Стачка

Абдаллу Буранова рабочие звали Алексеем. Объясняли они это просто: и то и другое означало «божий человек». Одно — по-татарски, другое — по-русски.

Он и в самом деле был не от мира сего… Не волновало, не трогало его то, что происходило вокруг. Придет с работы уставший до изнеможения тарталыцик, умоется, перекусит чем бог пошлет — и заберется на свои нары, на свое место, расположенное в самом углу темного глинобитного барака, будто от всего мира отгородится.

Он не сразу засыпал: промелькнет в сознании день минувший, удивительно похожий на все остальные, потом Абдалла воздаст хвалу аллаху за хлеб насущный и воду, потрогает руками, цел ли мешочек на груди… В том мешочке накопленные на промысле деньги. Немного их пока, а все-таки месяц за месяцем — и наберется то, ради чего приехал он в этот жаркий край, на этот окутанный вонючей дымкой нефтяной промысел…

Что привело его сюда? Его, еще молодого человека, татарина из далекого волжского села? Сколько молитв он произнес, сколько раз воздымал к небу руки, чтоб сжалился над ним аллах, чтобы помог ему добраться до самого Апшерона, куда вез их вербовщик, лишь изредка спускавшийся в душный трюм из своей каюты на самом верхнем этаже парохода компании «Кавказ и Меркурий».

И если наступала минута, когда качка становилась поменьше и можно было вздохнуть свободней, вспоминал Абдалла совсем еще молодую жену свою Хабибу, трех дочерей и годовалого черноглазого Фатыха, удивительно спокойного для своего несмышленого возраста. Как там они? Хватит ли денег им на целый трудный год? Не обойдет ли своей милостью аллах его семью?

Об этом думал он постоянно, упрятавшись в свою берлогу.

Сюда он приехал по набору. Худой и костлявый вербовщик расписывал нефтяные промыслы так красиво и заманчиво, что Абдалла задумался. Нет, он не верил, что будет легкая работа, — он заранее считал заработок. Что ж, если даже наполовину правда все, что говорит эта худая лучина, можно за год скопить кое-что. А там — на все воля аллаха — и из нужды выбраться удастся. Ведь на дочерей земли не дают.

Теперь-то он знает, как тяжело достаются эти рубли. И все-таки платят здесь лучше, чем на механических заводах. Глядишь, на лошаденку заработаешь. А уж как она нужна, лошадь-то…

Много людей оттуда, с Волги, было навербовано на нефтяные промыслы. Они садились в Самаре, Саратове, Астрахани, а еще раньше — в Нижнем Новгороде и Казани.

По дороге, на длинном, изнурительном пути, люди пели свои протяжные, грустные песни. И, как детям, рассказывали друг другу сказки… Ах как любил эти сказки Абдалла за их страшное начало и добрый, счастливый конец!

Сказки слушали все — и русские, и татары, и чуваши, и башкиры. Каждый видел в них свою тайную несбыточную мечту.

Абдалла думал о своем маленьком Фатыхе. Дал все-таки аллах сына. Три дочери — какое это несчастье! С горя чуть не умерла его Хабиба; стыдно было на люди показаться. Ведь дочь — это обуза: ни работник, ни «душа». А землю община выделяла ко времени дележа только «на душу», — значит, на мужчин.

Здесь, на промысле, сказку услышишь редко. До нее ли усталому человеку!

Но с недавнего времени объявились какие-то люди, свои сказки начали рассказывать. Да сказки какие-то странные, за такие в каталажку угодить очень даже просто. И обязательно в них про царя, да про рабочих, да про свое, да про чужое… А какое ему, Абдалле, до царя дело? Правду говорят — до аллаха высоко, а до царя далеко.

Он забивался в свой угол и делал вид, что не слушает, о чем болтают там, на нижних нарах.

И все же иногда чуткое его ухо улавливало: вот, мол, рабочий день слишком длинный и платят мало. Платят мало — это верно, по десяти рублей и то не набирается. Ох, не мешало бы прибавить. А насчет длинного рабочего дня — это ерунда. Что он, гулять сюда приехал, что ли? Конечно, если бы платили, он бы мог и четырнадцать часов, и шестнадцать. Поспал шесть часиков — и снова на работу.

Мысль о рабочих часах вернула его к давней смешной мечте, о которой и рассказать-то людям было стыдно. Увидел он как-то в доме муллы часы необыкновенной красоты — с большой стеклянной дверью и массивными медными гирями. Как завороженный смотрел на это невиданное чудо. И с тех пор запали они ему в душу. Вот оно, счастье, — часы такие в дом да лошаденку в хозяйство.

Там, внизу, на нижних нарах, говорили по-разному. У одних выходило, что главное — это уговорить хозяина платить побольше да кормить получше, а другие — о какой-то свободе, о том, что с хозяевами давно пора рассчитаться, мол, долой их к чертовой матери. Вот этого Абдалла никак понять не мог. Что значит — долой? А кто же платить будет? Управляющий? Так он еще хуже хозяина. Нет, уж тут извините, этого аллах не допустит. Хозяин есть хозяин. На него не то что руку поднять — косо посмотреть боязно…

Абдалла мерил жизнь не будущим, а прошлым, уже проверенным. Вспомнился ему случай из далекого пастушьего детства, случай, о котором и поныне вспоминать страшно… Интересно, помнит ли об этом его старый друг Раджап?

Буранов уже и запамятовал, сколько лет ему было — то ли десять, то ли двенадцать, — когда пасли они с Раджапом коров на выпасах недалеко от села. И надо же было забраться корове в хлеба старосты — недосмотрели мальчишки! А он тут как тут, этот свирепый староста, которого в селе иначе не звали, как Рваная Ноздря. Соскочил он с брички и давай хлестать кнутом Раджапа. Что случилось тогда с Абдаллой, он и сам так и не понял. Только отбежал шагов на пять да своим длинным пастушьим кнутом со свистом, как умеют только пастухи, с оттяжечкой проехался по старостиной спине. Тут и Раджап не растерялся да своим кнутом — весело, играючи — р-раз… Еле вырвался от них Рваная Ноздря, вскочил на бричку и ну что есть силы гнать лошадей.

Долго ждали пастушата расправы, да так она и не пришла.

Может, стыдно было признаться старосте, что мальчишки его избили, а может, верно, на богатея плетка — лучшая наука. Только долго-долго в постоянном страхе жил после этого Абдалла; иногда казалось, лучше бы высек его Рваная Ноздря, лучше бы стерпеть порку, чем вот так бояться выйти на люди, опускать глаза при встрече с Раджапом и ждать, ждать наказания.

Вот и сейчас с ужасом вспоминает он Рваную Ноздрю, когда речь заходит о хозяине. Не приведи аллах сказать против него худое слово, а потом дрожать, а то и, чего хуже, убираться вовсе отсюда в село — опозоренному и без денег. И как только у людей, у тех, что там внизу, смелости хватает!

— Эй, Буранов, чего сопишь, как сурок? — раздалось снизу. — Вставай, Алексей, гость у нас. Послушай, что ли.

Знает он этих гостей, наслушался. Опять начнут про царя да капиталистов. Нет уж, пусть без него. А может, послушать этого бородатого смельчака? Ишь, ученый, видать, в очках… А глазищи какие, в душу смотрят. Спускаться Абдалла не будет, а послушать, чтоб никто не видел, — это можно.

Бородач, которого рабочие называли товарищем Михаилом, разговаривал не так, как у них в Симбирской губернии; там мужики окают по-волжски, как булыжники катают, а этот говорит легко, точно река течет.

— Прошло то время, когда мы просили, вымаливали у хозяина лишнюю копейку. Теперь мы требуем, потому что есть в наших руках такое испытанное оружие, как забастовка. И не просто забастовка, а всеобщая. Это значит всем вместе в одно время бросить работу и предъявить хозяевам свои требования… Пусть рабочие всей России знают, что мы здесь, в Баку, готовы поддержать их в борьбе за свободу. Пусть знают хозяева, что мы не рабы, что мы сумеем сообща постоять за себя.

— Скажи, кто платить нам будет за эти дни? — спросил один из рабочих. Абдалла знал его: это Хачатур, армянин. Он живет в Арменикенте. Мальчишка еще, не больше двадцати ему. А поди ж ты — правильный вопрос. Пока бастуешь — на работу не ходишь. Что же тебе тогда запишут в расчетную книжку?

— С этого мы наши требования и начнем: за время забастовки должны платить, как за рабочее время. Никто не должен быть рассчитан или арестован за забастовку»

Хорошо бы, если так, да только не согласятся они.

— Не скрою, станут сопротивляться. И тут уж все будет зависеть от нашей организованности. Если рабочие твердо постоят за свое, некуда будет деться хозяевам.

— Ладно, говори дальше, про требования.

— Мы должны требовать свободы собираться на промыслах и заводах, решать на них свои рабочие дела.

— Тоже скажешь — собираться. За день работы вымотаешься так, что ноги не держат.

— Не перебивай.

— И рабочий день чтобы был восьмичасовой, чтоб работали буровые партии и тарталыцики в три смены.

— Ну, это ты, Миха, лишнего хватил, — сказал старый рабочий-буровик — Абдалла не помнил его имени, но хорошо знал в лицо.

— Почему же? — отвечал бородатый. — Рабочие всей России требуют восьмичасового рабочего дня. Неужели же останется в стороне бакинский пролетариат?

— Про заработную плату говори.

«Это Хачатур. Ах молодец мальчишка, — подумал Буранов, — про жалованье не забывает».

Абдалле захотелось-таки спуститься с нар, но он не решался и только издали смотрел на товарища Михаила — что же ответит?

Васильев не впервые приходил в этот барак. Он знал многих рабочих в лицо: вот молчаливый Буранов, вот черноглазый Хачатур.

Но если Хачатур весь на виду, то Буранов оставался для Михаила загадкой. Трус? Непохоже вроде. Жаден? Это возможно — из села ведь. Бывает, для таких собственность — цель всей жизни. Слишком уж бедны. Михаил незаметно присматривался к Буранову.

На вопрос Хачатура Михаил ответил спокойно:

— Проблему заработной платы Бакинский комитет РСДРП всесторонне обсудил и решил так. Помесячно заработная плата должна быть; чернорабочим, дрогалям, кучерам, конюхам и караульщикам — двадцать пять рублей; рабочим буровых партий и ведерщикам — двадцать шесть рублей; масленщикам и тарталыцикам — двадцать восемь рублей; кочегарам и тормозчикам — тридцать рублей.

Абдаллу аж обожгло: хорошо бы! Его только удивило, что кочегарам и тормозчикам по тридцать рублей. Это за что же им больше, чем ему, тарталыцику?

Остального Буранов не слушал. Он уже считал, сколько это получится в год, если по двадцати восьми рублей в месяц получать.

И вдруг услыхал свою фамилию.

— Чего — Буранов? — словно спросонья спросил он.

— Пойдешь делегацией от рабочих?

— Какой еще делегацией? Куда идти-то?

— К хозяину, — сказал старый буровик. — Насчет требований.

— А я тут при чем? Вам надо — вы и идите. Я вашего разговору не слыхал и слышать не хочу.

Он повернулся на другой бок, словно снова спать собрался. А все-таки слушал:

— Я ж говорил — труслив Алексей.

— Да уж работяга, его на промысле уважают.

— Ну и что? Такой и предать может. Только побольше заплати.

«Это опять Хачатур. Ах ты сопляк, я тебе покажу «заплати»».

Он резко соскочил с нар и оказался прямо перед тем, кого звали товарищем Михаилом. Тот смотрел на Буранова с упреком. А может быть, это не упрек, может, понимает он, что к чему, — нельзя Абдалле, никак нельзя.

— Страшно? — спокойно, без укора спросил Васильев.

— А то нет! Конечно, боязно. Дети у меня в Симбирской губернии — три дочери и сын. Мне здесь недолго быть, чего же в драку лезть?

Он врет, врет, самому себе врет. И товарищ Михаил видит, понимает это. Почему же он молчит?

— Не слушал я вас, не слушал, — испуганно шепчет Буранов.

— Я же говорил, — начал Хачатур.

— Чего — говорил? Дурак ты! Я тебе покажу — «побольше заплати», — сердито ответил Абдалла и выбежал из барака.

Вдогонку услышал:

— Такому нужно раньше себя побороть, а после уж с хозяевами бороться.

Случай с Бурановым заставил Васильева серьезно задуматься: ведь немало еще, ох немало таких молчальников на промыслах. Одни считают себя здесь сезонниками, другие и вовсе боятся, голос подать: война с Японией еще не закончилась, а попасть в дальневосточную мясорубку не хотелось.

И все-таки чем-то понравился Буранов Михаилу. Может быть, потому, что работает этот человек истово, себя не помня, а может быть, глаза его постоянно грустные вызывали сочувствие и симпатию. Васильеву этот татарин показался личностью символической: вчерашний крестьянин, окунувшийся в пролетарскую среду, никак не может сделать выбор между желанием накопить денег (что он там накопит!) и невольной солидарностью с другими рабочими.

Мария поняла мужа, когда он рассказал ей об этом человеке. Теперь она сама нередко встречалась с такими людьми. Бакинский комитет поручил ей свою партийную кассу; сколько раз, бывая на заводах, она видела, как борются в человеке «мое» и «общее», как тяжело ему иногда расстаться с копейкой, даже если он понимает, что идет она ему же на пользу — в забастовочный фонд.

