НА ПОЛЯХ ЭТОЙ КНИГИ

(Дополнения к главе «Лубянка»)

Работа в архиве КГБ предоставила автору настоящей книги сюжеты и сведения, которые не уложились в рамки повествования. Иные из них мне показались интересными лишь для людей дотошного склада, другие — для специалистов-историков. И при саморедактуре текста я поначалу хотела исключить все то, что читатель найдет ниже. А потом решила: из основного текста исключу, а «на любителя» оставлю. Ибо почти каждое из помещенных далее дополнений основано на фактах, явно не общедоступных. Они могут пригодиться.

К с. 108.

Подталкиваемый вопросами следователя о практической деятельности евразийцев, Эфрон сообщает немало интереснейших сведений. В его характеристиках всплывает обширная сфера работы евразийцев, которая была скрыта от глаз просто «сочувствующих».

Как сообщает Эфрон, работа была поделена на три «сектора». Первый ведал пересылкой евразийской литературы в СССР, для чего использовались, в частности, и дипломатические каналы Польши. Эту деятельность организовывали два человека — К. Б. Родзевич и П. С. Арапов. Второй «сектор» занимался переправкой в Советский Союз эмиссаров. Делалось это с помощью известной организации «Трест». До поры до времени евразийцы чистосердечно верили, что «Трест» — организация единомышленников, возникшая и действующая нелегально на территории советской страны. И даже после первых разоблачений, обнаруживших прямую связь «Треста» с ОГПУ, в евразийских кругах упрямо утверждали, что проникновение отдельных «чекистов» еще не дискредитирует всю организацию как таковую. Поверить в то, что «Трест» был исходно придуман в кабинетах Дзержинского и его сподвижников, а уж затем изобретательно инсценирован — ради целей грандиозной провокации, — евразийцы оказались неспособны. Месяцы и даже годы подряд они самонадеянно повторяли, что сумеют «переиграть» ГПУ и, наоборот, использовать в своих интересах настойчивые попытки Учреждения войти с ними в контакт. Известно, чем увенчались эти наивные надежды.

Петр Арапов совершил, по словам Эфрона, три-четыре поездки в Союз; в последний раз он уехал из Парижа в 1930 году — и не вернулся, навсегда исчезнув в лагерях ГУЛАГа.

Наконец, третий «сектор» организовывал евразийскую пропаганду во Франции. С этой целью, рассказывает Эфрон, устраивались встречи и доклады вполне академического характера. На них приглашались и советские граждане, приезжавшие на время за границу…

По версии П. Н. Толстого, после исчезновения Арапова главная роль в группе «левых» евразийцев перешла к Эфрону. То же самое говорит на допросах Клепинин.

Сам Сергей Яковлевич в 1931 году подал через советское полпредство в Париже заявление во ВЦИК с просьбой разрешить ему возвращение на родину. У этого шага не было никакой скрытой подоплеки. Эфрон, как и многие из его ближайшего окружения, постепенно пришел к полной переоценке случившегося в России.

Он стал искренним энтузиастом «социалистического строительства» и желал участвовать в нем непосредственно, а не издали. Его энтузиазм, способность загораться очередной верой и идеей, служить ей столь же бескорыстно, сколь и слепо, были в полной мере использованы чиновниками советского полпредства, распоряжавшимися судьбами русских эмигрантов с несравненно большей властью, чем ВЦИК.

Это вовсе не был поворот на сто восемьдесят градусов, как любят порой утверждать малоосведомленные авторы.

