Глава 2 Поэзия и реальность

В ту пору, когда Ги переступил порог Богословского института в Ивето, ему исполнилось тринадцать лет. Он уже сложился в крепкого, коренастого парня с развитой мускулатурой, выдающимся торсом и мятежным пламенем в глазах. Привыкший к вольному существованию на берегу моря среди простых рыбацких детей, он задыхался в тесных стенах школы. Все его товарищи по классу были отпрысками обеспеченных семей – сыновьями судовладельцев, мясоторговцев, богатых землевладельцев. В этой «цитадели нормандского духа», как называли это заведение в округе, царила аскетичная атмосфера благочестия и дисциплины. Вспоминая о годах, проведенных в пансионе, Мопассан напишет так: «Там пахло молитвою так же, как пахнет на базаре свежевыловленной рыбой». В условиях жизни среди сутан он стал воспринимать религию как нечто ужасное. Обязанность молиться в строго определенное время, назидательные чтения за трапезой, декламация строк из Евангелия – все это казалось ему гротескным. Отцы церкви только искажают Бога, который, по его мысли, куда более величествен посреди разгулявшихся волн, нежели в стенах банальной церкви. А главное, что он, так любивший плескаться в воде, терпеть не мог нечистоты, в которой погрязли однокашники и менторы. Здесь ноги мыли всего три раза в год, а баню не посещали вовсе. Тупили зрение за чтением тупейших книг. А ведь поначалу Ги слыл образцом прилежания и послушания! Его оценки за триместр были удовлетворительными; поведение было оценено как «соответствующее правилам», труд – «усердным», характер – «вежливым и послушным». Но за этим видимым примирением притаилась буря. Снова и снова Ги жаловался на мигрени, чтобы только не ходить на уроки. И свысока посматривал на этот тюремный мир, в котором ярко высвечивались интеллектуальное убожество профессоров и вызывающая грубость товарищей по классу. Кое-как проглатывая вперемешку латынь, греческий, арифметику и грамматику, он мечтал о больших каникулах. Мама обещала повести его на бал, если оценки будут хорошими. Тогда он написал ей: «Если для тебя нет разницы, то вместо бала, который ты мне обещала… я попросил бы тебя, чтобы ты выдала мне хотя бы половину тех денег, которые тебе пришлось бы истратить на бал, – и я навсегда остался бы перед тобою в долгу, потому что смог бы купить лодку. Это – единственное, о чем я помышляю после возвращения… Я не собираюсь покупать лодку из тех, что продают парижанам, – они ни на что не годны. Нет, я пойду к знакомому таможеннику, и он продаст мне лодку такую, как те, что стоят в церкви – на манер рыбацких, с округлым днищем» (письмо от 2 мая 1864 г.).

В ожидании нового обретения радостей навигации Ги задумал удивить однокашников своими благородными корнями. Он потребовал от отца прислать ему бумагу, украшенную гербом, «да чтоб непременно с твоими инициалами, потому что они такие же, как мои; ты доставишь мне много удовольствия; у меня вовсе нет бумаги, помеченной моим именем, и мне были бы очень нужны две-три тетради для множества писем, которые я собираюсь написать». Сия забота об эпистолярной элегантности не мешает школяру, как какому-нибудь портовому грузчику, обмениваться с одногодками тумаками и затрещинами; ну а после вышеозначенного он нередко удалялся в уединение предаваться философским размышлениям. Кузену Луи ле Пуатевену он описывает свою «альма-матер» как «печальный монастырь, где царствуют попы, ханжество, тоска, etc… etc… и откуда исходит запах сутаны, который распространяется по всему городу Ивето» (апрель 1868 г.). Чтобы развлечься, он втихаря читает «Новую Элоизу» и замечает: «Эта книга послужила мне одновременно противоядием и благочестивым чтением на Страстной неделе» (там же). Его раздражает, что в классе не говорят о Викторе Гюго. Им уже овладевает лирическая лихорадка. Ему хочется походить на своего дядюшку Альфреда ле Пуатевена, посвятившего все свое существование поэзии. Эта тяга к рифмотворчеству усиливалась в нем приходом половой зрелости. Ему одинаково любы сдержанная музыка слов и недоступные округлые формы женского тела. Истомленный жаждою идеала, он пишет:

Мне узок горизонт, мне не хватает дня,

И вся Вселенная ничтожна для меня!

