Нада Габорович Антигона с севера. Звездная пыль

НАДА ГАБОРОВИЧ. АНТИГОНА С СЕВЕРА. ЗВЕЗДНАЯ ПЫЛЬ.

Перевод со словенского Т. Жаровой.

NADA GABOROVIĆ. ANTIGONA S SEVERA. ZVEZDANI PRAH.

Maribor, 1974.

Антигона с севера

Река берет начало на севере. Ее выплескивают глубоко изрезанные скалы, бросая в ложбину, и дальше река сама пробивает полную опасностей дорогу через горы. Потом она быстро ширится, вбирая в себя маленькие ручейки, которые, избегая крутизны, скользят по пологим склонам и, обессиленные, затихают на ее дне.

— Совсем как человек, — произнесла женщина, словно угадав мои мысли.

Я безучастно кивнул.

— Иногда мне кажется, — продолжала она настойчиво, — что река похожа на нее. Точно такая же была. Я имею в виду такая же непокорная.

Я молчал, поэтому она торопливо и как бы с жадностью добавила:

— Страшное время было, сударь. Очень страшное. — Ее загорелое лицо раскраснелось. — Порой прямо не верится, как вспомню, что творилось. Молодые сейчас на смех поднимают, будто им байки несусветные рассказываешь, — возмущалась она.

Мы шагали вдоль реки и, похоже, не знали, как скоротать время. Домой она явно не торопилась. Может, ее тяготило одиночество, а может, сорокалетний возраст обязывал к воспоминаниям. Непонятно, что привело меня сюда, в эту спрятавшуюся среди вечных снегов лощину, с трудом я начал вспоминать события тех лет; когда вчера вечером женщина рассказывала о них, мне казалось, что я слышу об этом впервые, как будто и не было меня тогда среди них; не узнала меня и она. Вероятно, приезжие были здесь редки, и первому, кто выражал участие, она изливала душу в слабой надежде на утешение. В ее рассказе я был посторонним слушателем, поэтому трудно было оставаться равнодушным, когда упоминали твое имя, слышать не слишком лестные суждения о себе, делать вид, что тебя это не касается.

Но теперь мне нестерпимо хотелось остаться одному, побродить. На заднем дворе хозяйские дети скирдовали сено. У старшего, приехавшего домой на каникулы, в кармане был транзистор, он боялся пропустить последние футбольные новости, до меня доносились отдельные звуки, похожие на кваканье. В конце концов она поняла, что ей следует уйти, а я направился к откосу, река разлилась в этом месте широко, студеная и чистая.

Я никогда не догадывался о том, что Антонка меня любит, не чувствовал этого, но Иза не стала бы придумывать — зачем, она ведь не догадывалась, что я и есть тот самый парень, который забрел в конце войны сюда, в эти горы, отражавшиеся в голубизне озера. Хутор располагался почти что на границе, как и сейчас, хотя в войну стерлись все границы. Мы всегда говорили об этой области как о своей территории — и по эту, и по ту сторону гор, которая, судя по всему, целиком никогда не станет нашей, несмотря на то что мы за нее проливали кровь. Меня часто посылали через границу к четникам[13], бродившим по лесам с другой стороны перевала. Я никогда не встречал Антонку, на этой высоте хуторов мало, и дома можно было по пальцам пересчитать.

Крытая шифером церквушка и такие же домики в лощине соревновались перед нами в гостеприимстве, когда мы должны были пройти через перевал и были застигнуты ночью на полдороге. Горные потоки и оползни делали дорогу почти непроезжей, и никто не приводил ее в порядок. Поэтому немцев здесь не боялись. У меня всегда теплело на сердце, когда можно было на денек остаться здесь, чтобы ребята помылись и наелись. Вместе со мной. Только я не любил этого показывать, хотелось выглядеть бывалым, не знающим усталости и привычным к лишениям.

В тот вечер, когда были расставлены часовые и мы разбрелись по сеновалам, разместив самых уставших в доме, я решил пройтись, полный благостных мыслей. Душа жаждала чуда. Когда позади остались невероятные переделки, встречи, разочарования, сверхчеловеческое напряжение, хотелось насладиться вечной красотой природы: белые вершины, голубое озеро, верхушки елей и студеный горный ручей, спешащий к реке, протекавшей по краю лощины, река здесь здорово разлилась, вода стояла низко, кое-где набегая на песчаные отмели, но я знал, что ниже по течению берега снова становятся крутые.

Спустились сумерки, лиловато-серые краски сменили яркую гамму заходящего солнца. Я расположился на размытом водой берегу, желая чем-то заполнить охватившую меня пустоту. Надеялся вернуть воспоминания, по ним я уже долгое время тосковал и чувствовал себя опустошенным, обделенным. В этот момент позади меня раздался низкий грудной голос:

— Вы слишком далеко положили винтовку. Это может стоить вам жизни.

От удивления я не сразу нашелся что ответить — до того все было неожиданно.

