Минул 1942 год. Хотя уже произошли решающие битвы под Москвой и Сталинградом, сводки с фронтов оставались тревожными. Получила письмо от Генки Соболева (разыскал мой адрес через соседей по ленинградской квартире) из Самарканда, куда была эвакуирована Медицинская академия. Их отправили на фронт, и он уже был военным фельдшером где-то под Севастополем. Наладилась переписка с Адой Неретниеце. Она поступила на режиссерское отделение ВГИКа в мастерскую Сергея Герасимова. Галка из Ленинграда на мои письма не отвечала.
Зима уже была на исходе, когда я вдруг получила официальное письмо из военкомата — меня могли взять вольнонаемной в банно-прачечный комбинат какой-то военной части. Ответ нужно было дать в течение пяти дней в райком комсомола. Честно говоря, огорчилась я очень: вместо фронта вдруг прачечная… И, наверное, где-то в тылу. Но потом мне стыдно стало. Можно ли бояться грязной тяжелой работы, если идет война. И я решила не отказываться. Рассказала все маме с бабушкой. Только теперь могу себе представить, как восприняли они эту весть, но тогда мне показалось, что отнеслись они к моему намерению вполне «сознательно» и, в общем, спокойно. Попробовали меня отговаривать, но быстро сдались и начали собирать в дорогу.
Мама поехала провожать меня в Красный Холм (дали нам подводу для такого случая). Приехали мы за два часа до назначенного мне, и мама сказала, что ей нужно зайти по делам к секретарю райкома партии, который находился в одном здании с райкомом комсомола и военкоматом, а я осталась на телеге ждать ее. Через некоторое время она выходит и говорит, что меня просят зайти тоже в райком партии. Я удивилась. Пришла я в кабинет к секретарю, думала, что он напутствие хочет дать или поручение какое, а он мне: «Сколько килограмм ты можешь поднять?». «Да, не знаю, — говорю, — наверное, десять, двенадцать…». Он: «Ну, а этот несгораемый шкаф можешь сдвинуть? Ну-ка, попробуй». Я попробовала — ни с места. «Вот видишь! А ведь он всего пуд весит. А в банно-прачечном комбинате мокрое белье, котлы с водой придется пудами ворочать. Там знаешь какая сила и здоровье требуются!». Я пыталась убедить его, что главное — попасть на фронт, а там, может быть, меня в медсестры возьмут… Он смеется: «А вот меня, к примеру, ты могла бы протащить шагов двести? Нет? Не можешь? Какая же тогда из тебя медсестра? Ты же балластом только там будешь!». И так он меня этим «балластом» обидел, что я чуть не расплакалась. А он позвонил при мне в военкомат, сказал, что брать меня нецелесообразно и что о моем трудоустройстве он сам подумает. И предложил мне работать инструктором в райкоме комсомола: «Нам нужны грамотные инициативные люди. Здесь ты больше принесешь пользы фронту».
На том и порешили. Странно, что я тогда самостоятельно не додумалась до тех простых истин, о которых говорил секретарь. За словами «Иду на фронт» я даже и не пыталась увидеть конкретно то, чем мне придется там заниматься, и не соразмеряла требования со своими реальными возможностями. А ведь и в повседневной деревенской жизни я нередко убеждалась в том, что мы с мамой вроде и окрепли, но в действительности еще во многом отстаем от своих сверстниц. До сих пор нам было не под силу донести до дому два ведра воды — с одним еле справлялись, отдыхая несколько раз. Поехали мы в январе за дровами в лес (в эту зиму нам уже не давали готовые дрова, надо было заготовлять самим), и когда срубили несколько молодых березок, то это уже почти вконец исчерпало наши силы. А после того, как обрубили ветки и, почти по пояс в снегу, потащили их к дороге, где стояла лошадь, то убедились, что с этим нам просто не справиться. До вечера провозились, и только когда разрубили стволы на две части (что было тоже нелегко), смогли притащить эти дровины к саням. А деревенские женщины делали это играючи.
А как выматывала нас пилка дров… Да и от простого мытья полов темнело в глазах и кружилась голова. Видно, все наши силы остались в Ленинграде.
