не случалось любить, сочтут ее недостаточно забавной и волнующей. Но я надеялся, что она заденет некоторые чувства как женщин, так и мужчин и что иные читатели, душа которых окажется схожей или, по крайней мере, в гармонии с душою моих персонажей, вполне поймут, что я хотел сказать. Когда я чувствую, что тронул иные сердца, я доволен. А в другой раз я попытаюсь растрогать другие» (лето 1889 г.).
Несмотря на столь сдержанную оценку своего романа, Мопассан вкусил обрадованным сердцем одержанный сим творением успех у публики и критики. Большая часть литературных хроникеров воздала автору похвалу за ту чувствительность, с которой он показал угасание страсти у зрелого человека, которого подстерег закат лет. Автор статьи, появившейся на страницах «Жиль Бласа», Поль Гинисти завершил свой материал так: «Когда сердце просыпается после долгой спячки, у него остается сила только для страдания». А вот что утверждает с полос «Синего журнала» Жюль Леметр: «Главная мысль романа – безмерная боль оттого, что стареешь. В этой странной истории мы пальцем ощущаем правду – день за днем, час за часом». В контору Мопассана устремился поток женских писем; иные поклонницы штурмовали двери дома писателя, чтобы объявить ему, что они узнали себя в героине романа. Франсуа Тассар фанфаронился, как будто лично заслужил доставшийся ему отсвет этой славы.
Выход в свет романа «Сильна как смерть» совпал с открытием Всемирной выставки, в котором главным аттракционом была, конечно же, Эйфелева башня. Мопассан, который незадолго до того обрушивал на эту уродливую металлическую колонну потоки брани, решил оказать ей честь и, нанеся туда визит в сопровождении соблазнительной компании, изволил отобедать в ресторане на первом этаже. Все же он нашел тамошнюю кухню отвратительной, не преминув пожаловаться и на то, что каждого блюда «приходилось дожидаться по часу». Вскоре космополитичная толпа, заполонившая Париж, начала его утомлять. Презревши всю эту праздничную сутолоку, он снял в Триеле, близ Во, виллу «Штильдорф», чтобы провести там часть лета. Сена протекала у самого порога. Избавившись от всех светских условностей, Ги плескался в реке, катался на лодке, обдумывал и марал страницы своего будущего романа «Наше сердце». Он также обменивался с графиней Потоцкой письмами, столь же страстными, сколь и бесхитростными: «Никогда я не ощущал своей привязанности к вам столь живо и столь трепетно. Никогда я не чувствовал вас столь дружески настроенной… Соблаговолите написать мне три слова, сударыня, те три слова, которые вам удается иногда превратить в четыре страницы…» И чуть позже (после 14 июля 1889 г.): «…Сударыня, складываю к вашим ногам чувства почетного супруга и подлинного друга…» Отказывая ему, графиня Потоцкая в итоге подчинила его себе. Кстати сказать, сему ярому поборнику мужского доминирования ничуть не претило склонить колени перед женщиной. Исключительный характер подобного отношения забавлял и волновал его. Пожалуй, он даже видел в этой ни к чему не приводящей игре интеллектуальную компенсацию за недоступные в сем случае наслаждения примитивного соития.