— Как-то, — рассказывала вчера Иза, — пошла Антонка к реке напоить скотину, а жили мы уединенно, не знали даже, что у соседей по хутору делается. С тех пор как у нас убили отца с матерью — они сами себя осудили, но это было настоящее убийство, сударь, скажу я вам, они были невиновны, руку даю на отсечение. Так вот, как их не стало, нам ни с кем в округе не хотелось знаться, разные слухи, конечно, долетали до нас, но нам до этого дела не было, просто не касалось, понимаете? Антонка умела общаться с людьми и животными, жаль, вы ее не знали, она очень переживала из-за родителей, но никогда этого не показывала. Гордая была. Однажды я отправилась за ветками для корма свиньям и случайно заметила партизан возле соседних домов, ну и побежала, чтобы предупредить ее, но опоздала — она уже разговаривала с одним из них. Он сидел на берегу, винтовку сзади положил — очень беспечно по тем временам, а она и подошла сзади, сказала, чтобы не оставлял оружия так неосторожно; я думала, он схватит винтовку и начнет в нее целиться, так было с мамой, но он не тронулся с места, оглянулся только и сказал, что ничего не боится, тем более таких девушек, как она. Антонка хлыстом погнала скотину к отмели и, проходя мимо него, обернулась. Сказала, что он, похоже, чересчур доверчив, а верить никому нельзя, тогда он медленно поднялся — я стояла, оцепенев от ужаса, меня скрывали кусты, но я пригнулась еще ниже, с некоторых пор я стала очень бояться, да и вообще была не способна на какой-нибудь решительный поступок, — так вот, он поднялся, подошел к Антонке и положил ей руку на голову. Только и всего. Потом поднял лицо вверх, засмеялся. Я наблюдала через колючие ветки кустарника, но не обращала на царапины внимания — только бы он не заметил меня и не сделал чего. Антонка стояла спокойно, я видела, что она ничуточки не боится, он сказал, что здесь самые красивые места, какие только можно представить, я запомнила его слова, потому что так говорила наша мама, когда мы спрашивали ее, почему она нашла себе мужа на севере, в этом пустынном краю, высоко в горах. Могла ведь поселиться с ним в долине, где людей больше. Антонка ответила, что он прав и поэтому, значит, не плохой человек: плохие не различают красивое и уродливое. В его голосе сквозило удивление: почему он должен быть плохим, откуда у нее такое предвзятое мнение о людях? Антонка без особого волнения рассказала, как в прошлом году пришли люди, утверждавшие, что наш дом — это гнездо предателей, они погнали маму перед собой по пояс в снегу, чтобы она показала, где она встречалась с немецкими связными. Пальцем показывали, где, по их мнению, это происходило, описывали каждый ее шаг, она упорно все отрицала, мама была, как и Антонка, слишком гордая, чтобы оправдываться, она только качала головой. Когда ее в конце концов оставили в покое, она продолжала стоять на снегу, потому что не хотела возвращаться домой без отца, эти люди и его увели с собой, а нам не верилось, что он вернется. Но он вернулся как раз по тем следам, что оставила мама, увидел ее совсем без сил в снегу, лег рядом, когда мы их нашли, им уже нельзя было помочь, хуже всего то, что они этого и не хотели. С тех пор Антонка затаила в себе что-то вроде ненависти, что ли, но это не совсем так, потому что после того случая, когда мы схоронили отца с матерью, Павел решил уйти к немцам, но она ему самым решительным образом запретила, тогда ей удалось его остановить, она прямо сказала, что его обида на партизан не может оправдать такое бесчестное решение, он ее послушался, Эдо был почти ребенком, на год младше меня. Антонку все мы слушались, даже отец, покуда жив был, вот только жить ему не хотелось больше, как ни пыталась втолковать Антонка, что он должен поправиться.

Поэтому мы так опасались, понятно? И теперь такой вот человек положил свою руку сестре на голову, запросто, по-дружески, как сосед. Она же стояла, вытянувшись в струнку, смотрела ему прямо в глаза, а я вся дрожала в кустах, думала, куда заведет эта игра, кто его знает, что у него на уме, может, поступит так же, как те люди, что толкнули мать к погибели. Я после расскажу, как все было. Кто-то хотел ей насолить, его наговору поверили, потому что он был свой, из партизан, в такое лютое время люди не прочь свести старые счеты.

— Руку себе испачкаете, — неожиданно произнесла Антонка.

— Действительно, волосы у тебя черные как смоль, хотя ты и северянка, — улыбнулся парень.

Я его рассмотрела: внешность у него была привлекательная и располагающая, но я бы все равно поостереглась, а Антонка была не в пример мне, она страха не знала, понимаете.

— Ну, в таких чернющих волосах можно не бояться испачкать руки, — сказал он игриво, наверное желая понравиться, так у нас никто никогда не говорил.

