Глава 16 АНАТОЛИЙ КАБАКОВ

Он очень устал за эти дни. Господи! Как он устал! По своему положению ему приходилось часто заниматься такой неприятной обязанностью, как организация похорон, но подобной усталости и боли, кажется, никогда еще не было.

Эта смерть была для него особенно тяжела. Не только потому, что погибшая Евгения Шиловская была, как выразились во время панихиды, его коллега. Нет, коллега — это всегда равноправное понятие. А она была его ученицей. Любимой ученицей и, можно сказать не кривя душой, лучшей ученицей. Он ею гордился. Тайно, не показывая вида, но гордился, как будто больше у него не было хороших учеников. Но Шиловская — это творение его рук. Это он научил ее не только неуловимому для постороннего взгляда профессионализму, но и научил толкаться локтями, кусаться и царапаться — без этого умения в театре не выжить. Но, Бог мой, как хорошо она выучила его уроки! Слишком хорошо…

Кабаков грузно поднялся с дивана и, шлепая босыми пятками по нагретому солнцем полу, поплелся на кухню. Как будто кто-то невидимый сжимает сильной рукой его сердце: надо выпить валокордина. Да, похороны такая нагрузка на нервы… Но все сошло благопристойно, грех жаловаться. Он постарался на славу, даже сама Евгения была бы довольна.

Кабаков уверен, покойнице понравились бы собственные похороны: огромное, несмотря на летнее время, время отпусков, стечение народа, некрологи в центральных изданиях, сообщения по телевизору (правда, не в новостных вечерних программах, а в дневном эфире) — это он лично постарался через своих знакомых на телевидении. Надо же, как высоко взлетела хорошенькая сероглазая малышка с короткой челочкой! Подумать только, ведь ей едва исполнилось тридцать! Таких похорон некоторые и в шестьдесят не дождутся!

Конечно, весь ажиотаж не дань ее таланту, глупо в это верить. Просто интерес к ней, искусно подогреваемый прессой, был на пике в последний год. Она сама старалась поддерживать его всеми силами. Когда слухи о ее персоне немного затихали, она как будто специально выдумывала что-нибудь новенькое, дабы в очередной раз потрясти разгоряченное воображение обывателя. Со стороны могло показаться, что последнее средство, которое было бы способно удержать ее на гребне славы, — это смерть. И Шиловская, рассчитав все до мельчайших нюансов, твердой рукой выбрала ее.

Такая крамольная мысль поразила его. Да, очень похоже на нее, что и говорить. Очень похоже. Надо подкинуть эту мысль следователю и его подручной, этой девчонке с наглым взглядом, которая в последнее время постоянно ошивается в театре. Пусть покопаются. Возятся там, возятся, Бог знает, до чего дойдут эти Шерлоки Холмсы… Вызывают повестками, пугают официальщиной: «Подпишите на каждой странице…» Он артист, творческий человек, он может наговорить в экстазе неизвестно что, а потом доказывай, что ты не верблюд.

Когда он неожиданно для себя ляпнул, что даже рад смерти Женечки, как вытянулись их лица! Они стали длинные, как у лошадей, когда они пьют воду из реки. Где им понять, что он выразился фигурально! Да, ее смерть была благом прежде всего для нее самой, но до такой крамольной мысли им не додуматься. Подобные тонкие душевные вариации не под силу этим человекам в футляре.

Он имел в виду совсем другое. Смерть для нее была благом, потому что она, бедная девочка, слишком запуталась в жизни, она слишком многого требовала от судьбы, слишком многие не любили ее за быстрый взлет, за искрометность, за талант (не Бог весть какой большой, но все же…), предрекая ей падение, столь же стремительное, как и взлет. С этой точки зрения ее смерть действительно была благом: она избежала падения. Она ушла из жизни внезапно и красиво, на гребне славы, как и подобает настоящей актрисе.

Слава Богу, что он, Кабаков, вне подозрений. Будь он чуть менее известен, не избежать бы ему пристального копания в личной жизни. Но он уверен, они побоятся пока залезать глубоко, побоятся его авторитета, его возраста, его связей. Если милиция очень будет надоедать, один звонок наверх избавит его от любопытства серопогонников.