В жизни Марии за последнее время произошло важное событие: она стала членом Российской социал-демократической рабочей партии. Дважды было поручено ей переправить в Тифлис нелегальную литературу, напечатанную в типографии ЦК, которую подпольщики ласково именовали «Ниной»…


Васильев ехал на завод «Борн». Члены Бакинского комитета уже несколько раз пытались наладить там агитационную работу, но все неудачно. Управляющий Макалын (Михаил так и не понял, имя это или кличка) пригрел около себя доносчиков, которые сообщали ему обо всем, что творится на заводе. Один из этих шпионов, токарь Кильмаев, приходит до гудка, уходит последним, и от его глаз не ускользает ничто «недозволенное».

Именно к концу рабочего дня и стремился попасть Васильев. Он знал, что стычки с людьми Макалына не избежать, но, может быть, это и к лучшему.

У проходной Михаила встретили Ваня Фиолетов и лобастый паренек, которого Васильев прежде не встречал.

— Зотов, — коротко представился парень, освобождая лоб от назойливо спадавших русых волос. — От Балаханского районного комитета.

Ваня Фиолетов все больше нравился Михаилу, все в нем было привлекательно: и белозубая улыбка, и удивительная способность внушать людям доверие, и, конечно, его неуемная молодость. Он был уже опытным подпольщиком, хотя нередко пренебрегал законами конспирации. Многих платных агентов полиции он знал в лицо, и они откровенно побаивались его: этот добрый парень был с врагами крут и беспощаден. Как-то так получалось, что и по районам они ездили вместе, и на заседаниях комитета оказывались рядом. Вот и теперь он рядом с Васильевым на заводе «Ворн».

— Макалын уже предупрежден о нашем приходе. Дознался-таки Кильмаев, доложил управляющему, — сказал Фиолетов, встретив Михаила. — Но наши ребята все же решили собраться.

— Это даже интересно, — загорелся Васильев, — так сказать, бой наглядный и непримиримый. Посмотрим, что это за птицы.

Макалын был маленьким человечком с низко опущенными на нос очками в белой металлической оправе. Его бегающие глаза казались испуганными, как у мышонка.

Кильмаев оказался чернявым мужиком богатырского телосложения. Говорил он косноязычно, густым, пугающим басом, не фразами, а отдельными словами. Руки у него были большие, а пальцы неестественно короткие, словно обрубленные.

Ваня Фиолетов, увидев Кильмаева почесал затылок! да, тут есть силенка.

— Ты того… к кому? — спросил токарь, взяв своей огромной ручищей Фиолетова за плечо.

И тут произошло то, чего рабочие никак не ожидали. Ваня сбросил со своего плеча руку Кильмаева и крикнул:

— Руки! Не прикасайся ко мне, шкура продажная! Поднялся невообразимый шум, в котором непросто было разобраться, кто на чьей стороне.

Лобастый Зотов вдруг закричал срывающимся голосом:

— Товарищи рабочие! Внимание! Сегодня к нам пришли наши друзья. Перед вами выступит учитель Васильев! Слушайте, рабочие…

Макалын пискляво и надсадно перебил его:

— Не сметь! Долой агитаторов! Выгоню!

Но Васильев уже взобрался на верстак, и рабочие повернулись к нему, приготовившись слушать. Им приходилось поворачиваться то в одну, то в другую сторону, следя за яростной схваткой этих двух людей. Один из них грозился наказать, уволить, пожаловаться самому хозяину. Другой разоблачал доносчиков. Он указывал на Макалына и тех, кто его поддерживал, называл их шпионами, которые живут на подачки от хозяина.

— Вы посмотрите на своего управляющего. Из него так и лезет злоба на рабочих людей. Для него главное — собачья преданность хозяину. Говорить о нем просто противно. Меня больше интересует вот этот мужчина — с физической силой льва и умом недоразвитого ребенка.

Васильеву не пришлось указывать на Кильмаева, все и без того обернулись к нему. Он стоял с полуоткрытым ртом, не зная, что сказать, растерянно моргал глазами; рабочие смеялись над ним. А ведь он привык, чтоб его боялись!

— Не смейтесь, товарищи, это совсем не смешно, — продолжал Михаил. — Макалын — это платный прислужник капитализма, его верный пес. А ведь Кильмаев — рабочий человек, да говорят — неплохой токарь. Как может он, человек с могучими трудовыми руками, хватать, вязать вас, своих братьев, и предавать вот этой падали, — Михаил указал на Макалына, — За что же продался он, за какие гроши?!

Что-то пищал еще Макалын, проталкиваясь к выходу, что-то пытался произнести совершенно потускневший Кильмаев, но рабочие уже не хотели их слушать.

Ваня Фиолетов заметил, как исчез куда-то управляющий, и хотел предупредить об этом Васильева: Макалын, безусловно, побежал за полицией. Совершенно неожиданно какой-то нерабочего вида человек вскочил на то место, где еще недавно стоял Макалын, и Васильев узнал в нем одного из шендриковцев. Он долго пытался вспомнить его фамилию, но так и не смог. Однажды шендриковцы прислали его вместо себя на заседание комитета, — они так поступали часто, боясь встречи с глазу на глаз с большевиками.

Шендриковец понимал, что выступать сейчас против Васильева бессмысленно, и он произнес несколько слов одобрения тому, что говорил «уважаемый оратор».

— Но я призываю вас к хладнокровию. Наше движение, наше общество не созрело еще для политической борьбы. Забастовка? Да! Забастовка. Но требования наши не должны быть чрезмерными. Мы должны совершенно определенно сказать: пока дайте нам хорошую зарплату, удобные жилища, постройте школы для наших детей и больницы для инвалидов. Это не так уж мало, не так ли?

Рабочие одобрительно загудели. «Да, это враг пострашнее», — подумал Васильев. Его «умеренность», его лозунг «не все сразу» трудно отбросить вот так, с ходу, ведь рабочим настолько плохо живется, что любые уступки капиталистов они сочли бы за благо.

— Нет, товарищи! Это хорошо, но этого мало! — снова обратился к рабочим Васильев. — Мне в царской тюрьме досталось так, что я на всю жизнь награжден чахоткой. И могу вам уверенно сказать: если у тебя чахотка, надо лечиться не от кашля! Кашель только следствие этой проклятой болезни. Надо ликвидировать самую причину, самую болезнь. Тогда и кашля не будет. Вот почему я провозглашаю: не малым довольствоваться, не подачек просить, а требовать, бороться за свое. Не чужое, а свое! Вот почему Бакинский комитет зовет вас бороться за свои политические права. Долой царское самодержавие! Да здравствует республика!

Полицейские свистки прервали речь Васильева. Рабочие начали расходиться. И в это время на верстак, где стоял Васильев, вскочил Фиолетов.

— Товарищи! Не бойтесь полиции! Не бойтесь Макалына! Никто не может запретить нам собираться и говорить о своих рабочих делах. Не допустим полицию в цех!

Во время стычки с полицией рабочие оберегали Васильева как могли, но все-таки он получил от полицейского изрядный удар в грудь.

В какой-то момент Михаил оказался с глазу на глаз с Кильмаевым; здоровяку ничего не стоило в этой сумятице измолотить его в порошок. Мгновение они стояли друг против друга.

— Ну что ж, бей, силы-то у тебя хватит. Ну? Кильмаев простонал:

— Уходи, учитель, слышь, уходи. Душу ты мне вынул. Не доводи до греха, а то зашибу…

— Не зашибешь, Кильмаев, — сказал Васильев, потирая грудь, — ты хоть и грозишься, а злости в тебе нет. Подумай лучше, Кильмаев, над своей жизнью, вот тогда я и душу твою верну.

— Дьявол ты, настоящий дьявол. Не смотри на меня своими глазищами! Уходи…

На нефтяной промысел товарищества «Арарат» Васильев ехал вместе с Алешей Джапаридзе. Причина поездки была чрезвычайной: на одном из промыслов возник пожар. Члены товарищества «Арарат» поспешили обвинить в нем «проклятых большевиков»… А ведь именно на этом промысле рабочие уже решили участвовать во всеобщей забастовке.

— Я подозреваю, — говорил на заседании комитета Стопани, — что это провокация. Мне трудно сказать, чья именно, и нам необходимо разобраться.

Тогда и решили послать на промысел Васильева и Джапаридзе.

Алеша был человеком безудержно отчаянным. Однако с тех пор, как приехал он из Женевы, от Владимира Ильича, все, кто знал его, увидели в нем то, чего прежде не замечали, — какую-то рассудительность, а порой и сдержанность. И все-таки нет-нет, да прорывался в нем прежний, вулканический Алеша.

На промысле Алешу и Михаила рабочие встретили настороженно. А один из буровых мастеров, которого нефтяники звали Амбарцумом, закричал:

— Гони их! Слышь, гони! Поджигателей всяких. Сожгут промыслы — где работать будем? Хозяин говорит ведь рабочим от поджогов больше беды, чем ему убытков.

— А я согласен с вашим хозяином, — неожиданно сказал Васильев.

— Согласен? С хозяином? — уставился на него Амбарцум. — Хитришь, что ли?

— Нет, не хитрю, — спокойно ответил Михаил. — Мы с товарищем Алешей приехали сюда специально для того, чтобы сказать вам об этом. Мы согласны с вашим хозяином: от пожаров на промыслах больше страдают рабочие, чем капиталисты. Вот давайте вместе разберемся, кому выгодны поджоги, и нам станет ясно, чья это работа.

— Тоже мне, прокурор нашелся, — мрачно усмехнулся Амбарцум. — Разбираться приехал!

— А чего тут разбираться? — сказал молодой рабочий, обращаясь к агитаторам. — Ваши же комитетчики приезжали, кричали: бей, жги… А кто сейчас рабочих со старой скважины кормить будет?

Услышав о комитетчиках, Алеша вспыхнул:

— Какие комитетчики? Не могут большевики призывать к поджогу… Не могут.

Когда Джапаридзе волновался, грузинский акцент становился особенно ощутимым.

Амбарцум пытался замять разговор.

— Ладно, чего там говорить, вам лишь бы огонь разжигать, а расплачивается пусть рабочий человек…

Васильев внимательно слушал этот разговор, он начинал о чем-то догадываться.

— А не помните ли вы, кто из комитетчиков приходил?

— Какая разница? — бросил Амбарцум. — И вообще пора кончать, заболтались мы.

— В том-то и дело, что разница есть, — настаивал Васильев, обращаясь к молодому рабочему. — Вот вы сказали — старая скважина… А много ли она давала нефти?

— Да нет… Ненужная она уже. Хоть бы новую жгли, так хозяину б убыток какой. А тут жгут, лишь бы рабочему человеку обухом по голове…

Он сплюнул, возмущаясь нелепостью поджога. Васильев заметил, как злобно зыркнул на парня Амбарцум.

— А фамилии комитетчиков не помните?

— Нет. Да их тут несколько братьев было. Джапаридзе вскочил как ужаленный. Он подбежал к Амбарцуму и схватил его за грудь.

— Ты — провокатор! Ты — поджигатель!

— Погоди, Алеша.

Амбарцум, которого Джапаридзе уже отпустил, возмущенно закричал:

— Что же это? Приходят какие-то агитаторы и честных людей оговаривают!

Васильев поднял руку, требуя внимания:

— Товарищи! Не раз и не два обманывали вас нефтепромышленники и их холуи. Одни поддавались этому обману по доверчивости, другие по трусости, а третьи видели в этом выгоду. И сейчас я могу смело сказать: поджог на вашем промысле — это провокация врагов рабочего класса. Разве не знали ваши хозяева о том, что вы готовитесь участвовать во всеобщей стачке бакинского пролетариата, выдвинуть свои требования, предъявить их капиталистам? Знали! Разве не выступали против политического характера забастовки меньшевики, дашнаки и прочие меньшевистские болтуны? Выступали! И в борьбе против вас, рабочих, против большевиков они сомкнулись, сговорились. Нет, хозяева не собирались жертвовать своими прибылями. Как собаке швыряют уже обглоданную кость, так бросили они вам эту ненужную, вычерпанную до дна, отработанную скважину, ведь им все равно рабочих нужно было увольнять: скважина не давала прибылей, а зря кормить людей хозяева не привыкли. И вот находится выход: одним махом всех врагов побивахом — поджог! И обвинить в нем большевиков. Вот, мол, кто ваши враги! А братья Шендриковы, эти активные агитаторы против забастовки, кричат: бей, жги! Лучшего момента не найдешь. И хозяин поручает своему шпиону и доносчику, буровому мастеру, которого вы хорошо знаете, совершить поджог. Убыток невелик, а эффект огромный. Запылала, как свеча, дряхлая, пропитавшаяся нефтью, деревянная вышка. Смотрите, мол, все, что творят большевики! Тут и полиция, тут и страховые агенты — хозяину еще уплатят за ущерб. А вам, рабочим, — шиш. Вот такой, мясистый, огромный. Выкусите, забастовщики! Получите ваши политические требования, если не захотели в тюрьму за поджог. Вот и вся картина. Разве не ясно, товарищи, что огнем на промысле хозяева и меньшевики решили погасить огонь протеста в ваших сердцах! Провокация — их испытанный метод. Вы чесали затылки, как жить дальше, а заправилы почтенного товарищества «Арарат», улыбаясь в усы, попивали шампанское, — дескать, одурачили! Что ж, решайте сами, ходить ли вам в дураках или показать провокаторам и их хозяевам, где раки зимуют.

То, что случилось дальше, не предвидели ни Михаил, ни Алеша. Молодой рабочий, тот самый, который кричал о комитетчиках, вдруг повернулся к Амбарцуму и схватил его за горло. Рабочие уже не слушали Васильева, они кричали, грозили, трясли кулаками и весь свой гнев решили излить на ставшего вдруг жалким Амбарцума.

