— ТЫ еще не ушел от Белл? — сказал Ральф. — Тогда передай ей, пожалуйста, привет от меня. Только поторопись с разводом, если собираешься делать предложение Андреа и жениться на ней, прежде чем мы объявим о твоем назначении. Завтрашнее заседание Комиссии может иметь для тебя огромное значение, Брюс, потому что больше оно ни для кого не имеет ровным счетом никакого значения. Можешь делать, что хочешь, пока это совпадает с тем, что хотим мы. У нас нет никаких идей, а на нас здорово давят. Прибери все к рукам. Администрация во всем будет поддерживать тебя, пока ей это будет выгодно.
ГОЛД прибыл на первое заседание президентской Комиссии точно в назначенное время — в восемь тридцать на следующее утро, словно вынесенный навстречу судьбе волной оптимизма, однако он пал духом, увидев, что никого больше нет. В десять появилась соблазнительная полногрудая женщина с черными волосами, завязанными в хвостик, ее сопровождали несколько ассистентов, призванных обеспечивать техническую готовность; она была ошеломлена, увидев, что кто-то уже пришел на официальное заседание, которое должно было начаться за полтора часа до этого. Ее звали мисс Плам. На ее миловидном лице было много косметики, а между грудей томно покоилось ожерелье из зеленых мексиканских бусинок. Голд проклял себя за идиотское решение прийти вовремя. Он нервно, как затравленный зверь, бродил туда-сюда по мраморным коридорам, заглядывая в двери, и горячо молился о том, чтобы его союзники по Комиссии присоединились к нему. Вскоре в приемную въехал передвижной кофейный буфет, за ним поспешал знаменитый престарелый дипломат в полосатых брюках и визитке, приподнимаясь на цыпочки, чтобы увеличить свой радиус действия, он жадно выщипывал изюминки и глазурованные миндалинки из тех булочек, до которых у него хватало сноровки дотянуться.
Шел уже двенадцатый час, когда, оживленно беседуя и шествуя такими плотными группками, словно все они сошли с одной колесницы, появились двадцать три остальных члена комиссии. Сердечные приветствия, ни одно из которых не было адресовано Голду, гулким эхом заполнили помещение. Пришедшие смотрели и проходили прямо сквозь него, словно он был чем-то бестелесным. Все ко всем обращались по должностному званию. Голд в конце концов был представлен проигравшему на выборах мэру, отозванному старому судье, который был почти слеп, отставному военно-морскому капитану, оставившему сан священнику в роскошном одеянии, когда-то атлетически сложенному ректору крупного университета, одетому в спортивный свитер, шапочку с козырьком и со свистком на шее; ректора называли Тренер. Звание оказалось даже у Голда: Доктор, и, насколько он мог судить, он был единственным членом этой элитной группы, имевшим, кроме участия в Комиссии, другую работу, пусть при этом он и был только доктором, к тому же всего лишь доктором философии, да еще и специализирующимся в английской литературе.
С самого начала он был обескуражен тем, что его появление осталось почти незамеченным, и ораторские способности могли изменить ему из-за его боязни показаться хуже других. Уж не единственный ли он еврей в этом собрании? — спрашивал он себя. Мисс Плам, излучая веселость и соблазнительно-сексуальную участливость, представляла его другим членам Комиссии, и более пожилые из них, те, кто работал и жил в Вашингтоне дольше других, а потому и строже других блюл местные традиции, беззастенчиво и похотливо лапали ее. Мисс Плам четыре раза была замужем, и Голд мог с уверенностью сказать, что она не девственница. Всех затмевал красивый, с серебристыми волосами и точеным, раздвоенным подбородком бывший губернатор Техаса, известный своею способностью испускать лучи властности.
— Рад познакомиться, доктор Голд, — твердым голосом сказал Губернатор, когда мисс Плам, наконец, представила их друг другу. Застывший на Голде взгляд плоских голубых глаз казался ледяным. — Мне все вокруг говорят, что вы гений.
— Кто? — вырвалось у Голда; не успев произнести это слово, он уже раскаивался.
— Вряд ли вы такой уж гений, если даже не знаете об этом, — сказал Губернатор, отворачиваясь от него. — Доброе утро, Мэр, вы отлично выглядите. У Заместителя и Шефа тоже неплохой вид. Вы не видели Адмирала?
— Он с Консулом и Советником, Губернатор. Наслаждаются беседой с Вдовой.
— А что это там за Пиковка?
— Он наша новая Черная Метка. Блестящий студент-стипендиат из Оксфорда.
— Он знает свое место?
— В конце стола. Я слышал, Губернатор, вы скоро снова станете секретарем?
— Ай-яй-яй, Генеральный Солиситор, — предостерегающе сказал Губернатор, укоризненно грозя пальцем. — Вы, вероятно, подслушивали разговор Майора с Тренером. Я знаю, что меня ждет Заместительство.
— Посол снова прекрасно выглядит после того, как потерял Вьетнам, Чили, Грецию, Кипр, Турцию, Пакистан, Китай, Африку, Таиланд и Средний Восток, правда?
— Он каждый раз вновь как огурчик. Чем тяжелее потери, тем крепче он становится. Поразительная жизнестойкость.
Все повернулись, чтобы сквозь Голда с любовью взглянуть на занятого делом у передвижного буфета престарелого посла, который, целиком уйдя в себя, рассовывал булочки по карманам визитки, полосатых брюк и жемчужно-серого жилета.
Голд снова был уязвлен их безразличием. Ему придется либо избегать общества подобных людей, либо привыкнуть к этому чувству уязвленности, и он заранее знал, что ему суждено второе.
Он с радостью ухватился за возможность показать себя и захватить бразды правления в свои руки, когда мисс Плам мягко предложила всем пройти в конференц-зал и начать. В его портфеле лежали тезисы вводного слова, которое начиналось высказываниями из Монтеня и Эразма, а завершалось внушительной цитатой из кардинала Джона Генри Ньюмана[81], призванной обеспечить ему надежное покровительство Римского католического епископата в Америке, если, конечно, его публичные выступления не подвергнутся тщательному изучению на предмет его отношения к абортам, пресуществлению[82], воскрешению или догмату папской непогрешимости. Тренер был назначен Постоянным Временным председателем, и Губернатор сказал:
— Давайте перенесем заседание.
— На какой срок? — воскликнул Голд, когда в помещении почти никого не осталось.
— Вас известят, зайчик, — пропела мисс Плам, обняв его за шею своей нежной ручкой. Ее дыхание было ароматным, а от низкого выреза ее платья поднимался запах свежевымытого тела. — За тысячу долларов в день не обязательно работать по восемь часов.
Голд оттрахал бы ее прямо тут же. Она благосклонно увлекла его из зала в затененный проход, уставленный телефонными будками, взяла под руку и нежно потянулась своими пальчиками к кончикам его пальцев. Голд затолкал мисс Плам в телефонную будку и прижал к своему члену.
— Не здесь, — сказала она. — Здесь не полагается.
— Тогда где?
— Где угодно. Дома у Андреа.
— Черт. — Огорчение оказалось сильнее желания. Вы знаете Андреа?
— Она мне сказала, что вы — высший класс.
— Это не так. Андреа не знает.
— Андреа сказала, что вы сильный и властный, она вам поставила А с плюсом. Власть меня заводит.
— Это известное возбуждающее средство. Только власть еще и развращает.
— Мне ли не знать.
— Я люблю вас, мисс Плам.
— Фелисити.
— Но если об этом узнает хоть одна живая душа, я проломлю вам голову.
Фелисити Плам назначила следующее заседание на завтра, чтобы как можно скорее увидеть Голда.
К этому времени Голд разузнал в Вашингтоне, что ЦРУ вербует наемников для использовании в Африке. Ему стало известно об этом за завтраком во время чтения газеты:
ЦРУ ОТРИЦАЕТ ВЕРБОВКУ НАЕМНИКОВ ДЛЯ ИСПОЛЬЗОВАНИЯ В АФРИКЕ
В Конгрессе в течение всего предшествовавшего дня члены коалиции республиканцев и демократов правого крыла брали слово, чтобы воздать хвалу ЦРУ за вербовку наемников для их использования в Африке.
ГОЛД был преисполнен решимости не оплошать на сей раз и на второе заседание Комиссии прибыл вместе с другими с выражением наглости почти воинственной. Он заметил, что сегодня звание было даже у мисс Плам, ее звание было Милочка. Голд как бы случайно положил похотливую руку на ее плечо и почувствовал волосатую, холодную, морщинистую плоть и окаменевшие кости. Старый слепой судья успел первым.
Они собрались раньше, чем вчера. Тренер ударом молотка призвал собравшихся к порядку и Губернатор сказал:
— Давайте разойдемся. Мы уже потратили на эти проблемы времени больше, чем они того заслуживают.
Голд издал кошачий вопль протеста.
— Нет! Пожалуйста! Мы еще ни минуты не потратили!
— И этого более чем достаточно, — сказал бывший Посол. — Мы сделали все, что собирались. Давайте расходиться.
— Мы ничего не сделали!
— К тому же еще и в рекордно короткие сроки, — прокудахтал Посол. — Один раз я заседал в Президентской комиссии, которой потребовалось три года, чтобы ничего не сделать, а мы добились того же результата всего за два заседания.
— Теперь у нас есть компьютеры, — сказала Вдова.
— Я согласен с Губернатором, — сказал Морской Командир. — И я предлагаю всем завершить работу нашей Комиссии выражением единодушного одобрения.
— Я согласен с Командиром, — сказал Губернатор.
— Все, кто за, скажите да.
— Я возражаю, — сказал Голд.
— Один против, остальные за, — сказал Тренер. — Решение принято единогласно. Вас подвезти на прием, Губернатор?
— Я иду на бранч.
— Тогда увидимся на ланче.
— Я так счастлив, что все закончилось, — фыркнул Посол, — даже несмотря на то, что мне очень жаль. Я так люблю расходные деньги, — он сжал руки в кулаки и сложил их вместе, — и все эти бесплатные булочки.
— Но мы можем сделать значительно больше, — взмолился Голд. — Мы даже еще не вызывали представителей власти.
— Голд, — Губернатор тихо произнес это имя, и все остальные смолкли. — Все здесь присутствующие и есть власть. — Даже сидя, Губернатор производил внушительное впечатление, что делало его на голову выше остальных. — Минуты через три мы уйдем отсюда. Репортеры в первую очередь подойдут ко мне, потому что я здесь самый главный и могу испускать лучи властности, о чем писали газеты всего мира. Эти лучи и сделали меня знаменитостью, черт побери! Я сообщу им, что работа Комиссии завершена и мы сделали все, что могли при сложившихся весьма затруднительных обстоятельствах, которые станут понятны, когда люди прочтут наш отчет. Если вы хотите сообщить им что-либо иное, сообщайте. Но тем самым вы нанесете оскорбление мне и остальным присутствующим здесь прекрасным людям, которые работали рядом с вами щека к скуле и бедро к ноге, и лучше вам сразу поверить, что рано или поздно все члены начинают вставать под мою дудку, и вашему тоже не избежать этой участи; это знают все, кто соприкасался со мной в ходе моей политической карьеры, которая удивила и порадовала моих учителей, мою семью и моих друзей. Может быть, вы хотите сказать, что я не прав?
Голд не хотел.
— Я вам признателен за это, — сказал Губернатор. — Еврей, да, Голд?
Никакие муки ада не могли сравниться с теми, казавшимися решительно бесконечными, что доставались на долю Голда в тот миг, когда приходилось отвечать на этот вопрос. Это бьющее, как хлыст, слово было произнесено так, будто первая буква в нем была не е, а я, к тому же Голд отметил переход Губернатора на упрощенный синтаксис. Он страстно молился о том, чтобы в это мгновение раздался голос какого-нибудь отважного рыцаря из окружения короля Артура; ответом на его молитву было лишь гробовое молчание.
— Я еврейского происхождения, сэр, — ответил он шутливо, но с достоинством — тоном, специально выработанным им для такого рода случаев, — если вы об этом спрашиваете.
— А о чем еще я могу спрашивать, черт возьми?
— Я не был, — сказал Голд, — стопроцентно уверен.
— Ваша стопроцентная уверенность или ваша стопроцентная неуверенность значит не больше, чем козлиный горошек. Эй, парень! — Губернатор резко перевел взгляд на черного студента в конце стола. — Ниггер, да? Ты понимаешь, что я говорю, когда я говорю «ниггер», да?
Студент распрямил плечи.
— Кого я не люблю, так это либералов с севера, которые говорят одно, а имеют в виду другое. Я знаю свое место в отношении вас, а вы знаете свое место в отношении меня.
— И какое же у меня место?
— Какое захотите, масса.
Губернатор с нетерпеливым вздохом снова обратил на Голда свой покровительственным взгляд.
— Так вот, Голд. У нас у всех здесь есть свое место, и я не понимаю, чего вы ерепенитесь, когда вам указывают на ваше. Вот он — Пика, она — Вдова, я — Губернатор, а вы…
— Доктор! — завопил Голд как раз вовремя, чтобы не дать прозвучать вновь позорному слову. — Я буду Доктор.
Манеры Губернатора переменились, он как бы преисполнился эгоцентризма.
— Остеопат или кто, Голд? Знахарь? Хиропрактик? — Он согнул руку и потер плечо. — Меня, бывает, мучает бурсит, так что может понадобиться помощь.
— Пусть посмотрит мне ногу, — сказал Тренер, расшнуровывая ботинок, а судья, пытаясь привлечь внимание Голда, принялся безумно размахивать руками и стучать себя в грудь, словно в приступе удушья, и одновременно шарить рукой в поисках пуговиц на рубашке, Консул, закашлявшись, показал Голду язык, а Посол поднялся, выставил Голду задницу и начал спускать свои полосатые брюки.
Теперь в криках Голда слышался ужас, смешанный с отчаянием.
— Философии! — завопил он, хлопая себя по лбу. — Я доктор философии! Профессор. Я писатель!
— Тогда в жопу мой бурсит, — сказал Губернатор, испуская лучи властности, которая прославила его повсюду, и сообразительности, за которую ему тоже аплодировал мир. — Вы напишете отчет. Вас отвезти на прием, Вдова?
— Спасибо, губернатор, но сегодня я молюсь с Епископом.
— Тогда мы с Посланником увидим вас в бальном парке.
— О чем мне написать? — беспомощно вставил Голд.
— О чем хотите, — сказал Губернатор, и Посол оживился: «Верно! Верно!». — Пока там не будет ничего такого, с чем может не согласиться кто-либо из присутствующих. — Он вдруг проникся сочувствием к Голду и благожелательно сказал: — Голд, еврею всегда нужны друзья в Вашингтоне, потому что на самом деле ему здесь не место. Не спорьте — слушайте. Сделайте мне одолжение в этом, и может я вам помогу обзавестись друзьями.
Чувство облегчения было первой эмоцией Голда, а его рвение проявлять инициативу поутихло. — Как вы хотите, чтобы я написал этот отчет, сэр? — спросил он.
— Сделайте его покороче, — посоветовал Губернатор, — и сделайте его подлиннее. Сделайте его пояснее и сделайте его позапутаннее. Сделайте его покороче, сразу приступая к каждому пункту. А потом сделайте его подлиннее, разбавляя эти пункты водой так, чтобы никто не мог понять, где сами пункты, а где вода, или даже сообразить, о чем идет речь.
— Кажется, я понял, — сказал Голд, — о чем вы говорите.
Губернатор смягчился.
— Позвольте мне преподать вам пять полезных правил поведения, которые я получил от моей матушки, когда впервые покинул нашу грязную ферму, направляясь в великий и обширный город Остин. Моя матушка, да будет ей земля пухом, учила меня: «Не делай обидных замечаний, никогда не говори хозяйке, что ты прекрасно провел время, не лезь ни во что механическое, никогда не пинай ничего неодушевленного и не трать время на борьбу с неизбежным». Так вот, Голд, мне представляется, что, возражая мне, вы очень близко подходили к борьбе с неизбежным. Надеюсь, что я ошибся.
— В мои намерения никак не входило, — сказал Голд, — бороться с неизбежным, сэр. Или соваться во что-то механическое. Я никогда не пну ничего неодушевленного.
Губернатор жестом братского прощения положил свою огромную ладонь на плечо Голда. — Поймите, что никто из находящихся здесь не желает читать наш отчет. И это еще одна причина, по которой вы должны сделать его достаточно длинным: чтобы проклятая Нью-Йорк Таймс не смогла напечатать его целиком. Иначе кто-нибудь из этих любопытных журналистов будет годами преследовать нас со своими вопросами, ответов на которые мы не знаем, по темам, которые не вызывают у нас интереса. Я увижу вас на коктейле, мистер Следователь по особо важным делам?