Кабаков поджал нижнюю губу. Он искренне не понимает, зачем вообще это следствие. Кому оно нужно? Самой Евгении уже ничего не нужно. Теперь ей даже молитвы вряд ли помогут. А кому? Муж Шиловской, точнее, мужья даже рады, что все так неожиданно разрешилось. Разве что родители будут горевать. Да и Лелечка, когда вырастет, будет задавать вопросы. Только лучше ли, если на них ответит следствие? Он очень в этом сомневается.

Пока ему не в чем себя упрекнуть. Он все делал правильно. Кроме одного момента, воспоминание о котором вызывает у него приступ сильнейшей тахикардии. Лучше об этом пока не думать… Он все сделал правильно. Женечка была бы довольна, похороны — чуть ли не сильнейший повод для проявления всенародной любви. Она, наверное, сидя на небесах, с любопытством поглядывала вниз и щурила глаза, разглядывая давку в театре, где был установлен гроб для прощания.

Увидев ее нежное, даже чуть розоватое лицо, обрамленное крупными локонами светлых волос, утопающее в живых цветах (Кабаков сам принес огромную ветку зеленовато-розовых орхидей), он подумал: как будто спящий ангел! Кажется, вот-вот взметнутся ресницы, в лукавой полуулыбке изогнутся губы, и она усмехнется… Интересно, где она, в аду или в раю? Он никогда об этом не узнает… По крайней мере, пока они там не встретятся. Неужели встреча их скоро состоится?

Кабаков поежился. Накапал себе сорок капель — в два раза больше, чем рекомендуется, — он в таком состоянии, что передозировка ему не повредит. Он уже не в том возрасте, когда можно легко и кощунственно думать о такой материи, как смерть.

Чуть ли не самое болезненное в шумихе, поднятой вокруг ее смерти, сама фраза «трагически погибла». Странная фраза… Верная, правильная, ведь смерть всегда трагична. Но в такой формулировке есть глубоко завуалированная неправда — вряд ли кто-либо узнает, что же в самом деле произошло. Несмотря на все потуги милиции.

У нее слишком много врагов, чтобы все поверили, что она по собственной воле пожелала уйти в мир иной. Не все говорят, но все думают, особенно в театре, что ей помогли расстаться с жизнью. Людям рты не заткнешь. Они болтают и будут болтать. Пока постепенно не забудут и Шиловскую, и все, что с ней связано.

У него спрашивали, не было ли у нее врагов. Ну как можно ответить на этот вопрос! Сначала он, как и положено руководителю, ответил неискренней фразой, что эту женщину невозможно было не любить. Потом, через несколько минут отрывистого разговора, он уже самолично уверял, что эту женщину невозможно было любить, и поэтому врагов у нее было больше, чем друзей. А друзей к моменту ее гибели не осталось, кажется, совсем.

Даже ее лучшая, самая старинная подруга Маргарита Величко, и та шипела при одном упоминании ее имени, как кошка, которой наступили на лапу. Даже глупышка Пансков, вначале с удовольствием изображавший роль возлюбленного и при каждом намеке на их связь гордо надувавшийся от собственного успеха, позже стушевался и обходил все упоминания о ней выразительным молчанием. Что же говорить о тех, кто никогда не числился в ее друзьях… Среди них можно найти немало людей, которые отлично подходили на роль убийцы.

Кроме него. Да-да, кроме него одного… На него не может пасть даже тени подозрения. Что такое для Шиловской был Кабаков? Немногие знают ответ на этот вопрос. Знают только посвященные в тайну. А для широкой публики ответ прост: учитель, руководитель театра, может быть, друг… Надо уточнить: кажется, единственный в последнее время друг… Но кроме всех этих громких, но малозначащих слов, еще и то, которым она никогда не смела его называть: любимый. Да-да! Без ложной скромности, любимый. И отец ее ребенка, этого тоже нельзя забывать. Для женщин это очень важно…

Кабаков полез в ящик письменного стола. Расшвырял горы незначащих бумаг, записок. После смерти Веры, его преданной жены, все пришло в такое запустение… Надо будет навести порядок… Если с ним что-нибудь случится, тут могут найти много вещей не для всеобщего обозрения…