— Стойте! — кричал Михаил. — Суд над поджигателями впереди.

Понимая, что расправа над Амбарцумом может обернуться против рабочих, Васильев и Алеша бросились спасать его.

— Стыдно, товарищи! — крикнул Михаил, поправляя пенсне. — Да, это враг, — продолжал он, указывая на Амбарцума, окруженного плотным кольцом рабочих. — Но он и оружие в руках врага — главного врага, вечного вашего врага. Не пачкайте же руки об эту мразь, а сплотите свои силы в борьбе против капиталистов, нефтепромышленников — тех, кто нанимает себе на службу подобные отбросы.

Васильев вдруг почувствовал страшную усталость; перед глазами поплыли черные круги. Он схватился за плечо стоявшего рядом рабочего, чтобы не упасть. Что это? Алеша, заметивший состояние товарища, подбежал к нему и подхватил на руки…

Когда Михаил пришел в себя, он лежал на полу, под головой — чья-то куртка. Возле него хлопотал Алеша:

— Ну как? Ну?

— Все в порядке… Перезимуем.

Васильев сделал попытку подняться.

— Лежи, — сказал Джапаридзе. — Мы тут извозчика наняли. Я тебя сам домой отвезу.


Генерал Накашидзе был серьезно обеспокоен. Вице-губернатор Лилеев очень прямолинейно действует в рабочих районах. Может быть, все-таки прислушаться к совету представителя министерства финансов при наместнике Кавказа Джунковского, который предлагал «не сжигать мосты»?

Лилеев был противником всякого либерализма. Ну вот, разрешили для интеллигенции всякие собрания, банкеты по поводу и без повода. Еще один известный бакинский адвокат третьего дня два часа подряд без умолку говорил о каких-то свободах. На вопрос Лилеева, кому нужны эти проповеди, Джунковский ехидно ответил, что адвокаты революции не делают. Как знать, милостивые государи, как знать. Нет, он, Лилеев, уже более десяти лет вице-губернатор в Баку и твердо знает: огнем и плеткой добьешься чего угодно, а в либеральные разговорчики он никогда не верил.

В ближайшее время ему предстояла поездка с докладом к министру внутренних дел в Петербург. Как не хочется, как не хочется беспорядков и шума! Может быть, все-таки образуется; право, было бы лучше.

Сегодня Накашидзе пригласил к себе обоих, и он уже предчувствовал, что придется ему быть третейским судьей между Лилеевым и Джунковским. Ну к чему эти распри? Впрочем, если два генерала не могут между собой договориться, ничего хорошего ждать нельзя.

Джунковский прибыл, когда педантичный Лилеев уже ждал приема. Они вошли оба, и Накашидзе, вскочив с кресла, продемонстрировал безграничное счастье видеть своих ближайших друзей.

Генералы знали цену этому гостеприимству, этой губернаторской улыбке. Накашидзе был из тех, кто не стесняется в средствах.

Разговор действительно принял крутой оборот. Лилеев требовал ареста всех этих агитаторов — и большевиков, и меньшевиков, и эсеров.

— Для меня что беки, что меки — один черт, — раздраженно бросил Лилеев.

— А я богаче вас, для меня они два черта. Только с одним из них еще можно смириться, — парировал Джунковский со спокойной улыбкой.

— Не знаю, — грубо оборвал его Лилеев. — Не вижу разницы. Особенно богопротивны эти кургузые Шендриковы. Вам известно, что эта святая троица создала «Союз балаханских и биби-эйбатских рабочих»?

И он победоносно вынул из мундира целую стопку донесений, эффектно положив их на губернаторский стол. Джунковский откинулся на спинку кресла.

— Это мне известно, господа, и я бы просил отнестись к тому, о чем доложил господин вице-губернатор, мягко выражаясь, терпимо. Мне как чиновнику при кавказском генерал-губернаторе доподлинно известно, что есть сила более опасная, чем Шендриковы. И это, смею вас заверить, не меньшевики, а большевики, или, как вы изволили выразиться, беки. А между прочим, им, как и вам, господин Лилеев, шендриковский «Союз балаханских и биби-эйбатских рабочих» тоже пришелся не по духу. Как же это произошло, что у вас с ними сходятся вкусы?

— Что вы хотите этим сказать? — насупился вице-губернатор.

Еле сдерживая себя, Джунковский, глядя прямо в глаза вице-губернатору, сказал с расстановкой:

— А то, что кто-то из вас отлично разобрался в истинной сути этого союза. И вы уж простите, но точка зрения большевиков мне кажется разумнее.

Накашидзе постучал о стол посеребренным кинжалом.

— Господа, прекратите, ради бога, эти ненужные пререкания. Видимо, господин Джунковский тоже располагает какими-то документами?

— Нет, на сей раз почти никакими. Если не считать одного письма, но о нем потом. Так вот, на последнем заседании Бакинского комитета социал-демократов этот союз назвали организацией зубатовского типа. Надеюсь, господину вице-губернатору известно имя жандармского полковника Зубатова?

Лилеев не ответил на вопрос. Он произнес подчеркнуто вежливо:

— Можно подумать, что господин Джунковский присутствовал на заседании комитета социал-демократов.

— Нет, господин Лилеев, там я не присутствовал, — серьезно, без тени иронии ответил Джунковский. — Но не отказался бы, имей я такую возможность. Вот вы изволили пренебречь братьями Шендриковыми. А зря. Они нам, оказывается, доверяют больше, чем мы им. Вот извольте, не угодно ли прочитать?

Он вынул из кармана сложенную вчетверо бумажку, развернул ее, но подал не Лилееву, а Накашидзе. Губернатор не сразу понял, о чем письмо.

— Что это? Опять проект? У меня от этих проектов уже голова кружится.

— Совершенно верно. А эти братцы социал-демократы предлагают оригинальный метод борьбы с безработицей.

— О, господин Джунковский уже пользуется их терминологией.



Представитель министерства финансов не обратил внимания на реплику вице-губернатора.

— Тридцать тысяч рублей — не такая уж большая сумма. Думаю, министр финансов согласится. Организация артелей, или, как они именуют, трудовых артелей, да еще за наши деньги, — ведь это то, что нам нужно, господа. Мы об этой удобной форме организации рабочих могли бы только мечтать. И кто додумался? Не мы с вами, господин вице-губернатор.

Обращаясь к Накашидзе, Джунковский сказал:

— Настоятельно прошу вас, господин генерал-губернатор, поддержать мое представление господину министру финансов. Понимаю, что дело это не одного дня. Но через год мы еще вспомним о предложении братьев Шендриковых. И тогда… Тогда тридцать тысяч рублей будут выложены нами не зря.


Странное дело: как ни стремился Михаил после встречи на заводе Ротшильда снова схлестнуться с братьями Шендриковыми, ничего не получилось, словно знали они, где и когда будет выступать Васильев. Всякий раз они вместо себя присылали каких-нибудь крикунов, и те неистовствовали, обвиняя большевиков во всех смертных грехах.

Абдалла Буранов перестал прятаться на свои нары, было неловко перед товарищами, да и любопытство его разбирало: что же это происходит вокруг? Но вот кому отдать предпочтение — этому бородатому учителю или тем буйным — никак решить для себя не мог. Учитель был ему симпатичнее: очень уж понятно он говорил, словно специально для него, Буранова, учителя хотелось слушать долго и даже задать ему некоторые вопросы. Но другие вроде тоже к добру клонят: они призывают бороться за то, чтобы рабочий побольше получил от хозяев.

— Что рабочему нужно? — убеждал гладко выбритый мужчина из адвокатов, что ли, Буранов не расслышал. — Работы и хлеба за эту работу. То, что предлагают большевики, лишит вас и того и другого. Потому что условия для политических требований пока не созрели.

— Это почему же не созрели? — выкрикнул Хачатур.

— Помолчи, — цыкнул на него Абдалла. — Нос не дорос, а уже туда же.

— Это почему же молчать? Я хочу быть свободным человеком.

— Вот освободят тебя от работы — и будешь свободным, — произнес Абдалла с горькой усмешкой.

— Правильно, — тотчас подхватил оратор. — И к тому же по всему Кавказу рыскают карательные экспедиции. Это ведь отборные войска! Что мы можем противопоставить им? Свои голые рабочие руки? Или булыжники с бакинской мостовой? Нет, мы призываем создать свою рабочую организацию. Известные вам братья Шендриковы назвали ее «Союзом балаханских и биби-эйбатских рабочих». Это будет ваша организация — вступайте в нее!

Васильев узнал об этой новой раскольнической акции Шендриковых и предложил срочно собрать заседание Бакинского комитета.


На заседании комитета РСДРП поведение Шендриковых назвали подозрительным. Васильев говорил об этом открыто, без обиняков.

Но доказательств прямого предательства не было. Шендриковы не пожелали явиться на заседание комитета РСДРП. Это усиливало подозрение, хотя и ничего не доказывало.

Действия Шендриковых наносили все больший и больший вред. Вспыхнувшие в июне — июле забастовки не выросли во всеобщую стачку: дальше экономических требований дело не пошло.

— Мы будем добиваться новой забастовки, — говорил Александр Митрофанович Стопани. — И на этот раз постараемся сделать ее всеобщей.


Николай Терентьевич Улезко уезжал из Баку. Ашот Каринян сообщил об этом Васильеву, когда тот выходил из реального училища после уроков.

— Вы ничего не знаете, да? — спросил он у Михаила Ивановича.

— Нет, — обеспокоенно сказал Васильев, — Что-нибудь случилось?

— Улезко уходит из гимназии…

Оказывается, случай с Двалиевым не прошел для Николая Терентьевича бесследно. Каждое домашнее сочинение, которое он задавал гимназистам, проходило «директорскую цензуру». Улезко так и объявлял ученикам:

— Сегодня, с высочайшего разрешения господина Ко-тылевского, мы будем изучать…

Если же ему приходилось задавать на дом сочинение, он говорил так:

— Господин директор убедительно просил вас написать домашнее сочинение на тему…

Наконец учитель Улезко пришел на свой последний урок.

— Сегодня, дорогие друзья, мы с вами расстаемся. Может быть, навсегда.

Неужели Котылевский посмел уволить Николая Терентьевича? Гимназисты привыкли к своему «горбуну», любили слушать его уроки, нередко посещали его на дому. Жил Улезко одиноко. Гимназисты беседовали со своим учителем на разные литературные и исторические темы. Каково же было удивление Николая Терентьевича, когда его ученики принесли ему книги Плеханова «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю», «Русский рабочий в революционном движении»… Прочитав их, Улезко заявил гимназистам, что он давно уже убежденный материалист и что народнический идеализм считает ненаучным и вредным.

— Значит, вы с нами? — спросил его Ашот.

— Как вам сказать, — задумчиво ответил учитель. — Я не спрашиваю, с кем это — с вами. Наверное, помыслами мы вместе. Но вот делами… Я не борец, друзья мои, не борец и, к сожалению, умею только сочувствовать.

— От скромности он так, — заверял Васильева Ашот. — Ведь и лекции нам по вечерам читает, и к рабочим с удовольствием ездит.

— Это верно. Но личность это, Ашот, трагическая. По крайней мере, у меня такое впечатление. Его давит не только физическая неполноценность. Это хорошо, что вы привлекаете его к нашим делам. Но не требуйте от него большего, чем он в состоянии дать.

И вот теперь Улезко уезжал.

— Мне показалось, что он даже рад этому, — рассказывал Каринян. — Говорил так, будто исполнилась давняя его мечта. Директор, этот иезуит Котылевский, спросил его, не трудно ли Николаю Терентьевичу работать в гимназии, не лучше ли уйти. И представьте себе, он согласился.

…Класс встретил это сообщение бурно. Один за другим поднимались гимназисты, говорили, что заявят протест, что их поддержит не только вся гимназия, но и техническое, реальное училища. Но Улезко испуганно замахал руками.

— Что вы, что вы, господа! Ведь я рад. Понимаете, я столько лет ждал этого момента! Теперь осуществится самая заветная мечта моя — поехать в Лейпциг для завершения образования.

— Мы так и не поняли, да, — говорил Васильеву Ашот, — искренне он радовался или нет.

Михаил Иванович потрепал гимназиста по густой шевелюре.

— Видишь ли, Ашот, по-разному складываются человеческие судьбы. Николай Терентьевич, наверное, не мог поступить иначе. Он слишком честен, чтобы изменить совести, слишком умен, чтобы сидеть без дела. Да и жить нужно. Видел он, что тучи над ним сгустились, что Котылевский не зря просил его уйти: арест учителя не украсил бы гимназию в глазах попечителя.

— Значит, он испугался ареста, да?

— Не совсем так. Он за вас боялся, за вас! Ведь он-то видел, что вы как пороховая бочка, а его арест был бы как зажженный бикфордов шнур. И что тогда?

— Было бы то, что должно произойти!

— Это ты так рассуждаешь. А он — иначе. Он как та мать, которая не против переустройства жизни ради счастливого будущего своих детей, но только чтобы они при этом не подвергались опасности.

— Значит, он действительно не борец?

Васильев не ответил. Он постоял, внимательно посмотрел на Ашота.

— Вы пойдете, надеюсь, его провожать? Ему это будет очень приятно. И даже нужно…

Ни дирекция гимназии, ни полиция не ожидали, что отъезд учителя словесности бакинской гимназии может вызвать такое волнение среди гимназистов.