Друзья и подруги потоком текли к нему в новое убежище. Он же, в иное время искавший их общества, теперь полагал, что, втягивая его в его веселый треп, они мешали ему продолжать свой труд. 20 июня Ги по-соседски приглашает к себе на завтрак Эмиля Золя. Тот прикатил на велосипеде. Как известно, отношения между двумя литераторами стали прохладнее после памятного обеда у Траппа. Для Золя не было секретом, что Мопассан находился в почтительном отдалении от натурализма и что, как автор «Пьера и Жана» ни величал его «мой дорогой мэтр и друг», за этим стояло лишь чистое уважение, лишенное какого бы то ни было сочувствия. А раздражали Ги в литературном собрате не столько литературные теории, сколько его догматические позиции по всем проблемам, его претензии быть поборником социальной справедливости и, ко всему прочему, отсутствие у него юмора. И все же Ги, не колеблясь, оказывал ему услуги, как только представлялась возможность. Так, он направил рекомендательное письмо в Компанию западных железных дорог, добиваясь для Золя исключительного дозволения проехать от Парижа до Манта на паровозе – «ученому писателю» необходимо было непосредственно познакомиться с жизнью железнодорожников с целью написания нового романа. И Золя прокатился-таки на паровозе благодаря связям с Ги! Но, прекрасно зная, какую получил от Ги поддержку, Золя по-прежнему относился к нему с недоверием. Соперничая за фавор у публики, они не спускали глаз один с другого, хотя и слали друг другу поздравительные письма по случаю выхода каждой новой книги. Прислуживавший им за столом Франсуа Тассар не преминул констатировать, что их разговор отличался прискорбной простотою. «Подобно двум котам, шпионящим друг за другом, два великих романиста ежесекундно бросали друг на друга взгляды и быстро опускали глаза в тарелку, – вспоминал он. – Это было вовсе не в стиле поведения моего хозяина, всегда столь открытого и столь жизнерадостного». По окончании трапезы Золя сел на свой велосипед и умчался. А торопился он к своей любовнице Жанне, которая некогда заведовала бельем его супруги и была моложе его на 27 лет. «Ох уж этот Золя! – вздыхает Мопассан. – Я ценю его как великого писателя, как значительную литературную величину! Но, – добавляет он чуть ниже, – я лично не люблю его!» И то сказать – кого он любит, кроме нескольких светских женщин, которые водят его за нос?
…И вообще – в Триеле стало слишком сыро, слишком холодно, да еще и этот наплыв посетителей… Невыносимо! «Этот домик сделался местом встреч очаровательных людей, которых я очень люблю, но которые немножечко мешают мне работать, – пишет он доктору Анри Казалису. – В общем, я покидаю его и, поскольку сейчас макушка лета, отправляюсь в плавание, так как знаю, что для моего желудка нет ничего лучшего, чем волнение моря. Пошатаюсь немного по Корсике, потом прокачусь вдоль итальянского побережья из порта в порт до самого Неаполя. Сделаю остановки повсюду, где мне понравится местность, и черкну там несколько страничек. Это – лучший для меня вид развлечения (débauche)».
Однако, прежде чем отправиться на свидание с полуденным солнцем, он заезжает в Этрета. Там он работает над романом, прогуливается по окрестностям, палит из пистолета, играет в теннис и наносит визит Эрмине Леконт де Нуи – все такой же белокурой, все такой же мудрой и по-прежнему такой же нежной, а по вечерам устраивает для избранных друзей у себя в «Ла-Гийетт» импровизированные спектакли и показ «китайских теней». Но это существование, в котором имелось место и труду, и развлечениям, удовлетворяло его лишь наполовину. Ги жалуется на мигрени, злится на дождь и ветер, утверждает, что его дом наводнен пауками… «В эту ночь я едва сомкнул глаза, – сказал он своему верному Франсуа Тассару. – Я перепробовал постели во всех комнатах, и во всех были пауки. О, какое отвращение испытываю я к этим бестиям! Не могу объяснить почему, но они приводят меня в ужас».
Означенные пауки были для него как бы материализацией куда более глубокого страха: безумия. Таковое нависло угрозой над его братом, находившимся в Антибе. Да и сам он подчас бывал не слишком уверенным в своем рассудке. Новости, которые он получал об Эрве, приводили его в такое отчаяние, что необходимость помещения брата в клинику вставала со всею очевидностью. В начале августа Ги пишет отцу: «Мы переживаем страшный кризис. Нужно немедленно запереть Эрве в Броне, близ Лиона… Все деньги, полученные за роман, тратятся и будут потрачены на лечение болезни Эрве и на мою мать… Я устроил Эрве пенсион, которого вполне хватит на оплату пребывания в приюте; я обеспечиваю мою мать… а ведь нужно еще не дать умереть с голоду молодой женщине и ребенку. (Мопассан имеет в виду жену Эрве и их дочь Симону. – Прим. авт.) Право, это очень тяжело – так работать, истощать себя, отказываться от всех удовольствий, наслаждаться которыми я имею все права, и видеть, как деньги, которые я мог бы предусмотрительно сберечь, расходятся таким образом».