Отодвинув черный вороненый пистолет, подаренный ему давным-давно верным поклонником, он достал небольшую фотографию. На ней ясно улыбалась пятилетняя девочка с льняными кудрями и кнопкой курносого носа. Лоб у нее был высокий, чуть широковатый — кабаковский. И у его двоих детей от Веры тоже такие лбы. Характерная примета, ее не скроешь…

— Хорошая девчушка, Лелечка… — Умиленно улыбаясь, Кабаков помягчел лицом, и из его глаз, окруженных сеткой расходящихся морщин, вырвалась на свободу внезапная слеза.

Жаль, что он никогда не сможет назвать ее своей дочкой. Его последнее, никому не известное дитя… Дитя, теперь не имеющее ни отца, ни матери…


…Кто бы мог подумать, что она решится на такое, отчаянная баба. Будучи замужем за своим художником от слова «худо», она осмелилась зачать ребенка от человека, который никогда бы не стал отцом ее дочери. Он поздно, слишком поздно узнал об этом, когда уже ничего изменить было нельзя…

…Она пришла к нему мокрая от дождя, с обвисшими жалкими сосульками волосами, некрасивая, с расплывшимся в жалкой гримасе ртом. Когда же это было? Кажется, тоже летом. Ну да, Олечка родилась поздней осенью, значит, все-таки летом. Семья Кабакова отдыхала тогда на даче, он один томился в пыльном душном городе, одуревшем от адской жары. И вот дождь, внезапный звонок в дверь, она…

— Я пришла к тебе, — сказала Евгения, снимая насквозь вымокший плащ. — Мне больше некуда идти…

Нельзя сказать, что он был очень рад ее приходу. В последнее время их отношения стали тяготить его. Но она была так несчастна…

— Что-нибудь с Руфом? — участливо спросил он, вытирая ее мокрое лицо, с которого все катились и катились крупные дождевые капли. Она молча кивнула. — Что такое, очередной скандал? Нет денег?

Евгения отрицательно замотала головой. Доверчиво приникла к нему. Так прижимаются, когда ищут защиты.

— Что такое, малышка? — спросил он участливо. Правда, их отношения стали прохладнее в последнее время… Но Вера и дети на даче… Почему бы им…

— Положи руку вот сюда. — Она взяла его руку и приложила ее к своему упругому животу.

К ужасу своему, он ощутил под туго натянутой кожей какое-то глубинное движение. Медленно, но неотвратимо осознавая, что это значит, он остолбенел.

— Это твой ребенок, — шептала она, тщательно выискивая на его лице признаки радости. — Ты рад, Толик? Скажи…

Он ничего не ощущал, кроме ужаса. Кроме ужаса и страха перед ней. Кроме ненависти и чувства опасности, которое исходило от нее, как от мчащегося на полных парах поезда.

— Почему ты думаешь, что он мой? — Глупее этого вопроса нельзя было придумать.

— Я не думаю, я знаю точно. Помнишь, тогда, на гастролях в Норильске…

— А твой муж…

Она резко отмахнулась от его слов, как отмахиваются от назойливой мухи, и сказала с обидой:

— Глупости говоришь… При чем тут он…

— Что ты собираешься делать?

— Ничего.

— Как ничего?!

Тогда он понял, что слишком близко позволил себе подойти к жерлу вулкана. Когда мужчина в пятьдесят пять лет, имеющий имидж образцового семьянина, неожиданно становится отцом, хорошего не жди… Внезапно он осознал, что все это время, все последние годы, она планомерно, продуманно завоевывала его, продвигаясь шаг за шагом к намеченной цели. Сейчас она находилась почти в конце своего завоевательского похода. Заключительная сцена была разыграна как по нотам: жалкое лицо, мокрые волосы. Можно биться об заклад, что она специально долго стояла около подъезда под дождем, чтобы приобрести как можно более трогательный вид — она знала его врожденную сентиментальность и мягкосердие.

Ему стало жутко. Будет скандал. Грандиознейший скандал. Узнают все — Вера, дети… В театре, наконец… В газетах появятся ехидные заметки…

— Ты сошла с ума… — только и смог он выжать из себя.