Итак, вместо романтических представлений о фронте, я оказалась в роли инструктора Краснохолмского райкома комсомола. Секретарем был только что вернувшийся из госпиталя и списанный подчистую Андрей Басс. На фронт он ушел с третьего курса института имени Баумана в Москве. В Красном Холме жили его родители. У него была ампутирована по плечо правая рука. Был он живой, остроумный, свое несчастье прятал за шуточками, учился все делать левой рукой и не терпел, когда ему помогали. Но иногда прорывалась у него горечь, что института теперь ему не закончить (там чертить надо много) и надо искать себе какую-то специальность.
Работать с ним было интересно. Он придумывал и как помочь детским домам (которым не хватало питания, одежды, воспитателей), и чем порадовать отличившихся на работе комсомольцев, и как лучше организовать сбор посылок на фронт, и какой репертуар подобрать для агитбригады. Многие его поручения я выполняла самостоятельно и радовалась, что меня хвалят. Жила я в кабинетике райкома, где стоял клеенчатый диван возле письменного стола и был шкаф, в котором рядом с деловыми папками хранилось и мое имущество.
Наступил апрель 1943 года, весна была ранняя, и я с удовольствием бродила по вечерам по городку, сидела над рекой, ходила в единственный кинотеатр. Частенько меня сопровождал Андрей. Он был старше меня лет на пять, казался очень взрослым, но относился ко мне по-товарищески и было с ним легко и просто.
Однажды в разговоре девчат из отдела учета я узнала, что Андрею кто-то шутя советовал жениться, а он сказал, и совершенно серьезно, что это не для него, так как он не считает возможным связывать судьбу какой-либо девушки со своей. И хотя он не сказал ничего про свою инвалидность, но все поняли это именно так и не посмели переубеждать его, переменив разговор на другое.
Этот рассказ запомнился мне. После несостоявшейся попытки свершить нечто большое и важное я вновь искала куда бы «определить» себя. Мне казалось необходимым как-то оправдать свое существование. Постепенно в голове моей созрел новый план: если я сама не могу свершить ничего существенного, то моих сил хватит на то, чтобы стать полезной, нужной кому-то другому. Вот Андрей не может кончить институт из-за того, что потерял руку. Но я ведь хорошо черчу, могу еще лучше научиться и, если бы мы были вместе, я бы делала за него все чертежи и он бы окончил институт. И не только в институте дело — ему всю жизнь будет трудно без руки. А я могла бы стать его правой рукой… Значит, смысл моей жизни мог бы определиться, если бы я стала его женой. Но он никогда не отважится сделать предложение, даже если бы и полюбил меня. Правда, он сейчас меня воспринимает только по-приятельски (как и я его), но это не важно. В результате доброго отношения можно привыкнуть друг к другу и полюбить. Значит, мне нужно самой сделать ему «предложение» и переубедить его, если будет возражать…
Так, или приблизительно так, думала я тогда. О том, что скрывается за словами «стать мужем и женой» я умудрялась каким-то образом не позволять себе задумываться. В моих представлениях только рисовались картинки того, как ночами я склоняюсь над чертежным столом, самозабвенно черчу что-то, а Андрей уговаривает меня отдохнуть и приносит мне стакан чая… А когда мелькало в уме, что, по-видимому, замужество повлечет за собой и какие-то другие обязанности, я мгновенно отмахивалась от них и даже, кажется, допускала возможность договориться о «чисто товарищеских отношениях». Во всяком случае, на данном этапе меня больше всего волновало, как убедить его в разумности моего плана, да каким образом перейти с обращения «вы» на «ты». Очень уж трудно мне это было, но понимала, что «надо».
Приняв решение, я немедленно перешла к действию, изложила Андрею четко и определенно все преимущества такого делового союза и, не дожидаясь возражений, вышла из его кабинета, дав ему на размышления три дня. Тогда я как раз уезжала на какую-то комсомольскую конференцию в Бежецк, и это мое отсутствие было кстати.