Бесспорно, зарабатывая своими книгами много денег – около 120 тыс. франков[76]«чистыми» в год, – Ги несет и огромные расходы. Он не только обеспечивает Лору, семью Эрве и Жозефину Литцельмань с детьми, но и без конца арендует виллы там и тут, нанимает новую прислугу, устраивает путешествия, не говоря уже о содержании яхты и жалованье экипажу. Во что обойдется ему помещение Эрве в приют? Отвезя своего брата в лечебницу в Монпелье, он спохватывается и пишет отцу, прося разведать об условиях помещения Эрве в более комфортный стационар – а именно в Виль-Эврар, департамент Сены-и-Уазы: «Когда ты получишь это письмо, мог бы ты нанять коляску и отправиться в Виль-Эврар? Покажешь директору этой лечебницы письмо доктора Бланша и скажешь ему, что я рассчитываю привезти моего брата в среду утром. Доктор Бланш сообщил мне, что содержание по второму разряду обойдется в 250 франков в месяц. Выясни, верны ли данные сведения, и сообщи директору, что я вынужден довольствоваться вторым разрядом, ибо мой брат, его жена и дочь находятся полностью на моем обеспечении. Телеграфируй мне завтра в течение дня следующее: „Поручение выполнено. Договоренность достигнута“. Прости за то, что не пишу больше. Буду в Париже в среду. Вчера отвез Эрве в приют в Монпелье, полный гнусных и жутких сумасшедших. Завтра я заберу его оттуда» (июль – август 1889 г.; коллекция Мориса Дрюона).
В итоге Ги избрал для своего брата лечебницу в Броне. Многие врачи уверяли его, что пансионеры там хорошо содержатся. Но как убедить больного покинуть семейный кокон? В данное время Эрве жил в Каннах, подле матери. Какие тут могли быть колебания? И Лора поручает Ги препроводить беднягу в психиатрическую клинику. Сделано это было так. Ги назначил своему брату встречу в Лионе под предлогом, что покажет ему комфортабельную виллу, где тот сможет отдохнуть. Эрве принял предложение и был даже счастлив совершить маленькое путешествие. Ги ждал его на вокзале. Затем сели вместе завтракать. За трапезой Эрве казался столь веселым, столь беззаботным, что Ги уже стал сожалеть о принятом решении. Тем не менее он отвел беднягу в приют, убеждая, что это и есть та самая вилла, о которой шла речь. В клинике к братьям отнеслись ласково и вежливо; Эрве не заподозрил ровным счетом ничего. Врач сказал ему: «Подойдите к окну. Взгляните, какой простор перед вами открывается!» Эрве покорно сделал три шага навстречу пейзажу, а врач за его спиной сделал знак Ги на цыпочках ретироваться к выходу. Тот повиновался скрепя сердце. Внезапно Эрве обернулся, увидел, как его брат уходит, обо всем догадался и тоже решил броситься наутек. Какое там! Как из-под земли выросли двое дюжих санитаров и скрутили беднягу. Но тот развязал путы, ринулся к двери и прорычал в адрес Ги, который только что в ужасе перескочил через порог: «Ах, подлый Ги! Ты заточил меня! Это ты сумасшедший, слышишь! Это ты – урод в семье!»
Этот отчаянный крик преследовал Ги как проклятье до самого гостиничного номера в Лионе. Он не мог отделаться от мысли, что предал брата, оставив его в логове врага. Когда он запер за собою дверь, его желание излить душу было столь велико, что он тут же, не сходя с места, пишет письмо графине Потоцкой:
«Он до такой степени растерзал мне сердце – нет, никогда я раньше так не страдал! Когда мне нужно было уезжать, а ему не позволили проводить меня до вокзала, он принялся так жутко стенать, что я не смог сдержать слезы, глядя на этого обреченного на смерть, которого убивает сама Природа, который никогда не выйдет из этой темницы, не увидит более свою мать… Он чувствует, что с ним происходит что-то ужасное, непоправимое, но непонятно, что… Ах! Жалкое человечье тело, жалкий человечий разум! Какая грязь, какое жуткое творение! Если б я верил в бога ваших религий, какое безграничное омерзение (horreur) испытывал бы я по отношению к нему!.. Если мой брат умрет прежде моей матери, то я боюсь, что сам сойду с ума, думая о страданиях этого существа. О, бедная жена! Ведь она была безжалостно терзаема, подавляема и мучима со времени своего вступления в брак!»