— Анатолий Степанович, — резко и зло сказала Евгения, твердо чеканя слова. — Если вы боитесь, что я потребую жениться на мне, то вы заблуждаетесь. Мне не нужны ваши жертвы…

Она сделала рукой отталкивающий его жест и отошла к окну. Из глубины комнаты ее контур казался выразительным черным пятном с резкими краями. Она все делала так, как он учил ее когда-то. Она была его лучшей ученицей, его гордостью.

— Женечка, милочка, как же так… — растерянно бормотал он, чувствуя себя предателем, слабым, никчемным человеком, но никак не мужчиной, ответственным за поступки. — Ты же знаешь, у меня Вера, дети… Я не могу…

Он чувствовал себя трусом, подлецом, преступником. Как школьник, виновный в гибели пойманного воробья, которого он затискал до предсмертного сипа из раскрытого клюва. Он хотел бы все исправить, если это возможно. Он думал, как она несчастна в этой ситуации, бедная, милая девочка, мать его ребенка…

Такие мысли крутились в его голове, пока, подняв растерянное лицо, он не заметил сияющий торжествующий взгляд. Тогда он еще не понимал в полной мере, а лишь подспудно подозревал — она совсем не столь несчастна, как можно предположить. Едва только Евгения заметила тень недоумения, скользнувшую по его лицу, она умело потушила сияние в зрачках, снова стала грустной и жалкой. Ее опять хотелось спасти, ей опять хотелось помочь…

Теперь, через столько лет, Кабаков понимал, что беременность была точно рассчитанным ходом, Это был вечный мат, поставленный умелым шахматистом. Ученик победил учителя. Она одним махом стала из ученицы женщиной, которая до конца жизни будет иметь над ним огромную власть. Власть, которую нельзя разрушить, от которой нельзя скрыться — она мать его ребенка.

Теперь всю жизнь он вынужден будет нести огромное чувство вины по отношению к ней и к маленькой Олечке. И эта вина, которая в нем сохранится до смерти (она точно рассчитала), сплела такие силки, из которых ему уже не выпутаться. Единственное, что ее оправдывало, — это то, что силки были сплетены с любовью. Именно с любовью.

Сначала он подозревал в ее поступке деловые соображения, желание обеспечить себе место около него, но впоследствии убедился — что угодно, но только не расчет руководил ее действиями. Как только беременность стала слишком явной, она ушла из театра, уехала к родителям и там провела время, достаточное, чтобы его опасения относительно того, что их связь раскроется, развеялись как дым.

Она появилась много позже, бледная, измученная сидением с маленьким ребенком и вечными скандалами с его мнимым отцом. Кабаков тогда тщетно пытался ей помочь. Евгения отвергала его денежную помощь, снималась в каких-то эпизодах, пробавлялась на вторых ролях, может быть, из гордости, а может быть, для того, чтобы он сильнее чувствовал груз своей вины. А потом ее заметили, стали приглашать сниматься. И только после того, как она ощутила свою нарастающую с каждым годом силу, Шиловская согласилась вернуться в театр. Чтобы каждый день быть рядом с ним — так теперь считал Кабаков.

«Да, она любила меня, — удовлетворенно подумал Кабаков с гордостью бывалого ловеласа. — Любила одного меня всю жизнь, с первого курса училища».

Это он знал точно, именно потому, что Евгения никогда не говорила ему слова любви. Он ощущал это ежеминутно, ежесекундно, начиная с того давнего времени, когда он, мастер, уважаемый актер, входил в комнату для занятий и ловил на себе упорный взгляд серых, распахнутых настежь, обожающих глаз. И потом все эти годы она не стремилась давать ему доказательства любви, может быть, даже стыдилась ее, но любила так, что если бы он вздумал позвать ее, то, конечно, она бы пошла за ним и в огонь, и в воду, и сквозь медные трубы… Впрочем, медные трубы — это была ее специализация.

С годами бурные страсти пошли на убыль. Кабаков быстро постарел и после смерти жены выглядел отвратительно. Он даже не предполагал, что такая молодая женщина, как Евгения, захочет разделить с ним остаток жизни. Она развелась со вторым мужем. (Немало вытерпел, должно быть, бедняга, под ее каблуком!) Утешала Кабакова как могла — верный, нежный, преданный друг.