— Нет, Губернатор. Мы с Ревизором и Педиком едем прямо на банкет. Вы будете на бале?
— Мы с Миссис задержимся на оргии. Но, может быть, на ужине…
— Если я сумею туда добраться. Я буду трепаться с Адьютантом и Бейлифом. Скажем привет Плуту и прощай Чемпиону.
— Я не плут, — сказал Плут.
Когда все закончилось, Голд почувствовал разочарование: ему их отчаянно не хватало. Работая в согласии, они всего за два заседания добились того, на что у других уходило три года: ничего. Он отработал в своей первой президентской комиссии, и о, эта радость… о, этот пьянящий экстаз оскорблений и снисходительного отношения от людей, имеющих твердое положение в обществе, людей, которые не замечают, унижают и презирают его, о, это наслаждение быть допущенным в такую компанию в качестве ничтожного искателя теплого местечка, искателя, которым можно пренебрегать и помыкать, которого можно прерывать, когда он все же пытается говорить, которого можно с таким небрежным изяществом изгнать из любой беседы, если он попытается принять в ней участие. Они были заняты своими бранчами, ланчами и оргиями, на которых его присутствие пока было нежелательным. Они ездят в бальный парк с Вдовами и Прелатами и занимают там лучшие места. Как он завидовал их неколебимой уверенности в том, что они здесь на своем месте, и их непроходимой глупости.
«Пригласи еврея в Белый Дом (и он станет твоим рабом)» — так собирался Голд начать свою исполненную язвительной иронии атаку на Либермана, когда того пригласили в Белый Дом за его поддержку войны во Вьетнаме. Как близко счастливый случай, зависть и слепая интуиция подвели Голда — и это не ускользнуло от внимания Ральфа — к пониманию основополагающих истин этого мира.
А как ласкал сердце обычай, позволявший людям носить, словно перья на шляпе, знаки того наивысшего положения в обществе, которое они когда-то занимали. Если бы я был президентом… — когда я буду президентом, поправлял он себя, предаваясь мечтам, — каждый будет назначен на какой-нибудь высокий правительственный пост, а на следующий день его попросят подать в отставку, и тогда все в этой стране, независимо от расы, занятий, семейного положения, убеждений или доходов, смогут идти по жизни, называя себя Послом, Судьей, Мэром или Секретарем, а не Эстер, Розой, Ирвом, Виктором, Джулиусом или Сидом.
ОТ ЭТИХ мыслей Голда оторвала мисс Плам, сообщившая, что за дверью толкутся четыре журналиста в надежде услышать от него слово истины.
Трудно было вообразить кого-нибудь моложе этих журналистов; прилетев сюда словно мотыльки на свет, они теперь окружили его, как погасшую лампочку. Среди них была высокая хорошенькая девица с маленьким личиком и прямыми светлыми волосами; брюзгливым, неуважительным тоном и с раздражением, какого Голду еще не случалось ни у кого вызывать, она спросила, что́ он и остальные собираются врать о результатах своей работы. Голд решил ее соблазнить.
— Откровенно говоря, моя дорогая, я не знаю, — начал он скромно-обезоруживающим тоном, в котором набил руку, но дальше этого пойти не смог. Они улетели.
— Это было ужасно! — стала строго выговаривать ему мисс Плам с паническим ужасом, от которого ее чувственный рот принял форму вытянутого уродливого эллипса, а на щеках и на лбу выступили капельки пота. — Вы никогда не должны так говорить!
— Великолепно! — подбодрил его Ральф по телефону, успев перехватить Голда еще до того, как тот выскользнул из здания, чтобы в одиночестве пережить свой позор. — Телеграммы с компьютерной шифровкой твоего заявления уже ушли в наши посольства.
— Какого заявления?
— Теперь твой девиз — стержень официальной политики.
— Какой девиз?
— Твой инстинкт безошибочен, твои слова поэтичны, твоя скромность очаровательна. Брюс, у меня от тебя чердак дымится. Теперь ты должен сломя голову нестись на наш следующий брифинг для прессы. Поступила директива, согласно которой ты сможешь туда просочиться.
— Вы были замечательны, — воскликнула мисс Плам, придвигаясь к нему поближе, но Голд больше не любил ее и знал, что уже никогда не захочет прижать ее к своему члену.
ОН ПРИБЫЛ на организованный Белым Домом брифинг для прессы, не опоздав ни на секунду, и нашел себе место у стены, откуда без всяких помех мог видеть трибуну, и в этот же момент пресс-секретарь сказал:
— У меня есть заявление. Как вам известно, этот президент привержен открытости и абсолютной откровенности. В соответствии с этой политикой я должен заявить, что у меня нет никаких заявлений. Со вчерашнего дня ничего не произошло.
Последовала ошеломленная пауза, и наконец один из ветеранов прессы спросил:
— Ничего?
— Совершенно. Сегодня нет никаких новостей.
— Никаких новостей?
— Никаких.
— Абсолютно?
— Абсолютно ничего такого, о чем стоит говорить.
— Это касается только Вашингтона, Рон? — спросил голос сбоку. — Или и всей остальной страны тоже?
— Только Вашингтона. Остальная страна нас не интересует.
— Вас не интересует остальная страна?
— Совершенно верно.
— Это означает, что в газетах ничего не будет о президенте?
— Точно. Если только вы не захотите раздуть из этого историю. Мы можем продолжать?
— Ваше заявление, Рон, приводит меня в некоторое замешательство, а потому позвольте мне вернуться на пару лет в прошлое. Некоторое время назад бывший шеф ЦРУ Ричард Хелмс[83] был уличен в том, что солгал под присягой по крайней мере одной комиссии Конгресса. Тем не менее, ему позволили остаться на службе и отправили послом в Иран вместо того, чтобы предать суду за это преступление. Вы можете прокомментировать это?
— Нет. Эта администрация считает неуместным комментировать дела, находящиеся на расследовании.
— Вы хотите сказать, — быстро спросила какая-то женщина, — что это дело находится на расследовании?
— Я этого не говорил.
— Но разве это не вытекает из того, что вы сказали?
— Не знаю.
При этом ответе по залу пронесся всеобщий вздох изумления, а за ним последовал оживленный ропот, в котором, наконец, один голос зазвучал громче других.
— Что вы сказали?
— Не знаю.
— Вы не могли бы повторить?
— Не знаю.
— Вы не знаете?
— Я правда не знаю.
— Вот блин! Рон, Рон, будьте добры, повторите еще раз в микрофон. Я хочу быть абсолютно уверен, что это записалось.
— Пожалуйста. Не знаю.
— Спасибо, Рон. Это было здорово.
— Этот ответ можно давать со ссылкой на источник? Вы готовы к тому, что вас будут цитировать?
— Не знаю.
— Вы хотите сказать, что не знаете, готовы ли вы позволить цитировать ваше заявление о том, что вы не знаете?
— Верно.
— А это мы можем процитировать?
— Не знаю.
— Рон, есть ли кто-нибудь еще, занимающий ответственный пост в правительстве или где-нибудь в другом месте, кто когда-либо говорил «Не знаю»?
— Не знаю. Эти слова принадлежат доктору Брюсу Голду, который преподает в колледже в Бруклине, штат Нью-Йорк, и который, возможно, скоро будет работать в администрации.
— Рон, в каком качестве доктор Голд будет работать в администрации?
— Не знаю. Пойдем дальше?
— Вы ведь помните Генри Киссинджера? Что вы о нем думаете?
— Второй сорт.
— Таким было его мнение о Ричарде Никсоне, верно?
— Тогда третий.
— Меня это всегда приводило в недоумение, Рон. Если Ричард Никсон был второй сорт, то кем же тогда нужно быть, чтобы это был третий?
— Генри Киссинджером.
— Вы ставите Генри Киссинджера ниже Ричарда Никсона?
— Только по интеллекту и сообразительности. По характеру и искренности они приблизительно равны.
— Что касается искренности, Рон. Вы помните, как Ричарда Клайндьенста уличили в том, что он лгал под присягой при его назначении генеральным прокурором? Значит, это было клятвопреступление. Тем не менее ему позволили признать себя виновным всего лишь в мелком правонарушении и продолжать работать юристом. Вы не можете нам сказать, почему с Ричардом Клайндьенстом, как и с Ричардом Хелмсом, обошлись столь мягко, тогда как к другим преступникам обычно не проявляют подобной снисходительности?
— Не знаю.
— Это немного подозрительно, правда?
— Чертовски подозрительно.
— Это можно дать со ссылкой на источник?
— Конечно нет. Кто следующий?
— Теперь, по прошествии значительного времени, не могли бы вы нам сказать, каковы были истинные причины — я понимаю, тут у нас затесалось слишком много Ричардов с уголовным оттенком, но я надеюсь, вы извините меня, Рон, — вынудившие Джеральда Форда[84] простить Ричарду Никсону все сексуальные преступления, совершенные им во время президентства?
— Разве Никсон совершал сексуальные преступления?
— Не знаю. Но разве такой вывод не напрашивается из того, что Никсон был прощен за все преступления, совершенные им во время своего президентства?
— Не знаю.
— Эта администрация решила бороться с инфляцией, поднимая цены, чтобы снизить спрос, чтобы сбить цены, чтобы увеличить спрос и вернуть инфляционно высокие цены, которые мы хотим снизить уменьшением спроса, чтобы увеличить спрос и поднять цены. В этой формуле заключена вся ваша экономическая политика или есть что-нибудь еще?
— Не знаю.
— Рон, вы уверены, что не знаете, или вы только высказываете такое предположение?
— Я абсолютно уверен, что не знаю.
— Какой прогноз вы готовы сделать относительно безработицы и состояния экономики на ближайшее время?
— Не знаю.
— Вы не знаете, каким будет ваш прогноз?
— Совершенно верно.
— А кто-нибудь в правительстве знает?
— Каким будет мой прогноз?
— Я снимаю вопрос.
— По поводу наших заокеанских союзов. Если в основе почти каждого из них лежит подкуп, нажим, подрывная деятельность и прочая коррупция, то какова будет стабильность этих союзов в условиях настоящего кризиса или при смене правительств?
— Господи, да откуда ж мне это знать?
— А есть кто-нибудь в администрации, кто все же знает?
— Что?
— Что-нибудь.
— Не могли бы вы повторить вопрос?
— Что-нибудь.
— Разве это вопрос?
— Разве это ответ?
— Не знаю.
— Я забыл свой вопрос.
— Я снимаю свой ответ.
— А как насчет президента? У него есть какое-нибудь разумное представление о том, что будет происходить в стране и за рубежом?
— Не знаю.
— Рон, пожалуйста. Умоляю. Повторите это еще раз для телевидения. Я хочу сделать наезд как раз перед вашим ответом. Отвечать начинайте, когда увидите, что мы наехали.
— Конечно. Не знаю.
— Потрясающе.
— Рон, я обязан задать вам этот вопрос о президенте. Вы и правда не знаете или просто не хотите говорить?
— Не знаю.
— Вы хотите сказать, что не знаете, знаете вы или нет?
— Совершенно верно.
— Спасибо, Рон, — сказал пожилой корреспондент в первом ряду. — Вас нужно поздравить. Это был самый откровенный и информативный брифинг для прессы, на котором мне довелось присутствовать.
— Ах, не знаю.
РАЛЬФ позвонил на следующее утро, когда Голд готовил завтрак, и сообщил, что президент хочет его видеть, чтобы поздравить лично.
— Он пытался дозвониться до тебя в отеле, но на коммутаторе ему сказали, что ты не принимаешь звонков.
— Я остановился у Андреа, — сказал Голд. — А зарегистрировался в отеле, чтобы обезопасить себя.
Ральф уважительно присвистнул.
— Какая глубина, Брюс. Именно этим способом мы все и должны пользоваться, чтобы защитить наши жизненно важные секреты. Приезжай в Белый Дом в одиннадцать. Подъезд для прислуги.
Голд последовал указаниям Ральфа, и его провели вверх по лестнице через кладовую в приватную приемную, и в этот момент из приватного внутреннего кабинета на цыпочках появился Ральф и повел его назад. Аудиенция была отменена. Президент спал.
— Он прилег вздремнуть, — прошептал Ральф.
— В одиннадцать утра? — воскликнул Голд.
— Президент, — объяснил Ральф, — очень рано встает. Каждое утро в пять часов он уже на ногах, он принимает две таблетки от бессонницы и транквилизатор и снова ложится в постель и лежит, пока не проснется.
— Когда же он работает? — спросил Голд.
— Что ты имеешь в виду? — сказал Ральф.
— Когда же он работает?
Главным чувством Ральфа было недоумение.
— Я что-то все равно не понимаю.
— Когда он делает то, что входит в его обязанности? В обязанности Президента?
— Двадцать четыре часа в сутки, — сказал Ральф. — Бедняга, может быть, работает даже в этот момент, когда спит. Да, тебя повысили. Об этом он и хотел тебе сказать.
— До кого? — в удивлении воскликнул Голд?
— Мы еще не решили, но это большой шаг вперед.
— Откуда?
— Мы что, так еще и не выяснили? Ты уже вот-вот сможешь выбрать что-нибудь, если только такая возможность появится. Это уже официально, хотя еще и подлежит утверждению, но все должно оставаться в тайне, пока мы об этом не объявим в том случае, если решим, что это можно предать гласности. Ты уже ушел далеко вперед от источника и представителя.
— Я буду больше зарабатывать? — осведомился Голд.
— Столько, — сказал Ральф, — сколько сможешь унести, хотя конкуренция всегда очень сильна. Знаешь, Линдон Джонсон[85] и Джек Джавиц[86] были не единственными, кто разбогател на службе в правительстве. Я случайно встретил Гарриса Розенблатта и выяснил у него, что делает министр финансов, — сказал Ральф, когда они удобно расположились в его кабинете. — Люди твоих религиозных убеждений там неизбежно преуспевают.
Голд откашлялся. — У меня нет религиозных убеждений, Ральф.
— Ну, ты же знаешь, что я имел в виду. Я просто пытался тактично это выразить.
— Я тебе очень признателен за твою тактичность.
— С Гаррисом Розенблаттом происходит что-то таинственное, Брюс, — сказал Ральф, нахмурившись. — Каждый раз, когда я его вижу, он все больше и больше становится похожим на кого-нибудь, вроде меня, и все меньше на кого-нибудь, вроде тебя.
И опять Голд с трудом нашел слова.
— Что ты имеешь в виду, Ральф, когда говоришь, что Гаррис Розенблатт становится все больше и больше похожим на тебя и все меньше на меня?
— Он становится выше и стройнее, Брюс, — просто и честно ответил Ральф, совсем, казалось, не обратив внимания на оцепенение, в котором пребывал Голд. — И у него появилась осанка. Ты помнишь, каким он был низеньким и дряблым. И еще — он, кажется, становится бледнее. Я вчера на вечеринке видел Андреа, и она меня тоже беспокоит. Раньше она была выше, верно?
— Выше? — Голд поймал взгляд Ральфа в надежде увидеть в нем хотя бы лучик мысли, которую он сможет разделить с ним. — Выше, чем что?
— Чем теперь. Я бы на твоем месте проверил. Ведь ты не хочешь, чтобы она стала слишком низкой?
— Слишком низкой для чего, Ральф?
— Для тебя, Брюс. Я не думаю, что тебе добавит веса, если твоя вторая жена будет такой же низенькой, как Белл, верно?
— Я у нее спрошу, Ральф, когда это будет удобно. А чем занимается министр финансов?
— Он подбадривает деловое сообщество.
— Это я бы смог, — сказал Голд.
— Конечно, смог, — согласился Ральф. — И еще обещает понизить дефицит бюджета. На самом деле он этого не делает, он только обещает. Он также блюдет свои финансовые интересы и интересы своих друзей, чтобы они могли продолжать жить на том уровне, к которому привыкли.
Интерес Голда ослабел.
— Меня не очень уж беспокоят мои друзья, — признался он. — Я пытаюсь улучшить тот уровень, к которому привык я.
— Значит, у тебя к этому не лежит сердце.
— Я еще раз обдумал варианты главы НАТО, министра обороны, Директора ЦРУ или ФБР и даже министра Армии, Флота или Воздушных сил, если только уже не поздно.
— Нет, конечно, не поздно, — сказал Ральф, — если только уже не поздно. Мы пришли к какому-нибудь решению по здравоохранению, образованию и социальному обеспечению?
— Меня интересуют только мои собственные.
— А как насчет жилищного строительства и городского планирования? Это помогает узнать, что значит быть бедным…
— Я уже был бедным.
— … и принадлежать к тем, кто не пользуется привилегиями.
— Оттуда меня вычеркни.
— Как насчет генерального прокурора, Брюс? Вот уж где теплое местечко.