— Мою мать обвинили в предательстве, отца тоже. Они сами себя осудили, хотя были ни в чем не виноваты, просто не вынесли унижения и позора, — спокойно сказала Антонка, а моя рука продолжала лежать на ее великолепных густых волосах, прикосновение к которым напомнило другое время, другие волосы, и такое настроение сделалось чудное, будто я чуточку не в себе был. — Надо вам руку в реке помыть, чтобы потом не мучиться, ведь меня родила женщина, которая предпочла замерзнуть на снегу, но не пожелала вернуться и тем самым якобы осквернить порог родного дома, хотя была виновата не больше, чем дитя в утробе матери.

Я еще находился во власти воспоминаний, поэтому до меня не сразу дошли слова девушки. Мне не хотелось убирать руку с ее головы. Она стояла неподвижно, прикрыв темные глаза. Вечер был кристально чист, воздух удивительно звенел, сзади в кустах послышался треск.

— Как тебя зовут, милая? — спросил я, инстинктивно отступив назад.

— Антонка, — ответила она, освобождая голову, она была почти с меня ростом, мы стояли друг против друга, я наконец окончательно вернулся к реальности. В кустах что-то тихо зашуршало, скорее всего какая-нибудь испуганная пичужка.

— Расскажи мне о матери, как все это получилось, — попросил я, но без должного участия; после того, что довелось мне испытать, мне было все равно, что я услышу, просто хотелось утешить девушку, но она лишь покачала головой.

— Нет, не буду, — ответила она, — вы человек чужой, какое вам дело до того, что здесь произошло.

Слова эти больно задели меня, я стал настойчиво уговаривать ее.

— Я не чужой. Здесь, на клочке родной земли, никто не чужой, — начал я.

Она бросила на меня недоуменный взгляд и задумалась.

— Я ведь сказала, не поймете, потому что вы здесь чужой, — повторила она и ушла, а мне стало жаль, что не смог удержать ее, однако я настолько был околдован красотой вечера, что ее возвращение было бы для меня тягостным, тем более что девушка уже скрылась из виду — только было видно, как стадо возвращается с водопоя.

«— Знаете, сударь, я хорошо помню, в тот вечер она была очень задумчива, не стала со мной разговаривать, сказала только: Иза, иди спать, ты еще мала, многого не понимаешь, вот, например, что за чувство такое я испытываю: не ненависть, но давит, точно камень, глыбой тяжелой ложится на душу, — она говорила странно, будто бредила, такого с ней раньше не было. После смерти родителей она не показывала своего отчаяния и горя, стала более замкнутой и сосредоточенной, продолжала, конечно, заботиться о нас, но была какая-то другая, а после той встречи с партизаном стала совсем не своя».

Мне хотелось знать, рассказывала ли им Антонка о том партизане.

— Конечно, нет, — ответила Иза. — Понимаете, она считала меня еще ребенком и ни о чем таком, что касалось ее самой, не говорила.

Я не спеша пил горячее деревенское молоко.

«— Врать не буду, что-то с ней случилось. Рано утром она отправилась искать его к соседским домам, хотя с самых похорон туда не ходила и нам не разрешала, скорее всего, она его разыскала, потому что вернулась какая-то взволнованная, будто эта встреча что-то новое ей в жизни подарила. Вроде как дерево, когда больные ветки срежешь, ему легче становится.

Отряд после этого приходил еще несколько раз. Должно быть, у Антонки с самого начала было особое чувство к этому человеку. Это сразу видно. Так женщина устроена. Может, вам покажется смешным, но меня эта мысль все время преследует, и так горько теперь сознавать, что все могло бы быть по-другому.

Наверное, и я тут виновата, посмелее надо было быть. Антонка все по-своему делала, но чистоту ее намерений можно было сравнить разве что с чистотой нашей реки, вы обратили внимание, что река у нас необыкновенная? Здесь она широко разливается и берега отлогие, дальше решительно устремляется вперед, зажатая скалами, затем снова весело журчит по камням и порожкам, такая холодная, что босыми ногами не ступишь, а когда ее воды отстаиваются в маленьком озере — купаться одно удовольствие. Я бы для Антонки сделала все, чего бы она ни попросила, но она почти ко мне не обращалась, все взвалила на свои плечи. Думала, хватит сил самой всех поднять.

Нелегко женщине, когда она любит, особенно если время такое, что заставляет жить в другом измерении, попадать в невероятные переделки. Тут надо соображать быстро, принимать решения мгновенно, и Антонке эта удавалось».

Рассказ Изы становился все более торопливым, ей хотелось выговориться. Я думал об Антонке, о том, какой бы она теперь стала, может, и вовсе не узнал бы ее. Скорее всего, для нее эта встреча оказалась бы мучительной, если же нет, то для меня, окажись я здесь случайно, судя по словам Изы, наверняка. Жаль, если это правда.