Они гуляли в Нескучном саду. Под ногами шуршали ворохи ржавой ломкой листвы, задувал холодный северный ветер, грозивший мокрым снегом.

— Анатолий Степанович, вам нужен уход, вам нужна забота, женская забота, — говорила она, заботливо кутая его горло в толстый колючий шарф. — Я хотела бы помочь вам справиться с одиночеством… Я очень хорошо знаю, что это за штука… И Лелечка была бы тогда с нами…

И он, убеленный сединами человек, которому уже нечего бояться, кроме смерти, вдруг испугался. Ощутил забытый, подкожный ужас, сходный с тем, который испытал пять лет назад. Снова ощутил чувство вины, которое тлело в нем все эти годы, и паническое, острое желание сбежать.

Ему представились насмешливые разговоры по поводу их брака. Сплетни о долгой связи, будто бы тянущейся еще с училища, разговоры о том, что во время гастролей по стране они… Известие о том, что он отец Олечки Шиловской… Именно он, а никакой не Руф Батаков, угрюмый бородач, вечно пахнущий разбавителем для красок!

И это именно в тот момент, когда он вот-вот должен получить незаслуженно обходившее его долгие годы звание народного артиста! Когда в правительстве подали представление на орден! Когда его должны выдвинуть в лауреаты Государственной премии!

Его ужасу не было предела. И вся его благополучная жизнь может быть разрушена в один момент. Все итоги его долгой трудной артистической карьеры пойдут прахом, потому что эта женщина… Кто знает, что ждет его после! Он пожилой человек, ему хочется спокойной старости и заслуженного уважения, а в браке с Евгенией покой ему будет только сниться! Кабаков прожил долгую, далеко не безоблачную жизнь, и теперь ему не хотелось в одночасье лишаться покоя и уважения окружающих.

Тогда же, после неудачного разговора о женитьбе, Шиловская, сделав вид, что ничего не произошло, мимоходом сообщила, что пишет некую небывалую по силе разоблачения и обнаженности книгу…

— Я ведь, Анатолий Степанович, сейчас писательством занимаюсь понемножку, — поделилась она в один из дружеских вечеров в компании «своих».

— Что же, Женечка, ты пишешь, стихи небось? А? — снисходительно спросил он, довольный, что более никаких поползновений на его свободу не предвидится.

— Стихами такое не скажешь, — туманно сообщила Евгения, грея в ладонях бокал с шампанским. — Я назвала бы это лирической прозой… Впрочем, кажется, получится больше прозы, чем лирики.

— О, Женечка, почитай нам что-нибудь, — просили наперебой друзья.

— Не знал, не знал, что ты писательством балуешься, — добродушно засмеялся Кабаков. — Про любовь, наверное, пишешь. Про страдания…

— А как же без них, без страданий… Но пишу в основном про свои страдания… От разных людей… Пишу про моих близких и не очень близких друзей, мужей, любовников…

Она уставилась на него испытующим взглядом: понял ли? И улыбнулась лукаво уголком губ: понял. Кабаков замер. Что-то еще она задумала?

— Что же, и про меня пишешь? — И сразу добавил поспешно: — Я же твой давний друг…

— Конечно! Вам и будет посвящена эта книга. Или нет, постойте, вы будете главным героем этой книги. Точнее, одним из главных героев… И знаете, как она будет называться?

— Интересно услышать, — произнес Кабаков, бледнея от дурных предчувствий.

— «Голая правда»! — с торжеством воскликнула Евгения и невинно склонила голову к плечу. — Ее главным достоинством станет то, что в ней не будет лжи. Только правда. Много правды. Кое-кому покажется, что даже слишком много…

В комнате, недавно столь уютной и теплой, пробежал как будто холодный ветерок. Каждый воспринял сказанное на свой счет. У Кабакова сердце упало куда-то в живот и там лежало холодной, замершей от страха лягушкой.

Владик Пансков забегал глазами и тревожно забарабанил пальцами по гладкой поверхности стола.