Поездку помню смутно. Переполненные вагоны, ночь, проведенная на какой-то маленькой станции, где солдаты тихо пели тогда еще новую для меня песню «В кармане маленьком моем есть карточка твоя, так значит, мы всегда вдвоем, моя любимая…». Тронула она меня до слез, я ее выучила и напевала про себя, смутно ощущая, что я чего-то лишаю себя, приняв такое бесповоротное решение о замужестве. Но об отступлении не могло быть и речи, и я продумывала все новые и новые аргументы в предстоящем решающем разговоре с Андреем. В том, что он будет возражать, я не сомневалась. Как и в том, что сумею его переубедить. Помню разбитый снарядами вокзал в Торжке и старинный городишко Бежецк, в котором уцелела лишь главная улица. О чем была конференция — не помню.
По возвращении было все так, как я и предполагала. Андрей после рабочего дня пришел в мою комнатушку, говорил о том, как он тронут моим предложением и почему он все же не может принять его… Я сидела на своем клеенчатом диванчике и, как мне казалось, возражала ему весьма убедительно. Он сел рядом, умолк, о чем-то задумался, и я уже решила, что он приходит к выводу, что я права. Вдруг он обнял меня своей единственной рукой и поцеловал в щеку. Инстинктивно я вскочила и оттолкнула его. Он не удержался и вместе со скользким валиком дивана упал на пол. И это было ужасно! Если б у него была вторая рука, он бы не упал… А тут я невольно не только выдала свою нерасположенность к нему (сердечную? физическую?), но и стала причиной его унизительной беспомощности. Он быстро вскочил, пытался превратить все в шутку, а мне было ужасно стыдно. Я просила извинить меня и что-то говорила насчет того, что «постепенно я привыкну…». Вот в этот момент со всей неотвратимостью передо мною и встала мысль о том, что, видимо, никакими «товарищескими» отношениями обойтись не удастся… И тут же, как заклинание самой себе, что-то о том, что «Раз уж так надо, то постараюсь привыкнуть. Вон, девчонки моего возраста на фронте какие испытания переносят…» — вторую половину фразы я произносила, конечно, только про себя, на это у меня ума хватило. Хотя одновременно охватил и страх: можно ли привыкнуть? А не обманываю ли я его и себя? Уж в этом я признаться не могла. Но Андрей, видимо, все понял и сказал: «Ты хорошая девочка. Спасибо тебе за все. Ты хотела помочь мне так, как если бы прикрепить к стулу отломанную ножку. Стул так починить можно. Но построить на таких основаниях совместную жизнь — нельзя. Вот когда-нибудь полюбишь и поймешь. А теперь давай забудем этот разговор и останемся друзьями, да?».
Так закончилась моя очередная попытка найти смысл, оправдание своей жизни.
Хотя Андрей призывал остаться друзьями и вел себя так, будто ничего не случилось, но в отношениях наших появилась неловкость, которая мешала открыто смотреть в глаза. Я старалась не оставаться с ним наедине, мне стало трудно работать с ним вместе. И тут вдруг появился хороший выход из этого положения. Однажды под вечер, когда все уже из нашего здания ушли и я принесла из столовой что-то себе на ужин, зашла ко мне сторожиха и сказала, что секретаря райкома комсомола спрашивают два фронтовика, а так как его нет, то пусть я к ним выйду. Оказалось, что двое летчиков с Западного фронта были в командировке на одном заводе, где-то поблизости от Красного Холма. Теперь, в оставшиеся сутки, хотели с помощью нашего райкома найти несколько девушек-добровольцев, которые могли бы работать как вольнонаемные в БАО (Батальоне аэродромного обслуживания). Желающих поехать на фронт у нас был большой список, и поэтому наутро, через ту же сторожиху, я вызвала десяток толковых девчат, чтобы летчики побеседовали с ними и сами решили, кого брать.
Усадив за чай фронтовиков в своем кабинетике, я начала дотошно расспрашивать их о том, какие именно работы есть в этом БАО и в какой обстановке они там находятся. Те объяснили, что в основном у них весь штат обслуги аэродрома имеется, но недостает несколько грамотных исполнительных девушек для работы в подразделениях связи, а также в отделе статистики при штабе, поэтому обязателен строгий отбор и рекомендация райкома. БАО передвигается вслед за передислокацией аэродрома. В настоящее время они только что обосновались на новом месте где-то в районе Белорусского фронта (как я узнала позднее, неподалеку от недавно освобожденных Великих Лук).