— У меня открытый ум, — сказал Голд. — Я думаю, теперь, когда на моих детях это уже никак не скажется, я мог бы способствовать лоббированию таких вопросов, как смешанное обучение и интеграция. Но разве я не должен быть юристом, чтобы стать генеральным прокурором?
— Не думаю. Во всяком случае, закон этого не требует.
— Ты не мог бы узнать?
— Я спрошу генерального прокурора.
— Давай лучше опустим это.
— Что ты думаешь о государственном департаменте?
— Вот там, думаю, я буду на своем месте.
— Может быть, и президент так думает. — Ральф, поднявшись, удовлетворенно потянулся. — Уверен, я почти могу тебе гарантировать получение должности, которую ты выберешь, когда только пожелаешь, хотя я и не могу ничего обещать. Так что не лови меня на слове.
Хотя в голосе Ральфа не слышалось ничего, кроме дружелюбия, Голд решил, что может позволить себе более детальное изучение вопроса. — Ральф, я тут слышу такие вещи, что просто своим ушам не верю.
— Я прекрасно понимаю, что ты чувствуешь, — Ральф провел рукой по своему рыжеватому чубу. — Пожив в Вашингтоне какое-то время, я готов поверить во что угодно.
Может быть, я говорю слишком непонятно, подумал Голд.
— Ральф, я слышу их от тебя.
— От меня? — воскликнул Ральф с искренним удивлением. — Брюс, тому, что говорю тебе я, ты можешь верить, потому что тебе я никогда не совру. Все, что я тебе обещал, совершилось, верно? Расскажи-ка мне, как ты управляешься у себя в колледже.
— Всех своих студентов я перевел на полностью свободное расписание, — сказал Голд, — и дал им темы курсовых работ. Не исключено, что больше я их никогда не увижу.
Ральф раскрыл от изумления рот и постучал по переносице пальцем. — Какая глубина, Брюс, огромная глубина! Сомневаюсь, что в правительстве найдутся такие проблемы, которые ты бы не смог разрешить с легкостью. Тебе остается только развестись с Белл и жениться на Андреа. Будет гораздо лучше, Брюс, если ты сделаешь это до того, как начнутся слушания по твоему утверждению. Для страны всегда плохо, если кто-нибудь избавляется от своей старой жены ради жены получше после того, как его сделают крупной фигурой в правительстве. Такая этика может быть приемлема для сенатора или конгрессмена, но ты уже и теперь крупнее.
— Правда?
— Я думал, тебе это известно, — сказал Ральф, — хотя ты еще ни коим образом и не мог это узнать. Оставь Белл, Брюс. Сделай то, что нужно.
Голд был слегка напуган.
— Оставить жену не так-то просто, Ральф.
— И ты это говоришь мне?
— И потом, может быть, Андреа не захочет выходить за меня.
— Она не сможет отказаться, когда узнает о твоем повышении.
— Как я могу ей сказать, если это должно оставаться в тайне?
— Ты можешь ей намекнуть, — сказал Ральф. — И потом, она все равно наверно подслушивала. Ты уже видел Пью Биддла? Он необыкновенный, как и его имение в охотничьих угодьях. Над чем ты сейчас работаешь?
— На мне висит эта книга о…
— Людях еврейского происхождения? — решил покрасоваться Ральф.
— О евреях, — храбро признался Голд. — Хотя ее тема все больше уходит в личную сторону. И я собираю материал для юмористической книги о Дэвиде Эйзенхауэре и для серьезной о Генри Киссинджере, хотя все может получиться наоборот.
— Как ты будешь рассматривать Генри Киссинджера?
— Объективно.
— Мне он тоже никогда не нравился. Ах, да, президент просил, чтобы я выяснил у тебя, начнет ли Россия войну, если мы уменьшим нашу военную мощь.
Голд взглянул на Ральфа краем глаза.
— Откуда мне знать?
— А ты бы не мог выяснить?
— У кого? Ральф, неужели здесь никто не имеет об этом никакого представления?
— У нас есть масса экспертов. Но президент считает, что твое предположение может быть ничуть не хуже других.
— Я поспрашиваю.
— Ты — высший класс, Брюс, — сказал Ральф. — Президент будет тебе благодарен.
— Ральф, — сказал Голд со скептицизмом, который снова возобладал над множеством других его чувств, — ты и правда видишь президента?
— Конечно, Брюс, — ответил Ральф. — Все видят президента.
— Я имею в виду лично. Он тебя видит?
— Президент всё видит, Брюс.
— Ты его видишь так, чтобы поговорить с ним?
— О чем? — спросил Ральф.
— О чем угодно.
— Господи, Брюс, с президентом не будешь говорить о чем угодно, — с укоризной сказал Ральф. — Президент зачастую очень занят. Он, может быть, пишет еще одну книгу.
Голд, невзирая на беспросветно сгущающийся туман неопределенностей, упрямо плел свои логические вопросы.
— Ну, хорошо, Ральф, если у тебя есть что-то важное, что ты бы хотел обсудить с президентом, ты можешь зайти и поговорить с ним?
— О чем?
— О чем угодно, что у тебя важное… нет, не прерывай меня… о войне, например.
— Это не моя епархия, — сказал Ральф. — Это не моя область.
— А чем ты занимаешься?
— Почти всем, что относится к моей компетенции, Брюс.
— А что относится к твоей компетенции?
— Все, что лежит в моей области, Брюс. Это моя работа.
Голд с трудом сдерживался, чтобы не повысить голос.
— Я и пытаюсь выяснить, в чем состоит твоя работа.
— Я рад, что смог помочь тебе в этом, — сказал Ральф, пожимая ему руку. — Пожалуйста, передай мой привет Белл и наилучшие пожелания Андреа, или привет — Андреа и наилучшие пожелания — Белл, как тебе больше нравится.
Голд почувствовал себя уставшим.
— А ты передай мои — Альме.
Ральф, казалось, растерялся.
— Какой Альме?
— Разве твою жену зовут не Альма? — спросил Голд.
— Точно так зовут и девушку, с которой я обручен, — сказал Ральф. — Она почти на целый год моложе. Брюс, послушайся моего совета. Если мужчина собирается уйти от одной жены и жениться на другой, то лучше ему сначала развестись с первой, прежде чем жениться на второй. Я испробовал и то, и другое. И уходить от них нужно как можно скорее, прежде чем у них начнутся всякие там раковые опухоли и удаления матки. Да, всегда разумнее уходить от жен, пока они здоровы и достаточно молоды, чтобы завести другого мужа, который будет оплачивать их медицинские счета и посещать в этих жутких больницах. Ах, да, я же должен выяснить, не было ли в твоей жизни какого-нибудь грязного пятна, из-за которого мы все попадем в неловкое положение, если его вдруг обнаружит кто-нибудь наверху.
— Какого, например?
— Понятия не имею.
— Тогда я вынужден сказать нет.
— Ты совершал когда-нибудь поступки похуже, чем все мы?
— Ни в коем случае.
— Тогда ты чист. — По безмятежному выражению лица Ральфа и тому глубокому вздоху, который он издал, глядя из дверного проема на ряды рабочих столов, можно было подумать, что он созерцает тучное пастбище и вдыхает воздух, наполненный ароматами цветущей бирючины, жимолости и непрекращающимся жужжанием бесчисленных буколических совокуплений. — Просто дух захватывает, — воскликнул он. — Двое-трое из наших самых надежных мозговых трестов утверждают, что если долго стоять вот в этих моих дверях, то рано или поздно можно увидеть президента. Хочешь подождать?
Голд подозрительно взглянул на него, снова испытывая сомнения в том, что он правильно понял своего друга-протестанта.
— Мне нужно идти делать предложение Андреа.
— Президент будет рад.
НА ПРОТЯЖЕНИИ всего обеда Голд нервничал и испытывал легкое головокружение. Сохраняя внешнее спокойствие, он снова искусно внушал Андреа мысль о необходимости воздерживаться от обсуждения их отношений и частностей сексуальной близости с кем бы то ни было, а в особенности с кем-либо, вроде мисс Плам. Андреа слушала его с доверчивым восхищением, отчего он испытывал чувство собственной исключительности и некоторой тревоги. Он не привык к тому, что может оказывать такое гипнотическое воздействие на людей, перед которыми благоговеет.
Шотландская копчушка и литовский ржаной хлеб, которые он привез из Нью-Йорка, прошли хорошо, а Андреа обещала узнать у знакомых в министерстве торговли и сельского хозяйства, можно ли где-нибудь в мире достать арабский мокко, или его больше не производят. Арабский мокко он предпочитал французскому. Голд поставил последние тарелки в сушилку и перешел в гостиную, где Андреа полулежа ждала его на софе в позе, которая вызывала ассоциации с картиной и мраморной статуей, изображающей мадам Рекамье[87], — ее рука легко подпирала голову, а ее изящные, гибкие ноги покоились поверх подушек. И снова у него перехватило дыхание от бледно-лиловых лучиков, радиально исходящих из ясных, цвета морской волны колечек вокруг ее зрачков. У нее было самое красивое лицо из всех, что ему доводилось разглядывать, и он еще раз задал себе вопрос: почему на него время от времени находит такая скука. Ее пальцы нежно играли темными волосами сзади на его шее.
— Ральф считает, — сказал он, целуя ее, — что мы должны пожениться.
Щеки у нее засверкали, вспыхнув от прихлынувшей к ним краски.
— Я тоже так думаю.
— Он считает, что это будет хорошо для страны, — сказал Голд, залившись краской стеснения, которое, как он считал до сего момента, оставляет людей после четырнадцати и которое он, предпринимая спартанские усилия, пытался скрыть. — Понимаешь, я буду работать в правительстве. Теперь это уже абсолютно точно, хотя я и не уверен.
— Я всегда хотела выйти замуж за кого-нибудь, занимающего высокий пост в правительстве, — сказала Андреа. — За кого-нибудь, кем я восхищаюсь и кто захочет увидеть меня еще раз.
— Сегодня я получил большое повышение.
— С какой должности?
— Не могу сказать, — таинственно сообщил он.
— А что ты будешь делать?
— К сожалению, об этом я тоже не могу сказать.
— Спорим, угадаю, — сказала, дразнясь, Андреа и принялась щекотать его. — Представитель?
— Ну, уж нет, — без ложной скромности ответил Голд, одновременно с ней давясь от смеха. Они оба валяли дурака. — Я уже переведен много выше.
— Источник? — Она с азартом поддерживала игру. — Выше, чем официальный представитель? — продолжала она в ответ на отрицательный жест Голда. — Ну, тогда я не знаю, — сказала она, вдруг посерьезнев. — Председатель Объединенного комитета начальников штабов? Государственный секретарь? Генеральный прокурор? Председатель Верховного суда?
Голд приложил палец к ее губам.
— Очень близко, дорогая, — твердо сказал он ей. — Но это должно оставаться в тайне. И я думаю, мы можем начать думать о свадьбе. Я чувствую, мы как бы всегда этого хотели. Я знаю, у меня от тебя всегда голова кружилась.
— Ты такой смешной.
— Блаженство! — в экстазе воскликнул он, когда понял, что его предложение принято. — Такого я еще не испытывал.
Итак, все было решено. Оба приняли как должное, резюмировал позднее Голд, что он так или иначе расстанется с Белл, потому что никто из них не обмолвился о ней ни словом.
Позднее, лежа в постели, она сказала:
— Можешь этого не делать. Я почти никогда не кончаю.
По всем мыслимым стандартам она была совершенством.
ДОМА Голд стал раскручивать этот предмет постепенно. Процедура ухода от жены нагоняла на него страх, но у него было значительное преимущество — его студия, куда он мог переехать с минимумом неудобств для себя.
— Я снова был у доктора, у психиатра, — уклончиво начал он. — По поводу переутомления.
— Да? — сказала Белл.
— У меня сейчас большие нагрузки — преподавание, мои книги и вся моя работа в Вашингтоне.
— Ты мне говорил об этом всего пару дней назад.
— Видишь, какие у меня провалы в памяти? Он мне настоятельно рекомендует пожить где-нибудь одному какое-то время, чтобы поправить нервы.
— Конечно, — сказала Белл.
— Понимаешь, отпуск сейчас я не могу взять. И он предложил мне ночевать в моей студии, когда я в Нью-Йорке, одну ночь в неделю, может быть, две, ну, как бы жить там три-четыре дня в неделю, пока я как бы не поправлю нервы.
— Хорошо, — сказала Белл.
— Белл, ты понимаешь? Ты понимаешь, что я тебе говорю?
— Конечно, — сказала Белл.
— У меня по ночам столько раз возникает желание встать и начать печатать, а мне не всегда удобно делать это здесь.
— Хорошо.
Натолкнувшись на такое непротивление, его решимость ослабела. При мысли, что ей может быть это безразлично, он испытал меланхолическое разочарование.
— Так что, — объяснил он со скорбным першением в горле, — мы какое-то время поживем порознь. Отдельно. Как бы сами по себе. — Она ничего не ответила. — Ты понимаешь?
— Понимаю.
— По крайней мере, пока я не поправлю нервишки.
— И сколько, — спросила Белл, — ты будешь поправлять нервишки?
— Этого никто не знает.
— Как ты думаешь, — спросила Белл, — ты сможешь поправить нервишки к юбилею твоего отца в следующую пятницу?
— Да, конечно, — Голд согласился пойти ей навстречу с отважной готовностью, не очень вязавшейся с тем неврастеническим состоянием, которое он только что описывал. — Я по-прежнему буду часто приезжать сюда на обед и за почтой, почистить костюмы и забрать стиранное белье. Мне для Вашингтона понадобятся мои старые темные костюмы и кой-какие из тех старых белых рубашек.
— Иначе он захочет подольше остаться в Нью-Йорке, чтобы помочь тебе поправить нервишки.
— Я буду много времени проводить в Вашингтоне.
— Он и в Вашингтон захочет поехать, чтобы помочь тебе поправить нервишки.
— Я буду на юбилее, — сказал Голд, — и буду приходить куда нужно, пока они не уедут. Белл, ты уверена, что не возражаешь?
— Почему я должна возражать?
— Потому что я почти каждый вечер буду у себя в студии и буду редко ночевать здесь. Иногда я буду отсутствовать целые уик-энды.
— По правде говоря, — сказала Белл, — если бы ты мне не сказал, я, может быть, и не заметила бы.
— Не заметила бы?
— Ведь ты живешь так уже не первый год.
ДОЧЬ Голда, хотя ей и исполнилось всего лишь двенадцать, была не столь легковерна, она чувствовала: что-то происходит.
— Ты переезжаешь, да? — сказала она с проницательностью, редкой для столь юных лет.
— Нет, не переезжаю. — Услышав ее презрительный смешок, он скорчил ей гримасу. — Я просто упаковываю вещи, которые мне понадобятся в студии для работы и которые мне будут нужны в Вашингтоне.
— Не вешай мне эту лапшу, — сказала Дина. — Ты разводишься.
— Маленьким девочкам не следует так разговаривать.
— И тебе наплевать, что будет со мной?
— Да.
— Зачем вы меня тогда родили, если я была вам не нужна?
— Кто же знал, что это будешь ты?
— Это что еще значит?
— Спроси кого-нибудь другого.
— Ну, ты и тип.
— Делай уроки или иди погуляй на улицу.
— У тебя другая женщина, да? Я же вижу. Ты, наверно, думаешь, что хочешь на ней жениться, да?
— В этом нет ни слова правды, — сказал Голд.
— Враки. Я знаю, ты всю мою жизнь трахал других теток. Ты думаешь, я не вижу, что происходит вокруг? Мог бы и сам мне рассказать. Я имею право знать. Я все равно узна́ю.
— Не лезь не в свое дело.
— А мне как быть? Приезжать к тебе в гости на уикэнды?
— Даже и звонить не думай.
— Ты блядун. Нужно мне начать ходить к психоаналитику, чтобы тебе навредить. Из школы меня выпрут. Я из тебя всё до последнего цента вытяну.
— Будешь ходить в бесплатную клинику, — сказал Голд, у которого вдруг защемило сердце, потому что Дина обычно выполняла свои угрозы. — На один прием в неделю. В группе.
— Надеюсь, она наградит тебя сифилисом и триппером.
— Подотри задницу, паршивка.
ОТДЕЛАВШИСЬ от Белл и полностью обговорив все дела с дочерью, Голд решил остаться на обед и на ночь. Дома он чувствовал себя уютнее, чем в студии, где по ночам у живших по соседству гаитянских шлюх грохотала адская музыка, свободно проникавшая сквозь стены, словно перегородки были бумажными.
