В Нью-Мексико дороги прокладывают по правилам. С небольшим отклонением. Уложив покрытие, дают знак пьянице, сидящему на тракторе с дисковой бороной, а тот пускается во все тяжкие по свежему асфальту, вихляя от обочины к обочине...
Возможно, все происходит иначе, но я не в силах придумать другого объяснения длинным, параллельным, извилистым бороздам, украшающим наши юго-западные шоссе. Они почти незаметны. В "кадиллаке" либо "империале" с мягкой подвеской их вообще не ощущаешь, но в пикапе с шинами 6.00 х 16, накачанными до тридцати пяти фунтов на квадратный дюйм, чувствуешь себя так, словно едешь по трамвайным рельсам, которые проложил психопат, преследуя одну-единственную цель: сбросить твою машину в кювет.
Незадолго до рассвета я устал бороться с рулевым колесом и свернул на проселок, шедший мимо безвестного ранчо. Я проехал по нему примерно две мили, пока утро не обозначило по левую руку лощину, где кедры произрастали чуть изобильнее. Я свернул туда, не разбирая пути.
Машина остановилась в низеньком, убогом кедровнике. Я кое-как выбрался, размял затекшие ноги и прикрыл дверь, не захлопывая, чтобы не разбудить Тину, спавшую под меховой пелеринкой прямо на сиденье. Затем поднялся на гребень ближайшего холма и стоял, глядя на светлый, желтовато-розовый восток. День обещал стать ясным. Как и большинство дней в этой части страны.
Первые слабые лучи ползли по темной равнине в сторону шоссе. У меня было странное чувство нереальности, приходящее иногда после бессонной ночи. Казалось неимоверным, что в сотне с чем-то миль к северу осталась позабытая шахта, а в шахте - хорошенькая девушка с метательным ножом в потайных ножнах и пулей в спине, - аккуратно уложенная в глубине черного туннеля, укрытая булыжниками и землей - сколько удалось набрать и наскрести. Тина посчитала это сентиментальностью и потерей времени - и была совершенно права, - но я почел за благо потрудиться и, потрудившись, чувствовал себя гораздо лучше. Я действительно стал слюнтяем. Не мог не думать о крысах и койотах.
Также казалось неимоверным, что всего в нескольких десятках ярдов спала темноволосая женщина в норковой пелерине- и не была моей женой...
Я не приверженец костерка, если приходится готовить, - предпочитаю любую переносную плитку, но в канистре не было керосина для примуса, осенняя свежесть пробирала, а вокруг валялось несколько сухих стволов. Недавно появился какой-то жук, с устрашающей скоростью пожиравший хвойные деревья. Я пошел за топором, и "вскоре под кофейником и сковородкой весело плясал огонь. Дверь кабины открылась. Я поднял глаза. Тина стояла, обеими руками отводя волосы с лица, потягиваясь и зевая, словно кошка. Я прыснул. Она взъярилась.
- Что смешного, Эрик?
- Крошка, ты бы поглядела на себя! Она потянулась одернуть платье - и беспомощно уронила руки: его уже не имело смысла одергивать. В этом наряде никогда больше не удалось бы с блеском войти в гостиную. Перчатки и шляпка исчезли, остались где-то в глубине фургона, превращенные в ошметки. Черное вечернее платье с оторванным повисшим подолом было перепачкано пылью и грязью, измято после сна. Туфли исцарапались о камни. Только норковой пелерине на плечах ничего не сделалось во время ночных приключений. Глянцевые меха заставляли все остальное выглядеть еще хуже, чем на деле. Тина засмеялась, пожала плечами.
- А, ладно, - сказала она, тряхнув головой, - c`est la guerre[11]. Ты же купишь мне что-нибудь новое, когда мы доберемся до города, nicht wahr?[12]
- Si, si, - ответил я, показывая, что также владею иностранными языками. - Ванная - за третьим кедром к западу, и пошевелись: яичница почти готова.
Покуда Тина отсутствовала, я расстелил на земле армейское одеяло, вывалил завтрак на тарелки, налил кофе. Она вернулась причесанная, в подтянутых чулках, напомаженная! - но и теперь не выглядела самой элегантной женщиной на свете, даже со скидкой на пять часов утра. Женские журналы, которые выписывает Бет, отвергли бы ее с ужасом и брезгливостью. Ни свежести, ни благоуханной изысканности, ни безукоризненности - безусловно, стоявшая передо мной замызганная бедняжка не смогла бы привлечь ни одного мужчины.
Иногда просто диву даешься, откуда издательницы выуживают сведения о мужской психологии. Скажите, джентльмены, да неужто вы приходите в неистовство при виде благовоспитанной дамы, похожей на ангела я пахнущей, как роза? Речь не о любви, не о нежности; желаете опекать и лелеять - великолепно; возможно, об этом и стрекочут издательские сороки; но ежели вас обуревают страсти, вы хотите встретить себе подобное человеческое существо, низменное и неблаговонное, - а вовсе не видение, посланное небесами.
Она уселась рядом. Я протянул ей тарелку, поставил чашки на ровное место неподалеку, прочистил горло и сказал:
- Мы дьявольски наследили в холмах возле Санта-Фе; впрочем, если кто-нибудь и осведомлен настолько, чтобы разыскивать следы и добираться по ним до шахты, то он ухе осведомлен всецело. Хочешь, плесну виски в кофе?