В общем, слушая летчиков, я уже решила, что лучшего случая отправиться мне на фронт трудно найти и утром, подавая Андрею список вызванных для собеседования девушек, включила в этот список и свою фамилию. Андрей молча прочитал список, взглянул на меня, но ничего не сказал и подписал его. Через сутки, съездив домой и попрощавшись, я уже ехала еще с тремя девушками и летчиками, отобравшими нас, в военном эшелоне, который шел на запад. Наши спутники на остановках бегали отоваривать продовольственные талоны, отвоевывали лучшие места при пересадках. От старинного городка Торопец мы уже ехали на грузовой машине, укутанные полушубками, так как был конец апреля и ночами очень холодно. Вокруг были места, где недавно шли бои — мертвая земля, мертвые леса и деревни, мертвые останки техники. Уже в сумерках подъехали к Великим Лукам, к тому, что когда-то было городом. Бесконечные ряды печных труб среди кирпичных развалин. Ни одного уцелевшего здания. Остановили машину для заправки, и со всех сторон охватила жуткая тишина этого города-призрака. Тянуло запахом гари и трупов. Даже мужчины были подавлены и спешили уехать.
На место прибыли ночью, но нас встречали, повели в жарко натопленную маленькую столовую, сытно накормили и разместили в девчачьем общежитии — деревенской избе, густо уставленной койками.
Спать, хотя и очень устали, не могли: то удалялся, то приближался рев самолетов, доносился гул тяжелой артиллерии. Потом мы к этим звукам привыкли и уже не замечали.
БАО оказался обычной деревушкой на берегу извилистой речки в окружении плакучих ив. Каким-то чудом здесь почти не было следов бомбежки, только остов сгоревшей церкви напоминал о войне. Все подразделения БАО размещались в избах, амбарах, складских помещениях бывшего колхоза. Новый дом с вывеской «Сельсовет» был занят под штаб, а в клубе — бревенчатом бараке — иногда даже устраивали танцы (в те вечера, когда у летчиков не было вылетов).
Меня определили диспетчером статистической службы при штабе, где начальником был пожилой дядя, майор по званию и, по смешной случайности, имел фамилию Майоров. Был он строгий внешне, но очень добрый по существу и очень справедливый. Ко мне утром поступали десятки сводок с цифрами потерь людского состава, техники, о количестве сбитых самолетов, о бомбежке объектов и прочих событиях, а я их расписывала по определенной форме и передавала шифровальщикам, откуда эти сведения шли на телеграф, радио и по другим инстанциям. Работа эта требовала предельной точности и внимания. Среди дня иногда получался перерыв в один-два часа, и тогда мой начальник разрешал мне выйти погреться на солнышке. Но только так, чтобы слышать телефон: как звонок, так сразу бегу обратно. Работали мы с одной девушкой в две смены, иногда вызывали на дежурство и ночью.
Водили нас, новеньких, и на аэродром — он был километрах в трех от БАО. За сосновым лесочком большое поле, а почти вплотную к сосняку, под навесами, крыши которых покрыты зелеными ветками, — самолеты. Перед каждым взлетная дорожка, и вырываются они из своего убежища как разъяренные шмели и быстро взмывают вверх. Были среди самолетов и маленькие истребители, и тяжелые бомбардировщики. Где-то глубоко в лесу был склад бомб, откуда ночами тянулись вереницы натужно рычащих грузовиков, но к той территории нам нельзя было даже приближаться. Дежурные летчики находились в землянках возле своих самолетов. Спускаешься под землю и ожидаешь, что попадешь в темноту, в сырость, а там неожиданно светло и даже щегольски чисто, потолок и стены обиты светлой деревянной дранкой (из такой в мирное время корзинки для клубники делали). Пол застлан струганными досками, вдоль стен лежанки, а в центре столик и на нем даже букетик полевых цветов. Не знаю, все ли землянки были такие, но этой летчики явно гордились и показывали ее с удовольствием. Выглядел аэродром очень мирно и даже уютно. Но вот из командного пункта выбежал дежурный, затрещали зуммеры телефонов, и мгновенно несколько групп обслуги засуетились вокруг своих машин, к ним побежали летчики, на ходу натягивая перчатки и шлемы, взревели пропеллеры и через несколько минут машины в воздухе. И неизвестно, вернутся ли они…
Бомбежки аэродрома еще не было, видно, пока его еще не обнаружили. Но однажды, когда я с девочками шла из столовой, вдруг раздались залпы зениток и с оглушительным ревом на бреющем полете пронесся немецкий разведчик — «рама» (два фюзеляжа на общих крыльях). Вид у него был зловещий, я таких раньше не видела. Все бросились врассыпную, и было чувство полной беспомощности. Но второго захода он не сделал. Его подбили, и он упал далеко за лесом, взорвался и сгорел. Если бы его упустили, не миновать бы нам тогда бомбежек.