ПЕДАНТИЧНО сверившись с наручными часами, Голд, раздуваясь от растущего чувства сановного величия и преисполненный предвкушением заманчивых перспектив на будущее, брезгливо миновал захудалую приемную редакции и, осторожно ступая на скрипучие половицы между грозившими обвалиться кипами нераспроданных и возвращенных журналов, начал пробираться по коридору в самый дальний угол, к кабинету, который по убогости, неряшливости и затхлости не мог сравниться ни с одним из тех, что он повидал. Худшего он и представить себе не мог. Старая перьевая метелка, словно только что вынутая из помойного ведра или извлеченная из покинутого трущобного жилища, лежала на вершине стопки изрезанных и пожелтевших от времени листов Нью-Йорк Таймс Мэгазин, откуда Либерман постоянно воровал большинство из своих новых редакторских идей.
— Я пользуюсь ею для чистки, — извинился Либерман.
— Для чистки? — повторил Голд ледяным тоном, призванным возвести между ними непреодолимую преграду шириной не менее вытянутой руки. — Как тебе удается найти для чистки что-то грязнее этого? — Он не мог припомнить, когда получал такое огромное удовольствие от разницы в их положении, кроме того давнего счастливого случая, когда Либерману за одну неделю отказали подряд в стипендии Родса[88], стипендии Фулбрайта[89], гранте Гуггенхейма[90] и библиотечном абонементе. — Выкини ее отсюда к черту, если хочешь, чтобы я здесь сел и что-то подписал.
Либерман, ревниво реагировавший на восходящую звезду Голда, произвел на свет еще одно из своих воззваний. Голд прочел:
ПРИЗЫВАЮ ПОКОНЧИТЬ С КОММУНИСТИЧЕСКИМ ПРАВЛЕНИЕМ В АЛБАНИИ.
— Как видишь, — сказал Либерман, — я позволяю некоторым из моих коллег, числящих себя интеллигенцией, вместе со мной субсидировать это воззвание. Мы хотим по пятьдесят долларов с каждого подписавшего, чтобы разместить рекламу в самых влиятельных изданиях мира, включая мое. Мы планируем собрать подписи тысячи известных людей, и я решил позволить тебе быть среди них. Я лично гарантирую участие пяти сотен.
— Сколько у тебя есть сейчас?
— Ни одного. — Далее в его воззвании шел такой текст:
МЫ ТРЕБУЕМ
1. ПОЛИТИЧЕСКОЙ ДЕМОКРАТИИ В АЛБАНИИ.
2. СВОБОДЫ ПРЕССЫ В АЛБАНИИ.
3. РЕЛИГИОЗНОЙ ТЕРПИМОСТИ ПО ОТНОШЕНИЮ К АЛБАНСКОМУ НАРОДУ.
МЫ НЕ ПОЗВОЛИМ, ЧТОБЫ ОТ НАШИХ ТРЕБОВАНИЙ ОТМАХНУЛИСЬ!!!!!!
Дальше Голд читать не стал.
— Я не подпишу этого.
— А пятьдесят долларов дашь?
— Я и пятидесяти центов не дам. С тех пор как я стал неоконсерватором, прогрессистом-прагматиком, обеспокоенным демократом, выступающим за коалицию демократического большинства, либеральным реакционером и просвещенным республиканцем, я больше не плачу денег из своего кармана для рекламы своих политических принципов. И ты тоже.
— А почему ты не хочешь подписывать?
— Не уверен, что это благоразумно, — сказал Голд, светясь от радости, которая часто согревала его сердце, когда он созерцал неудачи и разочарования ближних. — Меня вот-вот должны назначить на высокий пост в Вашингтоне.
— Что-что? — уголки рта Либермана растянулись и какое-то мгновение казалось, что он собирается прокусить череп Голда своими коренными зубами. — Ты, наверно, шутишь.
— Никогда не был так серьезен.
— Вашингтон? Какое ты имеешь к этому отношение? Почему это ты, а не я должен быть в правительстве? Я один раз обедал в Белом Доме.
— С четырьмя сотнями других.
— С женой. А ты там не обедал. Ты хочешь, чтобы албанский народ оставался без политической демократии только потому, что ты получаешь работу в правительстве? Тебе безразлично, что с ними будет?
— Безразлично.
— Я тебя за это уничтожу, — пригрозил ему Либерман. — Я выпущу еще одно воззвание.
— Спокойнее, Либерман, — весело предостерег его Голд. — Давай подходить к делу с холодной головой. Если ты хочешь издавать воззвания, то почему ты выбрал их объектом крохотную Албанию? Направь свои стрелы против России и Китая. Зачем тратить воззвания впустую? Я уверен, как только ты поставишь на колени Россию и Китай, такая мелкая рыбешка, как Албания, сама приплывет в твои сети.
— Ты все шутишь, — хмуро пробормотал Либерман. — Но ведь с чего-то нужно начинать. Какая работа будет у тебя в Вашингтоне?
— Даже если бы хотел, все равно не мог бы сказать, — ответил Голд. — Но я уже получил повышение.
— Что, такой крупный пост? — на Либермана это произвело впечатление.
— И секретный.
— Ты даже мне не можешь доверить?
— На моих устах печать.
— Когда мы будем знать?
— Я не могу сказать больше, чем сказал.
— У тебя в Вашингтоне, должно быть, теперь есть влиятельные друзья, да?
— Целая куча. Я был в Белом Доме на встрече с президентом.
— На обеде? — спросил Либерман.
— На бранче, — сказал Голд. — Там были только Ральф и я. Встреча была короткой. У нас у всех куча дел. Меня выбрали писать отчет Комиссии.
— Что ты там напишешь обо мне?
— Ничего, — сказал Голд, — что могло бы тебя обидеть.
— Я тебе предоставлю любую помощь, — предложил Либерман и тут же попросил помощи для себя. — Ты теперь наверняка можешь многое для меня сделать, да?
— Я знал, что ты придешь к этой теме, — сказал Голд. — Но я всегда должен задавать себе вопрос: а отвечает ли это государственным интересам.
— Я думаю, отвечает, — сказал Либерман. — Я ведь все время меняю свою издательскую политику, чтобы оказывать поддержку администрации.
— Я вовсе не уверен, что администрация заметила изменения в твоей издательской политике, — сказал Голд.
— Ты бы мог им сказать. — Либерман схватил его за руку. — Брюс, а как там в Вашингтоне? — Голд рывком высвободил свою руку и начал оттирать жирные пятна и счищать пыль, оставленные на рукаве пальцами Либермана. — Что ты там делаешь?
Голд выдал ему сразу из двух стволов.
— Трахаю девочек, Либерман, — с жаром начал он, не находя в себе сил удержаться от получения этого садистского удовольствия. — Блондиночек, Либерман, самых блондинистых блондиночек, каких ты себе даже представить не можешь. Все они жуткие красавицы. Дочери нефтяных магнатов и акул газетного бизнеса. Лесопромышленников, финансовых воротил, спрутов сталелитейной промышленности. Посмотрел бы ты на них, Либерман, ох, посмотрел бы. Всем им от девятнадцати до двадцати трех, и никогда не бывает больше. Они любят евреев. Ты меня слышишь, Либерман? Они любят евреев. А нас там не так уж и много. Мы там пользуемся большим спросом. Они с ума по нам сходят, Либерман. Ты слушаешь? Ты слышишь? Богатые вдовушки. Они считают, что мы блистательны, динамичны и изобретательны, а не только раздражительны, нервны и невротичны. Они не знают, Либерман, они просто не знают. Ты должен их поиметь пачками, поимей их, пока можешь.
— Возьми меня с собой! — со слезами в голосе выкрикнул Либерман и умоляюще поднял глаза на Голда. — Найди мне работу.
— Не убежден, — холодно сообщил ему Голд, — что правительству в настоящий момент нужен еще один русский еврей из Бруклина.
— Моравский еврей, — быстро поправил его Либерман.
— У тебя нет опыта, — сказал Голд. — Извини, мне пора.
— Тогда устрой мне субсидию от ЦРУ. — Преследуя Голда по извивающемуся змеей коридору, Либерман пыхтел, как в приступе грудной жабы.
Голд пронзил его ледяным взглядом. — Тебе не кажется, что ты утратишь целостность личности интеллектуала, если будешь потихоньку брать деньги у правительства?
Услышав этот вопрос, Либерман вновь обрел свой бахвальский тон нравственной непогрешимости.
— Абсолютно нет, — ответил он с вызывающей грубостью и высокомерием. — Нет ничего плохого в том, что я буду брать деньги за поддержку позиций, которые все равно буду отстаивать.
— А какие позиции ты будешь отстаивать?
— Какие мне скажут.
— Прощай, приятель.
— Брюс, — лебезил Либерман, загораживая Голду выход, — почему бы тебе с Белл не прийти как-нибудь ко мне и Софи на обед?
— Потому что я не хочу, — сказал Голд и, едва усевшись на свое место в хвосте самолета, который должен был доставить его в Вашингтон, к Андреа, принялся умело действовать ножницами, карандашом и скотчем, излюбленными инструментами своих научных исследований. У него были вырезки, которые он собирался приклеить к листам бумаги, чтобы потом разложить по папкам. Не прошло и нескольких минут после взлета, а он не без самодовольства рассматривал сооруженную им хитроумную цепочку, состоявшую из трех заголовков с первых страниц разных номеров нью-йоркской Пост.
«Обращение судьи к гражданам штата Юта»
«ПРИСТРЕЛИТЬ ЕГО 17 ЯНВАРЯ!»
«Приговор Гилмору
КАЗНИТЬ!»[91]
«ГИЛМОР МЕРТВ!»
Отсутствовал кульминационный пункт. Он его выдумал.
«Постановление суда:
КАЗНИТЬ ЕГО ЕЩЕ РАЗ!»
К этому он изобретательно добавил расположившиеся на отдельном листе два старых заголовка из нью-йоркской Дейли Ньюс; эти заголовки не имели друг к другу никакого отношения:
«Обращение Форда к гражданам штата Нью-Йорк
ОТКИНУТЬ КОПЫТА!»
И:
«Обращение мэра к мусорщикам
УБРАТЬ ЭТОТ МУСОР!»
Двумя полосками скотча он ловко прилепил эти вырезки на клочок из Нью-Йорк Таймс, который давно носил у себя в бумажнике и боялся потерять:
ЦИТАТА ДНЯ
«Я им сказал, что мне не нравится происходящее. Я им сказал: пусть либо выметают, либо выметаются». Мэр Бим выразил свое недовольство чиновникам санитарной службы в связи с состоянием улиц города.
Хотя Голд еще и не знал каким образом, но был уверен, что вставит это куда-нибудь в свою книгу о Киссинджере, Дэвиде Эйзенхауэре или жизни еврея в Америке. Затем Голду на глаза попались еще две шутки Генри Киссинджера, которые он отложил для своей коллекции острот бывшего государственного секретаря; Голд безжалостно собирал их уже не первый год. Он перечитал первую:
Вчера утром во время традиционного еженедельного награждения полузащитников государственный секретарь Генри А. Киссинджер отпустил шутку. Покидающий должность секретарь язвительно сообщил, что отверг предложение команды «Нью-Йорк Джетс» стать возможным преемником полузащитника «Джетс» Джо Намата. «Думаю, что Нью-Йорку не потянуть двух секс-символов сразу».
Следующая была того же пошиба:
Прощальный подарок этой недели покидающему должность секретарю: почетное членство в команде «Гарлем Глобтроттерс» плюс баскетбольная форма гарлемцев. Киссинджер одобрительно заметил, что на его новой форме стоит номер 1. Генри сказал: «Это числительное соответствует моей самооценке. Единственное, что меня беспокоит, так это, как я буду выглядеть в трусиках».
Голд злорадно планировал использовать обе остроты в разоблачительной и уничижительной главе, посвященной юмору Киссинджера. Ни в первой, ни во второй не было и следа фаталистической и тонкой иронии Талмуда или штетл[92], и Голд предпочитал юмор шутки о Киссинджере, пущенной в оборот датским агентством новостей «Ритцаус»:
Говорят, Киссинджер приобрел отрез отличной твидовой ткани, из которой пожелал сшить себе костюм. Вашингтонские и нью-йоркские портные, сняв с Генри мерку, сказали, что материала на брюки и пиджак не хватит. В Лондоне, Франции и Германии, которые он посетил с дипломатическими миссиями, то же предупреждение он услышал из уст лучших портных этих стран. Тогда он отправился в Иерусалим, и еврейский портной велел ему оставить материал и вернуться через десять дней. Вернувшись после встреч в Египте, Аравии, Сирии и Иране, Киссинджер был удивлен, когда увидел, что портной сшил ему не только идеально сидевший на нем костюм, но еще и жилетку, второй пиджак и две дополнительные пары брюк, и все это из того же отреза. «Как же так, — спросил Генри Киссинджер, — в Нью-Йорке, Вашингтоне, Лондоне, Париже и Германии мне говорили, что материала у меня мало даже на один костюм, а здесь, в Израиле, вам удалось сшить из этого так много вещей?»
«Потому что здесь, в Израиле, — сказал еврейский портной, — вы не такой уж и большой человек».
Теперь Голд занялся двумя своим последним вырезками из досье на Киссинджера. Первая вызвала у него кривую ухмылку, потому что эта историйка, хотя и маленькая, появилась на первой странице Таймс, сам тон заметки казался игривым:
ГРУППА АМЕРИКАНСКИХ ЕВРЕЕВ ЧЕСТВУЕТ КИССИНДЖЕРА
Государственный секретарь Генри А. Киссинджер нанес трогательный прощальный визит лидерам американских еврейских организаций; это произошло вчера во время ланча, устроенного Конгрессом президентов крупнейших организаций американских евреев.
«Я никогда не забывал, что 13 членов моей семьи погибли в концентрационных лагерях», — сообщил мистер Киссинджер притихшей аудитории.
С ланча в «Пьере» он отправился на обед в отеле «Уолдорф-Астория», чтобы получить там награду за выдающееся достижения, присужденную ему Ассоциацией внешней политики.
Среди самых выдающихся из этих выдающихся достижений, со злорадством подумал Голд, было и решение бросить евреев в «Пьере», чтобы отправиться на обед в «Уолдорф». Теперь у него оставалась последняя вырезка, которая вот уже несколько месяцев не находила себе места и раздражала его; подняв брови, он прочел ее три, четыре, пять раз:
3 ЭКСПЕРТА ПО ХЕЛЬСИНКСКОМУ СОГЛАШЕНИЮ ОСТАНОВЛЕНЫ КИССИНДЖЕРОМ
Государственный секретарь Генри А. Киссинджер изъял сегодня разрешение у трех чиновников администрации на сопровождение контрольной комиссии Конгресса, отбывающей для проверки соблюдения противоречивого Хельсинкского соглашения.
Вместо этого мистер Киссинджер поручил им отправиться вместе с пятью членами Конгресса в Брюссель, где они должны будут ответить на вопросы официальных лиц Северо-Атлантического Союза и Общего Рынка.
Голд прочел заметку в шестой раз, но опять впустую. Он никак не мог вспомнить, зачем сохранил ее. Он недоумевал еще минуту-другую, пока, в задумчивости перевернув вырезку, не обнаружил на другой стороне:
ОТ ПРОИЗВОДИТЕЛЯ — ПРЯМО К ВАМ!
ДУБЛЕНКИ ВЫСШЕГО КАЧЕСТВА!
СКИДКА ДО 40 %!
ПОСЕТИТЕ НАШ САЛОН СЕГОДНЯ!
ДЕШЕВЛЕ НЕ БЫВАЕТ!
Голд тщательно разгладил вырезку и сунул ее к себе в бумажник. Завершив свой рабочий день, он открыл Таймс и прочел:
ПОЛИЦЕЙСКАЯ ХРОНИКА
Отделение Ситибэнк на Парк-авеню, 1, что возле 32-й Стрит, было ограблено сегодня на 1290 долларов мужчиной, который сунул кассиру записку неприличного содержания.
В разделе деловой хроники он нашел еще одну заметку неприличного содержания, посвященную финансовым новостям; она, как ему показалось, не так уж далеко ушла от первой:
САЙМОН НАМЕРЕВАЕТСЯ ВЕРНУТЬСЯ К «БРАТЬЯМ САЛОМОН»
Уильям Е. Саймон, министр финансов, собирается вернуться в «Братья Саломон», нью-йоркскую инвестиционно-банковскую компанию, которую он оставил 1 января 1973 ради работы в правительстве Никсона.
Уильям Р. Саломон, управляющий и совладелец «Братьев Саломон», сказал, что надеется на возвращение мистера Саймона в фирму. «Мистера Саймона, побывавшего в должности министра финансов, мы будем ценить больше прежнего».
В то время, когда его пригласил бывший президент Никсон, мистер Саймон, как сообщалось в опубликованных отчетах, зарабатывал от двух до трех миллионов долларов в год. В администрации Форда Мистер Саймон являлся рупором президентской экономической политики.