После пережитого кошмара дружба с Потоцкой сделалась в его глазах драгоценней прежнего. Не успев еще оправиться от потрясения, вызванного разлукою с братом, он переходит от юдоли безумства к будуарным галантностям и объявляет Потоцкой в этом же самом письме (выделено автором. – Прим. пер.) о посылке ей старинного веера, на оборотной стороне которого начертаны нижеследующие два катрена:
Стихов хотите вы? О нет,
Не напишу на этой штуке,
Какую вы возьмете в руки,
Я ни новеллу, ни сонет.
Лишь имя «Ги» поставлю я,
Чтоб вы всегда его читали,
Под легким ветерком мечтали,
Дум сокровенных не тая.
Все же, плачется ли он о судьбе своего брата или слагает игривые стишки даме, на милость которой надеется, он ни в том, ни в другом случае не изменяет себе. Жизнь уживалась в его голове со Смертью. Испытывая жажду удовлетворения земных страстей и одновременно с этим преследуемый тайнами потустороннего мира, он продвигался, спотыкаясь, навстречу грядущим дням, самая перспектива которых пугала его.
Затворив своего брата в психиатрической лечебнице – дело было 11 августа, – Ги возвращается в Этрета и неделю спустя (выделено автором), подавляя свое горе, устраивает в честь друзей бурлескный праздник. 18 августа 1889 года большая часть гостей прибывает на паровой яхте «Бульдог», остальные в экипажах – из Дьеппа, Фекана и окрестных замков. Прибыв на виллу «Ла-Гийетт», гости оказывались в атмосфере ярмарки в самом разгаре. Сад был убран разноцветными флажками, бумажными гирляндами и лампионами. Рассевшиеся на бочках музыканты в синих блузах нескончаемо наяривали мазурки, польки, вальсы и кадрили. Ги закружил Эрмину Леконт де Нуи в вихре неистового вальса. Она взирала на партнера с беспокойством; он же казался ненормально блаженным… Глаза счастливца сверкали, как если бы он хватил лишнего. Потом последовала фарандола.[77] Ги держал за руку одну даму справа, другую – слева. Он снова чувствовал себя на двадцать лет! Время от времени какая-нибудь из танцующих теряла туфлю и разражалась громким смехом. Потом устроили игру в «качалки» у кромки лужи, и самые неловкие попадали в воду. Некая парижанка, одетая марокканкой, гадает на картах. Другая приятельница виновника торжества стоит за буфетной стойкой. Над сонмищем танцующих витали ароматы резеды, пчелиного воска и косметики. Под крики радости мужчины и женщины пьют сухое вино. Разыгрывают лотерею – счастливцы получают живых кроликов и петухов. А потом – сюрприз, о котором громким голосом возвестил хозяин празднества. Это было представление на тему «Преступления на Монмартре». Две сотни приглашенных толпились на аллее перед большим полотном работы живописца Мариуса Мишеля. На холсте была изображена, в стиле trompe l’oeil,[78] подвешенная за ноги голая женщина. Из полумрака как из-под земли возник sergent de ville,[79] осматривает «покойницу», щупает, дергает за натуральные волосы, сплетенные в косы, а затем, подстегиваемый любопытством, со всего маху распарывает ей пузо ножом. Этот нож – не что иное, как стилет, который верно служит самому Мопассану. Этому последнему доставляет истинное наслаждение смотреть на перекошенные от ужаса лица дам. Из вспоротого пуза хлещет кровь. Кроличья. «Parfait! Parfait!»[80] – кричит Ги, в то время как многие зрительницы отворачиваются. В этот момент псевдожандармы набрасываются на «убийцу» и оттаскивают его в хижину, украшенную гордой надписью «ТЮРЬМА». Но узник поджигает свое узилище и удирает сквозь языки пламени. Это не кто иной, как Орля, убегающий из пылающих углей пожара, который был устроен, чтобы спалить его живьем. Тут вступают в действие этретатские пожарные и заливают из брандспойтов пламя, убийцу и голую бабу; войдя во вкус, они направляют струи на приглашенных, которые обращаются в бегство, задыхаясь со смеху.