По сводкам, которые доставляли в штаб, было видно, что наши летчики проводили очень серьезные операции, подбивали немало машин противника, но и сами имели потери. По возвращении с задания быстро разносился слух — все обошлось благополучно или санитарная машина прямо с аэродрома увезла кого-то в госпиталь. Бывали и невернувшиеся.
Однажды под вечер привезли к нам на машинах группу партизан — их должны были ночью забросить в тыл врага. Разместили их в одном доме, туда и еду носили. Уже в темноте они вышли посидеть на завалинке (нам не разрешали к ним подходить), и мы услышали песню, медленную и суровую: «Ой, туманы мои, растуманы…». Пели тихо, будто вслушиваясь в каждое слово, и среди голосов выделялся один очень низкий бас. Мы все притихли, и в памяти отпечатался каждый звук, каждое слово этой песни. Я тогда услышала ее впервые. Самих партизан мы так и не увидели. Вечерами в девчачьем общежитии много говорили о летчиках, об их полетах: ведь у каждой был «свой» среди летного состава или техников. Подружки ночами шептались о своих переживаниях, случалось, бывали и слезы — друг не вернулся с задания или попал в госпиталь, и тогда все вместе утешали. Вместе радовались успешному возвращению с задания, награждениям летчиков. Хохотали, вспоминая, как известный лихач Леша сделал вираж над поселком и, проносясь бреющим полетом над столовой, где работала его Надя, покачал крыльями (как это делал всегда, когда уходил в полет), а командир как раз вышел в этот момент на крыльцо, увидел это, погрозил кулаком и по возвращении сделал Леше разнос.
Из разговоров я поняла, что здесь почти обязательно каждая из девушек должна иметь своего «друга». А когда пыталась сказать что-то насчет того, что, мол, я не собираюсь «романы заводить», не для того я сюда приехала, меня подняли на смех: «Никуда не денешься! К тебе ведь и так уже присматриваются и, может быть, кто-то уже и выбрал. Вот будут танцы, тогда и определится, кто на тебя глаз положил…». Я вспомнила, что действительно, когда мы, новенькие, идем в столовую или возвращаемся с дежурства (а мы на первых порах все стайкой ходили), то встречные летчики разглядывали нас, отпускали шуточки, пытались познакомиться. И в штаб заглядывали с чепуховым делом, лишь бы поболтать. Мой Майоров их гонит и на меня вроде сердится, хотя я и не виновата. Все определится на танцах, сказали девчата.
И вот, когда случилась нелетная погода и большая часть состава БАО была вечером свободна от дежурства, объявили в клубе танцы. В нашем общежитии срочно гладили платья, сооружали прически. Нам, вольнонаемным, разрешалось по такому случаю быть в «штатском». Мы с удовольствием облачались в свое, домашнее (у кого было, конечно, во что переодеться, некоторые так и остались в гимнастерках и сапогах). Когда пришли в клуб, там уже раздавались звуки аккордеона и танцевало несколько пар. Томящиеся в ожидании летчики, тоже парадные, начищенные, набритые, немедленно окружили нас, разобрали своих девушек и сразу в зале стало тесно от танцующих.