ПОМНИ О ТЕХ, КТО НУЖДАЕТСЯ!
Смутное раздражение Голда, его отвращение к укоренившемуся в обществе алчному практицизму несколько умерились при мысли о том, что, когда завершится его служба в правительстве, его тоже станут ценить больше прежнего у «Братьев Саломон». Когда шасси коснулось земли, его внимание привлек заголовок так точно бивший в цель, что даже в самых смелых фантазиях трудно было вообразить что-либо подобное. Он прочел:
МОРАВСКИЙ ПОЦ
Голд на мгновенье отвел взгляд и всосал внутрь щеки. Но его глаза, как ему поначалу подумалось, не обманули его.
МОРАВСКИЙ ПОЦ
Уточнение
В статье «Рождество — еще один Вифлеем» (Трэвел Ньюс от 7 ноября) был допущен ряд неточностей. Приводим исправленный текст: Рождественское представление, известное под названием «Моравский поц», будет показано 5 декабря в Рождественском образовательном центре за старой Моравской часовней на Черч-Стрит в Вифлееме, штат. Пенсильвания.
В аэропорту он, купил марку и, выпросив конверт, отправил вырезку, озаглавленную «Моравский поц», Либерману, сделав анонимную приписку: «Это про тебя?» Он поспешил к такси в приподнятом настроении, которое, как ему казалось, ничто не может испортить, но, прибыв к Андреа, понял, что ошибался.
ОНА собиралась уезжать на уик-энд с человеком, с которым встречалась до тайного обручения с Голдом. Он просто онемел, когда она продолжила сборы, перед этим раз десять поцеловав и ущипнув его и поклявшись ему в вечной любви за то, что он вернулся так быстро. Голду стоило большого труда проявлять терпение и сдержанность. Он знал, что, когда дело не касалось ее отрасли знаний — внутренней экономики, — она нередко проявляла наивность, которая на посторонний взгляд могла показаться глупостью.
— Дорогая, мы же собираемся пожениться, — втолковывал он ей.
Она помнила об этом.
— Поэтому-то я и решила, что должна повидать его. Я хочу с ним попрощаться.
— Попрощаться? — Голд изобразил флегматичное спокойствие. — А почему это нельзя сделать по телефону?
— Мы уже говорили по телефону, дурачок, — ответила Андреа, весело хихикая и ничем не показывая, что замечает, как нахмурился Голд. — Мы договорились по телефону.
— Почему ты не могла попрощаться по телефону?
— Это было бы такое холодное прощание.
— Оно должно быть теплым?
— Это же всего на уик-энд, — возразила она.
— Ты мне говорила, что хочешь, чтобы я приехал на уик-энд.
— Я и хочу! — воскликнула она. — Я так счастлива от того, что ты здесь. Ты не должен быть таким мелочным, Брюси.
— Пожалуйста, не называй меня «Брюси», — сердито сказал он, задавая себе вопрос: понимает ли она, что бьет в самое его больное место. Голд привык к тому, что жена или его подружки называют его по-другому, и сам тоже воздерживался от любого проявления дружеских эмоций. — И где же вы собираетесь остановиться?
— У него дома. Или, может быть, в мотеле. Раньше он любил останавливаться в мотелях.
— Это что, один из тех, кто больше не хотел тебя видеть? — Она кивнула. — Что же это он передумал?
— Он твой большой поклонник.
Голд больше был не в силах изображать спокойствие.
— Боже мой, Андреа, — простонал он, в отчаянии и изумлении тряся головой. — Ты и ему рассказала о наших отношениях? Ты должна сохранять их в тайне.
В последовавшем за этим скорбном молчании Голд вспомнил о еде, которую привез с собой из Нью-Йорка, и мрачно направился на кухню, чтобы разобрать два тяжелых пакета. Андреа молча последовала за ним.
— Я отдаю ему только мое тело, дорогой, — попыталась она утешить его минуту спустя. — Послушай, ну о чем мы говорим?
Голд почувствовал, как его глаза застлало пеленой.
— Только?
— И больше ничего. — Она говорила теперь с каким-то задиристым и изумленным выражением. — Разве от нас с тобой что-нибудь убудет из-за того, что ему что-то там нужно от моего тела? Мой ум будет принадлежать тебе.
— У меня есть свой собственный. — Не в первый раз Голд почувствовал, что ему чужды нравы поколения, к которому он не принадлежит.
— Но ведь и тело у тебя тоже есть. — Чтобы его убедить, она взывала к его здравому смыслу.
— Не такое, как у тебя.
— Пусть он его берет, если ему хочется, — возразила она. — Это только кости, плоть, органы и всякие места.
— Твое тело, — сказал Голд, — из тех вещей, к обладанию которыми стремлюсь я.
— И пожалуйста, дорогой, когда тебе будет угодно. Ты тоже можешь получить его, даже прямо сейчас, если только быстро. — Она бросила взгляд на часы.
— Я хочу обладать им нераздельно, — громко уточнил Голд, бросив на нее бескомпромиссно осуждающий взгляд.
— Ах, Брюси…
— Не называй меня так.
Андреа ухватилась за подлокотник своего кресла и рассмеялась.
— Нет, правда, я думаю, ты придаешь слишком большое значение всему этому. Мне кажется, что у тебя сексуальные воззрения человека средних лет.
В ее тоне он вовсе не услышал того восторга и полной покорности, которые он теперь воспринимал как должное в ее отношении к нему.
— Я и есть человек средних лет, — холодно сказал он. — Какие же, по твоему мнению, у меня должны были быть сексуальные воззрения?
— У тебя к этому слишком старомодный подход, тут вовсе не из-за чего так волноваться. Почему он не может взять мое тело, если ему так хочется? Многие мужчины хотят мое тело. — Голова у Голда ритмично вздрагивала при каждом повторении слова «тело», словно эта тема была слишком болезненной для обсуждения. Не ради же этого, говорил он себе, собирается он оставить жену, вызвав тем самым ненависть к себе своих детей, оскорбив чувства своих домашних и отказываясь на время от других эротических сношений, а ради денег, красоты, социального положения, политических соображений и колоссального увеличения своего сексуального престижа; когда он вспомнил об этом, его уязвленные чувства успокоились, а его уязвленная гордость была восстановлена, и он определился в своей главной цели — подтвердить свое превосходство над Андреа, чтобы не утратить его навсегда. Он начал возражения с формальностей.
— Когда мы впервые встретились в Фонде сенатора Рассела Би Лонга, — напомнил он ей, — я был доктор Голд. Когда мы вместе пили кофе или завтракали или изредка встречались на коктейлях или обедах, я всегда был доктор Голд. Когда мы не так давно впервые занимались любовью, я все еще был доктор Голд. Даже когда я позвонил тебе на следующий день, чтобы сообщить о том, как счастлив и как хочу увидеть тебя снова, я оставался доктором Голдом. А теперь, когда мы тайно обручились, я стал суетливым, глупым, смешным и старомодным. Когда же это я перестал быть доктором Голдом и стал мелочным и ограниченным? Почему же ты раньше этого не замечала?
— Раньше это не имело значения.
— А что имело значение?
— То, что ты был доктором Голдом, — сказала она. — И ты всегда был таким реактивным, злым и умным. Ты на меня произвел впечатление. На всех женщин. И на меня до сих пор производит впечатление то, что для всех здесь ты — доктор Голд. А ты даже не доктор.
Голд недоуменно спросил:
— Что ты имеешь в виду?
— Не настоящий доктор.
— У меня докторская степень по философии.
— Ах, Брюс. — Она снова рассмеялась. — У всех, кого мы знаем, докторская степень, у меня тоже. Но ты единственный из тех, кого мы знаем, кого называют доктором. Это так увлекательно любить доктора, который не врач! Ты и представить себе не можешь, как я буду счастлива, когда мы поженимся.
Голд пошел на рассчитанный риск.
— Я не очень-то уверен, что мы поженимся, — сказал он и увидел, как улыбка исчезла с ее лица.
— Ты что, сердишься? — неуверенно ответила она, и ее глаза наполнились слезами. — Никак не думала, что тебе это будет небезразлично. Ах, дорогой, я не хочу с тобой ссориться из-за этого моего здоровенного, дурацкого тела. Жаль, что оно вообще у меня есть. У меня из-за него одни неприятности. Если ты так ревнуешь, то я, может быть, больше и не буду отдавать его, когда мы поженимся.
— А ты собиралась отдавать? — с любопытством и удивлением спросил он.
— Я считала само собой разумеющимся, что мы оба захотим оставаться свободными. — Она была готова капитулировать. — Если для тебя это так важно, я отменю свидание. Ты этого хочешь?
Голду понадобился весь его жизненный опыт, чтобы найти самые веские слова.
— Я хочу, чтобы ты больше никогда с ним не встречалась.
Он нашел то, что было нужно. Она прелестно улыбнулась в подобострастной покорности и прижала его руку к своей щеке, посмотрев на него игриво-влюбленным взглядом. Было совершенно очевидно: такой галантности по отношению к себе она еще не знала.
— Я ему скажу, что никуда не поеду.
Голд в первой пробе своих сил восстановил превосходство и теперь был готов проявить снисходительность.
— Я с нетерпением ждал возможности провести с тобой весь уик-энд, — нежно признался он, целуя ее руку.
Андреа вздрогнула, словно ее дернуло током.
— Весь уик-энд? Что мы будем делать целый уик-энд?
Голд отлично владел собой.
— Когда мы поженимся, Андреа, — сказал он тоном, каким может говорить мать, укладывая в постель свою умственно отсталую дочь, — мы будем вместе не только по уик-эндам.
— Но тогда у нас будет столько разных дел. Снимать дома, обставлять их, гости, званые обеды, путешествия. А что мы будем делать целый уик-энд теперь?
И опять ответ Голду подсказало вдохновение.
— А мы не могли бы завтра съездить к твоему отцу? Ты бы покаталась верхом, а мы бы с ним тем временем познакомились.
— Я ему скажу, что мы приедем.
— МОЯ дочь сообщила мне, — сказал Пью Биддл Коновер, — что у вас сексуальные воззрения человека средних лет. — Он говорил из своего моторизованного кресла-каталки в просторной обитой деревянными панелями библиотеке, откуда взирал на множество своих садов и множество своих садовников. К подобному замечанию Голд, хотя и был все время начеку, оказался не готов. Первый удар в этот день он получил за два часа до этого, когда, проехав с Андреа по охотничьим угодьям Вирджинии, увидел великолепный, безукоризненный особняк, имеющий ширину знаменитого Версальского дворца, хотя, может быть, и уступающий ему по глубине и высоте; по не подлежащей сомнению совокупности визуальных признаков он сделал вывод, что никто из множества галантных и богатых гостей, обычно пребывающих в доме Коновера, еще не прибыл. Вместо праздничной суеты, которую он ожидал увидеть, в доме царила мрачноватая и унылая атмосфера. Повсюду были видны одетые в униформу хранители домашнего очага самых разнообразных профессий, но длинные подъездные аллеи и бесчисленные гаражи пустовали, и Голд не заметил никаких свидетельств того, что здесь кого-нибудь ждут. Жилища больших размеров он еще в жизни не видел. «Около семи акров, — сообщила ему Андреа, когда они подъезжали к дому в ее желтом „порше“, — перекрыты крышей одного лишь главного дома».
— Мне жаль, что она говорила с вами об этом, — выдавил, наконец, из себя Голд.
— Бог свидетель, я ее об этом не спрашивал, — ответил Коновер со звучным, но мягким смешком, и Голд с нежностью посмотрел на своего худощавого и франтоватого хозяина. — Хотя это несомненно и свидетельствует в вашу пользу. — Коновер оказался цветущим, привлекательной внешности человеком неопределенного возраста, изящным и подтянутым, одет он был в поношенный вельветовый костюм для верховой езды, его волнистые волосы отливали сединой, а на лице красовались маленькие острые усики, какие в моде у военных. На шее его был с небрежной щеголеватостью повязан платок сочно-красного цвета, и от него исходила неколебимая уверенность и сила повелителя, всемогущего в своем царстве и доходах. Голд подумал, что ему еще не приходилось видеть ни одного умирающего инвалида здоровее и красивее Пью Биддла Коновера. От него, словно некое свидетельство мужественности, исходил бодрящий, терпкий запах лошадиной мази, и кожа у него была розовая, без морщин, кожа человека, которого миновали превратности судьбы и который не сомневался, что и впредь они будут обходить его стороной. Голд от восхищения не находил себе места. — Признаюсь, — сказал Коновер с усмешкой, — я понятия не имею, что́ она имела в виду. А вы?
— И я тоже, — сказал Голд, — и я весьма смущен тем, что эта тема вообще всплыла. Раньше Андреа не была такой откровенной. — Голд был рад тому, что разговор между ними шел так легко. — Когда я впервые встретил вашу дочь в Фонде сенатора Рассела Би Лонга несколько лет назад, она сразу же заинтересовалась мной, но, как она сказала, застенчивость не позволила ей показать свои чувства.
— Она соврала, — сказал Коновер с добрым грубоватым юмором. — Андреа никогда не была застенчива и всегда могла попросить что угодно, даже парочку миллионов. Боюсь, но она не всегда и не во всех интеллектуальных областях демонстрирует хорошую способность рассуждать, к тому же она чересчур долговяза, но, по-видимому, с этими недостатками сейчас уже ничего не поделаешь. У меня был смертельный страх, что и вы тоже захотите поговорить со мной о сексе. Или о марихуане или других наркотиках, которые вы оба употребляете.
— И в мыслях такого не имел, — похвастался Голд. — И я не употребляю наркотиков.
— Теперь у меня отлегло от сердца. Вот еще одна ваша черта, которая заслуживает оваций, мистер Голдберг. Пока вы, кажется, абсолютно безупречны, да?
— Голд, сэр.
— Сэр?
— Меня зовут Голд. Вы назвали меня Голдберг.
— В самом деле, — сказал Коновер, задумавшись. — Запомните, мой друг, пока еще молоды, ученье лучше серебра и золота. Серебро и золото придут и уйдут, плоды ученья никогда не пропадут. Каждый сам златокузнец своего счастья.
Услышав подобное утверждение в другой компании, Голд, вероятно, проявил бы гораздо меньшую покладистость, чем ту, которую он позволил себе в данном случае.
— Я всегда буду это помнить, сэр. Как вы, может быть, знаете, я вложил много сил в свое образование и написал ряд статей и книг по общим вопросам. — Коновер хранил молчание, и Голд посмотрел на часы.
— Вы чувствуете себя не в своей тарелке, — сказал Коновер, отхлебнув бурбон из стакана, который Голд незадолго перед этим наполнил из одного из стоящих поблизости хрустальных графинов. — Вижу по вашему лицу.
— Андреа сказала, что с вами я всегда должен быть откровенен, — ответил Голд. Согласным кивком Коновер дал Голду понять, что тот может говорить дальше. — И что я потеряю в вашем мнении обо мне, если буду делать вид, что не замечаю вашей болезни и недугов. Позвольте спросить, что с вами?
— Какой болезни и недугов? — удивленно спросил Коновер.
— Вашей немощи.
— Нет у меня никакой немощи, — раздраженно ответил Коновер. — Что за галиматью вы несете?
— Вы пользуетесь креслом-каталкой, — услышал Голд свой извиняющийся голос.
— Это проще, чем ходить, — сказал Коновер. — Вы-то приехали сюда на машине?
— Вас посещает врач.
— Только когда я болен, мистер Голдфарб. Механик, ремонтирующий это проклятое кресло, посещает меня гораздо чаще. Хотите покататься, пока мы ждем Андреа? У вас дурные предчувствия. Вижу по вашему лицу.
— Меня зовут Голд, сэр, не Голдфарб.
— Есть ключи из золота, есть из серебра, есть ключи до завтрака — наживать врага.
— Что-что? — завопил Голд, подпрыгнув на пару дюймов, словно ужаленный. — Нет-нет-нет, сэр, — быстро опомнился он, когда Коновер хотел было повторить. — Я просто был удивлен мудростью ваших слов.
— Старые истины — лучшие истины, мистер Файнголд. — Думаю, вы еще не раз в этом убедитесь.
— Меня зовут Голд, сэр, — поправил Голд уже не так заискивающе.
— Отлично, — Коновер веско кивнул и с улыбкой взглянул на него. Через мгновение он снова заговорил своим спокойным, сочным голосом; произносимые им округло, на южный манер гласные благозвучно перемежались с четкими согласными, поставленными лучшими преподавателями английского в подготовительной школе. — Надеюсь, какой-то лишний слог, случайно сорвавшийся со стариковского языка, не станет причиной серьезных недоразумений между нами.