Изу я не помнил. Все происходившее начинало оживать по мере моего продвижения в глубь теснимой со всех сторон скалами местности. Голоса Изы я тоже не мог вспомнить, но точно помню, как она хвостиком бегала за Антонкой, а я, всецело занятый старшей сестрой, не обращал на младшую внимания. Впрочем, все это было так давно, столько воды утекло с тех пор, прежде чем я оказался здесь, в тиши летнего дня на той самой тропинке, что была мною исхожена вдоль и поперек во время встреч с Антонкой; продираясь сквозь залежи памяти, за которыми прячется наше прошлое, я нашел наконец прежние слова, голоса, события, оценки, связывая их между собой, я пытался восстановить относительно полную картину событий. Если что-то делаешь без души, любила говорить моя мать, то, считай, твое дело делает кто-то другой, а не ты. Она была абсолютно права, теперь я в этом убедился: покинув эти места, я ни разу не вспомнил о том, что было, даже не думал, что оставляю здесь столько горя, смятения и боли. Тогда я уехал, а теперь вот стою сам не свой. Кого же призвать к ответу? Только себя.

По транзистору, угрожая барабанным перепонкам, продолжалась трансляция футбольного матча, я свернул от реки вверх через лесные заросли, ветви хлестали меня по лицу, но я не отстранялся. Казалось, голос Изы следует за мной неотступно. Наш разговор кончился далеко за полночь, уже начало светать, но вчера ее рассказ Лишь разбудил воспоминания, теперь же прежде неясные очертания прошлого отчетливо вставали перед глазами.

— Антонка, расскажи мне, тебе легче станет, поверь, тяжело так жить. — Я шел следом за девушкой по берегу вверх по течению, где река сделалась широкой из-за разлива воды, а через каких-нибудь полчаса хода вдоль берега снова сужалась между зубчатыми скалами; до истока, находившегося во впадине, я так никогда и не дошел, но Антонка рассказывала, что там темно и добираться нужно по пояс в ледяной воде. Там можно спрятаться на случай опасности; когда-то в этом месте жили разбойники, и из селения им приносили еду. Они не были бандитами, просто выступали против местных порядков.

— У нас вечно бунтуют, не терпят несправедливости, — сразу после этих слов она замолчала, горделиво вскинув голову, словно боялась, что я могу неправильно понять ее, но я продолжал свои расспросы:

— Мне рассказали про то, что случилось с твоими родителями, Антонка, — всякий раз, когда я начинал говорить об этом, она превращалась в молчаливую, неприступную в своей гордости статую, тут же застывала на дороге в оцепенении, отстраняясь от услужливо протянутой мною руки, готовой прийти на помощь. Взгляд ее замирал на поверхности воды, и я, поняв, что расспрашивать дальше бесполезно, поворачивался и шел по тропинке, Антонка следовала за мной, погруженная в свои мысли; дойдя до того места, где тропинка раздваивалась и вела к ее дому, она, ни слова не говоря, оставляла меня одного. И так всегда, когда я начинал разговор, она застывала, а на следующий день, как всегда, приносила мне в штаб молока и хлеба. Ждала, пока я наемся, после чего мы вместе уходили, и все начиналось сначала. Так бывало, когда я расспрашивал ее, но часто я этого не делал, это запутанное дело вылетало у меня из головы, поскольку других забот было по горло и не было времени разбираться с ней. Но я всегда знал, где найти Антонку, когда мне становилось одиноко и тяжело на сердце, как это может быть с человеком, который за три года войны потерял многих, потерял все, что сумел обрести в жизни; близость Антонки как-то необыкновенно меня успокаивала, и она не могла этого не чувствовать, потому что приходила снова и снова и так же упорно избегала моих вопросов.

Умершее вновь ожило во мне.

Иза тем временем поясняла: «Антонке необходима была чья-нибудь привязанность». Неужели Иза знала о наших отношениях? О том, что я не был слишком увлечен Антонкой? У меня была острая потребность в человеческом участии, неважно — будь то Антонка или кто-то другой на ее месте.

«— Не знаю, что меж ними было, не подглядывала, хотя очень хотелось, но, насколько я знала сестру, могу с уверенностью сказать: этот человек — партизан — стал ей необходим. Он был связующим звеном в ее жизни. Это очень странно. И удивительно. Вы, наверное, поймете, что я имею в виду, сударь, раз вы книжку пишете, материалы собираете, наверняка все поймете и рассудите», — продолжала Иза.

Я вдруг вспомнил, что так же говорила иногда Антонка, когда бывала более разговорчива, чем обычно, а это случалось нечасто.

— Вы ведь скоро снова придете? — всякий раз спрашивала Антонка, когда я сообщал ей, что ухожу. И действительно, я приходил снова, причем не так уж редко. При случае я обязательно заглядывал, не отдавая себе отчета в том, что влечет меня к ней. Так получалось, что Антонка всегда оказывалась рядом наготове с краюхой домашнего хлеба и ароматным молоком с альпийских лугов, что я особенно любил и чего нам в первую очередь недоставало в походах.