Я, еще с двумя девочками, отошла было к стенке, но увидела, как от группы нетанцующих отделился невысокий, черноволосый, как мне показалось, очень суровый летчик, и неспешно двинулся через зал, не сводя с меня глаз. И вспомнила, что уже видела его — он заходил несколько раз в штаб, но никогда не заговаривал со мною. Теперь же, когда он в упор смотрел на меня, я почувствовала себя как кролик перед удавом. Не помню, сказал ли он хоть что-то, — просто взял за руку и вывел в круг танцующих. Танцевал он строго, в замедленных ритмах, а когда музыка кончалась, отводил меня в сторону и держал за локоть, будто не сомневался в том, что и дальше я буду танцевать только с ним. О чем-то спрашивал, я что-то отвечала и боялась смотреть на него и толком даже не разглядела его лицо. Мелькнуло только, что оно будто вырезано из дерева.
По акценту поняла, что он грузин, а потом он назвал себя — Вано Мгелоблиошвили, из Кутаиси. Было ему лет тридцать, по моим представлениям, уже старый. О том, чтобы отказать ему в танце или согласиться на чье-то приглашение, не могло быть и речи. Да меня больше никто и не приглашал. На того, кто ко мне приближался с таким намерением, Вано только взглядывал, и этого было достаточно, чтобы тот сразу тормозил и менял курс.
Я поняла, что девчонки были правы — здесь свободной оставаться невозможно и теперь я для всех буду «девочкой грузина Вано».
Конечно, он провожал меня, держал так же церемонно за локоть и вел какой-то обязательный, как он видимо считал, разговор ни о чем. При прощании поцеловал в щечку и сказал, что вернется после полетов через три дня и после ужина будет ожидать меня на скамеечке возле нашего общежития. Возразить я не осмелилась.
Девчонки смеялись над моей растерянностью, одобряли выбор (будто я «выбирала»). Вано был известен как отчаянно храбрый летчик и как абсолютно не реагирующий на заигрывания девчат «молчун». На танцах он обычно лишь мрачно поглядывал на всех, подпирал стенку. А уж если он пригласил меня танцевать и даже проводил — это значит всерьез, и не дай мне Бог посмотреть теперь на кого-нибудь другого… Перепугалась я отчаянно. А когда через три дня увидела как вокруг скамеечки ходит мрачно покуривая «мой грузин», поняла, что никуда мне теперь от него не скрыться.
Снова гуляли вдоль речушки, снова он больше молчал, чем говорил, а когда возвращались, он сказал, что хочет на мне жениться, что нечего мне быть в армии среди мужчин, что он договорится о моем увольнении и отправит меня в Кутаиси к его маме и я там буду ждать его… Все это было сказано так, будто уже все решено и мое мнение его даже не интересует. Когда я согнала с себя ошеломление от услышанного и пыталась сказать, что не собираюсь замуж, он прервал: «А ты нэ говори, нэ говори сейчас ничего. Ты молодая, глупая, ты счастья своего нэ понимаешь». Поцеловал меня, толкнул в калитку и ушел. Тут уж я всю ночь проплакала, ужасалась: что же мне делать?! Девчонки на другой день утешали меня, говорили: «А ты подумай. Может, и правда надо за него выходить. Он только с виду сердитый, а так — хороший… И видишь, у него все всерьез, сразу взамуж предлагает, а не как другие, лишь бы время провести…».
Я думать даже не хотела, чтобы выходить за него, пусть он и очень хороший человек, может быть, но меня ужасало, что в его присутствии меня почему-то охватывал такой страх, что я цепенела и ничего не могла возразить ему. Боюсь я его взрослости, боюсь рассердить его. И даже, пожалуй, боюсь обидеть. Будто я виновата в чем-то перед ним — он ко мне, девчонке, со всей душой, а я…
В общем, совсем я расстроилась. А тут еще подружки внушают: «Теперь он от тебя ни за что не отстанет — грузины, они такие…». И рассказали историю, как в подобной ситуации какой-то грузин зарезал девушку, чтобы она «никому не досталась».
Я уж тут совсем духом упала, даже майор Майоров это заметил, весь день косился на меня, потом спросил: «Ты что? Заболела? Или случилось что?». Я вдруг разревелась и все ему рассказала. Он помолчал, погмыкал: «Да, с этими грузинами шутки плохи». Подумал и предложил, чтобы я недельку подежурила в ночную смену в штабе, у телефона. Может, Вано за это время от меня и отстанет.