То была как раз постепенная и даже чуть ли не естественная эволюция людей, которые не родились ни политическими мыслителями, ни даже политическими борцами. Просто совестливые и неравнодушные люди не могли примириться с гибельным в их глазах развитием событий на родине. Эволюция их взглядов прошла через угасший ореол Добровольчества, разъеденного к концу корыстью и злобой[48], через пересмотр верований «отцов» (старой революционно настроенной интеллигенции), через поиски своего пути к реформированию общества. Существеннейшим этапом стало изменение оценки событий 1917 года: оголтелое и слепое неприятие сменилось отношением к революции как к социальной стихии, с которой необходимо считаться как с реальной данностью. Дальше — больше: через терпимость к лозунгам Октября, через наивное доверие к заявленным планам хозяйственных преобразований, через обольщение НЭПом… Тут-то и подоспели льстивые и ловкие люди, прикрытые невинной службой в парижском торгпредстве или полпредстве…

Нет, не крутой и неоправданный поворот, а скорее уж мощно затягивающая воронка «чары», как назвала бы это Цветаева. Обольщение «ликом добра» — вот на что это гораздо больше похоже…

К с. 115.

О слежке П. Н. Толстого за Гаяной сообщили протоколы допросов; вряд ли это было известно ранее.

Но еще в 1935 году кто-то из советских писателей, приехавших в Париж на Антифашистский конгресс деятелей культуры, рассказал Эфрону другую новость. А именно: что Толстой настрочил донос и на собственного знаменитого родственника, гостеприимством которого он пользовался. Он не рассчитал, однако, что у Алексея Николаевича оказались преданные ему люди в ленинградском НКВД. Они не только не дали ход бумаге, но и сообщили самому писателю о ретивости его постояльца.

Вернувшись на родину, Сергей Яковлевич решительно избегал встреч с Толстым и предупреждал других, общавшихся с Павлом Николаевичем, о необходимости соблюдать с ним сугубую осторожность.

К с. 119.

Тема связи с масонскими организациями (при этом следователь неизменно пишет «массоны») мельком возникала еще на первом допросе Эфрона. Он высказался тогда вполне определенно: да, такая связь у него была — по прямому указанию органов НКВД в Париже, «ибо я был их секретным сотрудником». Признание соседствовало по аналогии с другим, уже упоминавшимся: П. С. Арапов вступил в контакт с иностранными разведками также по заданию ГПУ. Однако Клепинин на этой очной ставке подсказывает новый ход: связь с русскими масонами в Париже как раз и означала прямую службу Эфрона во французской разведке! Утверждение сочинено, по-видимому, по подсказке следователей; не мытьем, так катаньем им необходимо привязать к Эфрону обвинение в шпионаже.

В протоколах допросов Клепинина содержатся и другие, на этот раз, видимо, достоверные сведения о контактах Эфрона с одной из масонских лож. Сергей Яковлевич, утверждает Клепинин, прочел там доклад (или даже доклады) и, в конце концов, был «посвящен в высшую ступень». Официальная справка в следственном деле Эфрона назвала и конкретную масонскую ложу, в которую вошел Сергей Яковлевич, — «Гамаюн».

К с. 131.

Кстати. Не слишком ясно, почему Нине Клепининой разрешили приехать в Россию с сыновьями почти сразу вслед за мужем, а Цветаеву не выпускали из Франции еще полтора года? До опубликования переписки Цветаевой с Ариадной Берг[49] еще не было так очевидно, что вовсе не сама Марина Ивановна решала в эти месяцы — возвращаться или нет ей с сыном в Россию — и когда именно возвращаться. Из переписки же стало ясно со всей несомненностью, что судьба Цветаевой с момента побега мужа ей уже не принадлежала. Документы на выезд она подала в конце 1937 года, спустя примерно месяц после исчезновения Сергея Яковлевича. И с лета 1938 года стала ждать отъезда буквально со дня на день. Однако ее почему-то держали во Франции. Потому ли, что просто забыли о ней — или выжидая «нужного» часа?

В самом деле, не связано ли это с тем, что было удобнее держать ее с сыном во Франции как бы в качестве заложницы, — для уверенности в поведении Эфрона на родине? Оступится — не впустим семью. И еще что-нибудь с ней может случиться. Эфрону ли об этом не знать…

Однако к лету 1939 года арест самого Сергея Яковлевича был уже, видимо, предрешен. И Цветаева с сыном понадобились уже в Москве — для той же цели. Дабы их арестом можно было шантажировать Эфрона на допросах, — известно, что это делалось часто в тогдашней практике НКВД.