«Ему-то чего бояться, — мимоходом подумал тогда еще Кабаков. — В любимчиках же вроде ходит… Боится, значит, есть, что скрывать».

Очнувшаяся от дум Марго Величко нахмурилась, соображая, чем это ей может грозить. От лучшей подруги каких только сюрпризов не дождешься…

— Там будут неожиданные открытия, объяснения многих загадок, разоблачения… — продолжала Евгения, вдохновенно глядя в окно. — Там не будет парадных портретов со всеми регалиями — только правда!

— Ну, Женечка, это скорее натурализм, — только и промямлил Кабаков.

— Скорее натурософизм!

— Хоть конем называй, только в сани не запрягай. Но хоть меня-то ты пощади, я уж седой в твоих разоблачениях фигурировать, — полушутя-полусерьезно взмолился Кабаков. — Зарежешь ведь без ножа!

— Вас? Ну что вы, Анатолий Степанович! Вы будете единственным положительным героем моей книги. О вас — только хорошее. Только слова любви и благодарности…

Поговорили об этом, пошутили и вроде бы забыли. Все, но не осторожный Анатолий Степанович. Ему от обещания любимой ученицы в голову стали лезть всякие дурные мысли. И видения. Снилось ему, что встречает он знакомого министра, а тот ему говорит, по-приятельски тряся руку:

«Ну, как там твоя молодая женушка, шалун ты этакий! Плейбой! Молодец, молодец! И когда только дочку успел смастерить! А как скрывал, скрывал-то! Да, молодец! Наш пострел везде поспел…» И прочие нескромные намеки. Да ладно бы шутки, а то ведь и что другое может нежданно-негаданно вылезти…

Но постепенно он успокоился. Только иногда во время их встреч, становившихся все более редкими, он игриво спрашивал:

— Как твоя книга, Женечка? Пишется ли?

— А как же, Анатолий Степанович! Пишется, — улыбалась Евгения, умело краснея.

— Ну, успеха тебе на литературном поприще, — щурился Анатолий Степанович, в глубине души желая ей противоположного.

Так бы он и перестал беспокоиться, если бы случайно не наткнулся на толстую клеенчатую тетрадь в ее гримерке. Впрочем, имея дело с Шиловской, нельзя было уповать на случайность. Она не любила случайностей.

Евгения находилась на сцене. Оттуда доносился отдаленный гул рукоплесканий, приглушенная музыка. В этот вечер давали, кажется, «Взрослую дочь молодого человека».

Он зачем-то заглянул к ней и заметил тетрадь на столике около зеркала. Кабаков взял ее в дрожащие старческие руки, рассеянно пролистал страницы. Увидел свое имя.

Перед глазами внезапно поплыло, защемило сердце. Медленно оседая, он рухнул на стул, держась руками за левую сторону груди. Сквозь глохнущий и меркнущий свет и внезапно навалившуюся глухоту Кабаков различил отдаленный взрыв аплодисментов — конец второго действия. Яркий свет лампы потух в его глазах, и он, корчась от незнакомой сабельной боли, провалился в черную яму.

Конечно же она увидела раскрытую тетрадь и все поняла. Поняла и стала еще более участливой и предупредительной к нему. Приносила цветы и фрукты, пока он болел, говорила комплименты, передавала лестные отзывы. О книге больше не упоминала. Но он не верил заверениям в вечной дружбе и относился к ее появлениям с опаской.

Выздоровев, Кабаков собрал в кулак остаток жизненных сил и решил: надо действовать. Только как старому больному человеку выдержать неравный бой с молодой, полной энергии противницей? Выйти с открытым забралом? Действовать из засады? Скрываться, как она, под маской преданного друга? Или объявить безоговорочную капитуляцию? Кабаков ни на что не мог решиться. Ему было страшно и неоткуда ждать помощи.

Но Шиловская, почувствовав беспокойство учителя, сама напросилась на встречу. Она подошла к нему после утренней репетиции, дружески взяла под руку и, интимно прижимаясь плечом, нежно спросила:

— Как ваше сердце, Анатолий Степанович? Что говорят врачи?