— Конечно нет, сэр! — с искренним энтузиазмом уверил его Голд и сделал шаг назад, чтобы насладиться видом своего хозяина. Более чем когда-либо Пью Биддл Коновер казался ему квинтэссенцией джентльмена и государственного деятеля, соответствующего его сентиментальному идеалу. В нем не было никакой помпезности. В нем чувствовался острый, отточенный ум. Он был чистое золото.
Коновер спросил:
— Хотите холостить жеребцов[93] или поработать золотарем?
Такой вопрос был поставлен перед Голдом впервые.
— С какой стати, — выдавил он, — мне этого хотеть?
— Просто ради удовольствия, — весело ответил Коновер. — Знаете, в этом есть что-то сексуальное. Я бы нашел вам жеребцов порезвее. А мои ниггеры наточили бы вам инструмент.
— Пожалуй, нет, — неуверенно сказал Голд, — если только мой отказ вас не обидит.
— Дело ваше, — разочарованно сказал Коновер, — хотя, я думаю, вы упускаете редкую возможность. У некоторых из них такие большие яйца. Вы, кажется, удивлены. Вижу по тому, как вы разинули рот.
— Я, пожалуй, выпью еще, сэр.
— Я тоже выпью еще глоток, если вы будете так добры. Нет-нет, глоток побольше, мистер Голдстауб. Вы так мало наливаете, можно подумать, что это ваше. Такой уж вы народ — мало пьете, да?
Брови Голда поползли вверх. — Такой уж мы народ? — Подспудная чудовищная мысль, которая всю его взрослую жизнь не покидала его, теперь стала принимать четкие очертания. — Что вы имеете в виду, сэр, когда говорите такой уж вы народ?
Коновер ответил по-дружески, ни на секунду не утратив невозмутимости, словно не чувствовал решительно никакого скрытого смысла в своих словах. — Я имею в виду такой народ, который мало пьет. Есть народы, которые пьют, Голдштейн, и народы, которые не…
— Голд, сэр.
— … которые не пьют, да? Ведь не пьет? Ей-богу, я имел в виду вещь вполне невинную, ничего, кроме этого. Ваше здоровье, шельма, — провозгласил тост Коновер с внезапным воодушевлением. — У вас есть какие-то вопросы. Вижу по тому, как вы дергаетесь.
Проницательный взгляд маленьких, острых глазок Коновера усиливал беспокойство Голда, он чувствовал, что почва уходит у него из-под ног, как это бывает во сне. Ему хотелось, чтобы поскорее вернулась Андреа. — У меня создалось впечатление, — нервно сказал он с показной развязностью, которая, как он надеялся, могла сойти за легкость, — что у вас здесь по уик-эндам всегда бывает много друзей.
— Они мне не друзья, — с очаровательной прямотой признался Коновер. — Но лучшего у меня нет. Они приезжают, когда я этого хочу, а когда я хочу побыть один, они сюда не показываются.
— Если бы я знал, что вы хотите побыть один в этот уик-энд, — высказал вежливое предположение Голд, — мы бы не приехали.
— Если бы вы не приехали, — сказал Коновер, глядя ему прямо в глаза, — то я бы не захотел быть один. Я в большом восхищении от вашей работы, мистер Голд, — продолжил он в своей непредсказуемой манере, которая выводила Голда из равновесия, — хотя я был слишком слаб и не читал ничего из того, что вы написали. Я слышал только лестные отзывы.
— Спасибо, сэр, — с подъемом и от души сказал Голд, почти освободившись теперь от напряжения, в котором пребывал, как понял это теперь, из-за милой неустойчивости умственного состояния своего будущего тестя. — А я, сэр, — набрался храбрости Голд, — всегда был в восхищении от вас.
— Я сказал, что я в восхищении от вашей работы, — язвительно подчеркнул франтоватый маленький человечек, — а не от вас. Говоря по правде, вы мне вовсе не нравитесь. Если хотите знать, я нахожу вас нахальным.
— Нахальным? — Голд дал петуха.
— Да. — Для иносказаний практически не осталось места.
— Вы говорите это, — уязвленно спросил он, — потому что я еврей?
— Я говорю это, — сказал Коновер, — потому что вы кажетесь мне нахальным. Но если уж вы спросили, то я не люблю евреев и никогда не любил. Надеюсь, это вас не оскорбляет.
— Нет-нет, ни в коем случае, — сказал Голд, чувствуя себя ужасно. — О таких вещах нужно говорить открыто.
— Особенно, — сказал Коновер, — когда их невозможно скрыть. Вы собираетесь жениться на женщине значительно более высокого положения.
К этой теме Голд был готов.
— Многие женятся на женщинах более высокого положения, — с пафосом начал он, — хотя, может быть, делают это совсем по другим соображениям. Ведь часто женятся…
— Да?
— По любви. — Это слово, как колючка, вцепилось ему в нёбо и вышло наружу через ноздри с тембром высокой ноты, взятой кларнетом.
— Значит, вы женитесь по любви? — язвительно спросил Коновер. — Или, может быть, вы выбираете жену сообразно с новой карьерой в Вашингтоне, в направлении которой, вы, по вашему мнению, двигаетесь?
— Я не мог бы полюбить несообразную женщину.
— Значит, любовь не совсем слепа, да?
— В моем возрасте она и не должна быть слепа, разве не так?
— Вообще-то меня это не волнует, — со вздохом уступил Коновер. — Андреа может сама позаботиться о себе, что она всегда и делала. Лет десять-пятнадцать назад я бы не обратил на это никакого внимания, потому что был слишком занят собственными удовольствиями. Тридцать лет назад я бы не допустил этого. Сорок или пятьдесят лет назад, когда у меня не было дочери и все еще оставались какие-то демократические идеалы, я бы приветствовал ее брак с человеком, стоящим ниже ее. Сегодня я свободен от всех предрассудков, и все это только досаждает мне. Еврей средних лет все же лучше ниггера и немногим хуже, чем ирландец или итальяшка. Или кто-нибудь с плешью! Я думаю, именно этого я всегда и боялся больше всего, — пронзительным голосом продолжал Коновер с шизофреническим многословием, от которого у Голда глаза лезли на лоб. — Думаю, я бы не вынес, если бы Андреа привела сюда лысого мужа. Мне плохо. Плохо, вы слышите? Плохо, вы, идиот! — Онемевший от удивления Голд стоял, беспомощно уставившись на него, а Коновер позволил судороге легкого кашля свести свое тело, а затем устремил взгляд на Голда, словно надеясь узнать у него что-нибудь. — О Господи, — воскликнул он с отвращением и начал легонько постукивать себя в грудь кулаком. — Мое лекарство. Ох, ох! Я должен принять мое лекарство. Быстрее, ты, дурак набитый. Ты, бестолочь еврейская, ты что, не можешь дать мне лекарство? — Голд безумно обшаривал глазами комнату, словно голодный в поисках пищи. — Прекрати! — закричал на него Коновер. — Подай мне виски, виски, в стакане, в большом, тупица. Наполни его, до верха, до верха, черт возьми, это мое виски, не твое! До верха, до верха! Вот так-то лучше. Ох-хо-хо, еврейчик, где твой бубенчик? Кажется, я буду жить. Ты спас мою жизнь, мой убийца, — воскликнул он, снова оживившись, — и я выпью за твое здоровье. Повинуйся своему честолюбию, и успех тебе гарантирован. Вы хотите что-то сказать. Я вижу это по тому, как вы побледнели.
— Вы не очень-то вежливы со мной, — с подчеркнутой любезностью сказал Голд. — Такой уж вы народ, у вас ведь принято быть вежливым. И потом, я все-таки гость.
— Но не мой, Голдфайн, — весело ответил Коновер. — А я не хозяин. Ваше присутствие здесь сегодня — чистая формальность. И мое тоже. Что бы я ни сказал, Андреа сделает то, что хочет. У нее есть собственные деньги, а будет еще гораздо больше, и у нее нет никаких причин бояться моего неудовольствия.
— У меня есть свои деньги, — сказал Голд.
— Очень сомневаюсь, что они идут в какое-нибудь сравнение с нашими, — с саркастической вежливостью сказал Коновер.
— На самом деле меня не очень интересуют деньги Андреа, — возразил Голд, — хотя, думаю, вы этому не поверите.
— А меня они не интересуют совсем, — со смехом сказал Коновер, — поскольку мне из них не принадлежит ни цента. Все они достались ей от прадедов и прапрадедов, которых так много, что со счета можно сбиться. Признаюсь, было время, когда я питал большие надежды унаследовать и ее деньги в случае, если она скончается раньше меня, но теперь, когда я уже в летах, пусть ее живет. Мои размышления шокируют вас. Я же вижу по отвращению на вашем лице. Но я люблю деньги, мистер Файнштейн, люблю больше всего на свете. Сомневаюсь, что эту землю топчет другой человек, который любит деньги, как я. Я не то чтобы страстно жажду денег, у меня их всегда было предостаточно, но я ценю их гораздо больше здоровья. Я хвораю и я стар, что бы я ни врал. Но если бы судьба предложила мне: «Живи еще тысячу лет, но ты будешь беден», — то я бы отверг это предложение, не моргнув глазом. Если бы у моего смертного одра появился ангел и сказал: «Пожертвуй своим богатством, пока еще есть время, и ты проживешь еще долго бедняком, а потом тебя будет ждать вечное блаженство в раю», — то я бы ответил: «Сгинь, пернатый болван! И пусть на мое надгробье и на каждый из моих кенотафов потратят не меньше миллиона». Я бы предпочел умереть в роскоши. Ведь в конце концов, мистер Голдфингер, из здоровья шубы не сошьешь, верно? У меня от философствований мозги сохнут, — сказал Коновер, подкрепившись из стакана. — Но я ценю компанию человека, вроде вас, с кем могу, как с равным, провести время в интеллектуальной беседе.
Злобно сверкавшие глаза Коновера наводили на мысль, что имел он в виду нечто весьма далекое от комплимента.
— Меня зовут Голд, сэр, — напомнил ему еще раз Голд, сердито вздохнув. — И я бы попросил вас запомнить это.
— Я это помню, — с улыбкой ответил Коновер, разглаживая мизинцем тщательно подстриженные усики; его аккуратные щечки, словно регистрируя степень ублажения его желчности, раскраснелись еще больше. — Мой ум, когда у меня нет приступов, ясен, как стеклышко. Я не буду возражать против этого брака, потому что это бесполезно, и не буду мешать вашей карьере, хотя я никак не могу взять в толк, что может делать еврей в правительстве, кроме как завоевывать себе общественное положение. Ни одного дельного еврея там никогда не было, верно? Это и для протестанта-то непросто, хотя у нас и есть сноровка.
Голд не желал быть вовлеченным в дискуссию о преимуществах той или иной веры.
— Я убежден, сэр, что, служа обществу, могу принести такую же пользу, какую люди моей… этнической принадлежности принесли в других областях.
— У меня четыре акра конюшен, мистер Голдфингер, но дерьма в них меньше, чем в ваших словах, — любезно ответил Коновер. — У вас, как я вижу, кроме множества других недостатков, черные и редеющие волосы, но если я хоть чуточку разбираюсь в скальпах, они продержатся столько же, сколько продержитесь вы. Если уж Андреа суждено выйти за иностранца, то я бы предпочел кого-нибудь вроде Альберта Эйнштейна, или Артура Рубинштейна, или даже Артуро Тосканини. Господи Боже мой, какие замечательные волосатые головы были у них! Но только не за Джо Луиса или Игнацы Падеревского[94]. Пожалуй, вы лучше. Я думаю, я бы не вынес зятя поляка. Зятя? Какое тошнотворное слово. Вы еще не поняли? Тошнотворное! — Голд подлил ему виски. Приключение кончилось, любовь прошла. Резкий запах, исходивший от Коновера, оказался всего лишь перегаром, свет разума в его проницательных глазах — огоньком незаурядного безумия. Перед Голдом был еще один старый псих. — Ваше здоровье, ты, проныра, — бодро выкрикнул Коновер и сделал большой глоток. — Пусть все ваши неприятности будут только маленькими. Я всегда знал, что Дин Раск[95] так и останется нулем, или Бенито Муссолини. Слишком плешивы. A-а, Андреа, дитя мое. Ты пришла вовремя. Мне всегда нелегко разговаривать с твоими ухажерами, а с этим — особенно, он просто чурбан.
Андреа после верховой прогулки и ванны вся светилась и выглядела свежей и почти ослепительно красивой. Она поцеловала их обоих, слегка прикоснувшись губами, и сказала:
— Папа, ты говоришь грубости.
— Я себя неважно чувствую, доченька, — пожаловался Коновер. — Мне нужно было срочно принять лекарство, а он не давал, ни единой капельки. Можно мне сейчас немного? Нет, пусть он нальет. Живее, живее, ты, трахарь иудейский. До верха, до самого, черт побери. За это плачу я, а не ты. А-а, вот так-то лучше, мое здоровье поправилось. Благослови вас Господь, мой друг. Никогда не делайте обрезания автобусам. Они не евреи. Арабы моют ноги. Макджордж Банди[96] — самое теплое человеческое существо, какое мне доводилось встречать.
— Папочка, кажется, ты заговариваешься.
— Вероятно, я слабею просто на глазах. Ваше здоровье, сэр, и за нашу неувядаемую дружбу. До встречи с вами я любил все человечество. Пусть ваша жизнь будет такой же яркой, как лампочка Эдисона.
— Заканчивай свое виски, — Андреа придерживала его стакан. — У тебя мысли разбегаются.
— Гип-гип ура. Вот это денек. Зеленая травка, желтая муть, когда целуешь, хватай за грудь. Вы тронуты, мистер Голд. Я вижу по тому, как вы покраснели.
— Я перевариваю ваши слова.
— До чего же вы умны, мне до вас как до луны. Бога ради, хватит этого с нас всех. Мои ниггеры покормят вас. Пусть Саймон выпорет их, если они не будут слушаться. — Коновер привел в действие свое кресло и без дальнейших церемоний, сделав полукруг, выкатился из комнаты.
Голд и Андреа ели молча в огромной освещенной канделябрами столовой, по которой бесшумно сновали бесстрастные черные большеглазые слуги. Отдельные спальни, отведенные Голду и Андреа, находились на разных этажах в миле одна от другой, и Голд повел Андреа в свою. На косяке двери висела мезуза[97].
— Пожалуйста, не еби меня здесь, — умоляющим голосом сказала она.
Голд пришел в ярость.
— Если я еще хоть раз услышу от тебя это слово, — ответил он, — я, может быть, больше не буду тебя ебать нигде.
Это была его единственная победа за день. Спальня была большая, постель удобная. Его утешало лишь то, что худшее было уже позади. Утром дела могут пойти лучше.
ОН проснулся с рассветом и стал прислушиваться — не поднялись ли остальные. В десятом часу он долее не смог выносить одиночество и выполз на свет Божий в настроении настороженной удрученности. Он спустился по великолепной закругляющейся дубовой лестнице со скорбной покорностью сакральной жертвы, для которой настал момент истины. Дом был полон казавшейся вечной тишины. Лошади Коновера были отучены ржать. Его собаки не лаяли. Если в его владениях и были петухи и коровы, то они не кукарекали и не мычали. Двери не хлопали, вода в туалетах не журчала, полы не скрипели, листва не шелестела, а шагов не было слышно. Внизу у лестницы стоял старый представительный негр с копной курчавых волос, на нем была коноверовская черная с серебром ливрея; с легким поклоном, он указал Голду, куда тому идти.
Горничные со щетками и лакеи с кусками замши молча чистили и полировали дерево, медь, бронзу, стекло и фарфор. С трепетом и не веря своим глазам, Голд прошел по коридору нижнего этажа и оказался, наконец, в огромном помещении для утренних трапез, где находился буфет таких размеров, какие, как думал Голд, существовали только в причудливом воображении романистов, обладавших необыкновенными способностями к преувеличению. Легионы слуг, черных как по цвету кожи, так и по расе, находились каждый на своем посту под присмотром недреманного ока белой старой девы, за которой, в свою очередь, присматривал омерзительного вида белый надсмотрщик, сердито сверкавший глазами даже на Голда. Иерархия плантаторского быта сохранилась здесь в неприкосновенности.