Впрочем, зная российские особенности, можно объяснить длительную отсрочку выезда Цветаевой из Франции и попроще. Так, как предлагает это объяснить в своей книге Мария Белкина. Подсунули, дескать, в начале лета 1939 года забытую бумажку некоему делопроизводителю — тот отнес, кому надо… И возвращение великого поэта на родину разрешено. Почему бы и нет? Все возможно.

К с. 134.

Эмилию Литауэр допрашивают о Цветаевой 19 февраля — и тоже других тем в этот день не возникает. Следователь спрашивает:

— С какими антисоветскими организациями была связана Цветаева во Франции? С кем из лиц, враждебно настроенных к СССР, она встречалась?

Литауэр называет в ответ журнал «Современные записки», газету «Евразия», эсеров Бунакова-Фондаминского и Лебедева, «агентов иностранных разведок» Святополка-Мирского, Гучкову-Трейл, Клепининых. Антисоветские настроения Цветаевой, — говорит Эмилия, — выразились в ее стихах о Белой армии и царской семье. По приезде в Болшево, — записывает следователь, — «в своем кругу она не стеснялась заявлять, что приехала сюда, как в тюрьму, и что никакое творчество для нее тут невозможно».

К с. 147.

В показаниях арестованных «болшевцев» не однажды всплывает имя Веры Александровны Трейл.

Дочь бывшего военного министра Временного правительства А. И. Гучкова, она рано вышла замуж за П. П. Сувчинского, одного из виднейших в русской эмиграции двадцатых годов «евразийцев». К концу 1925 года или к самому началу 1926-го относится знакомство супругов Сувчинских с Цветаевой. В письме к автору этих строк от 24 ноября 1979 года В. А. Трейл так вспоминала об этом знакомстве: «Познакомились мы — да, почти сразу после их (Цветаевой и Эфрона — И. К.) приезда в Париж. ‹…› Виделись часто. Мне было лет 19–20. Стихи ее я открыла, сама для себя, раньше и была потрясена. Потом прочла у Мирского — «распущенная москвичка» — и когда он приехал из Лондона (он проводил каникулы во Франции), я устроила скандал: «Ах ты, великий критик! Ты ровно ничего не понимаешь! Она гениальный поэт». Он покорно перечел и сказал, что, пожалуй, я права. А когда она появилась в Meudon[50] (раньше она жила у каких-то Черновых, не помню где) — мы все отправились знакомиться — Петр (мой муж), Дим (Мирский) и я».

Вскоре после знакомства возникает замысел совместного издания журнала «Версты», который появился спустя полгода и вызвал крайне резкую реакцию правых эмигрантских кругов.

Вера Александровна до поры до времени выступает лишь как жена незаурядного человека, но уже в ту пору Цветаева отмечала в ней и ум и самобытность. «Писала она мне редко, — вспоминает Трейл в том же письме, — мы слишком часто виделись — эти 3–4 письма у меня (как и я сама) сгорели. Помню фразу (лестное запоминается!) — «Большому кораблю большое плаванье». Т. е. она считала меня очень умной. А я знала, что она необычайный поэт. ‹…› Не вижу, чем она меньше, чем, например, Пастернак…»

Одно из уцелевших (от пожара) писем Цветаевой к В. А. было опубликовано в журнале «Звезда» (1992, № 10). В нем — щедрое признание несомненных, в глазах Марины Ивановны, достоинств молодой Сувчинской: ума, гордости и даже «душевного целомудрия».

Однако спустя несколько лет отношение Цветаевой к В. А. решительно изменится: и среди причин, в частности, была та, что В. А. втягивала Ариадну Эфрон в политические страсти, способствуя тем самым углублявшемуся отчуждению матери и дочери.

Уже после развода В. А. с Сувчинским Эфрон вовлекает ее в работу советской разведки, с которой он сам себя связал с начала тридцатых годов. И тут, видимо, В. А. находит выход врожденной своей активности, энергии и авантюризму, унаследованным от отца. А также способности очаровывать людей самого разного круга.

