Дэвид, отец Джонатана, то и дело звонит мне. Пару раз в день, иногда чаще. Его звонки помогают держаться на плаву. Он не говорит о Боге, не превозносит целительные силы медитации, просто понимает, что самые обыденные дела — такие, как душ или завтрак, — перестали быть рутинными, а самые простые задачи требуют непомерной концентрации. Нужно стирать одежду, причесываться, мыть посуду. Необходимо платить по счетам, выносить мусор, забирать письма.
Иногда даже одевание требует серьезных усилий — все эти пуговицы, молнии, шнурки. Приходится применять силу, чтобы просунуть пластмассовый кружочек в отверстие; застегнуть молнию до самого верха; сделать из шнурка петельку и туго ее затянуть. Зачастую эти мелкие препятствия становятся непреодолимыми; иногда по утрам я просто сижу на кровати и обозреваю расстегнутую рубашку, не в силах приступить к сражению с обилием пуговиц.
Когда делается невмоготу пережить еще день, звоню не Джейку, а Дэвиду.
— Что случилось?
— Не знаю, что делать. С чего начать.
— Ступай на кухню, — приказывает он. — Налей воды в кофейник. Достань с полки кофе. Насыпь три ложечки.
Пока кофе варится, велит взять блокнот и составить список, начиная с самых простых вещей — заплатить за газ, вынести мусор — и заканчивая чем-то более сложным — например, позвонить детективу Шербурну, совершить традиционный обход пляжа, разослать листовки, навестить поисковый штаб, объявить о новом размере вознаграждения: триста тысяч долларов. Так, шаг за шагом, Дэвид приводит меня в чувство, и в итоге я обретаю достаточно уверенности встретить новый день в одиночку.
— Все бесполезно… — говорю однажды поздно вечером. — Как ты с этим живешь?
Уже за полночь. День восемьдесят четвертый. На улице мерцают огни патрульной машины. Доносятся звуки автомобильной сигнализации. Я уже давно не ночевала у Джейка. Мы как будто стали чужими.
— Вспомни, — говорит он. — До того как это случилось, что ты делала, когда наваливались проблемы? Как справлялась?
— Запиралась в комнате и работала.
— Ну так работай.
— Как можно тратить время в фотолаборатории, когда Эмма неизвестно где?
— Заставь себя. Рано или поздно тебе придется это сделать.
Фотолаборатория. Маленькая комнатка, в которой некогда я проводила по несколько часов каждый день, уходя в работу точно так же, как люди уходят в книги или фильмы. Комната на одного — никого, кроме меня и красной лампочки. Скользкий после раствора лист, тяжелый увеличитель, математическая точность при обращении с негативом. Не бывала в фотолаборатории с июля — с той самой ночи, когда исчезла наша непоседа; тогда я проявляла пленки с «Холги». Клиенту, заказавшему мне съемку в ресторане, требовались только цветные снимки, и потому я не стала возиться с ними, а просто отнесла в проявку.
— Сейчас?
— Да. Сейчас.
Вешаю трубку, поднимаюсь по лестнице в фотолабораторию и запираю дверь. Снимаю с крючка передник, натягиваю через голову и завязываю тесемки на талии. Несколько минут просто стою, не зная, с чего начать. Наконец привычный ритм берет свое. Сначала достаю реактивы и наливаю в поддон холодной воды. Потом беру несколько негативов, которые развесила для просушки за несколько дней до исчезновения Эммы, режу на полоски, кладу на световой щит и выбираю. Затем приступаю собственно к фотографиям. Спустя час поддон полон снимков, что плавают один поверх другого.
Это кадры со свадьбы, отгремевшей несколько месяцев назад, но счастливая пара вряд ли захотела бы иметь эти фото в семейном альбоме. В течение многих лет я коллекционировала такие безыскусные снимки, надеясь в один прекрасный день скомпоновать их в определенной логической последовательности и выставить. Так и представляю себе экспозицию, которая поведает всю правду о свадьбах, — одну из тех выставок, вызывающих у зрителей смущенный смех.
Снимки были сделаны поздно вечером, когда гости уже изрядно набрались. Платье невесты смялось, шляпа жениха съехала набок. Примерно в десять часов мать невесты предприняла попытку закончить летопись торжества, отпустив меня. «Я бы предпочла не сохранять эту часть праздника для потомков», — заявила она. «Чушь, — возразила пьяная невеста. — Пусть остается».
Осталась. Вот и сама виновница торжества, с широко раскрытым ртом и вороньим гнездом на голове вместо замысловатой прически, произносит тост в честь супруга. А вот ее подружка, подросток в мини-юбке, отплясывает нечто невообразимое в паре с отцом невесты. Пожилая дама с бокалом мартини в руке дает молодым непристойные наставления насчет медового месяца.
Фотографии зернистые и четкие. Вот для чего меня нанимают. Молодые пары находят Эбби Мейсон, если им нужна документальная фотосъемка, а не просто тщательно выстроенные авансцены на лужайке или вокруг свадебного пирога.
Подозреваю, что люди просто не понимают, во что ввязываются, и поэтому редко показываю клиентам все фото. Например, будет ли жениху приятно видеть, как мясистая ручища его отца тискает подружку невесты во время танца? Не предпочтет ли невеста забыть громкую ссору с цветочницей? Во время свадьбы на поверхность всплывает все худшее в людях. Возможно, именно атмосфера новизны и надежды пробуждает в них цинизм и превращает законопослушных граждан в буянов. Возможно, опьянение и всеобщая разнузданность — своего рода протест против самой идеи стопроцентного счастья, а пафосная декламация клятвы «пока смерть не разлучит нас» — на самом деле просто чушь.