Или так:

Жизнь – это пенный след за темною кормою

Иль хрупкий анемон, что выращен скалою.

(Перевод Д. Маркиша.)

Едва настрочивши дюжину стихов, он тут же шлет их матери на апробацию. Читая их, она вкушала гордость, смешанную с нежностью. Пред нею, за чертами сына, вставал ее горячо любимый брат. Ги обладает талантом, она в этом уверена и спешит известить об этом своего друга детства Гюстава Флобера.

Но Ги не довольствуется тем, чтобы тешить музу одними только подражаниями – с той или иной степенью успеха – поэтам-современникам. Бок о бок с рафинированным вкусом к служенью изнеженной лире в нем играет аппетит к сочинению брутальных фарсов, вульгарных фацеций, жажда надавать оплеух существующему порядку. То он забавляется тем, что пародирует перед своими однокашниками курс профессора теологии, который пугал их муками ада; то, объявив, что подаваемый школярам на стол напиток, именуемый абонданс,[8] недостоин нормандского чертога, привыкшего к терпкому вкусу сидра, вовлекает товарищей в безумную авантюру: тайком завладев связкой ключей эконома, школяры дождались, пока заснут директор и классные надзиратели, спустились в погреб, отомкнули замки и допьяна напились вина и водки.[9] Скандал, разразившийся на следующий день, был быстро замят, чтобы не ставить под удар репутацию учебного заведения. Ги, хоть и удостоился суровой выволочки, все же худо-бедно смог продолжить учебный курс. Он по привычке сетует на здоровье, жалуется на не слишком свежую кормежку в школьной столовой и превозносит в стихах полноту своей души. По его мнению, проза не способна передать волнующие его большие чувства. Прежде всего он задается вопросом, как еще можно восславить женщину, кроме как прибегая к божественной мелодии стихов. И то сказать, женщины заботят его все более и более. На каникулах в Этрета он пожирает глазами входящих в воду купальщиц, догадывается по их лицам, как им зябко, воображает их роскошные бюсты, скрытые под пышными купальными костюмами, грезит о жарких объятиях в полумраке грота. Возвратившись в школу, он поверяет свои любовные порывы тетрадным листам. Одна из его кузин, которую он выводит под инициалами E.D., только что вышла замуж, и по этому случаю он шлет ей послание в восьмисложниках:

Ты мне сказала: «Праздник счастья,

Где адаманты и цветы

Венчают опьяненных страстью,

Воспеть стихами должен ты».

Но я живу как погребенный

Средь скучных стен монастыря;

Что знаю в жизни монотонной

За исключеньем стихаря?

(Перевод Д. Маркиша.)

Стихи пошли гулять по классу и попали в руки начальству. Ошеломленный директор заведения решил, что на сей раз Мопассан перешел все возможные границы. Чуждый всякой дисциплине ученик не только хочет воспеть счастье влюбленных, но еще и жалуется, что со всех сторон окружен попами! Паршивая овца должна быть во что бы то ни стало изгнана из стада! И Ги был выпровожен в Этрета привратником учебного заведения.

Но случилось так, что Лора не разгневалась на изгнание сына из школы. Она слишком любила его, чтобы и дальше обрекать на затворническое существование среди благочестивых преподавателей, ни бельмеса не смыслящих в поэзии. И подтверждает это в письме к Флоберу: «Ему там нисколько не нравилось; аскетичность этой монастырской жизни плохо сочеталась с его впечатлительной и тонкой натурой, и бедный ребенок задыхался среди этих высоких стен».