Летом 1936 года мы находим ее в Москве. Она живет в гостинице «Москва» и в кафе «Националь» постоянно встречается с переехавшими из Парижа прежними своими друзьями и единомышленниками: с Ариадной Эфрон, Эмилией Литауэр, Николаем Афанасовым. Встречалась она и с Дмитрием Петровичем Святополком-Мирским, приехавшим в СССР раньше многих других. В допросах Эмилии Литауэр явственно передана властная, как бы руководящая, позиция Веры Александровны: ее советам, более похожим на распоряжения, беспрекословно следует, видимо, не только Эмилия.

«Зачем она приезжала в Москву?» — спросят на одном из допросов Ариадну Эфрон. «По вызову начальства, для выяснения ее дальнейшей работы в Иностранном отделе НКВД», — записан ответ Ариадны. Последняя охотно проявляет в таких вопросах осведомленность, предъявляя ее как бы в виде некоей «охранной грамоты». Грамота, однако, не срабатывала, ибо допрашивали Ариадну уже через два года после отъезда В. А. из Москвы — осенью 1939 года. Ариадна имела дело со следователями бериевского, а не ежовского набора. Для них Ежов, покровительствовавший, насколько можно судить, В. А. и другим «кадрам», завербованным в среде русской эмиграции, был к этому времени уже не только политический труп, но и «враг народа».

Из допросов выясняется история второго замужества Гучковой: на совместном совещании Мирского, Литауэр и Сувчинской было решено (и это решение поддержал из Парижа Эфрон), что В. А. для служебных задач целесообразно выйти замуж за Роберта Трейла — английского журналиста, шотландца по происхождению, который в это время находился в Москве. Замысел был осуществлен, и с этого момента паспорт иностранной подданной облегчал В. А. роль связной между Москвой и Францией.

Московское начальство собиралось отправить В. А. — после ее нового замужества — на дальнейшую работу в Великобританию. Но неожиданно натолкнулось на энергичное сопротивление норовистой подчиненной. Добившись приема у Ежова, В. А. сумела доказать, что ее работа во Франции принесет НКВД несравненно больше пользы, так как там у нее прекрасно налажены многочисленные связи.

В СССР В. А. прожила несколько дольше года, хотя нельзя сказать с уверенностью, не выезжала ли она за пределы страны в этот период (с лета 1936 по сентябрь 1937 года).

Но за пределы Москвы В. А. достоверно выезжала, ибо с регулярностью посещала подмосковную школу разведчиков НКВД. В книге «Охотник вверх ногами» Кирилл Хенкин утверждает, что в этой знаменитой школе В. А. не училась (как я думала поначалу, прочитав об этом впервые в протоколе одного из допросов), а преподавала.

О Сергее Яковлевиче Эфроне Трейл писала мне в 1979 году следующее: «Я не знаю, знаете ли Вы и хотите ли знать о «деле Рейсса». Считается, что С. был в этом замешан, а я уверена, что нет. — Марина, конечно, ничего не знала и политикой вообще не интересовалась.

Я вернулась из Москвы около 15-го — м. б. 10 сент. 1937. Сережа приходил почти каждый день. Сказал, что он влюблен в барышню 24-25-ти и не знает, что делать. Я сказала: — «Я знаю, что делать», но он, вздохнув, ответил: «Нет. Я не могу бросить Марину».

20 сентября родилась моя дочь. И дня через 3–4 появился в больнице С.: «Меня запутали в грязное дело, я не при чем, но должен уехать».

Обратим внимание, что в данном письме подтверждено: во Францию Трейл приезжает «не позже 15 сентября», в действительности же, как мы далее увидим, дней на десять раньше.

Протоколы допросов Сергея и Ариадны Эфрон, Клепининых, Литауэр и Афанасова недвусмысленно проясняют характер деятельности Веры Александровны. И вот теперь, когда мы многое уже об этом знаем, совсем иначе, чем раньше, читаются личные письма В. А., обнаруживающиеся у самых разных ее корреспондентов.