Не ожидал этого и сам Улезко.

Вся вокзальная платформа была полностью запружена гимназистами, реалистами, техниками и даже рабочими, которым Ашот сообщил об отъезде учителя. Учащиеся технического училища принесли с собой лозунг: «Не уезжайте, Николай Терентьевич, лучше переходите к нам!» Были лозунги и у гимназистов: «Да здравствуют честные люди земли!», «Позор тиранам!» «Пусть сильнее грянет буря!»…

Улезко выглядел растроганным и несколько растерянным. Он поминутно вытирал платком лоб и глаза, несколько раз пытался что-то сказать, но так и не смог.

И только когда не знавший, что предпринять, пристав попробовал разогнать учащихся, Николай Терентьевич вскочил на подножку вагона и что есть силы закричал:

— Не смейте их трогать! Это мои ученики!


Декабрь четвертого года был студеным и ветреным. Обильные проливные дожди обрушивались на Апшерон почти ежедневно. И несмотря на это, ежедневно после занятий в училище Михаил отправлялся в Черный город.

Бакинский комитет РСДРП принял решение о всеобщей забастовке, создал стачечный комитет, в состав которого вошли представители различных национальных организаций, большевики и меньшевики. Представители армянской националистической организации «Дашнакцутюн», дашнаки, выступали против стачки. Представители армянской социал-демократической партии «Гнчак», что в переводе на русский звучит лирично «Колокольчик», вошли в стачечный комитет, однако не во всех вопросах были достаточно последовательны.

Особое значение, как считал Михаил, в подготовке всеобщей стачки бакинского пролетариата имело создание азербайджанской организации для пропаганды идей интернационализма среди мусульманских рабочих. Ее назвали «Гуммет», что означает «Энергия».

Работать в эти дни большевикам приходилось особенно много. Васильев уже понял, как добиваются поддержки рабочих Шендриковы. На любом собрании, где они выступали, присутствовало не менее десяти их верных поклонников, которые и устраивали овации своему кумиру или по его сигналу мешали выступать большевикам. Создавалось впечатление, что любому предложению большевиков они всегда противопоставляли свое. Комитет требует политических свобод, они — экономических уступок, комитет организует мирную демонстрацию, они — поджоги нефтяных промыслов, провоцируя вмешательство полиции.

На завод Ротшильда Михаил приехал вместе с Солтаном Эфендиевым, одним из активных членов «Гуммета», — им предстояло обсудить с рабочими пункты требований, которые стачечный комитет решил предъявить нефтепромышленникам.

Васильев был на этом заводе своим человеком, его знали по имени все рабочие, называли товарищем Михаилом или просто Михой.

Пункты, которые разъясняли рабочим Васильев и Эфендиев, уже были предварительно обсуждены на стачечном комитете. Михаил понимал, что нужно было бы предъявить больше политических требований, но тут большевиков не поддержали ни шендриковцы, ни «Гнчак».

Разговор с рабочими Васильев и Эфендиев решили начать с пункта о восьмичасовом рабочем дне; шендриковцы об этом требовании и слушать не хотели, грозили тем, что из-за одного пункта может провалиться вся стачка.

Неожиданно Михаил столкнулся с тем, что и рабочие восьмичасовой рабочий день принимают с оговоркой: не отразится ли это на заработках, не сократят ли нефтепромышленники соответственно жалованье — ведь плата и без того мизерная?

Васильев убеждал: требование восьмичасового рабочего дня нисколько не отразится на жалованье и только хозяева вынуждены будут несколько сократить свои баснословные прибыли. Но самое главное, восьмичасовой рабочий день предоставит возможность для отдыха, для нормальной человеческой жизни.

Солтан Эфендиев не повторял сказанного Михаилом, его речь на азербайджанском языке была совершенно самостоятельна. Васильев понял это по поведению слушателей.

Остальные требования, включенные в договор, не вызвали особых вопросов: при беспрерывной работе — три смены; чистые квартиры; медицинская помощь за счет предпринимателя. Больные получают половинную заработную плату. Регулирование зарплаты по цехам, предоставление каждому рабочему, прослужившему год, месячного отпуска с сохранением зарплаты, уплата за забастовочные дни также входили в требования забастовщиков. Кроме того, рабочие хотели школ для своих детей и в случае увольнения рабочего — предупреждения за две недели вперед или же уплаты двухнедельного заработка…

Васильев и Эфендиев были удовлетворены: рабочие единодушно проголосовали за все пункты договора с нефтепромышленниками.

Прощаясь, Васильев еще раз обратился к рабочим:

— Мы отметим уход старого, многострадального тысяча девятьсот четвертого года победой во всеобщей стачке бакинского пролетариата. Пусть каждый из нас во весь голос скажет: мы никогда не будем рабами! Долой царя! Да здравствует демократическая республика!

Абдалла Буранов остался доволен договором, хотя о повышении заработной платы в нем ничего не было сказано. Восьмичасовой рабочий день — это уже немало. Но в делегацию к предпринимателю он все-таки отказался войти. Чтоб вот так, с требованиями, к хозяину — этого он понять не мог. А тут еще агитаторы всякие со своими лозунгами — «Долой царя!», «Да здравствует демократическая республика!». Как же это — без царя?

Все тревожнее становилось на душе у Абдаллы Буранова. Каждый день он кого-то слушал. Чаще других выступали братья Шендриковы, и, хотя говорили они вещи будто и правильные, что-то не нравилось Абдалле в этих крикунах, какие-то чужие они. И в их «Союз балаханских и биби-эйбатских рабочих» не вступил. Вот «Гуммет» — эти про свободу хорошо разговаривают. Все татары, персы, азербайджанцы их хорошо понимают. Правда, говорят они то же, что большевики, но как-то по-своему, по-мусульмански…

Он, Абдалла, даже Васильеву как-то сказал:

— Хорошо говоришь, а они — понятнее. Вроде бы родные…

Васильев не возражал, лишь улыбнулся в ответ: что ж, «Гуммету» можно верить, ведь эта азербайджанская организация и создана большевиками для того, чтобы быть ближе к мусульманскому населению…

Иной раз даже слово себе давал Буранов и вовсе никого не слушать, лежать себе на нарах в бараке — и спокойно, и тепло. Но тянуло его к людям, словно где-то там, на этих собраниях, тайных и открытых, лежало то, что в столь любезных его сердцу сказках называлось простым и непонятным, опасным и заманчивым словом «правда».

Однажды попал в руки Абдаллы листок желтой, промокшей бумаги. В нем он прочитал о тех, кого рабочие называют своими врагами, и чувство отвращения не покидало его.

«…Заведующий Даниляк и Мауль состоят шпионами у управляющего Лемерта…

…Буровой мастер Пресняков — шпион, доносит и штрафует на каждом шагу…»

Вон оно как! А я-то их своими считал! А они-то, голубчики!

Буранов посмотрел на подпись: «Балаханский район, комитет РСДРП».

С тех пор он не упускал возможности прочитать листовки. Правда, тут — же выбрасывал: не дай бог кто-нибудь заметит.


Однажды летом какое-то благонадежное общество проводило гулянье в Михайловском саду. Когда женщины-кассиры возвращались с выручкой, на них напали какие-то люди, открыли стрельбу. Женщины, конечно, в слезы. Но что они могли поделать против сильных, вооруженных до зубов бандитов! Им, этим кассирам, даже в газетах было выражено великодушное мужское сочувствие.

Мария не сказала Михаилу, где была в тот вечер, хотя возвратилась домой взволнованной и возбужденной. Он бы и на газетные сообщения не обратил особого внимания, если б не сказал ему Стопани:

— Мария-то у тебя не робкого десятка. Не испугалась ни «экспроприаторов», ни полиции. Артистически провела дело.

— Какое дело? Стопани удивился.

— Ну, милый, ты за своей женой поглядывай. Думал, она с тобой всем на свете делится… Ведь экспроприация-то — дело продуманное, и деньги уже в нашей кассе. Ты же знаешь, что каждый денежный сбор облагался огромным налогом: контроль правительства строжайший. «Губернское присутствие по делам обществ и союзов» считает каждую копейку. А выход из положения нужно было найти…

Васильев смущенно покачал головой. Ну и Маруськ!

Он стал больше волноваться, когда задерживалась она вечерами. Работа в финансовой комиссии оказалась не только трудной, но и опасной.

Теперь у нее совсем не оставалось времени для того, чтобы вместе с мужем заниматься языками. А он все-таки находил часок-другой для своего давнего увлечения.

Еще в гимназии словесники восторженно отзывались о его способностях. Языки ему давались действительно легко. Но как-то не ощущал Михаил в них потребности.

По-иному он стал относиться к ним после той памятной университетской ночи, когда впервые взял в руки книгу Карла Маркса. Неодолимое желание прочитать его труды в подлиннике охватило Васильева. Пробовал тогда же всерьез заняться языками, да все как-то урывками. Другое дело тюрьма. Времени много — почти год заключения. В первой же записке попросил принести ему учебники по немецкому и английскому языкам, а потом и по французскому. И когда угодил в карцер, задиристо и с удовольствием кричал «долой тиранов» то по-немецки, то по-французски, то по-английски.

Постепенно изучение языков стало необходимостью. Он не упускал ни единой возможности поговорить с преподавателями иностранных языков, с чужеземцами, которых в Баку было хоть отбавляй. Они хвалили его лексическое богатство и знание грамматики, но не выражали особых восторгов по поводу произношения.

Вечерами он читал в подлинниках Гегеля, Фейербаха, Фурье, Рикардо, Смита и, конечно, Маркса и Энгельса. Не изменял он и своей старой привязанности к Гейне и Гете. Их стихами он мог наслаждаться бесконечно.


Стачка началась в последние дни декабря. Рабочие бакинских промыслов вышли на демонстрации и объявили о том, что они прекращают работу до тех пор, пока нефтепромышленники не примут требований стачечного комитета.

Михаил Иванович, как и все члены Бакинского комитета, шел вместе с демонстрантами. Всем своим существом он чувствовал: рабочие теперь уже не откажутся от своих требований.

Нефтепромышленники, хотя и взвыли, узнав о требованиях, которые предъявил им стачечный комитет, понимали, однако, что на этот раз рабочие не отступят. А губернатор Накашидзе рад был, что в требованиях нет политических пунктов и что забастовщики готовы прекратить стачку, если капиталисты пойдут на заключение договора с ними.

При всей ограниченности требований большевики сознавали важность самого главного — заключения договора. Такого в России еще не было, чтобы промышленники подписали текст документа, продиктованного рабочими.

Предприниматели поняли, что этого им не избежать, и спорили по каждому пункту. Особенно возражали против восьмичасового рабочего дня и уплаты за забастовочное время. Остальные пункты не требовали немедленного решения. Квартиры для рабочих? Школы для детей? Все это можно принять — выполнить когда-нибудь потом. Медицинская помощь тоже понятие растяжимое… Словом, пообещать можно.

Договор был подписан. Некоторые пункты, правда, были изменены: не восьми-, а девятичасовой рабочий день, не полная, а половинная оплата забастовочных дней. И все-таки это была победа: впервые в России рабочие отстояли свои требования к капиталистам.

Как и полагали большевики, многие предприниматели не торопились выполнять договорные обязательства. Особенно упорствовали хозяева механических заводов. Они ссылались на то, что потерпят на этом большие убытки, что им это невыгодно.

Комитет РСДРП уже выпустил листовку с призывом к рабочим механических заводов продолжать забастовку, организовать сбор денег среди промысловиков в помощь бастующим рабочим.

Декабрьская забастовка перекатилась в январь пятого года. Вице-губернатор Лилеев решил принять свои меры: он получил согласие Накашидзе на проведение репрессивных акций и заявил, что, если забастовка не прекратится, заводы будут закрыты, а рабочие высланы из Баку.

Васильев в эти дни ездил по механическим заводам. Важно было не только поддержать у рабочих боевой дух, но и дать отпор шендриковцам, которые предлагали рабочим не настаивать на общем договоре, а согласиться с бумажными гарантиями каждого хозяина в отдельности. Им удалось это сделать в депо и обществе «Кавказ и Меркурий» — и два звена выпали из общей забастовочной цепи.

Но остальные заводы держались. Члены Бакинского комитета РСДРП бывали там ежедневно, выпускали листовку за листовкой. На репрессии Накашидзе они ответили новым призывом.

Васильев выступал перед рабочими.

— Товарищи, — говорил он, — хозяева все еще стоят на своем и не хотят уступить. Они грозят закрытием заводов. Но вам ли бояться хозяйских угроз? Подумайте только, товарищи, кому выгоднее, чтобы заводы работали? Рабочим, получающим жалкую плату за свой тяжелый труд, или хозяевам, которым ваш труд приносит несметные богатства? Ваши хозяева, — продолжал он, — заодно с генералом Накашидзе, они отдались под его покровительство. И вот царский холоп, друг-покровитель ваших эксплуататоров грозит вам высылкой из Баку.

— Пускай сам катится!

— Нашел кого пугать…

— Не из пугливых!

— Ясно, — Васильев поднял руку, призывая к тишине, — как божий день, товарищи, ясно и то, почему царский чиновник Накашидзе соединился с вашими эксплуататорами, почему он заключил с ними этот подлый союз…

Перед нами два врага: царское правительство и хозяева!

— Два врага, а морда одна, — послышался голос.

— Правильно, в самую точку!

— Товарищи! — продолжал Васильев. — Вы должны добиться того, чтобы работать девять часов в сутки. Будем же держаться стойко и дружно! Ваша сила — в вашей солидарности!