— Я словно на небеса попал, — обычно говорил я Антонке при встрече.

— На такой высоте мы и так как на небесах, — мягко улыбалась она, спокойная и бледная, точно из мрамора. Белизну ее кожи красиво оттеняли черные глаза и волосы, хотя мне и казалось, что мы с ней далекие друг другу люди; я все же неосознанно, интуитивно понимал, что нас связывает нечто большее, чем обычное знакомство. Приходилось много писать для газеты, типография была укрыта в овраге внизу, и мне стоило большого труда успевать сделать все, что было поручено, но я всегда чудом выкраивал время, чтобы вырваться к Антонке, проводить ее до сенокоса или за скотиной, помогал собирать со склонов траву, если братья не успевали этого делать. Я знал, что младшая сестра остается дома, стряпает и следит за хозяйством, а как выглядели братья — не помнил; бывая в доме, совсем не запомнил обстановки, ни одна деталь не осталась в памяти. На меня не похоже, будто чьи-то чары действовали, наваждение какое-то, словно Антонка все собою затмевала; она излучала свет и тень, покой и бурю, все необходимое для того, чтобы дышать, спать, утолять жажду.

«— А он, похоже, совсем не замечал, как она по нему сохнет, — рассказывала Иза вчера вечером. — Мне казалось, он был точно в тумане, вот улыбается, а взгляд отсутствующий какой-то, погладит иногда, хотя Антонка никаких вольностей не терпела, смотрит, бывало, на нее, а такое чувство, сударь, что глаза глядят в пустоту, Антонка, конечно, мрачнела, будто ей передавались его мысли. Не поймешь — то ли здесь он, то ли далеко отсюда. Собака и та знает, кто с ней добр. Да по такой девушке, как Антонка, и городские парни с ума бы сходили, но она ни на кого смотреть не хотела, пока этот партизан не появился. Не сказать, что ей нравились всякие там ухаживания и воздыхания, скорее они даже были противны. Просто он стал для нее самым близким человеком, и так она его нам троим всерьез представила. Только потом, учась в школе и размышляя обо всем, я поняла, что она, видно, верила, что ее любовь переходит в него, и он это хорошо понимает, и поэтому им не нужно тратить слов понапрасну. Потом ее снова начинали одолевать сомнения, и она не могла дождаться его возвращения, чтобы удостовериться, так ли все, как она думает, или это всего лишь случайный встречный, которому стало жалко ее и нас, висевших у нее на шее. Хотя поле и огород кормили нас не слишком щедро, мы не бедствовали; одежду сами шили, в то время в наших местах все ткали и пряли.

Вот так все и было».

Кого-то ты мне напоминаешь, Антонка, — сказал я ей однажды, вернувшись с целым ворохом материалов, которые нужно было отпечатать и размножить. Антонка листала бумаги и неожиданно предложила свою помощь. Я этому удивился, мой помощник тоже, хотя он и не интересовался, зачем это сюда приходит девушка, которая не любит партизан.

— Так кого же я вам напоминаю? — настаивала Антонка, я больше не возобновлял разговора, но и не мог допустить, чтобы она тратила на меня свое время. — Просто мне нравится быть рядом с вами, — призналась она.

У меня забот и дел было по горло, так что я вообще не придал значения ее словам, и лишь теперь, вот в эту минуту, они, сказанные давно и ушедшие в небытие, снова мне вспомнились.

— На редкость умная и красивая девушка, — заметил как-то командир, когда отряд пробивался на ту сторону, в Каринтию. — Тебе повезло, парень, жаль только, она не из забывчивых. Такие не забывают ни доброго, ни худого. По-своему это тоже счастье.

Почему? — поинтересовался я устало, устремив взгляд в пустоту. Он пожал плечами, и я снова принялся за работу, которой с приближением конца войны становилось все больше.

У меня было особое отношение к Антонке. Можно сказать, она жила во мне как принадлежность этих вершин. Да, именно так. Когда я получал задание отправляться сюда, где, кроме партизан, не бывало посторонних, званых или незваных гостей, я сознавал, что это доставляет мне радость и удовольствие. Как бывает, когда возвращаешься туда, где тебе было хорошо. Где ты в безопасности. Не просто в безопасности: там я освобождался от тревожного чувства, охватившего меня уже с первых дней войны и затем усилившегося. Это было так необычно, что воспринималось как нечто исключительное, как только тебе известная тропинка, по которой привык ходить с закрытыми глазами, настолько она стала тебе знакомой, близкой и родной. Но если бы спросили, какая она, или потребовали описать, ты бы от растерянности не знал, что ответить.

Но в ту пору я не утруждал себя такими мыслями.

«— Дальше все случилось как гром среди ясного неба», — говорила вчера Иза.

Ее рассказ был подобен тому ручейку, который впадал в реку у озера; он и сейчас остался таким, как прежде, медлительным, неторопливым, единственным среди всех горных источников, который никогда никуда не спешил; с наступлением утра Иза начала уставать, да и я тоже.