Источником вдохновения для этого фарса, который походил на спектакль «Лепесток розы», послужил Мопассану недавний случай: один городовой зарезал на Монмартре женщину. Почему бы не использовать его для забавы людей из доброй компании?
По окончании интермедии близкие друзья отправляются в «Ля Бикок» на ужин к Эрмине Леконт де Нуи. Среди приглашенных – композитор Массне.[81] По просьбе дам он садится за фортепиано. Из-под его пальцев, которые едва касаются клавиатуры, струится ностальгическая мелодия. Пораженный Ги внимает легкому каскаду нот. Какая чистота следом за таким потоком радостной вульгарщины! Но не является ли подобное чередование самим символом человеческого состояния? Как бы там ни было, он уже предвкушал удовольствие от празднества, которое даст для своих друзей в «Ла-Гийетт». В былое время, в компании товарищей по «Перевернутому листу» («La Feuille à l’envers») веселье было более открытым, более стихийным, более здоровым. Неужели он вышел из возраста такого рода забав и шуток? И тут на него нахлынуло отчаяние. Он снова думает о своем брате. Это дикое, опустошенное лицо, глаза, в которых блестит бессмысленный пламень! А этот полный ужаса и плача хрип, который исторг Эрве, поняв, как был обманут! Ги чувствовал, что долее не мог оставаться в «Ла-Гийетт». Избавления следовало искать в другом месте. Но где?
Уже на следующий день после празднества Ги начал подготовку к поездке на юг. Пока Франсуа Тассар и другие слуги приводили дом в порядок, снимали лампионы и подбирали в аллеях бумажный мусор, он паковал чемоданы и давал себе клятву начать новую жизнь. 21 августа он прибывает в Лион, где обедает в компании графини Потоцкой, которая почти тут же отправляется в Италию. На следующий день он идет в лечебницу повидаться с братом; при виде этого несчастного горемыки с помутившимся рассудком, этого зомби,[82] живущего за гранью реального мира, Ги приходит в ужас – охваченный дурными предзнаменованиями, он спешит на вокзал, на поезд до Канн.
Существует ли лучшее средство бегства от дурных чувств, нежели яхта? Там, на юге, его ждал «Милый друг-II» – роскошный, с наблистанным медным убранством и гордой матовой поверхностью. Подняли паруса – и судно грациозно отплывает по волнам к итальянским берегам. Генуя… Портофино… Санта-Маргерита… От порта к порту, от стоянки к стоянке Ги все более силился позабыть Францию. Он бежал от своего безумного брата, от больной матери, от собственных галлюцинаций и собственного страха кончить жизнь в сумасшедшем доме. Но и жизнь на борту «Милого друга» быстро сделалась невыносимой. Он страдает клаустрофобией в своей тесной каютке. Храп Раймона, доносившийся из-за тонкой перегородки, не давал ему спать. В Санта-Маргерите Ги, признав свое поражение, нанимает меблированные комнаты, чтобы отдохнуть от морского дискомфорта. Оттуда он держит курс на Тунис.[83]
Едва пришвартовавшись, Ги устремляется в бордель. Получив все то, что хотел, он отправляется бродить по тихому кварталу и вдруг оказывается перед дверью дома умалишенных. Какою интуицией приведен он от порога дома греховных страстей до порога юдоли безумства? Влекомый тяготением, которому он был не в силах противостоять, Ги открывает дверь и смешивается с сонмищем помешанных. Увидев его, один пожилой туземец разразился зловещим смехом, подошел к нему вразвалочку, точно косолапый, и прорычал: «Безумцы, безумцы, все мы здесь безумцы! И я, и ты, и сторож, и бей![84] Все сумасшедшие!» Ошеломленный, Мопассан выскакивает за порог. Даже здесь, на этой залитой солнцем земле, Эрве преследует его! Зачем же далее оставаться в Африке? Нет, не здесь следует ему искать отдохновения!