Словно эхо раздались среди рабочих призывы:

— Долой губернатора!

— Долой царское правительство!

— Долой эксплуататоров!

— Да здравствует наша рабочая солидарность, наше единение! — заключил Васильев.

В эти дни он все больше и больше убеждался в том, что сознание рабочих значительно выросло.

Да только ли рабочих? А он сам не вырос ли? Почти физически чувствовал Васильев свое слияние с этими людьми. Он жил их интересами, их тревогами, их борьбой. Никогда еще не был он среди такого могучего отряда рабочего класса, как бакинский пролетариат.

И когда стачка рабочих механических заводов закончилась, Васильев снова пришел к рабочим.

— Вы добились девятичасового рабочего дня, вы, бедняки рабочие, силой взяли его у богатеев-капиталистов, вы, бесправные рабочие, принудили самовластного губернатора взять назад свои угрозы и тем самым еще раз доказали, что вы — сила.

Мария пришла домой поздно.

— Комитет сегодня собирался? — спросила опа.

— Нет, я ездил в Сабунчи. Что-то случилось?

— Не знаю. Стопани спросил, будешь ли ты вечером дома. Вероятно, собирался зайти.

— Значит, что-то серьезное. Решено приходить ко мне только в исключительных случаях. Ну-ка выйду посмотрю.

Он оделся потеплее, натянул на лоб мохнатую меховую шапку и вышел на улицу.

Погода была удивительно небакинской. Плотный снежный покров делал улицы похожими на февральские московские переулки. Южные пальмы оказались очень удобными для белопенного покрывала, и несвойственное этим местам безветрие утверждало покой и тишину. Под ногами редких прохожих поскрипывал снег. Мужчины втягивали головы в невысокие плюшевые воротники, а женщины прятали руки в муфты.

Прислонившись плечом к круглой рекламной тумбе, Васильев вглядывался в прохожих. Он уже изучил повадки филеров и мог без труда определить, есть ли сегодня наблюдение за его квартирой.

Вокруг было спокойно. Ночь уже давно опустилась над городом, и под лунным светом снег казался голубоватым. Тихо. Лишь изредка в порту выли и свистели, перекликаясь, неутомимые пароходы.

Со стороны Парапета к нему приближался человек, которого он сразу узнал, — Ваня Фиолетов. Он тоже остановился у тумбы и тихо спросил:

— Никого?

— Кажется, никого…

— Иди домой и жди гостей. Я понаблюдаю…

Они пришли почти одновременно — Стопани и Джапаридзе, супруги Бобровские, которых называли Ольгой Петровной и Ефремом. Последним вошел и закрыл дверь на ключ Ваня Фиолетов.

Мария хорошо знала, как принимать таких гостей. Все, что должно быть на вечеринке, уже стояло на столе. В случае чего повод придумать нетрудно: новый, 1905 год только начался.

— Машенька, скажите, эта бутылка открывается? — спросил Ваня. — Или она так и останется закупоренной?

— А уж это как вам будет угодно. Мне было бы приятней, если б ее открыли… Миша, действуй…

Михаил улыбнулся, хотя понимал, что не с веселыми вестями пришли сейчас члены комитета…

— Товарищи! — сказал Стопани. — Мы собрались, чтобы обсудить сообщения, которые получены из Санкт-Петербурга. В столице по приказу царя расстреляна рабочая демонстрация…

Комитетчики знали, что третьего января петербургские рабочие объявили забастовку, что она постепенно расширялась, охватывая новые и новые заводы. Но что дело дойдет до кровопролития, никто предполагать не мог.

Стопани повел своими крепкими плечами, задумчиво разгладил усы и спокойно произнес:

— В стороне мы не останемся. Для того и собрались здесь, чтобы прочитать сообщение и решить, что предпринять. Давайте послушаем…

Он вынул из-за голенища ялового сапога сложенный листок и начал читать:

— «Восьмого января петербургскими рабочими была отправлена к царю депутация с письмом такого содержания: «Народ желает говорить с царем, и если он истинный царь, то он не побоится выйти к своему народу, чтобы узнать его вековые нужды»… Царь с народом говорить не стал. В ту же ночь на девятое число на Путиловском заводе было громадное собрание рабочих. Был выработан целый ряд политических требований: прекращение войны, народное правление, контроль над администрацией, свобода личности и гражданское равноправие, отделение церкви от государства и другие.

Рабочие поклялись на площадях Зимнего дворца хотя бы ценой жизни добиваться удовлетворения своих политических требований и решили идти к Зимнему дворцу вместе с женами и детьми. С утра девятого января Петербург принял необычайный вид. Подавляющее большинство петербургских рабочих через все заставы и мосты направилось к дворцу, чтобы предъявить царю выработанные накануне политические требования…»

Стопани читал, и Васильев мысленно представлял, как на улицах и площадях расположились войска, как разбили они походные палатки. Войска прибыли сюда из Ревеля, Ямбурга, Пскова; местному гарнизону доверять нельзя было: Семеновский и Финляндский полки отказались стрелять в рабочих.

— «Десяти — двадцатитысячные толпы рабочих, — читал Стопани, — были встречены залпами без всякого предупреждения. На Васильевском острове рабочие из телефонных столбов и проволоки устроили три баррикады, на них развевалось наше красное знамя… Рабочие разбили оружейную фабрику и овладели оружием. Местами останавливали идущих офицеров и обезоруживали их, один генерал и два жандармских офицера были избиты. Особенно жаркое столкновение было на Охте, у Исаакиевского и Казанского соборов были пущены в толпу залпы…»

— О господи! — не выдержала Мария. Она стояла рядом с Бобровской… Женщинам стоило больших усилий сдержать себя.

— Извините, — сказала Мария и отвернулась. Стопани продолжал:

— «Всей этой возмутительной бойней безоружных рабочих и их жен и детей руководил великий князь Владимир, отдавший приказ стрелять и вешать…»

Стопани посмотрел на женщин, словно раздумывая, читать ли о тех зверствах, которые творились в тот день на петербургских улицах и площадях.

— «Невский проспект долго оглашался криками и рыданиями… Полиция и казаки добивали раненых и стреляли в тех, кто их подбирал. Рабочие отбивали трупы товарищей, складывали на извозчиков, окружали толпой, и шествие направлялось по улицам с пением «вечная память». Встречным кричали «шапки долой»…»

Васильев чувствовал, как начинает его душить приступ жестокого кашля. Он весь напрягся, покраснел. Мария поспешила к нему со стаканом воды.

Стопани закончил чтение, особо подчеркнув фразу: «Рабочие по мере сил вооружаются и намерены сражаться: «Царь нам всыпал, и мы ему всыплем»».

И вдруг вскочил все время молчавший Алеша Джапаридзе… Он как-то странно вскинул руки, лицо его исказилось.

— Вы понимаете? Я спрашиваю, вы понимаете? Кто мы такие, я вас спрашиваю? Что ты на меня смотришь, Ваня? Наших товарищей убивают! Мы должны действовать, и немедленно!

Михаил никогда не видел его таким. Но он не удивился. Просто Алеша сказал то, что сейчас чувствовал здесь каждый.

Решение приняли единодушно: это сообщение немедленно издать листовкой в качестве бюллетеня Бакинского комитета РСДРП и призвать всех товарищей оказать поддержку петербургским рабочим, устроить сборы денег.

Васильев предложил написать листовку, специально обращенную к солдатам.

— Нужно, чтобы они поняли, как вести им себя в это трудное для солдата время. Мы должны быть готовы ко всему.

В тот вечер никто не мог предположить, что где-то недалеко, в кабинете губернатора, на его столе, лежало точно такое же сообщение из Петербурга.

Лилеев, Джунковский ждали Накашидзе с нетерпением: генерал только сегодня возвратился из Петербурга. По всей вероятности, он докладывал о делах, связанных с декабрьской стачкой в Баку.

Накашидзе выглядел величественно. Он был в военном мундире, хотя обычно носил гражданской платье. Сразу бросалось в глаза его воинственное настроение. Поминутно разглаживая на лбу глубокую сердитую морщину, он наконец заговорил:

— Ну и день!.. Не скажу, что приятный, но по-настоящему боевой… Всем нам преподали предметный урок: в борьбе с крамолой все средства хороши.

Он встал из-за стола и нервно прошелся по кабинету.

— Все! Понимаете? А мы тут судим-рядим, что хорошо, что плохо. Все, что плохо, — все хорошо! Понимаете? Даже погром в Кишиневе хорош. По-своему… А мы разве хуже, генерал Лилеев? Разве не знаем мы, что такое громоотвод?

С тех пор как Сеид ушел на фабрику братьев Мирзабекянц, он редко бывал у Васильева. Ашот Каринян иногда встречался с ним, интересовался, как у него идут дела, как настроение у рабочих-табачников. С некоторых пор он с удивлением заметил какую-то непонятную озабоченность друга; было похоже, что он что-то скрывал. Ашот придавал большое значение рассказам Сеида: ведь его отец располагал самыми свежими городскими новостями. Обычно Сеид выплескивал их с легкостью необыкновенной, а тут на все расспросы Ашота упорно отмалчивался.

Своими наблюдениями Ашот поделился с Михаилом Ивановичем.

— Что же это может быть, если Сеид даже с тобой неоткровенен? Так ничего не сказал?

— Нет. Только странно: настаивал, чтоб я куда-нибудь уехал.

— Вот как? Это уже нечто. Ты понимаешь? Он за тебя боится.

— Неужели что-то пронюхали?

— Не знаю… Только очень прошу, сейчас же, немедленно разыщи его и приведи ко мне.

Когда Ашот вышел, Михаил спросил у Марии:

— Ты поняла что-нибудь?

— Только то, что Ашоту, а возможно, и всем нам грозит какая-то опасность.

— Это и я понял, милая. А дальше?

Сеид пришел сразу же после работы. Ашот не дал ему даже домой забежать.

— Он ничего не ел, Мария Андреевна, дома еще не был, — сказал Ашот.

Но Сеид наотрез отказался от еды.

— Что-нибудь случилось? — спросил Васильев. — Ты чем-то взволнован?

Сеид молчал. Чувствовалось, что ему не терпится что-то сказать, и по тому, что юноша не решается это сделать, Васильев понял — очень серьезное…

— Значит, отказываешься обедать?

— Не могу я, Михаил Иванович, понимаете… Никак не могу…

— Я был бы плохим учителем, если бы не понял. Вижу, Сеид, что ты взволнован. Тебе грозит какая-нибудь опасность?

— Мне? Нет, мне ничего не грозит… Мария присела к столу.

— Я расскажу тебе, Сеид, одну историю. Было это в Москве, мы только поженились с Михаилом Ивановичем. Он был очень молод, горяч и беспредельно доверчив. И еще любил шутку. И вот однажды рассказал он какой-то анекдот или даже побасенку, уже не помню. Но среди тех, кто его слушал, был доносчик, который обо всем доложил университетскому начальству.

«Зачем это она? — подумал Васильев. — Что хочет этим сказать?»

— Спасибо, нашелся друг, вовремя предупредил, кого мы впредь должны остерегаться. Ах как это важно, если у тебя есть настоящий, искренний друг.

— Но ведь Михаилу Ивановичу ничего не грозит! — не сдержался Сеид.

— А кому же? — спросил Васильев.

— Наверное, мне, если Сеид предлагает уехать, — сказал Ашот.

— Вот этого-то я и не понимаю, — продолжал учитель. — Мы все друзья, а участь у нас разная. Сеид что-то знает, Ашоту грозит опасность, а мне как с гуся вода. Не может этого быть.

— Так ведь вы же русский! — выпалил Сеид. Тревожная тишина воцарилась в комнате. Медленно заговорил Васильев:

— Значит, ты узнал, что готовится резня? Я так и думал. Ты понимаешь, Сеид, что это значит? Сколько невинных людей может пострадать! А ведь среди них твои друзья, Сеид.

— Что я могу сделать? Но я слышал, я знаю… И отец, и Исламбек — заодно. Все мусульмане — против армян. Я видел оружие, ножи. Так страшно, Михаил Иванович! Нужно придумать что-нибудь, предупредить. Я сам ничего не могу… Ашот, — продолжал он, обращаясь к другу, — я тебе денег дам, у отца украду, уезжай. Пожалуйста, ради аллаха.

— Нет, Сеид, теперь я никуда не уеду. Разве я брошу своих родителей? И свою сестренку, которая тебя любит, как брата? И мою бабушку, у которой мы оба ели вкусные лепешки. И моих… нет, наших друзей, с которыми вместе купались в море, бегали в Баладжары, лазили на Баилов мыс. Нет, я их не брошу. Никогда. Не буду спасать свою шкуру.

Последняя фраза прозвучала упреком.

— Так ведь я, — оправдывался Сеид, — ничего не могу сделать. Тебе сказал. А кому еще? Мирзабекянцу? Он без нас с тобой все хорошо знает.

— Ты прав, Сеид, — сказал Васильев, — конечно, мы тоже ничего особенного сделать не сможем, но все-таки своих друзей предупредим. А за Ашота ты не беспокойся: он у меня будет.

Когда Сеид ушел, Васильев сказал:

— Немедленно любыми путями нужно сообщить членам комитета. Свяжись, Ашот, с Алешей и Ваней, а ты, Машенька, — с Ольгой и Ефремом. Я разыщу членов «Гуммета». Вечером сбор у нас. Пошли.


Члены Бакинского комитета уже привыкли к тому, что почти каждый день приносил чрезвычайные новости, требующие немедленного решения. Но то, что они услыхали, ошеломило их.