Антонка впервые не пришла, когда я в очередной раз оказался в лощине у озера возле пограничного перевала. Сперва я этого не заметил, потому что находился, как это обычно бывало со мной здесь, в состоянии расслабленности. Оглядевшись, я увидел знакомую картину — под окном сарая, в котором размещалась типография, шумел и бился о берега стремительный горный поток. Пора дождей прошла, наступила поздняя промозглая осень со своими туманами, которые, правда, быстро рассеивались; постепенно в сознание начинала проникать неуверенность: я снова здесь, но чего-то мне не хватает. Того, что связано с ощущением целостности картины, которую составляли вершины, их обледеневшие склоны, шиферная крыша дома на окраине, куда я бессчетно смотрел, как бы спрашивая, отчего из трубы не идет дым.

Моими помощниками были журналисты, незнакомые с местностью. Я погрузился в работу, так как через два дня она должна была быть готова, но беспокойство, овладевшее мной, не проходило. Ни перед боем, ни перед походом или заданием я не испытывал ничего подобного.

«— Антонка узнала, что ее знакомый снова здесь. Его целый месяц не было, к этому времени и погода улучшилась. Только вот река здорово разлилась. Все пересохшие ручейки стали похожи на реки, и вся эта лавина неслась к нам, так что мы с трудом добирались до пастбищ и хлева, — вспоминала Иза. — Мы были в стороне от других домов, хотя по-прежнему не ходили туда, потому что Антонка этого не одобряла. Теперь ей это было на руку. Иногда, правда, она выходила на крыльцо и смотрела в сторону домика, где размещалась типография, про которую знал каждый, но и шагу не сделала, чтобы наведаться туда. Я сразу поняла, в чем тут дело. Я уже привыкла, что она ходит к нему на свидания, хотя и относилась к этому ревниво и с неприязнью, потому и с ребятами я разговаривала о том, были ли виноваты наши родители и их гонители. И оба брата сходились в одном — нельзя казнить, не будучи уверенным, что человек виновен. Особенно старший, Павел, никак не мог успокоиться, он часто бывал в долине, но не рассказывал о том, что там делается. Он дал слово Антонке, что не будет принимать поспешных решений, но время было такое, когда собственному сердцу нельзя верить, что уж тут говорить о ближнем. Даже если это твой брат. И брату нельзя доверять. Тем более если его праведный гнев раздирает, ведь Павел был маминым любимцем, понимаете, это он принес ее, окоченевшую, домой и помчался потом в долину за доктором. Ему тогда едва исполнилось семнадцать, он был вспыльчивый и впечатлительный, как отец, добавьте к этому материнскую гордость и упрямство. Теперь вы поймете, почему он это сделал. Вопреки своему обещанию, на свой страх и риск ушел из дома, а позднее Эдо видел его, когда он шел в магазин в немецкой форме.

Антонка приняла это спокойнее, чем я ожидала, не показывала, как тяжело у нее на сердце. Только со своим партизаном больше не искала встречи.

Она-то не искала, зато он ее нашел. Иной раз лезешь в карман и обнаруживаешь, что кошелька нет, или ножичка, или какой-нибудь другой мелочи. Так же, я думаю, он заметил отсутствие Антонки».

Меня точно обухом по голове ударили, теперь я наконец вспомнил, как это было. Под вечер того самого дня я стоял у зарешеченного окна и смотрел на снежные вершины, на реку, что продолжала неистово биться о размытые берега. Работа в тот день была закончена. Завтра меня ждало новое задание. Необъяснимое беспокойство овладело мной. Чего-то недоставало. Все, что окружало меня, было каким-то другим. Думая о причине, я перебрал в голове, что мог, в конце концов, дело было в чем-то таком, что невозможно описать словами, но было связано со всем, что здесь происходило. Тогда я понял, что все дело в девушке. В Антонке. Ну конечно, так ее звали. Она должна была быть здесь со свежим молоком и хлебом. Так бывало каждую неделю, когда я появлялся.

Иза рассказывала дальше:

«— Он пришел поздно ночью, когда мы его не ждали. Раньше с ним такого не случалось. Я уже говорила. А тут его принесло. Антонка не хотела открывать, когда в дверь постучали. Скорее всего, она чувствовала, что это может быть только он. Немцев здесь не было, другие партизаны на нашу сторону не заходили, наши хуторские тоже.

В дверь все стучали, и она поднялась. Нас не пустила, хотя я и Эдо были уже на ногах. Это и вправду был он, как бывало, вошел в комнату, дрожа от холода. После дождей у нас по ночам всегда холодновато, хотя до зимы еще далеко.

Они о чем-то разговаривали, сударь. Видите, двери у нас толстые, дубовые. Я ничего не слышала. Мне было страшно, я дрожала как осиновый листок, потому что самое меньшее, что могло случиться, расскажи она про Павла, — то, что он запалит крышу у нас над головой, а нас отправит под конвоем в долину, в отряд на разбирательство. Как было с мамой и отцом.