— Все в порядке, Женечка, — сказал он, стараясь казаться этаким бодрячком.

— А у меня к вам просьба, — просительным голосом проговорила Евгения, и ее лицо приняло нежное искательное выражение. — Я закончила книгу. Помните, я рассказывала вам о ней? Теперь мне нужно, чтобы кто-нибудь оценил ее с точки зрения литературы. К знатокам мне обращаться стыдно, все же в первый раз. А вы ведь известный мастер слова… (Кабаков в молодости тоже пописывал.) Не возьмете ли вы на себя труд вынести веское суждение профессионала?

Трепыхаясь, сердце болезненными толчками отдавалось в горле. Кабаков напрягся. Что это, вызов на бой или сигнал к отступлению неприятеля?

— Конечно, Женечка, благодарю за честь, — сказал он, заметно оживившись. — Я сам хотел бы прочитать, как ты меня раздраконила.

— Ну что вы! Вы же знаете мое кредо: ничего, кроме правды. Голой правды, — невинно заметила Шиловская.

— Что ж, неси, почитаю. Скажу все, что думаю. Милости от меня особой не жди, кроме правды, ты тоже от меня ничего не услышишь…

— Понимаете, Анатолий Степанович, у меня все от руки написано. А почерк ужасный, вы знаете. Вам с вашим зрением будет трудно разобрать… Давайте лучше я вам вслух почитаю.

Кабаков вынужден был признать, что она права. Действительно, он не сможет справиться с рукописным текстом.

— Так я вас завтра жду? Утречком, на свежую голову? — спросила она, выжидательно глядя на него.

— Хорошо, Женечка, я приду, — покорно согласился он.

— Приходите, я буду одна. Мой прирученный Цербер, Мария Федоровна, отправится за покупками, и никто нам не помешает. Ее часов до трех не будет, времени нам хватит.

— Хорошо, Женечка.

— Только, Анатолий Степанович, я могу не услышать звонка, он очень тихий. Но дверь будет открыта для вас. Так что заходите, не стесняйтесь. Хорошо?..

Кабаков плохо спал эту ночь, внутренне готовясь к чему-то ужасному. Просыпался от света луны, брел на кухню пить лекарство и снова забывался зыбким тревожным сном.

Утром, встав ни свет ни заря и наскоро побрившись, он томился, поглядывая на часы, гадая, во сколько прилично отправиться к ней, и мелко дрожал от дурных предчувствий. В половине двенадцатого Кабаков завязал галстук и вышел на улицу. Чтобы успокоиться, он решил пройтись пешком. Путь был неблизкий. По дороге он купил букет белых роз и через полчаса, унимая поднявшееся сердцебиение, уже стоял около ее дома. Щебетали птицы в кронах высоких деревьев. День обещал быть жарким.

Тяжело ступая, Кабаков поднялся по лестнице. Прислушался. За дверью было тихо. Пригладил руками седые волосы, внезапно ставшие влажными от пота. Ну, что тянуть, пора…

Он нажал кнопку звонка и приготовил на лице радостную улыбку. Никто не открывал ему. Наверху хлопнула дверь, и быстрые шаги стали спускаться по лестнице, отдаваясь оглушительным стуком каблуков. Глупо будет, если кто-нибудь увидит, как он, народный артист, без пяти минут лауреат Государственной премии, с огромным букетом розовато-белых роз, как робкий десятиклассник, топчется на пороге, не решаясь войти. Если бы не цветы… С ними совсем стыдно торчать у двери. Что подумают, если увидят его! Как жених…

— Что же это, не открывают, — растерялся Кабаков, и внезапно в уме всплыли последние слова Шиловской что-то насчет двери, которая будет незаперта.

Несколько секунд он растерянно топтался на коврике, не решаясь войти. Гремящие по лестнице шаги все приближались, пугая его гулким эхом, многократно отражавшимся от стен.

Кабаков решился.

Он вытер ноги о половичок у порога, решительно повернул ручку двери и вступил в тревожный полумрак большой прихожей.

— Женечка, — крикнул он в пустоту притихшей квартиры. — Я пришел!

Ответом ему была мертвая тишина, нарушаемая только звуком капающей из крана воды…

Загрузка...