— Я уверен, — говорил Васильев, — что эта подготовка связана с приездом Накашидзе из Петербурга. Резня в Баку должна стать южным вариантом Кровавого воскресенья в столице. Они хотят этой жестокой бойней задушить рабочее движение.

Мария была вне себя:

— Нет, не могу смириться с мыслью; неужели это возможно? Чтоб один рабочий резал другого!

— Да, ты права, — с яростью сказал Фиолетов, — нет ничего отвратительней и страшней, чем национальная рознь. А у мусульман это очень развито; фанатики, с детства прививают им, что армяне — их злейшие враги.

— Товарищи, — сказала Ольга Петровна, — наверное, сейчас нужно не рассуждать, а принимать решительные меры.

— Я предлагаю, — сказал Васильев, — немедленно выпустить листовку о готовящейся резне.

— А может быть, не стоит торопиться? — сказал все время молчавший Стопани. — Все-таки сведения не проверены.

— Когда резня начнется, поздно будет, — возразил Михаил.

— Да и что худого, если мы разъясним людям, Что враг у них капиталист — русский, армянский, азербайджанский, — а не рабочие тех же национальностей?

— Ну что ж, — не очень энергично произнес Стопани. — Пожалуй, нужно повести агитацию в рабочих районах.

— А я согласен с Васильевым, — сказал Фиолетов, — давайте поручим ему написать листовку, попросим «Гуммет» перевести ее на тюркские языки, а на армянский переведет кто-нибудь из наших или из «Дашнакцутюпа».

— Это предатели, — сказал Джапаридзе, — только испортят дело.

— Мы сами переведем, — смущаясь, сказал Ашот Каринян, который первый раз присутствовал на совещании, — гимназические организации помогут спасать армянские семьи в русских, азербайджанских и грузинских домах.

— Ну что ж, тогда не будем терять времени, — утомленно сказал Стопани.

«Уж не болен ли он? — подумал Васильев, глядя, как тяжело передвигается Александр. — Но разве в такую минуту он сляжет?» Михаила самого душил кашель, он чувствовал, как бросает его то в жар, то в холод. Но сейчас не время болеть.

Товарищи разошлись, Васильев задержал лишь Ашота.

— Погоди. Во-первых, поработаем, во-вторых, без меня теперь ходить не будешь.

— Что вы, Михаил Иванович!

— Не вздумай перечить. Садись, будем трудиться. А Мария Андреевна сходит в типографию «Нина».

Как и решил комитет, листовки на русском, армянском и азербайджанском языках были выпущены и распространены среди рабочих. Однако Васильеву показалось, что люди отнеслись к этим листовкам с недоверием. Абдалла Буранов, тот самый рабочий, к которому он уже давно с интересом присматривался, даже сказал, что все это ерунда: с какой стати он, мусульманин, должен обижать Хачатура, хотя тот и армянин?

Но, пожалуй, самыми ярыми противниками листовок оказались дашнаки. Они не спорили, они просто насмешливо отвергали самую возможность резни.

— Наши почтенные большевики, — кричал один из ораторов — членов «Дашнакцутюна», — не знают, с какой стороны зажечь коптилку, и поджигают не фитиль, а дно… О какой резне может идти речь, если здесь, в Баку, армяне и азербайджанцы живут вместе десятки лет? Нет, не о том говорят большевики, не о том…

Абдалла тоже считал, что на этот раз Васильев не прав: дашнаки первые завопили бы об опасности, если б она была, — ведь они армяне.

Абдалла Буранов с некоторых пор подружился с молодым рабочим Хачатуром. Отец его, старый часовой мастер, жил где-то на Нагорной, в бедном армянском районе, и юноша часто ночевал в бараке, иначе не успеть ему в такую даль на работу.

Буранов и сам не знал, что понравилось ему в этом чернявом парнишке, — наверное, его детская открытость, доброта.

— Отец считает меня непослушным сыном, — говорил Хачатур, — потому что пошел я в нефтяники. Ему уж очень хотелось, чтоб я тоже стал часовым мастером, копался в ходиках, перекручивал стрелки часов. А мне это неинтересно.

— А в бараке жить интересно? Хачатур вздохнул.

— А ты думаешь, у нас на Нагорной дворец? Приходи в воскресенье — посмотришь. — И вдруг спросил: — Хочешь, я тебе стихи прочитаю?

— Сказку, что ли?

— Ну вроде…

Ах, море, море, большое море,

Ты раздели со мною горе…

Во имя дружбы, ради братства

Немного подари богатства.

А я тебе отдам за это

Кусочек солнечного света

И ту мечту, что я лелею,

Ну, словом, все, что я имею.

Мне ничего не жалко, море,

Ты раздели со мною горе.

Абдалла не понял, что же хотел сказать Хачатур. Но почему-то тревожно, тоскливо стало на сердце.

— И все? — спросил он.

— Все… Так ты придешь в воскресенье?

— Приду.

— А найдешь?

— Конечно, — сказал он, — найду.


В это февральское утро падали пушистые снежные хлопья, скрадывая все уличные шумы. В средней полосе России такую погоду — снежную, с легким морозцем — называют благодатной.

Васильев наслаждался этим тихим, просветленным утром. Море было необычным: оно словно проглатывало валившийся на него снег, слизывало его с прибрежного песка и уносило с собой.

На улицах санные экипажи были нарасхват; у оборотистых извозчиков прибавились заработки и появился столичный шик.

Васильев смотрел на причудливое здание армянского собора, на людей, идущих со странной поспешностью, и утреннее благодушие, навеянное снежной погодой, сменилось чувством щемящей тревоги.

И вдруг город как будто вздрогнул.

— Вай-вай. Вай-ва-а-а-й! Спасите, режут! — раздался истошный крик женщины.

Это восточное «вай» ударялось о стены собора, о крыши домов и, отлетая, вонзалось в сердце. «Что это? Несчастный случай или начало?»

Васильев осмотрелся. Недалеко от Парапета скапливался народ.

— Вай, вай, — голосила женщина в черном. — Зарезали! Бабаева зарезали! Мусульманина зарезали! Ножом зарезали! Как овечку зарезали! Вай, ва-а-ай!

Улица гудела. Остановились извозчики, откуда-то прикатили большую азербайджанскую арбу.

На мостовой, обагряя кровью снег, лежал убитый. Лицо его было удивительно знакомым; уж не та ли это «Черная шапочка» — тень Исламбека?

Пристав был здесь. Васильев ждал, что он произнесет свое привычное «разойдись!», но ни один мускул не дрогнул на лице полицейского.

Между тем толпа, обрастая новыми людьми, увеличивалась как снежный ком.

— Вай, — многоголосо стонала толпа. И вдруг как колокол прозвучало:

— Это все они, армяне соленые. Люди! Армянин зарезал мусульманина. Бей их!

Васильев смотрел на пристава. Он знал, что все будет происходить при попустительстве властей. Но что будет происходить это так нагло — и представить себе не мог.

Толпа сразу поредела: почуяв недоброе, разбежались армяне.

Нет, в рабочих районах Накашидзе не посмел затеять резню: он знал, что большевистские листовки сделали свое дело. Но здесь, в этом разношерстном торговом центре города, было все подготовлено, все продумано…

Васильев видел, как вооруженные до зубов мусульмане положили на арбу труп Бабаева и, вознося руки к небу, проклиная армян и взывая к мести, грозной толпой двинулись за арбой. Сразу же откуда-то появился отряд солдат и группа полицейских. Они молча, словно эскорт, следовали за этой дико ревущей процессией, будто боясь, что кто-то может ей помешать.

И вдруг Васильев заметил Ашота. Юноша стоял, непонимающе вглядываясь в то, что происходит. Не помня себя, Михаил подскочил к Ашоту и, всем телом закрыв его, потащил в подворотню.

— Что ты, что ты! Неужели не понимаешь? Ведь это началось! Понимаешь? Началось!

То ли Васильеву передался испуг юноши, но он почувствовал, как холодеют ноги, как спазма перехватила горло. Лишь спустя какое-то время он нашел в себе силы выглянуть на улицу. Она опустела. Толпа ушла за арбой. До Васильева донеслись одинокие выстрелы, звон разбитого стекла и призывные, умоляющие крики.

— Боже мой, ведь там убивают! — закричал Ашот, вырываясь из рук Васильева. Но тот держал его крепко.

Улица была совсем безлюдна. И только на углу буднично стоял пристав Исламбек.


Буранов шел по улицам воскресного Баку, разыскивая указанный Хачатуром адрес. Он не знал, что в этом большом городе есть такие жалкие закоулки. Некоторые из них даже не имели названия; прилепились друг к другу несколько домишек чуть больше тех, что лепят дети из песка или глины, — и, пожалуйста, уже переулок. У них в селе, в Большом Саймане, и то не увидишь такого жилья для людей.

Пытался Буранов спросить у кого-либо, где найти такую-то улицу, но в ответ одни кричали что-то непонятное про мусульман, другие испуганно отворачивались и убегали прочь.

Что-то тревожное происходило на улицах. Метались люди, мелькали, как падающие с неба снежинки. Они кидались в подворотни, стучались в чьи-то двери, испуганно озираясь вокруг.

Абдалла подумал, что могла начаться война. Неужели Турция или Персия? И сразу мысль: а как же он, Абдалла? Надо скорее домой, на Волгу. А может, вовсе и не война, а здесь, в этом армянском районе, всегда такая суета?

Его внимание привлекла какая-то шумная процессия. На демонстрацию это было мало похоже, скорее всего, похороны. Впереди, сопровождаемая причитаниями и бабьими стенаниями, ехала огромная арба, какие бывают только на Кавказе. На ней лежал мужчина, а через всю арбу на черном лоскуте было написано: «Этого мусульманина зарезали армяне».

И вдруг Абдалла вспомнил: не о том ли говорил третьего дня большевик Михаил? Не есть ли это та самая резня, о которой он предупреждал?

Буранов не поверил тогда; как это может быть, чтобы один человек ни за что ни про что шел убивать другого? Бывало, конечно, и у них в селе дрались мальчишки-татары с соседями-чувашами, чья деревня находилась на другом берегу речушки Сайман, тихого притока реки Сызранки. Да в каком селе не дрались! А через час — друзья. А тут резня. Не верил, не верил Абдалла. Так и сказал Васильеву: мол, обижаешь меня. Что же, по-твоему, я пойду Хачатура убивать?

— Нет, ты не пойдешь, тебе это ни к чему, Буранов. Но правительство и Накашидзе найдут наемных убийц. В Петербурге царские солдаты стреляли в рабочих, а здесь более хитро: хотят вашими руками задушить движение пролетариата. Пусть, мол, они сами режут друг друга.

И все-таки Буранов тогда не верил. А выходит, большевик был прав. Но ведь армяне первыми убили мусульманина. Вон того, что лежит на арбе.

Процессия шла мимо него. Словно пьяные, люди палками били окна. В каком-то диком угаре врывались они в дома. И оттуда раздавались нечеловеческие, молящие о пощаде вопли.

Кто-то подбежал к нему:

— Слава аллаху!

Абдалла машинально ответил:

— Слава…

— Чего стоишь, магометанин, режь этих грязных армян! Они поганят нашу землю и нашу веру.

Буранов не ответил. Он смотрел в глаза этого человека; они были мутными, как уличные ручьи после дождя, белки — красные от гнева. Лицо почему-то желтое, а рот перекошен от безотчетной, неосознанной злобы.

Абдалла испугался — не за себя, нет, — за Хачатура. Может быть, и он сейчас вот так же кричит и зовет на помощь, как эти армяне в домах. Может быть, и его отец сейчас на коленях молит о пощаде вот такого же желтого убийцу.

Неожиданно Буранов услышал свое имя. Что это, не ошибка ли?

Он оглянулся и увидел Васильева. Тот стоял, обессиленно прислонившись к дереву. Пальто на нем было расстегнуто, на щеках таяли снежинки.

— А, это ты! — как старому знакомому сказал Абдалла. — Что же это? — простонал он. — Аллах не простит им этого, никогда не простит.

— Что ты здесь делаешь? — устало спросил Васильев, протирая пенсне и близоруко щурясь.

— Я к Хачатуру пришел. Он где-то здесь.

И вдруг встрепенулся, словно стряхнув с себя бессилие, Васильев.

— Где Хачатур? — решительно спросил он. Буранов сказал адрес.

— Пошли.

— Оказывается, это не так уж далеко — Нагорная улица. Они свернули туда, и было такое ощущение, словно шли они сквозь плотную завесу стонов и проклятий.

Возле одного из домов, в котором раздавались крики и стенания, стоял армейский офицер, отдававший какие-то распоряжения вытянувшемуся в струнку казаку. В руках у казака был полураскрытый саквояж, наполненный наспех вложенными туда вещами.

Васильев решительно подошел к офицеру.

— Разве вы не видите, что у вас творится за спиной? Офицер презрительно посмотрел в его сторону.

— Проходите, проходите, не вмешивайтесь не в свое дело.

По обе стороны улицы лежали трупы. Какой-то городовой стащил с убитого сапоги и пошел как ни в чем не бывало, зажав их под мышкой. Хмельные, раскрасневшиеся люди грабили магазины и дома, делились награбленным с городовыми и казаками.

Неожиданно Буранов увидел покосившуюся вывеску: «Починю часы всякого вида». Маленький деревянный домик, наполовину вросший в землю, ничем бы не привлек внимания, если б не эта вывеска, — он вспомнил, что отец Хачатура — часовой мастер.