Сервировочный стол имел более шестидесяти пяти футов в длину. Когда Голд вошел, в помещении находились только слуги. На пути Голда не было никаких препятствий, и он прошествовал мимо стола, как сомнамбула. На нем были индейка, куропатка, сквоб и гусь, чтобы заморить червячка. Там же лежали увесистые окорока. Это чересчур, чересчур — исторгала крик его душа. Пальцы его дрожали, и он с трудом мог смотреть на все это. Безмолвные широкоскулые фигуры стояли вокруг в ожидании его распоряжений. Здесь были подносы с бисквитами и корзинки с яйцами, нарезанный ломтиками бекон и судки с рыбой, наполненные до краев кувшинчики, графинчики и чайнички, блюда, короба и кастрюльки, над которыми поднимался пар, воздушные хлопья: сухие — в мерках, разогретые — в котелках, сервировочные тарелки с колбасой и подносы с говядиной, бочонки с маслом и лари с сыром, кувшины с парным молоком, и кофейники с горячим кофе, и приправы в соусницах, флакончиках и блюдечках. Над всем возвышался серебряный поднос с рельефным изображением поросячьей головы; на нем покоилась испеченная безглазая поросячья голова. Здесь были вазы с фруктами, и ведерки с вымытыми свежими овощами, и дымящиеся лотки с тушеной крольчатиной и олениной. В конце стола, сверкая, как рождественский фейерверк, стояли два или три бочонка, вернее целые бочки свежей лесной малины, и каждая из ягод имела идеальную, как рубин, форму. Голд взял себе только кофе, дольку мускатной дыни с подноса, на котором лежала и лопаточка, и налил стаканчик апельсинового сока из графина. Серебряные приборы и салфетки лежали на столиках, накрытых на пятьсот персон. Голд был единственным гостем.
Он сидел лицом к двери и молился, чтобы появилась Андреа. Сколько она может спать? Никогда не ждал он появления живой души с таким нетерпением. Казалось, что единственные звуки во всем христианском мире исходили из него или из его рта. Его жеманное, по глоточку, отхлебывание сока или кофе производило шум урагана и тропического ливня, когда же он глотал пережеванную пищу, эти звуки вызывали в воображении жуткие взрывы извергающихся первобытных вулканов. Он боялся оглохнуть. Каждое прикосновение чашки к блюдцу было незатихающим звоном цимбал, к которому, как он был уверен, с неодобрением прислушивались все тридцать восемь глазевших на него слуг, хотя они и не сказали ни слова ни ему, ни друг другу. Неловкость, которую он испытывал вначале, не шла ни в какое сравнение с ощущением этого единодушного и ничем не смягченного осуждения, подавлявшего его теперь. Как только он поднимал глаза, чтобы взглянуть на что-нибудь, мрачная фигура, словно по волшебству, материализовавшись у его плеча, подливала ему кофе. Наконец, Голд самым тихим голосом, который ему дался в звуковом диапазоне чуть громче постельного шепота, обратился к ближайшему слуге:
— Мисс Коновер? Вы не знаете, в какое время она спускается к завтраку?
— Мисс Коновер была здесь в пять, сэр. Кажется, она отправилась на верховую прогулку.
— Мистер Коновер?
— Мистер Коновер никогда не спускается к завтраку, если в доме ночуют гости. На следующий день он их не выносит. Еще кофе, сэр?
Голд уже выпил шестнадцать чашек. Через балконную дверь он вышел в сад и бесцельно поплелся вдоль стены дома. Не прошло и минуты, как во внутреннем дворике он наткнулся на Пью Биддла Коновера, который удобно восседал в своем кресле-каталке, словно монарх на троне. Он был франтовато одет в кожаную охотничью куртку рыжевато-серого цвета, а платок на его шее сегодня был игриво-голубой. В руках он держал полный графин с виски, который любовно исследовал в лучах утреннего солнца. Его лицо просветлело, когда он увидел Голда.
— A-а, доброе утро, мой друг, — тепло приветствовал он его. — Вы хорошо спали?
— Лучше не бывает, — охотно отозвался Голд, обрадовавшись неожиданному дружелюбию хозяина. — Спальня — просто за́мок, и кровать великолепна.
— Мне неприятно об этом слышать, — весело сказал Коновер. — Вам понравился завтрак?
— Чрезвычайно понравился.
— Отвратительно, — сказал Коновер, и Голд снова погрузился в тоску. — Вам не хватает моей дочери, верно? Вижу по вашим слезам. Она, вероятно, на верховой прогулке. А вы верхом не ездите, да? Ваши обычно не ездят.
— Мои? — Голд вдохнул побольше воздуха в легкие и последовал за Коновером в маленький кабинет. — Кого вы опять имеете в виду, сэр, когда говорите «ваши»?
— Вы же знаете, Голденрод, — сказал Коновер с тем же веселым добродушием, никак не вязавшимся с отвращением, которое Голд читал в его глазах и которое тот не делал ни малейших попыток скрыть. — Есть люди, которые ездят верхом, а есть — которые не ездят, правильно я говорю, да?
— Евреи? Вы это хотите сказать?
— Евреи? — повторил Коновер, по-петушиному вскинув голову. — Итальянцы тоже. И ирландские католики. Вы все время говорите о евреях, будто только о них мы и думаем. У вас что, других мыслей нет в голове?
— Именно такое впечатление создается у меня о вас.
— Может быть, так оно и есть. В этот уик-энд, — отомстил ему Коновер, попав в цель с точностью снайпера и элегантной сноровкой хорошо воспитанной гадюки. Уже не сдерживаясь, он со злорадством подался вперед. — Ваши внуки, может быть, и будут ездить верхом, если вы сколотите капитал или женитесь на деньгах. Но ваши дети не будут, потому что сейчас у вас денег нет. Посмотрите, как много смогли сделать для своих детей Анненберги, Гуггенхеймы и Ротшильды, и как мало можете вы. Каково это, доктор Голд, знать, что ты уже загубил будущее своих детей, а может быть, и внуков, каково это — сознавать, что ты лишил своих ни в чем не повинных потомков шанса попасть в хорошее общество?
— Хорошее общество? — презрительно повторил за ним Голд.
— Да, Шапиро, вы знаете, о чем я говорю. Я — в этом обществе, а вы — нет. Моя семья принадлежит к нему, а ваша — нет. Вы испытываете вожделения, и сожаления, и чувство собственной неполноценности, а я нет. Что вы делаете здесь, рядом со мной? — внезапно спросил он, и его глаза сузились, приняв выражение яростного удивления и раздражения. — С какой это стати мы столько говорим друг с другом? И вообще, какого черта вам от меня надо?
— Я хочу жениться на вашей дочери, — сказал Голд. — Я приехал сюда, чтобы просить у вас ее руки.
— Берите ее руку и выметайтесь, — сказал Коновер. — Идите почитайте воскресные газеты или что-нибудь, пока не вернется Андреа. Порешайте кроссворд.
— Вы мне даете свое благословение?
— Если вы уберетесь пораньше.
Уже от двери Голд нанес ответный удар.
— Я надеюсь, сэр, что со временем вы еще полюбите меня.
— ТЫ понравился папочке, — сказала Андреа в своем маленьком золотистом спортивном автомобиле, который со скоростью молнии, рассекая горы, несся назад в Вашингтон. Голд все больше склонялся к убеждению, что она выжила к херам из ума. — Уж я-то знаю. Ты и представить себе не можешь, каким он может быть холодным и саркастичным с людьми, которые ему не нравятся.
— Могу себе представить, — еле слышно сказал Голд.
— И после этого они больше не хотят со мной встречаться. Пожалуйста, не сердись. — Ее явно расстраивал его мрачный вид. — Я для тебя что угодно сделаю.
— Сделай девяносто пять. — Она заметно сбросила скорость, и стрелка спидометра опустилась ниже сотни. — Он был со мной груб и вел себя отвратительно. Где его вежливость? Где его почтительность? Он что — не знает, что меня ждет большой пост в правительстве?
— Он умирает, дорогой. Ну, что, уже лучше?
— Нет! — виновато воскликнул Голд, припомнив с отвращением, какое непостижимо-жестокосердное радушие всегда выказывала часть этих христиан по отношению к своим мертвецами. Древние греки, едва успев нарубить дровишек, обмыть и умастить тело, тут же разжигали погребальные костры. Евреи предавали земле своих не позднее, чем через сорок восемь часов после смерти. А часть этих христиан продолжала питать к своим покойникам такие теплые чувства, что целую неделю выставляла их на всеобщее обозрение у себя дома, а нередко и в комнатах по соседству с кухнями и столовыми. — Бога ради, Андреа, — добавил он более рассудительным тоном, — какое это имеет отношение к тому, как он обращается со мной теперь?
— Но тем не менее это правда, верно? — Андреа горела желанием объясниться. — Ведь для нас все будет много легче, когда он умрет, да?
— Ты не должна так говорить. — Андреа вызывала у него презрение, и Голд начал получать удовольствие от кипевшего в нем праведного гнева. — Черт побери, почему он не испугался? Ведь я буду работать в команде президента, а уж твой-то отец должен знать, что́ это значит.
— Больше работы?
— Меньше работы. Но власть. Грубая власть. Жестокая, беззаконная власть. Я воспользуюсь ею, чтобы уничтожить его и отравить ему жизнь. Я буду прослушивать его телефоны. Я заставлю ФБР вести расследования, чтобы опорочить его. Для него я, может быть, и лысеющий маленький иностранец из Нью-Йорка, но…
— Ему нравятся твои волосы.
— Но волосы Артуро Тосканини ему нравятся больше? Лошадки? Я понатыкаю микрофонов и секретных агентов в его конюшнях и застукаю его, когда он будет кастрировать жеребцов. Налоговая служба будет требовать у него отчета за каждый цент, который он вычтет из облагаемых доходов. Я разряжу аккумулятор в его каталке и оставлю его на солнцепеке, пусть сварится всмятку. Я стану анонимным источником, который будет давать утечки в прессу о том, что твой старик сифилитик. Новый тесть знаменитого доктора Брюса Голда умирает вовсе не от каких-то там неведомых, как это все считают, болезней. Он нагулял сифилис, а сифилис догуливает его. Как это понравится его дружкам-лошадникам, когда они узнают, что он сифилитик? Твой сраный папаша все время оскорблял меня, — продолжал он, улыбаясь в предвкушении той иронической шпильки, которая должна последовать, — и я отомщу ему, если он поможет мне получить работу. Он не проявил ко мне уважения, Андреа. У него нет ко мне уважения.
— Как и у твоего отца.
— Мой отец меня знает. А твой — нет. На нашей свадьбе его не будет.
— Он то же самое сказал.
— Как и моего или моих сестер. — Голд с вялым смешком упер подбородок в кулак. — Я думаю, у нас будет очень скромная свадьба, хотим мы этого или нет. Если только мы вообще поженимся.
Красивое лицо Андреа задрожало.
— Не говори этого, Брюс, — взмолилась она, чем значительно улучшила его настроение. — Я буду так несчастна, если ты не захочешь жениться на мне из-за моего отца. Я больше никогда не буду скрести пятки, разве что когда я одна.
— Смотри на дорогу! — завопил Голд, когда она в отчаянии обхватила его обеими руками. — У тебя опять скорость сто восемьдесят! — Андреа сбросила скорость до ста тридцати пяти, и частота его пульса соответственно снизилась. — Андреа, я должен спросить тебя кое о чем и, кажется, не знаю, как это сделать. Раньше ты не была выше?
— Выше, чем что?
— Выше, чем теперь, вероятно. Ральф видел тебя на какой-то вечеринке и ему показалось, что ты становишься ниже.
— Чем что?
— Чем ты была раньше, наверно.
— Если это и так, то я не заметила. Может быть, я только кажусь ниже, потому что ты становишься больше.
— Меня там не было.
— А если я действительно становлюсь ниже, то это имеет большое значение?
— Не для меня. — Ответ сорвался с языка Голда слишком уж поспешно и своей точностью мог поколебать надежность его положения. — Хотя Ральфа это, кажется, и беспокоит. Но если ты становишься ниже, то, как ты думаешь, должны мы это выяснить до свадьбы и попытаться что-нибудь предпринять? Ведь в конце концов, — сказал Голд, ощущая собственную душевную широту, — не хочешь же ты стать коротышкой, верно?
— Ах, нет. Только не коротышкой. Я займусь этим, если ты хочешь. Я измерюсь или схожу к специалисту. Я сделаю все, что ты хочешь.
— Я рад, что об этом мы с тобой договорились, — сказал Голд. — Ты сообщила своему отцу, что у меня сексуальные воззрения человека средних лет, да? Зачем ты всем трезвонишь о том, что мы спим вместе?
— О тебе я говорю только хорошее.
— Дело вовсе не в этом, — мрачно фыркнул он. — Ты сказала мисс Плам, что я великолепен, а своему отцу — что у меня сексуальные воззрения человека средних лет. Значит, получается, что я великолепный мужчина с сексуальными воззрениями человека средних лет, да?
— Я не могу удержаться, чтобы не похвастаться тобой, — ответила Андреа. — Пожалуйста, не сердись на меня. Я сделаю все, что в моих силах, чтобы ты был счастлив. Я буду твоей рабой. Ты можешь считать себя моим повелителем и привязывать меня к стульям и кроватям веревками, ремнями и цепями.
— Андреа, что это ты говоришь? — с безотчетным ужасом воскликнул Голд; он подпрыгнул на своем низко откинутом сиденье так, словно ему в зад вставили горящую спичку, и чуть не вывихнул ногу, когда резко развернулся, чтобы получше рассмотреть ту, которая оказалась совсем не похожей на девушку, которую он себе представлял; ему просто не хватало фантазии, чтобы постичь, что же она такое.
Андреа не поняла его реакции и вдохновенно продолжала.
— Или я могу изображать из себя молодую бедную девушку викторианских времен из провинции, а ты будешь мой злой лондонский хозяин, который может вынудить меня на любое извращение, какое тебе нравится, с кнутами или плетками. Ты можешь связать мне ягодицы или руки.
Совершенно обалдевший, Голд уставился на нее.
— Зачем это мне нужно?
— Чтобы подчинить меня своей воле. Я могу тебе ноги мыть и воду пить.
— Не надо мне никаких одолжений! — всполошился Голд и сразу же пожалел, что говорил так решительно. По зрелому размышлению, ее идеи не казались такими уж дикими, и он начал рисовать себе картинку с ее слов. Андреа рабыня или связанная викторианская девушка — это было не так уж и плохо.
— Я только хотела сделать тебя счастливым, — попыталась защититься она. — Когда я проводила время с этим экономистом из джорджтаунского университета…
— Я ничего не хочу об этом знать, — прервал ее Голд, сделав при этом жест рукой, будто стряхивал с рукава что-то грязное и непотребное. — Андреа, зачем ты мне рассказываешь такие вещи?
— Я всегда исповедовала правду.
— А теперь перестань, — приказал он. — Что такого особенного ты нашла в правде?
— Ты меня любишь? — спросила она.
— Всем сердцем, — солгал он.
— Тогда позволь мне сделать тебе что-нибудь приятное. Ведь должно же быть что-нибудь, что ты любишь.
Голд, надув губы, задумался.
— Я бы хотел для разнообразия, — решил он, — поесть где-нибудь в ресторане. Я устал каждый вечер готовить дома.
Андреа оставила машину швейцару ресторана.
— Добрый вечер, мисс Коновер. — Высоченный метрдотель говорил прямо с Андреа, словно не замечая Голда. — Вы хотите быть на виду? Или предпочтете какое-нибудь уединенное место, где вы сможете делать друг с другом все, что пожелаете?
— И то, и другое, — сказал Голд.
Они сели у дальней стены в кабинке с фаллической формы канделябрами, которые освещали только их брови и глаза. Голда охватил холодный ужас, когда почти сразу же к ним присоединился Гаррис Розенблатт и с назойливой многозначительностью стал переводить взгляд с одного на другого.
— Это Андреа Коновер, — сказал Голд. — Мы с ней вместе слушали лекции в Фонде сенатора Рассела Би Лонга и вот случайно встретились здесь, в Вашингтоне.
— Кажется, я неплохо знаю вашего отца, — сказал Гаррис Розенблатт, прежде чем Голд успел закончить. — Как поживает Пью?
— Почти без изменений, — ответила Андреа.
— Очень жаль, — голос Гарриса Розенблатта сочувственно понизился по регистру, но Розенблатт без остановки продолжал в той же будничной, торопливой манере, словно все трое спешили куда-то и вот-вот должны были уходить. — Много там было народу в этот уик-энд?
— Почти никого.
— Обещайте ему, я постараюсь заскочить в следующий раз, когда буду в Вашингтоне. А кстати, что с ним такое?
— Никто не может понять.