А «бедный ребенок» не мог нарадоваться тому, как все обернулось. Между делом ему впервые случилось познать страсти любви. «В шестнадцать лет», – заверит он своего случайного собеседника Франка Арриса. И гордо воспевает в стихах свои еbats[10] с красивой и простой девушкой по имени Жанна, которой едва исполнилось четырнадцать:

Un grand feu de bonheur nous tordit jusqu’aux os.

Elle criait: «Assez, assez!» et sur le dos

Elle tomba, les yeux fermés, comme une masse.

(Великий пламень страсти разобрал нас до костей. Она кричала: «Довольно, довольно» и с зажмуренными глазами повалилась навзничь, точно куль.)

Две вещи по сердцу отроку, столь чудесно спасшемуся из школы: женщина и вода. И то и другое бурлило во все том же водовороте сладострастья, красоты и вероломства. Отныне, говорит он, его жизнь будет разделена между двумя страстями – l’amour de la chair et l’amour de la mer.[11]

Этим летом 1868 года в Этрета яблоку было негде упасть. Друзья потащили Ги в домик художника Курбе, прилепившийся к самой скале. «В обширной голой комнате, – писал Мопассан, – толстый, жирный и грязный мужчина наносил кухонным ножом пласты белил на большой чистый холст. Время от времени он прислонял лицо к стеклу и смотрел на бурю» (статья из «Жиль Бласа» – август 1869 г.). Но еще больше, чем мастерская старого художника, привлекала его суета внешнего мира. Казино, где играют и танцуют. Элегантные коляски, теснящиеся возле отелей. Парижанки в летних платьях, проходящие, отворачивая нос, мимо прилавков с рыбой, про которую рыбачки во все горло клялись и божились, что она свежайшая; другие, более смелые курортницы, спускающиеся прямиком к пляжу. Ги с вожделением пожирал их глазами от персей до ягодиц. О, как бы хотелось ему быть на месте тех крепких телом купальщиков, которые помогают им бросить вызов волнам! В один прекрасный вечер он знакомится с одной парижанкой, Фанни де Кл., которая покорила его своей задорной улыбкой и грациозными жестами. Ничуть не колеблясь, он пишет в ее честь стихотворение и подносит. Но когда некоторое время спустя он приходит к ней с визитом, то застает ее за декламацией этого стихотворения в кругу друзей, сопровождаемой взрывами хохота. Застывши на месте от стыда и гнева, точно пораженный молнией, он чувствует себя окончательно убежденным в том, что женщина – существо фальшивое, ветреное и презренное, и единственное, что оправдывает ее существование на земле, – утоление аппетитов мужчин.

В эту пору предметом любопытства обитателей Этрета был молодой англичанин по имени Пауэл, который жил с другом и обезьяной в одиноком шале с названием «Хижина Дольмансе». Ги порою встречал этого оригинала на галечном пляже и обменивался с ним парой слов. Как-то утром, часов около десяти, он услышал крики матросов – под вырубленной самой природой в скале аркой, называемой «Ворота верховья» (Porte d’Amont), тонул пловец. Матросы тут же вскочили в шлюпку, а с ними и Ги. С силой налегая на весла, они поспешили к месту происшествия, и, по счастью, им удалось выудить из воды того неосторожного, который малость перебрал хмельного и теперь был уносим в море приливною волною. Этим несчастным, который тяжело дышал и трясся, был не кто иной, как духовный учитель Пауэла, выдающийся английский поэт Элджернон Чарльз Суинберн. Как участник спасения, Ги получил от двух приятелей приглашение на следующий день на завтрак.