Ги снова возвращается в Италию. Он посещает Пизу, отправляется поклониться месту, где Байрон предал огню тело Шелли – этот английский поэт, с творчеством которого Мопассана познакомил Малларме, был близок ему не только как романтик, но и как человек, влюбленный в море. Поведав Франсуа Тассару о своей встрече с другим английским поэтом – Суинберном, Ги отправляется во Флоренцию; вот как он пишет об этом городе: «Флоренция… притягивает меня почти чувственно; она вся – словно распростертая женщина… – в бесстыжей позе, обнаженная и томная, златокудрая, только что пробудившаяся ото сна…» И вдруг, несмотря на чувственную красу этого города и богатство его музеев, заявил, что не в состоянии продолжать путешествие. Он сетует на боли в горле и внутрикишечные кровотечения. Вновь начались жуткие мигрени. И как болят глаза! Он уже не в состоянии работать. Мудрее всего – не возвращаться на борт «Милого друга». Экипаж перегнал его в порт приписки, а Ги возвратился 31 октября в Канны поездом. Увидев сына, мать упала к нему в объятия и залилась слезами. Он показался ей таким усталым, таким отсутствующим – прямо сомнамбула! Не покинет ли и он ее, в свой черед, чтобы лечь в клинику? «Все шесть дней во Флоренции я страдал от страшных кровотечений при температуре 39 градусов, – пишет Ги доктору Жоржу Даранберу. – Мне пришлось спешно вернуться в Канны. С этого времени, должно быть, у меня остались плохо зарубцевавшиеся язвы в брюшной полости, которая вздулась, как мешок с яблоками. Я не могу ходить, не испытывая боли…» (Канны, вилла «Континенталь», ноябрь 1889 г.).
Несмотря на собственное вконец расстроенное здоровье, он отправился повидать своего брата в лечебнице в Броне и застал того почти лишенным всякого сознания, уже отмеченным печатью нежеланья жить. Он возвращается в Канны с чувством, что эта встреча с братом – последняя. «Я застал Эрве совершенно безумным, без малейшего проблеска разума и не оставляющим нам ни малейшей надежды на выздоровление, о чем моя мать ничего не знает, – пишет он Люси ле Пуатевен. – Те два часа, что я провел с ним в лечебнице в Броне, были жутки – он меня прекрасно узнал, плакал, раз сто бросался целовать, хотел уехать – но при этом постоянно заговаривался. Мать моя, со своей стороны, более не может ни ходить, ни говорить; как видите, все у нас ни к черту!» (конец октября 1889 г.) Несколько дней спустя его сразила новость, которой он боялся как огня: 13 ноября 1889 года в лечебнице после душераздирающей агонии ушел из жизни Эрве. А было ему тридцать три года от роду. Жена и дочь его остались без средств к существованию. Ему, Ги, заботиться о них! Он не имеет права болеть! Столько людей в нем нуждаются! Ги поручает своему адвокату, мосье Жакобу, создать семейный совет для попечительства над маленькой, еще несовершеннолетней Симоной.
На следующий год он снова отправится в Брон, поклониться могиле Эрве. Сопровождавший его Франсуа Тассар наблюдал за ним с беспокойством. Казалось, Ги был очарован надписью, выгравированной на черном камне: «ЭРВЕ ДЕ МОПАССАН». Не он ли сам покоится под этим камнем? Стараясь казаться непринужденным, он говорит своему камердинеру: «Эта могила – точно такая, как нужно. Она округлена. Дождь будет омывать ее». И вдруг у него не выдерживают нервы – горькие слова так и полились потоком: «Я видел, как умирал Эрве. Он ждал меня. Он не хотел умирать без меня. „Мой Ги! Мой Ги!“ У него был тот же голос, что и в „Верги“, когда он, ребенком будучи, звал меня в саду… Франсуа, он целовал мне руку!» И – разрыдался. Франсуа, как мог, утешал его. Потом оба двинулись медленным шагом навстречу городу. Навстречу жизни.