Я очень обрадовалась и, когда пришел мой «жених», сказала ему о приказе начальства. Вано огорчился, но возразить ему было нечего, буркнул только: «Схожу за газеткой, здесь на крылечке посижу, пока не стемнело». И сидел, как сыч длинноносый на перилах крылечка, а когда стемнело, еще долго мелькал под окнами огонек его папиросы.
Так бывало все вечера, когда он не летал. Майор мой, столкнувшись с ним пару раз у крыльца, снова сказал: «Да, видать, дело здесь серьезное». А я маялась тем, что после того разговора так и не отважилась сказать Вано правду, что женой его быть не могу, и он мое молчание принимает за согласие…
Пока я была занята своими проблемами, БАО начали готовить к передислокации на запад, ближе к фронту. Но я как-то на это не обратила внимания. Меня больше волновало, почему Вано перестал появляться на своем «дежурном посту». Может быть, мое осадное положение окончилось? Но вот я получила записку, которую принес «друг Вано», из которой я узнала, что его отозвали на несколько дней в тыл (как я поняла, за получением новой техники). По-видимому, этому товарищу было вменено в обязанность присматривать за мной — слишком часто стал мне попадаться этот товарищ на глаза.
Обрадовалась я передышке от необходимости жить в постоянном напряжении, отменялись мои ночные дежурства, я понемногу начала успокаиваться и думать о том, что все как-нибудь само собой образуется. Но страх перед возвращением Вано и моей непонятной обязанностью быть «верной» ему у меня сохранялся и, когда объявили очередной вечер танцев, я не пошла в клуб, так как знала, что кто-нибудь меня непременно пригласит танцевать и все это может плохо кончиться. Так я чувствовала, что и на расстоянии каким-то образом завишу и уже подчиняюсь Вано. И это меня очень угнетало.
В эти дни пришло письмо от мамы. Она получила вызов из Томска, куда эвакуировался Ленинградский театральный институт. Писала, что решила туда не ехать, так как на бабушку вызова нет да и вообще, наверное, скоро в Ленинград разрешат возвратиться и нет смысла забираться так далеко в Сибирь. Но мне предлагала подумать. Если захочу, то смогу там поступить на театроведческий факультет и учиться. В конверте лежал официальный вызов на мое имя.
Такой поворот был совершенно неожиданным, и я растерялась. Но одновременно стала все настойчивее пробиваться мысль: а не есть ли это «знамение» судьбы и решение всех моих проблем? Исчезну, и Вано меня не найдет. Но не будет ли мой отъезд дезертирством?
Рассказала все майору Майорову, со всеми своими сомнениями. И он сказал: «Поезжай и учись. Здесь на твое место любую грамотную девчонку поставят и все обойдется. А то, что если не грузин этот, то все равно кто другой тебя к рукам приберет — это факт. Ведь все девчата в батальоне постепенно «распределяются» и находят себе женихов. Некоторые с такой целью сюда и прибыли». (Сказал он все это более прямолинейно и грубовато). Разговор этот снял тяжесть с моей души и я подала рапорт с просьбой уволить меня по семейным обстоятельствам. Мне быстро оформили документы. Написала я письмо Вано, где просила не искать меня и простить за то, что не сказала сразу, что не могу быть его женой, и уехала в Томск.
Переполненные составы, бесконечные остановки, толпы атакующих вагоны, с трудом отвоеванное место на багажной полке, с которой боюсь упасть во сне, духота, ругань, плач, смех… А за окном — желтеющие поля и березовые колки, редкие деревни — бескрайняя Сибирь, о которой я знаю только по книгам. У меня тогда была попутчица — молодая женщина, тоже из вольнонаемных, работала в столовой БАО. Она ехала в Пермь к матери, рожать. Ее муж, летчик, провожал нас, помог сесть на поезд. Мы с нею подружились в дороге и обещали писать друг другу. Позднее из ее письма я узнала, что вскоре после нашего отъезда аэродром бомбили, было много жертв, поселок сгорел. Невольно подумаешь о судьбе: ведь если бы не пришел мне вызов из института, то я бы тоже вместе со всеми была во время этой бомбежки на аэродроме…