В книге «Агенты Москвы», изобилующей — увы! — огромным числом фактических неточностей и ошибок (Allain Brossat. Agents de Moscou. Le Stalinisme et son ombre. — Gallimard, 1989), французский журналист Аллен Бросса рассказал, в частности, о содержимом чемодана, обнаруженного в вещах русского эмигранта К. Б. Родзевича, умершего в одном из парижских «старческих домов». Среди прочего там оказалась пачка писем его давней возлюбленной и сподвижницы — В. А. Трейл. Естественно, что друг с другом они вполне откровенны, — и можно только пожалеть, что им нет нужды пересказывать друг другу известные обоим обстоятельства.

Тем не менее, эпистолярные тексты, приведенные в книге Аллена Бросса, внятно указывают на участие того и другого в работе советской разведки.

Но вот совсем свежая находка. Это письма В. А. Трейл к брату Эмилии Литауэр Александру. С ним в тридцатые годы В. А, также была близка и дружна. Приведу два отрывка из письма от 27 сентября 1984 года:

«… Ах да! Почему я считаю, что Ежов спас мне жизнь.

П.ч.[51] я провела с ним 4 часа — от полуночи до 4-х утра — пошла уговаривать прекратить террор — и вручила ему список своих арестованных друзей — 20 человек. Он сказал, что потребует их досье и чтобы я вернулась дня через 3–4 их с ним обсудить. Но 4 дня я не прождала.

На следующую же полночь (чекисты тогда только просыпались) — телефон: «Говорит Кремль. Поручение от тов. комиссара: — «Уезжайте немедленно». Я на секунду испугалась — (т. е. сердце успело чуть-чуть упасть — что за «немедленно»?), но быстро спохватилась и рассердилась: «Я не могу уехать посреди ночи». Дядя — глубокий бас — ответил раздраженно: «Не посреди ночи, а с первым поездом. Кажется в 9.30. А если не попадете — есть вечерний».

Я продолжала сердиться и торговаться: «Но он же обещал показать мне… ммм… некоторые бумаги». — «Да, — басит чекист, — Вы не дали мне договорить. Бумаги будут в нашем парижском консульстве. После родов — желаем Вам всего наилучшего — Вы туда зайдите». Уехала я не на след. день, а кажется через следующий. Маша родилась…» (В письме не сохранилась последняя страница.)

И еще один отрывок, из письма тому же адресату:

«Я не помню, чтобы я тебя политически совратила. Было бы совестно, если бы я была такой наивной дурой. Но люди умнее или во всяком случае ученее меня — тоже попались и поплатились жизнью. Миля (Эмилия Литауэр — И.К.) — Мирский.

Как я выжила там в 1937 г., не совсем понятно, но была догадка, что в меня влюбился сам Николай Иванович Ежов. Что он спас жизнь мне — это факт, но влюбился — мне кажется нет… Вряд ли. Он был мне вроде как до талии, а я была на 9-м месяце беременности. Где тут любовь?»

Последняя фраза этого письма написана под рисунком, на котором В. А. изобразила рядом себя и Ежова.

Александр Литауэр, который и сейчас живет в Париже, продолжает верить версии о влюбленности Ежова и его спасительной роли. Что до меня, то я истолковала бы эпизод, рассказанный в письме, иначе. Мне кажется, что народный комиссар НКВД нашел хитрый способ избежать ответа строптивой В. А. на ее требовательный «запрос» об арестованных друзьях. Конечно, естественнее для него было бы просто отдать распоряжение об аресте самой Трейл, и с этой точки зрения Николай Иванович выглядит благодетелем. Но даже такое «благодеяние» сомнительно.

Ибо, скорее всего, В. А. пришла в тот раз к Ежову не ради своих друзей, а по вызову. Ежов, очевидно, готовил Трейл как эмиссара, — дабы передать срочно в Париж деньги и распоряжения. И в связи с ее настоятельной и крайне неудобной просьбой, касающейся арестованных друзей, разве что ускорил сроки ее отъезда.