«Хижина Дольмансе» представляла собою низенький домик, «сложенный из силиката и крытый соломою». В его стенах двое эксцентриков принимали молодого человека, не скрывавшего своего удивления. На фоне жирного и рыхлого Пауэла худоба Суинберна навевала мысли о смерти. Изможденное тело непрерывно била дрожь. Суинберн, тридцати одного года от роду, был поэтом странного романтизма, другом прерафаэлитов Россетти и Берн-Джонса. С первых же слов, которыми он обменялся с хозяевами, Ги точно попал под колдовские чары. Он догадался, что это скромное с виду нормандское жилище в действительности – место культа, где сочетаются дружба, порок и вкус к погребальной эстетике. «В продолжение всего завтрака, – напишет Мопассан, – разговаривали об искусстве, литературе и человечестве, и мнения этих двух друзей отбрасывали на предметы разговора некий волнующий мертвенный отсвет, ибо присущая обоим манера видения и понимания представила мне их как двух больных одержимых, опьяненных извращенной и магической поэзией». Сколь бы ни был он увлечен разговором, от него не укрылась странность украшавших комнату картин и безделушек: «На акварели, если мне не изменяет память, была изображена голова мертвеца, плывущая на розовой раковине по безбрежному океану под луною с человечьим лицом». Тут и там на столиках с выгнутыми ножками были разложены человеческие кости. Среди них – рука с содранной кожей, каковая выглядела как пергамент; на костях чернели обнажившиеся мышцы и были видны следы давно запекшейся крови. Видя, сколь очарован был сим предметом Ги, Суинберн предложил его гостю в качестве сувенира на память об этой встрече. Разом напуганный и покоренный, Ги поблагодарил. Он уже никогда впредь не расстанется с этим знаком того света. Чтобы увлечь его еще дальше в заблуждение чувств, его веселые хозяева, шушукаясь, стали демонстрировать ему фотографии похабно-садистской тематики и напаивать «крепкими ликерами» специфического вкуса. Вокруг троицы прыгала крупная обезьяна и время от времени позволяла Пауэлу гладить себя. Кстати, в меню значилось и такое блюдо, как обезьянье жаркое. Испытывая омерзение, Ги все же согласился принять новое приглашение двух друзей. На сей раз обезьяна отсутствовала. Оказывается, ее повесил камердинер, позавидовав тем ласкам, которыми хозяева одаривали животное. В то время, как оба англичанина сетовали на потерю, Ги размышлял о степени их сумасбродства – и изумлялся. Впрочем, он здравомысляще отклонил новое приглашение. Его настораживали гомосексуальные наклонности этих двух приятелей – окрест уже ходили разговоры, что обитатели «Хижины Дольмансе» составили противоестественную пару и не знают, что бы им еще такое выдумать, чтобы восславить Сада. «Они искали удовлетворения с обезьянами и юными прислугами четырнадцати-пятнадцати лет, которых Пауэлу присылали из Англии примерно каждые три месяца, – маленькими слугами необыкновенной опрятности и свежести», – расскажет Мопассан Эдмону де Гонкуру. Что касается обезьяны, то «она спала с Пауэлом в одной постели». И в заключение Мопассан пишет: «Это были истинные герои Старца (Сада), которые не остановились бы перед преступлением» (Гонкур. Дневник, 28 февраля 1875 г.).

Словом, всецело отказываясь стать жертвой или сообщником этих двух апостолов сексуальных извращений, Ги был очарован их выдумкой, их дерзостью, их пренебрежением социальными условностями. Его крестьянская бодрость, вкус к вольным просторам и физическим усилиям любопытным образом сочетались с влечением ко всякого рода нездоровым штучкам. Еще до того, как он в самом деле познал женскую любовь, он грезил об эротических причудах. При том что жизнь его била через край, его преследовали мысли о смерти.

С такою путаницей в голове он совершенно не был расположен к продолжению занятий. Но как обеспечить себе человеческое существование без наличия такой вещи, как – святое дело! – звание бакалавра? Превозмогая горе, вызванное новым расставанием, Лора записывает сына пансионером в руанский лицей, носящий имя Корнеля. Там он, по ее замыслу, должен будет закончить свой класс риторики. Она хотела видеть его не только крепким телом, но и образованным, не только соблазнительным, но и серьезным, и в той же степени привязанным к матери, как и стремящимся добиться своего царственного места в литературе. Если все задуманное удастся, он станет ей утешением в ее супружеских неудачах и послужит оправданием ее надменного отказа связать свою жизнь с каким-либо новым мужчиной.

Загрузка...