Но в доме все было тихо, и я уснула, так и не узнав, о чем они говорили. Может, она бы ничего ему и не рассказала, если бы не ее характер, но мне в это не верилось, поэтому всю ночь, как сейчас помню, будто это вчера было, я плакала, бежала куда-то, во сне звала на помощь, просила своих преследователей о пощаде. Я уже рассказывала, как сильно я боялась».

Словно пелена упала с моих глаз, так ясно увидел я эту сцену на пороге дома Антонки. Она сама мне открыла.

— Ты опоздала к моему возвращению, — улыбнулся я. Она улыбнулась мне в ответ, но как-то неуверенно, не так, как раньше, и не посторонилась, когда я хотел войти в дом. — Понимаю, поздно уже, — начал я оправдываться, — но мне так не хватает тебя. Так вот. Тебя не было, и я соскучился. Потому сам и пришел.

На минуту глаза ее вспыхнули, при свете лампы они казались еще темнее.

— Будет лучше, если вы вернетесь обратно. В этот дом вам заходить нельзя, — произнесла она глухим, сдавленным голосом.

У меня защемило сердце.

— Ну а я все-таки рискну, — я вошел, слегка отстраняя ее. Не в силах сопротивляться, Антонка последовала за мной. Я поудобнее уселся возле теплой печки, пододвинул к себе миску с нелущеной фасолью и принялся чистить ее, как это делали у нас дома. Антонка долго молча стояла возле меня.

— Павел ушел к немцам. Не сдержал своего слова, — наконец произнесла она, а я тем временем уже совсем размяк, забыв, куда и зачем пришел.

Прошло некоторое время, прежде чем я сообразил, что к чему.

— И ты не могла его остановить? Отговорить? — спросил я, продолжая чистить фасоль.

— Он ушел, не простившись. Сказал, что идет за покупками, — с горькой усмешкой отозвалась Антонка.

Нужно было собраться с мыслями. Все было нелепо и непоправимо: то, что я пришел сюда, и то, что Антонка все время ищет во мне, как бы это сказать, нечто большее, чем просто поддержку, убежище, — это факт. Прозрение мое было недолгим, я быстро овладел собой, и потом мы сидели молча; она принесла молока с хлебом, заговорили походя о разных пустяках, а когда дверь за мной закрылась, я понял, что для меня закрылось нечто большее. Но мои мысли были уже далеко — ну, увиделся я с ней, перекинулся словом, посидел вечерок — и снова за работу. Задумываться сильно не было нужды. Здесь существовал свой особый мир, словно под стеклянным колпаком, его можно было созерцать, но нельзя прикоснуться. А может, потому и нельзя, что тебе не хотелось, не постарался как следует.

Я не задумывался. Некогда было. На следующий день я должен был отправляться в путь, прибыл связной с донесением. Погода стояла прекрасная, отпечатанные листовки следовало переправить на ту сторону.

Дороги не знаю, подумалось мне, а следовало бы знать всю округу. Не то застрянешь здесь.

— Мы тебе нашли проводника, — сказал связной, которому не терпелось вернуться обратно. — Сразу согласился. Он и раньше просился, да нам казалось, больно молод, поэтому не брали. Ну а сейчас выбирать не приходится, все парни отсюда уже у нас воюют. Придется тебе взять почти мальчишку.

Меня это несколько встревожило, хотя я знал, что люди здесь необычайно стойкие и надежные. Парень был тепло одет; мы уже порядком протопали, когда я спросил, как его зовут и сказал ли он дома, куда идет. Ведь кто знает, что нас ждет, немцы стали действовать все активней и прорываются всюду, где их раньше не было.

Он сказал, что его зовут Эдо и что он ни у кого не спрашивал разрешения. Старшая сестра не стала бы возражать. Он должен идти. Больше не мог выдержать. Невмоготу было от мысли, что он дома торчит, в то время как все ребята из поселка ушли.

Я ничего ему не ответил, меня это не слишком интересовало, хотя доверял я ему полностью; он вдруг посмотрел на небо и предложил снять рюкзаки: может, потом такой возможности не будет, а лучше свою ношу в животе носить, чем на спине. Он достал из рюкзака припасы, нарезал хлеба, налил в кружку молока из бутылки и разложил толстые куски сала на листьях лопуха величиной с зонтик.

Ели молча. Возле нас бурлил стремительный горный поток, он в этом месте сужался, давая место тропинке, уводившей нас в крутые, почти отвесные скалы, над которыми нависало серое осеннее небо.

Ни разу еще не был здесь, хотя неплохо знаю эти места, подумал я и почему-то вспомнилась вчерашняя встреча с Антонкой и наш разговор.

— Я с отцом и братом все склоны облазил, даже дикого козла поймал однажды, — улыбнулся Эдо, но как-то скованно.

— А где они сейчас? — полюбопытствовал я из вежливости.