В самом деле: сопоставим числа. Разговор Трейл и Ежова происходит, скорее всего, в самом начале сентября. Я делаю это предположение, исходя из сообщения швейцарских историков П. Хубера и Д. Кунци, работавших в архивах Гуверовского Института. Опираясь на документы полицейских архивов, они рассказали и о некоторых обстоятельствах возвращения Трейл во Францию. В частности, о том, что вскоре после ее приезда в Париж на ее квартиру явилась полиция с обыском. Неожиданно застала там К. Б. Родзевича, который спешно жег какие-то бумаги. В полицейских документах считается установленным, что В. А. привезла из Москвы чек на большую сумму для передачи матери Виктора Правдина (он же Франсуа Росси, один из убийц Игнатия Рейсса).

На допросе во французской полиции Трейл убедительно доказала собственное алиби по отношению к данному убийству. Она предъявила паспорт, где таможенная служба зафиксировала, что именно в день, когда Рейсе был убит под Лозанной, — то есть 4 сентября — Трейл пересекала территорию Польши.

Но если 4 сентября В. А. проезжает Польшу, то из Москвы она выехала 1–2 сентября. А в эти дни Ежов уже знает, что специальная оперативная группа, полтора месяца разыскивавшая «невозвращенца» (с момента, когда он передал в парижское полпредство свое обличительное «Письмо в ЦК партии»), обнаружила его в Швейцарии.

До убийства оставались считанные сроки. Можно было не дожидаться окончательного сообщения и отправить подготовленного эмиссара несколько раньше. В частности, и для того, чтобы не разочаровать его неутешительными известиями о друзьях…

К концу жизни Трейл утратила иллюзии относительно великой социалистической родины и считала себя, как мы прочли в одном из приведенных выше писем, одной из жертв, «попавшихся» на обман. Тем не менее, в воспоминаниях, надиктованных ею на магнитофон в последние годы жизни и расшифрованных проф. Дж. Смитом, упоминаний о службе в НКВД, насколько мне известно, не имеется.

В. А. Трейл умерла в возрасте восьмидесяти лет в Кембридже (Великобритания) в апреле 1987 года.

Мне удалось с ней однажды недолго побеседовать во время ее приезда в Москву, — кажется, это было в 1980 году. Встретиться помог А. В. Эйснер, некогда близкий друг Веры Александровны. Трейл была энергична, иронична и жизнерадостна, несмотря на возраст и недавно сломанную ногу. Увы, я знала тогда слишком мало, чтобы задать нужные вопросы. Но все равно, вряд ли она стала бы со мной откровенничать. Хотя держалась внешне вполне доброжелательно и открыто…

К с. 149.

Дело Ариадны Эфрон было выделено в особое производство (после встречи подследственной 14 марта 1940 года с прокурором Антоновым).

Из текста постановления, составленного следствием, получается, что сделано это за неустановленностью шпионских связей А. С. Эфрон. Однако в обвинительном заключении повторено как ни в чем не бывало: «являлась шпионкой французской разведки и присутствовала на антисоветских сборищах группы лиц… Считая доказанным, направить Прокурору СССР для передачи по подсудности». Дата обвинительного заключения — 16 мая 1940 года.

Особое Совещание, на котором обвиняемые никогда не присутствовали, решило судьбу Ариадны уже 2 июля 1940 года: «за шпионскую деятельность заключить в исправительно-трудовой лагерь сроком на 8 лет…» Однако и Ариадну продержат во внутренней тюрьме до начала следующего года! Ей дадут ознакомиться с приговором только 24 декабря! Через полгода после его вынесения. Было ли это распространенной практикой тогда — я не знаю.

К с. 152.

Известная нам биография Ариадны Эфрон пополняется в результате ознакомления с ее делом рядом существенных сведений. Так, она рассказывает, что в парижском «Союзе возвращения на родину» поначалу она была рядовым членом, а затем организовала молодежную группу. В редакции журнала «Наш Союз» работала литературным сотрудником и художником-оформителем. В заявлении, посланном в 1954 году на имя прокурора Руденко, она характеризует «Союз возвращения» как организацию, являющуюся «одним из замаскированных опорных пунктов нашей контрразведки в Париже».

Загрузка...