Смятение и досаду Голда, обнаружившего, что Гаррис Розенблатт на такой короткой ноге с Пью Биддлом Коновером, было невозможно описать. Он испытал противоречивые чувства, когда, увидев знакомое лицо, не сразу сообразил, что перед ним Гаррис. Хотя Ральф и сообщил ему о своих тревожных наблюдениях, Голд не был готов к восприятию тех физических изменений, которые нашел в своем бывшем однокашнике и которые, если бы не видел перед собой Гарриса, считал бы невозможными. Гаррис Розенблатт похудел от праведности, а неподкупность и пуританская добропорядочность, не столь уж редкая в финансовых кругах, сделали его длинноногим и стройным, как шомпол. Он каким-то образом нарастил себе высокий лоб. У него был норвежский нос. Темные вертикальные складки испещрили его лицо от бровей до подбородка, а застывшие мускулы худых щек несли на себе печать торжественности и пресекали любые поползновения рассмеяться или улыбнуться. Его слова били точно в цель, а глаза сверкали умением разоблачать людей, которые не соответствуют стандартам. До своего побега от неминуемого провала на защите диссертации Гаррис Розенблатт был довольно тучной и никчемной личностью менее чем среднего роста с пухлым и мясистым лицом, бесформенным задом и выпяченной грудью. Вот как изменяют человека финансы! Юмора он никогда не понимал, и Голд не без оснований полагал, что теперь Розенблатт стал еще мрачнее и тупее.
— Как поживает Белл? — сразу же выстрелил Розенблатт, подтверждая верность этого анализа.
— Она в порядке, — сказал Голд и бросил эту тему, как горячий уголек. — Ты прекрасно выглядишь, Гаррис. Ты стал таким худым и высоким. Ты, наверно, на какой-то особой диете. Здорово сбросил вес, да?
— Нет-нет, я не потерял веса.
— И не был на диете?
— Нет. Не на диете.
Недоумение Голда возросло. — Но ты стал выше?
— О, да, много выше. — Здесь Розенблатт решил каким-то образом дать понять, что слова Голда ему приятны. — Я сильно вырос с момента нашей последней встречи. Теперь я большой человек, гораздо больше, чем раньше. Я многому научился и стал лучше во всех отношениях.
— Чему же ты научился? — полюбопытствовал Голд.
— Не знаю, как бы это выразить, — ответил Гаррис Розенблатт. — Но я был очень гордым. Теперь нет. Я научился быть скромным и горжусь этим. — В последовавшем за этим молчании он снова принялся беспокойно бегать глазами, переводя взгляд с Андреа на Голда и с Голда на Андреа. — Кто-то мне сказал, что вы с Белл расстались.
— В этом нет ни слова правды, — сказал Голд.
— Я был очень огорчен, когда это услышал. Кажется, эта информация о тебе и Белл поступила от надежного неназванного источника.
— Я здесь провел большую работу в качестве анонимного источника, — нервно и поспешно ответил Голд, — так что эта информация вполне могла исходить и от меня. Она ложна от начала до конца.
— Я рад, что у вас с Белл все хорошо. Подобные вещи случаются в наши дни слишком уж часто, и это меня не устраивает. Это плохо для семьи, это плохо для детей и это плохо для страны. Может быть, это хорошо для экономики, но меня это не устраивает ни в долгосрочной, ни в краткосрочной перспективе, и это несомненно плохо для бюджета. Я очень рад, что вы с Белл и дальше будете вместе, и Сельма тоже будет очень рада.
— Какие новости в финансовых кругах, Гаррис? — спросил Голд, как только ему удалось вставить слово. — Что нас ждет — ревальвация или девальвация, и что это будет означать для доходов и покупательной способности?
— Понятия не имею. В нашей фирме подобными вопросами занимаются другие. Я специализируюсь на муниципальных облигациях и составлении бюджета на федеральном уровне.
— Ну, и что же нас ждет там?
— Не знаю, — находчиво ответил сказал Гаррис Розенблатт, словно нашел подходящую цитату, и наградил Голда одобрительным взглядом, что несомненно следовало воспринимать как большую редкость, так как этого удостаивались немногие. — Да, Брюс, ты отчеканил замечательную фразу, замечательную, и я уверен, что все в бизнесе и правительстве тебе благодарны. У меня чердак дымится от того, как раньше дымились чердаки, вроде моего, от задымляющих чердак вопросов, вроде этого, пока у нас не было этих двух твоих маленьких словечек: Не знаю. Я прекрасно понимаю, зачем ты нужен президенту. Я слышал много хорошего о твоем отчете.
Голд скрыл удивление.
— Он все еще в процессе подготовки.
— Хорошие новости просачиваются. Когда он будет готов? Я с нетерпением жду, когда его можно будет прочитать.
Голд тоже решил попробовать.
— Не знаю.
— Отлично, — горячо одобрил Гаррис Розенблатт. — А теперь мне пора. У меня с утра назначены встречи в министерстве финансов, в Отделе управления бюджетом и в Федеральном резервном комитете. Могу тебе поведать, что я скажу им завтра и что я говорил им в Белом Доме вчера и сегодня. Это самый разумный совет, какой я могу дать стране и каждому отдельному гражданину. — Гаррис Розенблатт произнес свою речь, поднимаясь со стула, и после этого замер, вытянувшись на какое-то мгновение в полный рост, как колонна древнего храма. — Составляйте сбалансированный бюджет, не то вы пожалеете. Если хотите танцевать, нужно платить дудочнику, а тот, кто платит скрипачу, тот и заказывает музыку.
— Гаррис, — сказал Голд, вцепившись в край стола, словно опасался за свою жизнь, — ты и правда говоришь это людям?
— Говорю именно этими словами. — В голосе Гарриса Розенблатта звучало торжество, а его произношение, как заметил теперь Голд по жесткому «р», приобрело всю красоту и отточенность потомственного жителя среднего запада, чьи предки в десятом колене уже обитали в этих местах. — И они слушают очень внимательно. Я тебе вот что доверительно могу сказать. Полагаю, будут приложены максимальные усилия, чтобы сбалансировать федеральный бюджет, и, по моему мнению, наши шансы на успех очень велики.
— И что это будет означать?
— Что ты имеешь в виду? — Вопрос Голда вызвал у Гарриса Розенблатта полное недоумение.
— Что это будет означать для таких вещей, как цены, налоги, доходы и безработица? Какое воздействие сбалансированный бюджет окажет на экономику и социальное обеспечение?
— Не знаю. — Гаррис Розенблатт остался доволен своим ответом и сделал короткую паузу, чтобы придать ему большую весомость. — В нашей фирме этими вопросами занимаются другие отделы. Я специализируюсь только на сведении бюджетного баланса. Всего доброго, мисс Коновер. Передайте мой привет Пью Биддлу и скажите ему, я с нетерпением жду моего скорейшего приезда к нему и возможности поохотиться на лис, о’кей? Напомните ему, я бы хотел получить ту собаку, что он мне обещал. Он сказал, что даст мне пристрелить хорошую собаку. Брюс, теперь, когда ты становишься широко известным, почему бы нам с Сельмой не собраться, как прежде, пообедать с тобой и Белл? Мы так здорово проводили время с тобой и Белл. Не забудь передать Белл мой привет, — прогремел он, произведя шуму не меньше, чем старый троллейбус с Кони-Айленда, и в отзвуках эхо покатил прочь.
— Кто такая Белл?
Голд был уже в стартовом секторе.
— Моя бывшая жена, — сказал он и проворно затрусил вперед. — Нам еще предстоит обговорить некоторые детали, прежде чем развод станет фактом. Что имел в виду Розенблатт, когда сказал, что твой отец даст ему пристрелить собаку?
— Вероятно, это одна из папиных шуток. Ты же знаешь, как он любит пошутить. Сколько времени может занять твой развод?
— Ральф сказал, что на Гаити это можно сделать за час, когда мы придем к соглашению.
— Я хочу, чтобы мы поскорее поженились, и тебе не нужно было возвращаться назад.
— Я хочу поскорее получить работу в правительстве, чтобы мне не нужно было возвращаться назад, — заявил Голд, и в голосе его послышалась горечь. — Я надеялся, что твой отец предложит сделать для меня что-нибудь побольше. — На лице Андреа появилось выражение обиды, и Голд почувствовал угрызения совести. — Я бы хотел, чтобы мы вдвоем уехали подальше от всех на тайный медовый месяц. Я бы больше всего в жизни хотел провести с тобой отпуск, но я думаю, мне это не по карману.
— Мы можем сделать это на мои деньги, — тут же предложила Андреа.
— Я этого не допущу, — услышал Голд свое еще более спешное заявление. Это его внезапное утверждение принципа прозвучало куда более окончательно, чем он того хотел, и волна раздражения сразу же накатила на него. — Черт бы их всех драл, почему бы какому-нибудь богачу не пригласить нас в Акапулько? Готов поспорить, что Киссинджер за такие поездки не платил сам.
— Сначала нужно занять положение, а уж потом тебя начинают приглашать, — со смехом объяснила Андреа. — Я так счастлива, что тебе это пришло в голову. А то я все боюсь, что ты не захочешь меня больше видеть даже после того, как мы поженимся.
— Зачем бы я стал жениться на тебе, — спросил Голд, — если бы не хотел тебя больше видеть?
— Чтобы я помогла тебе получить назначение в правительстве, — ответила она. — Поэтому я хочу, чтобы ты сначала получил назначение, а потом мы бы все решили. Я не думаю, что мы смогли бы быть счастливы, если бы ты стал всего лишь министром сельского хозяйства или спичрайтером, правда? Но мне нравится твоя идея, если бы только тебе это было по карману. — Она сжала его руку обеими своими. Его рука лежала у него на коленях.
— Я смогу достать деньги, — беззаботно решил он и почувствовал прилив радости, вспомнив о деньгах, которые был ему должен Крап Уэйнрок, а остальные ему сможет одолжить Сид. — Мы вдвоем сбежим в Акапулько и никому не скажем. Это будет опасно, но и черт с ним, так даже интереснее.
— Ты такой забавный.
— Я начну составлять план. Мы уедем, как только я выпровожу моего папашу во Флориду.
СПАЛ Голд неважно. Андреа всегда спала так крепко, что не шелохнулась бы, хоть над ней из пушки пали. С завистливым раздражением прислушивался он к ее дыханию, проклиная изъяны своей натуры, лишившие его той категоричности суждений и ограниченности взглядов, без которых невозможно сохранять какие бы то ни было идеологические убеждения. Тот факт, что болваны, вроде Гарриса Розенблатта, находят приверженцев в Вашингтоне, вызывал сомнения в безгрешности и незыблемости правительства и американского общества, и эти сомнения не могло заглушить никакое патриотическое здравомыслие. Андреа вздохнула во сне, потом ее охватила дрожь, которая унялась только после того, как ее тело снова прикоснулось к его. Они оба спали голыми. Ее загоревшая кожа под пушком шелковистых желтоватых волос была великолепна в зыбкой светотени. Ему вдруг пришло в голову, что в своем глубоком и спокойном забытьи она, вероятно, не отдает себе отчета в том, что рядом с ней лежит именно он. Печаль охватила его, и мысленно он унесся далеко от сегодняшнего дня. Сид помыкал им. Когда Голд был ребенком, Сид, скупой на разговоры в семье, не находил для него иных отеческих слов, кроме неодобрительных и уничижительных. Будучи намного старше Голда, Сид был для него как второй отец, и оба они, и отец, и Сид, чувствовали себя опозоренными тем, что Голду рано пришлось надеть очки. Как бы хорошо ни успевал он в начальной школе, Ида всегда брюзжала, утверждая, что он мог бы успевать и получше; своим брюзжанием она приводила в полное недоумение их мать, новоиспеченную американку, которая никак не могла поверить, что он всегда в чем-нибудь виноват, как это следовало из постоянно сыпавшихся на него упреков. Даже когда он приносил домой отличные отметки, в похвале Иды слышался укор. Нет, он очень хорош, все еще слышал Голд голос Иды, пытающейся навязать свое мнение несчастной, ничего не понимающей женщине, но ему ничто не мешает стать идеальным, а не валять дурака, как Мьюриел.
«Эй, малыш, тебе нужно набрать вес, а то тебя никогда не возьмут в команду, — нередко говорил ему Сид. Целый год Сид выступал за футбольную команду школы запасным. А потом ушел оттуда, потому что начал работать в прачечной. — Займись-ка ты фехтованием, когда перейдешь в среднюю школу. Ты такой тощий, в тебя никто не сможет попасть. Я уверен, ты можешь стоять под душем и не промокнуть».
На уроках пения из него сделали публику и запретили открывать рот. Учительница, на первом занятии построив перед доской класс, чтобы услышать, как они поют, отшатнулась, и на лице ее появилось выражение отвращения, когда какой-то непередаваемо уродливый звук безжалостно ударил по ее чувствительным и не готовым к этому барабанным перепонкам. Она сразу же, словно оказавшись перед лицом страшной опасности, развернула безумно-бурную деятельность. Быстро проводя перегруппировки и отборы, она сузила возможный источник оскорбительного для уха звука до восьми учеников, потом до четырех, потом до трех. И наконец обвиняющий перст указал на него. «А ты, Брюс, — провозгласила она на том последнем дыхании, что у нее оставалось, — можешь быть публикой. Нам ведь и публика тоже нужна, правда, ребята?» — Грудь ее колыхнулась со вздохом безмерного облегчения.
А потом он по два или три часа в неделю сидел и слушал, как остальные, стоя, репетировали то, что будут петь в пятницу на недельном сборе. А один раз мисс Лэм, та самая учительница, похвалив певцов по завершении урока, предупредительно попросила их всех развернуться и поаплодировать ему за то, что он был такой преданной и хорошей публикой, и это стало ритуалом. На каждом уроке музыки Голд молчал, как бревно, и на душе у него лежал камень. Даже сраный Либерман и тот пел басом.
А потом, припомнил Голд с ностальгической горечью, от которой щемило сердце и першило в горле, даже его папаша, этот полоумный засранец, стал, наконец, им гордиться, беспардонно хвастаясь перед клиентами своей портновской мастерской и ближними и дальними соседями. «На весь класс лишь один-единственный ученик — публика, — заявлял он, уставив перст в небо и повергая Голда в немой ужас, — и этот единственный — мой сын». И без всякого предупреждения разражался мелодичным воплем в пять самых знаменитых нот из I Pagliacci[98][99] и, резко оборвав мелодию, говорил: «Видите, как хорошо он слушает?»
«Мы с Фиши Сигелом в нашем классе альты, — остановив его как-то на улице, сообщил ему Крап Уэйнрок; он подошел к Голду прихрамывая, потому что одну ногу ставил на край тротуара, а другую — в сточный желоб. — А ты кто?»
Часы показывали три. Плакал ребенок. Десятки подобных грустных сценок из прошлого теснились в голове Голда, который лежал в постели с Андреа и забыл о том, что она рядом, а Брюс Голд, доктор философии и профессор английского и других смежных дисциплин, еще не вступивший в должность назначенец президента, приближающийся к полувековому рубежу своей жизни, искал ночью успокоения, выдумывая свое детство, в котором он на самом деле не был Брюсом Голдом, а его семья — не его семьей, его происхождение — не его происхождением, а его место в жизни — не его местом в жизни, он лежал, выдумывая детство, в котором в его жилах текла кровь более благородных предков, чем считали все, кроме него одного, прозревшего истину, состоящую в том, что он по какой-то нелепой случайности, в результате немыслимого ряда ошибок и недоразумений, которые вот-вот должны были разъясниться, всю свою жизнь оказывался не на своем месте. Компьютер уже расшифровывал эту путаницу. Справедливость восторжествует. Судьбою ему уготовано лучшее. Скоро появятся мужчины и женщины прекрасного и благороднейшего происхождения, в сандалиях и шелковых хитонах, они заявят на него право собственности, и он вернется на свое настоящее место. Страна возрадуется. Дитя найдено. Он даже может оказаться принцем. А те, кто так преданно и неустанно искал его, были сплошь мультимиллионерами.
«Вы не Брюс Голд, — утешали они его. — Эти люди — вовсе не вашего круга, а эти родственники и друзья — вовсе не ваши родственники и друзья. Вы Ван Клиф энд Арпелс, — говорили они. — Вы ослепительный и сверкающий ювелирный магазин на Пятой авеню, и все, что там есть, — ваше. Богатейшие люди приезжают к вам отовсюду за покупками. — Голд крепко держался за эту мечту, и его вера в неизбежность такого исхода за десятилетия зрелости почти не уменьшилась. — Пожалуйста, входите мистер Ван Клиф энд Арпелс[100], — ворковали они, — и чувствуйте себя как дома, потому что все это принадлежит вам. Вы — группа сногсшибательных и уникальных ювелирных магазинов с отделениями на Беверли-Хиллз, в Палм-Бич, Париже и других прекрасных городах, и у вас тайные связи с Антверпеном. Те немногие, в чьих жилах течет еще королевская кровь, с почтением поднимаются по вашим устланным коврами ступенькам и платят вам деньги. Самые изящные и красивые во всем мире — ваши подданные и ваши просители. Вы больше не публика, — шептали они. — Вы даже, — убаюкивали они его, — больше не еврей».
Голд шевельнул губами, чтобы ответить, но с его губ не слетело ни слова. Он спал.