— Здесь! — крикнул он Васильеву.

Михаил и сам уже присматривался к номеру дома.

Они вошли в открытую настежь калитку, постучали в одну дверь, другую. Мертвая тревожная тишина была им ответом. На дворе повсюду были видны следы погрома — распоротые перины, разбитая посуда. В углу возле самых ворот лежал брошенный кем-то ржавый окровавленный топор.

В жуткой тишине, царившей в этом дворике, вдруг раздался легкий, едва уловимый шорох. Буранов встрепенулся. Из глубины двора прямо на него с огромной дубиной в руках шел Хачатур. Лицо его было в крови, старая, так хорошо знакомая Абдалле куртка изорвана в клочья. Он двигался вперед, никого не видел перед собой, готовый опустить свою страшную палицу на первого встречного.

Ошеломленный, растерянный, Буранов стоял, не в силах двинуться с места.

Васильев очнулся первым. Он шагнул вперед и тихо, почти ласково окликнул:

— Хачатур! Это я, Васильев.

На мгновение парень остановился, словно задержался перед каким-то препятствием, и стал медленно, обессиленно опускать руки. Дубина выпала, но он не почувствовал этого.

— Откуда вы здесь? — спросил он.

— Ты звал меня в гости, Хачатур, — сказал Абдалла и сам поразился своему ответу.

Хачатур безразлично посмотрел на этих двух мужчин, зачем-то пришедших к нему, потом толкнул ногой какую-то дверь, на которую они раньше не обратили внимания, ц тихо сказал:

— Заходите.

Они успели пройти лишь маленький коридорчик и на пороге пахнущей сыростью комнаты увидели человека, Он лежал с пробитым черепом, вскинув к голове руки. Глаза его были открыты. Хачатур стоял, направив в стену безумный, отсутствующий взгляд.

Васильев подошел к нему и, ни слова не говоря, положил руку на плечо. Он понимал, что слова сейчас излишни, но что не оставит этого парня здесь — уже решил твердо. Михаил еще не знал, как уведет его, как переправит к рабочим на промысел, но понимал, что сделать это необходимо.

Абдалла был потрясен. Он осматривал маленькое бедное жилище, служившее одновременно и мастерской. Кому помешал этот маленький старикашка, упавший замертво от первого же удара? Кому? Кто поднял на него руку? Грабитель? Но ведь здесь и грабить-то нечего — нищета.

Он осмотрелся вокруг и вдруг замер от удивления: не во сне ли это? В углу, под маленьким подслеповатым оконцем, лежали часы — такие же, ну почти такие же, как у муллы, — с большим циферблатом, стеклянными дверцами и тяжелыми медными гирями. Что угодно ожидал увидеть здесь Буранов, но не эту тайную, никому не высказанную мечту свою… Кто принес старику в ремонт часы, кто лишился их теперь навсегда? Ведь заберут, утащат их грабители «во славу аллаха»…

А может быть, эти часы принадлежали старому мастеру и он хранил их для сына, для своего Хачатура?

Ему стало стыдно — перед Хачатуром, перед этим русским, перед всем миром.

А на улице продолжалась резня.


Васильев возвратился домой поздно: он отвез Хачатура и еще нескольких армянский юношей в рабочий район Балаханы. Абдалла Буранов сопровождал его всюду, и его татарская внешность спасала Михаила от многих неприятных столкновений.

По улице Красноводской, где он жил, пройти было невозможно: этот район густо населен армянами, и резня здесь была, видно, особенно кровавой. Можно только удивляться, как быстро полиция снабдила погромщиков оружием — почти у каждого за поясом торчал револьвер военного образца, новенький, вороненый. Наверное, не только полиция, но и военное ведомство не поскупилось.

Мария встретила мужа вздохом облегчения, она немало поволновалась за него. Во-первых, пуля не разбирается, где армянин, а где русский, а во-вторых, Исламбек с его компанией может расправиться запросто с неугодными, — поди потом доказывай, что это — дело платного убийцы, а не разъяренной толпы.

— Где Ашот? — тревожно спросил Михаил. Он оставил его дома на попечение жены, и боялся, что сбежит этот темпераментный мальчишка в самое пекло.

— Я отвезла его в порт, он у надежных товарищей на русском пароходе, — успокоила его Мария.

У Михаила отлегло от сердца, и он обессиленно свалился на диван.

В тот же вечер к нему домой пришли Стопани, Джапаридзе, Фиолетов. Алеша выглядел не только растерянным, но и виноватым, будто поверь он сразу сообщению Сеида — что-то можно было предотвратить. Стопани молча шагал по комнате, а Ваня Фиолетов кричал, не помня себя:

— Бандиты! Подлецы! За что? Жгут, громят, грабят. А Накашидзе спокойно разъезжает по улице, и мусульмане кричат ему «ура!».

Стопани сел и, сцепив руки, раскачиваясь, словно от зубной боли, сказал:

— Товарищи! Мы выпустили листовки, мы пытались предотвратить эту дикую резню. Но пока это еще не в наших силах. Совершенно очевидно, что наемным бандитам было выдано оружие, которого у нас почти нет. И потом, резня была спровоцирована именно здесь, среди непролетарских элементов. Давайте, товарищи, вместе решать, что делать дальше.

Товарищи молчали.

— Да, — сказал наконец Джапаридзе, — мы знали, кто виновник этих погромов. И пока еще не в силах остановить резню. Но мы должны разъяснить людям, что это братоубийственная резня и кому она на руку.

— Нужно ехать в рабочие районы, — сказал Васильев. — Нам не удалось предотвратить резню, но мы обязаны не допустить, чтобы она перебросилась туда.

Ваня Фиолетов вскочил:

— Нужно создать боевые отряды из сознательных рабочих. Погромщиков тоже можно громить…

Васильев понимал, что создать такие отряды можно, однако сделать они все равно ничего не в состоянии: ведь на стороне погромщиков полиция, войска…

Но он не возражал. Сейчас все средства были хороши в борьбе против погромов. Фиолетов продолжал:

— Кроме того, я предлагаю организовать рабочую демонстрацию по улицам города и вывести на нее вместе и русских, и азербайджанцев, и армян — всех честных людей.

Разошлись быстро, была глубокая ночь, а каждому из них утром предстояло отправиться в промысловые районы. Васильеву нужно было идти на занятия.

В учительской стояла тишина. Педагоги растерянно поглядывали друг на друга, не зная, что предпринять. Занятий сегодня не будет — это ясно. Да и придут лп ученики?

Васильев не спал ночь. Он писал воззвание к рабочим, населению и войскам с призывом не допустить дальнейшего кровопролития невинных людей, разъяснял, кто является истинным зачинщиком этой безумной резни и каковы их цели.

«Обрушимся же на действительных виновников чудовищного преступления — полицию, администрацию, на самого самодержавного царя, как главного виновника всех бедствий и преступлений», — писал Васильев. Листовку эту Мария утром отнесла в скоропечатню Бакинского комитета, и сегодня она должна была появиться в городе и рабочих районах.

Кое-кто из учеников все-таки явился на занятия. Оля были перепуганы: шутка ли, идти в училище мимо неубранных трупов, видеть лужи крови…

Учитель смотрел им в глаза и видел в них немой вопрос: что же это?

— Друзья, дорогие мои ученики! Вы уже не маленькие, — говорил Васильев, — и вы должны знать, что на улицах Баку происходит страшная несправедливость. Не армяне, не азербайджанцы ее главные виновники, а власти, царь, губернатор Накашидзе. Я говорю вам так потому, что сейчас нельзя говорить иначе, люди обязаны знать правду. Иначе можно потерять самое святое — веру в человека.

Он стоял посреди коридора, окруженный учениками. Он видел, что возле него остановились два учителя. Они внимательно слушали коллегу и молчали, не смея прервать «крамольную речь» его перед учениками.

Он постоял немного и тихо сказал:

— Пойдемте, я отведу вас по домам.

Они не хотели уходить: здесь, возле учителя, этого смелого и честного человека, им было безопасно. А выходить на улицу не хотелось — уж очень там страшно.

Вооруженного выступления против погрома организовать не удалось: не хватило оружия, да и подступы к рабочим районам были перекрыты полицией.

А вот демонстрация протеста против резни состоялась. Все члены Бакинского комитета разошлись по предприятиям, чтобы собрать на эту манифестацию представителей бакинского пролетариата.

Демонстрация шла по улицам города, и впереди ее рядом с Васильевым шагали Буранов, Хачатур, Ашот…

Полиция несколько раз пыталась разогнать рабочих, но этого ей не удалось. Большевики позаботились о том, чтобы охрана демонстрации была надежной, — боевые дружины были настроены очень воинственно.

Лозунги «Прекратить братоубийственную резню!», «Долой погромщиков!», которые несли демонстранты, вызвали сочувствие у большинства населения города, и это всерьез напугало Накашидзе. Резней, которая длилась четыре дня, была перепугана даже буржуазия: погромщики не щадили никого. Распоясавшиеся бандиты громили дома богатеев-армян; были совершены также налеты на зажиточных мусульман. Трудно сказать, была ли это провокация, акт мести или просто грабеж. Во всяком случае, представители азербайджанской, русской и армянской буржуазии, боясь выступлений рабочих и того, что погром может перехлестнуть национальные рамки, обратились к губернатору Накашидзе с просьбой «принять решительные меры».

10 февраля на улицах Баку была расклеена листовка Бакинского комитета РСДРП:

«Безумные жестокости, происходившие последние четыре дня на улицах Баку, поведение войск и администрации, затишье, наступившее сразу, как только губернатор вмешался, все до очевидности ясно доказало, что царская полиция сознательно натравляла татар на армян, чтобы по примеру Кишинева, Гомеля, Могилева и др. городов попробовать разжечь национальную вражду, разъединить и ослабить могучее революционное движение пролетариата. Кровавая бойня в Баку — это ответ на последнее восстание рабочих в Петербурге. Но пролетарии всех национальностей России отзовутся на этот новый вызов самодержавия новым могучим революционным натиском, который свергнет ненавистное, залитое народной кровью царское правительство. И мы бастуем, чтобы сейчас же заявить это царскому правительству и выразить полную солидарность рабочим всех национальностей.

Долой позорное царское самодержавие!

Да здравствует всероссийское восстание!

Да здравствует международное единение рабочих!


Бакинский комитет РСДРП».


Васильев любовался этим человеком — неуемным, неистовым. Его все, даже царская охранка, знают под именем Алеши. Ему еще нет тридцати, этому черноглазому уроженцу селения Шердомети Кутаисской губернии.

Молод… Впрочем, молодым его можно назвать лишь относительно: вон тамбовский парень Ваня Фиолетов едва насчитал двадцать лет своей жизни. А одному из активных деятелей «Гуммета», уроженцу азербайджанской Шемахи Солтану Эфендиеву, и того меньше — еще восемнадцати не исполнилось.

«Гуммет» — гордость Алеши и всего Бакинского комитета. Работа среди азербайджанских рабочих всегда была сложной: вековой гнет наложил свой тяжкий отпечаток на местных пролетариев.

В дни жестокой резни гумметовцы не только переводили на азербайджанский язык листовки Бакинского комитета, но выступали перед рабочими, призывая остановить кровавых громил.

После резни город не успокоился. Вопреки предположениям Накашидзе и Лилеева о том, что люди, словно мыши, забьются по своим углам, народ начал собираться на различные митинги и собрания: бакинцам необходимо было выговориться, послушать других, понять, что же происходит.

Васильев ходил на эти собрания в сопровождении учащихся реального училища, теперь они следовали за ним повсюду. Ученики почти всех учебных заведений города участвовали в митингах и сходках. Реалисты же были горды тем, что самым справедливым и самым горячим оратором на этих собраниях был их учитель естествознания.

…По заданию комитета они пришли на первый такой митинг вместе — Михаил Васильев и Алеша Джапаридзе. Местные либералы, неистощимые говоруны, соревновались в красноречии, и казалось, что они вовсе забыли, по какому поводу собрался этот митинг, какая жестокость царила еще вчера на улицах Баку.

С галерки, куда забрались реалисты, в большой зал общественного клуба посыпались большевистские листовки. На мгновение замер, застыл зал, а затем люди вскочили, вскинули руки и стали их ловить. Кто-то поднялся на трибуну и начал вслух читать листовку. Васильев знал ее слово в слово: она была плодом его бессонной ночи. Он тронул Алешу за плечо:

— Начнем? От имени комитета…

— Давай, Михаил, ни пуха ни пера!

Васильев попросил слова. Председательствовавший на митинге незнакомый мужчина, глядя поверх очков, спросил:

— Вы, собственно, кто будете?

— А это сейчас станет абсолютно ясным. Что же касается фамилии, так это больше должно интересовать жандармов…

Итак, здесь много сегодня говорили — так много, что хватило бы на двадцать собраний. И, наверное, мне не следовало подниматься на трибуну, если хотя бы один из ораторов говорил по существу. Простите меня, господа, «но, право, в такое время упражняться в краснобайстве — преступно. Вон как распинался господин адвокат: намеки, улыбочки, иносказания. Эзоп, да и только. Великий Крылов позавидовал бы. Можно подумать, что по улицам Баку лилось шампанское, а не человеческая кровь, что на мостовых лежали манекены, а не трупы нам подобных. Нет, господа либералы, время для болтовни не подходящее.

Зал взорвался овациями. Обстановку благодушия, навеянного словоизлияниями либеральных буржуа, как рукой сняло.