- Зачем?
- Говорят, хорошо прогоняет озноб, а также смягчает представительниц противоположного пола, если вынашиваешь непристойный замысел.
- Ты вынашиваешь непристойный замысел, cheri?
- А как же, - ответил я. - Постараюсь изменить жене, и как можно скорее. Это стало неотвратимым с твоим появлением накануне. Место хорошее, тихое. Давай приступим немедленно. Тогда я успокоюсь и не будет нужды бороться с голосом совести.
Тина улыбнулась:
- Ты не слишком-то и борешься, дорогой. Я развел руками:
- Совесть ослабла и охрипла. Тина засмеялась.
- Ты бесцеремонен, а я голодна. Прежде чем обесчестить, дай позавтракать. Наливай виски в кофе.
Я наливал, она следила. Потом сказала:
- Твоя жена очень хорошенькая.
- И хорошая, - добавил я. - И заслуживает большой любви - там, в другой жизни; а теперь - заткнемся о жене. Внизу, в долине, - река Пекос. Ее не видать, но поверь на слово.
- Постараюсь.
- Местечко историческое, - сказал я. - Были времена, когда "к западу от Пекоса" означало - у черта на сковородке. Чарльз Гуднайт и Оливер Лавинг наткнулись на засаду индейцев - должно быть, команчей, - недалеко отсюда. Ребята гнали на север стадо техасского скота. Лавингу прострелили руку. Гуднайт ускользнул и вернулся с подмогой, но рана Лавинга начала гноиться, и он умер от заражения крови. Команчи были великими наездниками, прекрасными бойцами, непревзойденными лучниками. Я стараюсь о них не писать.
- Почему, liebchen?
- Они были великим народом воинов. Не могу ненавидеть их и выставлять мерзавцами, а от книжек про благородных индейцев блевать хочется - даже от собственных. Литературным целям гораздо лучше служат апачи. Они тоже были великим народом - на свой манер: удирали и гоняли американскую армию по кругу хрен знает сколько времени. А вот приятных черт характера у апачей сыщется немного. Насколько можно разуметь по сохранившимся свидетельствам, величайший ворюга и лжец почитался у них самым уважаемым. Отвага, полагали они, - свойство дураков. О да, апач умел погибнуть храбро - ежели выхода не оставалось, но это ложилось пятном на его репутацию: почему не смог извернуться и удрать? Чувство юмора у них тоже было своеобразным. Обожали, например, налететь на одинокое ранчо, сожрать всех мулов - пристрастие, понимаешь, имели к их мясу, - и оставить обитателей в уморительно веселом состоянии. Брали одного из пленников, скальпировали на совесть, отрубали уши, нос, вырывали глаза и язык, отрезали груди, если это была женщина, причиндалы - если мужчина, перебивали голени. Затем апачи старой закалки - сейчас они стали почтенными и цивилизованными - надрывали животы от гогота, глядя, как хрипящий, окровавленный обрубок ворочается в пыли. А потом скакали прочь, и первый же достаточно милосердный белый человек пристреливал беднягу, если не боялся взять грех на душу. И это не было ритуалом, общепринятым испытанием стойкости, как пытки у других племен. Просто ватага парней не могла отказать себе в маленькой невинной радости. Да, апачи были славным народом, безо всяких предрассудков. Из-за них Аризона и Нью-Мексико пустовали десятилетиями. Об апачах можно писать занятные романы. Как бы я заработал на кусок хлеба, если бы не апачи? Я потянулся к пустой Тининой тарелке:
- Хочешь добавки?
Она с улыбкой помотала головой:
- Ты портишь людям аппетит, Эрик. И весьма оригинально создаешь любовную атмосферу всеми этими рассказами о вырванных глазах и отрезанных грудях.
- Просто болтаю. Хвастаю обилием специальных знаний. Нужно же о чем-то говорить, пока женщина питается. Лучше об апачах, чем о жене и детях, как ты.
- Сам же и начал.
- Да, - сказал я, - чтобы прояснить положение;
но отбивать мяч было вовсе ни к чему... Какого черта?
Тина вздрогнула. Она лежала, опершись на рюкзак, платье ее задралось; Тина рассеянно колупала чулок острым ногтем, разглядывала бегущую из-под ногтя стрелку, вытягивала нить - стрелка спускалась вниз, через колено, по голени, чтобы исчезнуть в туфле. Чулкам уже так и так нельзя было помочь, но подобные действия выглядели почти неприлично.
- Какого черта? Тина пожала плечами:
- Приятно... Щекочет приятно. Какая разница? Чулкам все равно конец. Эрик?
- Да.
- Ты всегда меня любил. - Лет десять и не вспоминал о тебе, дорогая. Она улыбнулась.
- Я не о том. Любить можно и не вспоминая. И тут, хотя утро было прохладным, она сняла глянцевый мех и осторожно сложила его на дальнем углу одеяла. Повернулась ко мне, стоя в изорванном платье без рукавов. При таком холоде, с обнаженными руками она казалась совсем беззащитной: хотелось обнять ее и согреть. Губы Тины приоткрылись, а полузакрытые глаза казались сонными и ясными - если подобное сочетание мыслимо. Все было понятно. Она отложила единственную вещь, которую хотела сохранить. С остальным, уже погубленным, дозволялось не церемониться.
Я и не церемонился.