Можно подумать, будто лицезрение стольких свадеб в качестве безучастного наблюдателя отвратило меня от желания когда-либо поприсутствовать на собственной. Но на самом деле после всего виденного я еще сильнее стала мечтать о свадьбе. Несмотря на все изъяны, свадьба — воплощение оптимизма, непоколебимая уверенность в светлом будущем. И в глубине каждой души живет отчаянная уверенность об устойчивости семейного корабля, что благополучно минует опасный риф под названием «развод».
Предполагаемая дата нашей свадьбы пришла и прошла. Это должно было случиться в минувшую субботу, в маленькой церкви в Йосемите. Прием собирались устроить в «Вавоне» — маленькой провинциальной гостинице. Когда мы с Джейком сегодня увиделись в штабе, никто из нас об этом даже не заговорил. Теперь вопрос о свадьбе кажется в принципе спорным, а разговор о ней — недопустимой фривольностью и в контексте наших круто изменившихся жизней не имеет смысла.
Последний снимок изображает жениха и невесту на улице; ждут, когда служащий подгонит машину. Галстук молодого человека свободно болтается на шее, девушка держит туфли в руках. Она стоит впереди, он обнимает ее за талию. Тушь у красотки размазана, губная помада стерлась, из-за глубокого декольте выглядывают чашечки бюстгальтера. Молодожен, наклонив голову, что-то шепчет новоиспеченной супруге на ухо. Выражение лица виновницы торжества понять невозможно.
Один за другим развешиваю снимки на просушку. Очень приятно снова стоять в затемненной комнате, под красной лампой. Запах реактивов напоминает крошечную фотолабораторию в Алабаме и — неожиданно — Рамона. Лампочка озаряла его таинственным алым сиянием, пока он возился с негативами. В одной руке держал щипцы, которыми окунал листы глянцевой бумаги в закрепитель, а другой гладил меня между ног. Потом сказал: «Давай?»
Давай — что? Я не знала, что он имеет в виду, то есть у меня, конечно, имелись некоторые представления на этот счет, но слово «давай» казалось немного странным и не подходящим к тому, что происходило между нами. Нет бы Рамону выразиться точнее, но тогда, как показалось, было неудачное время для расспросов. Нельзя дать понять, как глупа его подруга Эбби.
Мне — шестнадцать, ему — двадцать семь. Я крепко уцепилась за его ремень. На фотобумаге начали проступать образы: мое сонное лицо, обнаженная икра, колпак абажура в форме колокола. Рамон ввел в меня палец, что-то нашептывая на ухо, и перед глазами встал уединенный пляж неподалеку от пирса Фэйрхоуп, где мы впервые занялись сексом. В шестнадцать лет я прекрасно понимала значение этих слов и знала, что Рамон прежде не встречался с девушками моего возраста.
Картинка стала отчетливее — полосатая мужская рубашка до бедер, браслет на запястье, сильная рука, лежащая на моей лодыжке.
Рамон опустил снимок в закрепитель, а потом встал на колени передо мной, приподнял рубашку до талии и запустил язык внутрь. Я сомневалась, люблю ли Рамона, и не загадывала о будущем наших отношений. Он казался чем-то вроде наставника — куда более интересный и опытный, чем ровесники, которым недоставало умения и такта. Но, невзирая на юность и неискушенность, я поняла — по тому, как дрогнул его голос, когда он назвал меня по имени, — для него все не так просто. И не кратковременно.
Мы познакомились в феврале, когда я училась в одиннадцатом классе, а полтора года спустя уехала в ноксвилльский колледж, не позволив Рамону поехать со мной. Он звонил каждый вечер на протяжении трех недель и умолял передумать. В середине сентября позвонила Аннабель, и в ее голосе не было привычной беззаботности.
— Рамон… — сказала она.
— Что?!
— Попал в аварию.
Я стояла на кухне своей квартирки на Сансфер-Сьют. Услышав это, оперлась о стол. На плите бурлил кофе, и его запах казался нестерпимо сильным.
— Что?..
— Бедняга ехал на мотоцикле… И…
Аннабель не смогла договорить, но все и так стало понятно — мой парень погиб. Выяснилось, что Рамон основательно накачался спиртным. Он звонил мне рано утром, но я предпочла не брать трубку. На автоответчике осталось сообщение: «Я знаю, ты дома. Пожалуйста, поговори со мной».
Может быть, мое решение заняться фотографией продиктовано отчасти памятью о Рамоне. Изначально я собиралась стать журналистом и писать статьи, а фотографию сделать хобби, но примерно через полгода заявила о желании сделаться профессиональным фотографом.
Позже с грустью поняла, что у меня нет ни единой фотографии Рамона. Он всегда оказывался за кадром, этот неизменный наблюдатель — всевидящий, но незримый. Пыталась внушить себе, будто он сохранил эту способность даже после смерти и навсегда останется этаким проницательным оком, подглядывающим за мной. Но, невзирая на баптистское воспитание, поверить в жизнь духа, после того как умерло тело, я не смогла. В глубине души понимала — Рамона больше нет.