— Не просить и намекать собрались мы сюда. Сегодня от имени Бакинского комитета Российской, социал-демократической рабочей партии я обвиняю царизм, его сатрапов и холуев в убийствах сотен, тысяч ни в чем не повинных людей. Да, я виню в этом царя в Петербурге и Накашидзе в Баку!

Гул одобрения прокатился по залу.

— Вдумайтесь, почему резня началась в разных концах города одновременно, кто вложил в руки громил огнестрельное оружие, и вы без труда увидите, куда ведет дорожка, кто направлял погромщиков. Всем ясно, что этой бойне предшествовала подготовка и что руководила ею опытная полицейская рука. Пусть господа ораторы объяснят мне без иносказаний: разве недостаточно было воинских и полицейских сил, чтобы прекратить беспорядки?

Председатель несмело, а потом все более настойчиво стал звонить в школьный звонок, который до этого бездействовал у него на столе. Из зала раздались возгласы:

— Не мешай говорить правду!

— Не нравится — уходи.

Васильев вежливо повернулся к председателю.

— Слыхали? Так что извольте не мешать. И снова, обратившись к залу, продолжал:

— Общественная совесть требует не либеральной болтовни, не сдерживающих звоночков, а открытого, прямого суда, который бы раскрыл истинных виновников бакинской трагедии. Но могут ли быть судьями царские чиновники? Нет и еще раз нет! Трагедия эта, к стыду и ужасу России, является неизбежным следствием политики правительства; на царя и его правительство ложится вся ответственность за происшедшее, за тысячи трупов, за реки крови. Больше того, не может быть судьею сам виновник. Вот почему мы с полной ответственностью и решительностью заявляем: долой царское правительство! Оно ненавистно всем честным людям, с ним надо покончить как можно скорее и решительнее, иначе нет гарантий от повторения новых насилий, новых ужасов, новых преступлений. Единственным средством покончить с этим врагом всех народностей России является всенародное восстание. Необходимо немедленно готовиться к революции, необходимо организоваться и вооружиться!

Последние слова Васильева о революции как бы охладили некоторых. Не далеко ли зашел оратор?

Раздались робкие голоса либералов:

— Это уже слишком.

— Опять вооружаться? Опять кровопролитие?

— Да, — настаивал Васильев, — вооружаться, как бы там ни пищали царские подголоски, как бы ни прятались премудрые пескари. Революция грядет, и вождем ее будет пролетариат всех народов и национальностей России. Вы не сможете помешать ей, господа адвокаты царского трона! Вот почему комитет бакинских социал-демократов большевиков призывает:

Да здравствует всенародное восстание!

Долой царское самодержавие!

Да здравствует демократическая республика!

Да здравствует пролетариат, освободитель всех угнетенных!

Да здравствует Российская социал-демократическая рабочая партия!

Да здравствует социализм!

Когда Васильев и Джапаридзе возвращались домой, от них ни на шаг не отступали Хачатур, Абдалла и, конечно, гимназисты.


В Петербург из Баку… Телеграмма начальника штаба отдельного корпуса жандармов господину командиру корпуса:

«В Баку анархия: вчера на собрании учитель Васильев призывал к убийству царя и уничтожению всего романовского дома. Заседание Думы по неотложным вопросам не состоялось вследствие скопления евреев, агитаторов-армян, пытавшихся произносить революционные речи. Подготавливается трехтысячное собрание в Варне, а в общественном собрании — гимназистов под руководством учителей. Губернатор присужден к смерти. Если не будут приняты срочные меры, положение станет критическим.

Генерал Медем».


«Третий день в общественном клубе происходят открытые заседания для желающих, где члены революционного комитета взывают сбросить самодержавие и с оружием в руках смело двинуться в кровавый бой… Полиции не существует, власти в беспомощном состоянии…»

После традиционных слов «соблаговолите распорядиться» стояла та же подпись начальника штаба отдельного корпуса жандармов.


Финансовая комиссия собирала деньги на приобретение оружия. Узнав об этом, Михаил сказал:

— Надо, Маруськ, всенародный сбор объявить. Вечером, выступая на очередном собрании, Васильев сказал:

— Весь город в огне, вся Россия следит за тем, как героически отстаивает свои права бакинский пролетариат. Мы первыми в России добились в декабре прошлого года договора между промышленниками и рабочими. Мы первыми в России ударили царских сатрапов по рукам за разжигание национальной вражды. Но для того, чтобы по-настоящему быть сильными и боеспособными, нам нужно оружие. Оружие во что бы то ни стало! Много оружия! А значит, и много денег. Я призываю вас внести свои рубли на благородное дело, на необходимое дело вооружения народа. Вооруженный народ — это сила, это подлинный справедливый судья. Вот почему наша партия призывает: деньги — на оружие! Оружие — народу! Мария никогда не видала Михаила таким целеустремленным. Васильеву постоянно грозила опасность, но Хачатур и Буранов не отставали от него ни на шаг. Абдалла изменился, словно резня пробудила его, раскрыла ему глаза на то, что происходит вокруг. Теперь, после всего, что пришлось увидеть и услышать, Буранов твердо знал, что с его прежней жизнью покончено.


Губернатор Накашидзе не выходил из своего дома. Генерал Лилеев про себя отметил: а он не из храброго десятка. Весть о том, что губернатор на одном из митингов приговорен к смерти, как-то сразу повлияла на Накашидзе, ошеломила, обезоружила. Он обмяк, как мяч без воздуха, с ним невозможно было разговаривать о чем-либо…

И только сообщение о том, что из Тифлиса спешно перебрасываются в Баку значительные контингенты войск, вернули губернатору обычную самоуверенность. Как всякий безвольный человек, Накашидзе тут же напустил на себя такую суровость, что вызвал у Лилеева едва сдерживаемую улыбку.

— Ничего, казаки покажут этим ораторам, где раки зимуют. Я вынесу смертный приговор этим социал-демократам. И имя же придумали себе — большевики. Ничего, мы еще посмотрим, кто из нас больше…

Он бегал по кабинету, на всякий случай выглядывая в окно — надежна ли охрана и кто из казаков сегодня дежурит. Он узнал за эти дни почти каждого в лицо и про себя решил, что непременно наградит их, если… Ох это «если»! Мысль о смертном приговоре не давала ему покоя.

— Как только придут войска, — распорядился губернатор, — разбудите наконец нашу благословенную полицию. Эти храбрецы боятся нос высунуть из своих берлог — как бы не слопали их революционеры. Громить армянские магазины они мастера, а тут изволь надеяться на казаков. Нечего сказать, опора империи! На такой опоре долго не продержишься.

Начальник штаба отдельного корпуса жандармов генерал Медем посетил губернатора, когда тот, закрывшись в кабинете, спал в кресле, подалее от окна. Осторожность храброго бакинского правителя вызвала улыбку: он и на казаков не очень-то надеется.

Медем не был дипломатом. Он спросил прямо и, как показалось Накашидзе, нагло:

— Вы давно не были на воздухе, генерал?

— С чего вы взяли?

— На вашем лице какая-то непонятная бледность. Разрешите открыть окно?

— Нет, — испуганно вскочил с кресла губернатор, — не разрешаю.

И тут Накашидзе дал волю гневу. Он говорил так, словно перед ним стоял не один генерал, а весь жандармский корпус России:

— Шутить изволите? Издеваетесь над моим невольным заточением? А кто виноват? Где ваши хваленые голубые мундиры? Где полиция? Где порядок? Решили бросить меня бунтовщикам, как собаке кость? Докладываете в Петербург о том, что губернатор присужден к смерти! Не понимаете, что моя смерть будет только началом, а потом уж и вам этой участи не избежать, господа генералы?

Он подошел к своему письменному столу и впервые за много дней снова почувствовал себя губернатором.

— Немедленно наведите порядок — огнем и мечом. Переловите говорунов, и этого… учителя Васильева в первую очередь! Если вы этого не сделаете, ваше присутствие в Баку бессмысленно. И телеграфировать об этом я буду не вашему уважаемому начальству, а самому государю!

Он хлопнул ладонью по столу и, по привычке глянув в окно, сказал:

— Я надеюсь, что наши очередные донесения в Петербург будут более оптимистичными.


Аресты и обыски начались в ту же ночь.

Дома Васильев не ночевал. Ашот всякий раз предупреждал Марию Андреевну, где сегодня учитель, чтобы она не беспокоилась, — домой опять не придет.

…Трехтысячное собрание в цирке вылилось в огромное, значительное событие. Ни у кого из большевиков не было сомнения: сейчас, в эти дни, можно взять власть. Но надолго ли? Хватит ли сил удержаться? Весть о том, что из Тифлиса на Баку двинулись войска, заставляла задуматься, — с регулярной армией не совладать.

— Ничего, товарищи, — говорил Васильев, — мы живем не только сегодняшним днем. Бакинский пролетариат прошел в феврале этого года серьезную школу борьбы. А экзамен на аттестат зрелости еще впереди…

Что аресты начнутся именно с Васильева — у комитета сомнений не было. Учитель Васильев стал личностью известной, заметной, видной. Оставлять его на легальном положении было бы непростительной беспечностью. Васильев скрывался в рабочих бараках, на конспиративных квартирах. Но тучи над ним сгущались.

В училище он не появлялся — реалистам было не до учебы. Они так же, как гимназисты и техники, не пропускали ни одного митинга, ни одного собрания.

Вечерело. Мария сидела одна и думала о муже. Несомненно, ему грозила тюрьма. После стольких дней волнения, после такого нервного напряжения его болезнь несомненно обострится. Тюрьма может погубить его.

В дверь постучали. Мария прислушалась. Нет, на полицию это не похоже. Она открыла.

На пороге стоял закутанный в башлык незнакомый мужчина. Нос красный, лицо тщательно выбрито. Он говорил каким-то утробным, неестественным голосом:

— Вам привет от большевика Васильева…

— Извините, я знаю учителя Васильева. Это мой муж.

— Ах, вот как, значит, большевиком вы его не признаете? Отказываетесь?

Мужчина развязал башлык — и она ахнула: Мишка! Михаил!

— Ты? Где же твоя борода? Где усы? Вместо пенсне какие-то очки…

— Ах, значит, и внешность мою не признаешь? Она была вне себя: как он может шутить, если ему грозит опасность? Неужели он не знает, что дом оцеплен, что день и ночь вокруг шныряют шпики.

— Ты безумен! Ведь ловушка может захлопнуться. Они тебя ждут ежеминутно.

— Так то же меня. А перед тобой не я, а совсем другой человек.

Впрочем, он успокоил ее: дом оцеплен не только полицией, рабочая дружина не оставляет его одного. А с Ис-ламбеком уже ведет разговор Абдалла Буранов, — кажется, о Магомете и всемогущей силе магометанства.

Он пришел проститься: комитет решил, что в Баку Васильеву оставаться нельзя, и предложил выехать в Женеву, к Ленину, чтобы рассказать ему о событиях последних месяцев на Ашнероне.

— Ты понимаешь, я не мог устоять. Алеша так много рассказывал мне об этом человеке. Я столько читал его!..

Он словно оправдывался перед ней за то, что уезжает, что оставляет ее одну…

— Понимаешь, я на шаланде, морем. Вокзалы все оцеплены, пароходы тоже тщательно проверяются. И потом, пока ты здесь, они уверены, что я тоже в Баку. А ты приедешь ко мне через месяц-другой — прямо в Женеву, на роскошное озеро.

Он шутил, а она вдруг вся поникла. Знала, что скучать ей не придется: работы у нее было хоть отбавляй. Но ей трудно было представить себя без него, в одиночестве.

Они попрощались так, будто завтра снова встретятся. Васильев вышел через черный ход, осмотрел двор и увидев притаившегося возле подворотни парня, тихо свистнул. В ответ раздался условный сигнал: путь свободен.

Михаил прощально махнул рукой своему Маруську и тихо сказал:

— Пошли, Хачатур!


Над Каспийским морем плыли и плыли мрачные тучи. Шаланду, на которой уходил Васильев, раскачивала волна, — ненадежное рыбацкое суденышко. Ее хозяин согласился забросить пассажира в Дербент — этот маршрут был ему хорошо знаком.

Васильев стоял в шаланде и смотрел на берег. Там остались его друзья. Вот стоит Ваня Фиолетов, вот Солтан Эфендиев, а вот и два неразлучных друга — Абдалла и Хачатур. Тяжкую цену уплатили они за свою дружбу.

Он не знал, встретится ли с ними еще когда-нибудь. С Ваней и Солтаном, пожалуй, встретится: у профессиональных революционеров часто сходятся пути. А вот с Бурановым и Хачатуром вряд ли… Абдалла здесь долго не задержится: его ждет Волга, семья, маленький Фатых. А Хачатур? Как сложится твоя жизнь, милый и добрый парень с черной гривой вьющихся волос? Что ждет тебя, прямой и горячий юноша Ашот? Ты стал Васильеву одним из самых близких и необходимых людей в Баку.

Он прощался с городом, в котором провел полтора трудных и радостных года. Здесь впервые в жизни он почувствовал себя не просто агитатором, но и борцом, воином; здесь впервые он ощутил огненное дыхание революции. Перед ним была целая армия будущих бойцов. Они еще не ринулись в решающий бой, еще не смяли неприятельские редуты. Но враг уже испытал на себе силу этой армии, этого пролетарского войска.

Михаил Иванович Васильев стоял в суденышке и махал руками, посылая прощальный привет всем друзьям, всем тем, с кем свела его борьба в этом огромном городе. И ей особый — его Марии, его товарищу, его любимой…

Шаланда уходила в море.

Загрузка...