— Отец умер год назад. А брат — брат тоже в смертники записался, — ответил он, резко вставая, пытаясь скрыть, как тяжело ему было говорить об этом и как мучительно долго ждал он этого вопроса.

Впервые я понял, что мое равнодушие к окружающим зашло слишком далеко. Передо мной вдруг возникло лицо Антонки, и я совершенно естественно задал вопрос:

— Антонка — твоя сестра?

— Да, — кивнул Эдо, — когда вы приходили к нам, я всегда хотел спросить, можно ли и мне с вами, но как-то не решался, да и брат вот номер выкинул — это он от обиды. Я с ним долго спорил. Про себя решил, что к вам уйду, да и Антонка так хотела. Родители тоже не смирились бы с тем, что Павел сделал. Немцы уже давно его обхаживали. Обещали, что он будет ездить на машине и никогда ему больше не придется ломаться на этих склонах. С ума его свели, как и многих здесь, кто досыта не ел белого хлеба. Здорово они его разожгли. Отец ни о чем таком и слышать не хотел. Павел был сильно привязан к матери, и она к нему. А поступил против ее воли — такие вот чудеса. Хотя у него и был на вас зуб, но он не должен был этого делать, не должен.

Я подумал о том, что сестры остались совсем одни в своем опустевшем доме на северном краю лощины. Эдо будто прочел мои мысли:

— У нас в доме всегда согласие было. А теперь столько зла накопилось, что не знаешь — кто прав, кто виноват. Мы с Антонкой обсуждали, она всегда правильный совет дает. Поэтому я Павла оправдать не могу и, если встретится он на моем пути, убью как своего врага!

Я чувствовал себя неловко, Эдо поспешно вскочил и начал по пути объяснять, что он думает. Он был уверен в том, что Павел приведет к ним немцев. Партизаны здесь, мол, прохлаждаются, ну и устроят им засаду. Деревню сожгут, людей перебьют, партизан схватят, только нас не тронут.

— Я не видел человека более озлобленного, на все готового, — помолчав, добавил Эдо, — это потому, что в нем что-то надломилось с тех пор, как насмотрелся он на материнские муки. Тот, кто живет на этих обветренных склонах, не всегда подбирает нужные слова, глубоко они в нас сидят, и мы с трудом с ними расстаемся, но никогда не примиримся с несправедливостью. А то, что случилось, иначе не назовешь. Но Павел все равно пошел не той дорогой. Ему надо было быть с партизанами, доказать, что вы доверились ложным слухам, посрамить тех, кто показывал на нас пальцем, тогда бы все встало на свои места. Лично я решил так поступить, а он собрался мстить на той стороне.

Я не перебивал его, и он продолжал:

— Так и Антонка рассуждала, и я был с ней заодно. Поэтому не раздумывая согласился, как только выпал случай.

«— В один прекрасный день Эдо ушел к партизанам. Он отправился вместе с приятелем Антонки, о котором я вам все время рассказываю. Я чувствовала, что ему стыдно за Павла, Антонка тоже знала об этом, поэтому и не препятствовала ему. Они быстро и без приключений перешли перевал и, получив задание, вернулись другой дорогой на новую стоянку. Об этом мы потом узнали. Когда немцы в первый раз пришли в деревню, они перевернули все вверх дном, а партизанский сарай, который и искать не надо было, сожгли. Павел был с ними, поэтому наш дом остался цел, а два других дома немцы облили бензином и подожгли, но огонь удалось погасить, мы с Антонкой помогали и вернулись домой с ожогами, нам было невыносимо стыдно и больно оттого, что мы узнали Павла, хотя он и кутался в плащ-палатку, слишком большую для него, а потом забился в кабину грузовика. Похоже, он не совсем потерял совесть, что-то в нем осталось; видно было, что жажда мести и сама месть не привлекают его больше так сильно, как раньше. Все это мы обсуждали с Антонкой, лежа в кровати, одни в доме, полные грусти, тревоги и отчаяния. Я была жутко напугана, мне казалось, этой полосе несчастий не будет конца. Позднее мы узнали, что Эдо со своим товарищем благополучно добрался до места и его в отряде полюбили. Спустя некоторое время нас известили, что Эдо при взятии немецкой заставы был серьезно ранен. Почти в это же время Антонка получила извещение, что Павел пал смертью храбрых в боях с бандитами и что она может забрать тело и похоронить его.

С тех пор как немцы наведались в деревню, партизаны у нас не появлялись. То здесь, то там в стороне пробирались тайком. Однако Эдо они все-таки принесли на носилках, потому что ему хотелось домой. Когда его уложили в постель, мы с Антонкой подумали, что он до утра не доживет, но оказалось, он просто сильно утомился в дороге.

А теперь послушайте, что дальше было. Чтобы никто не догадался, где Павел погиб, Антонка поехала обычным поездом, хотя немцы предлагали ей машину. Всю ночь она везла тело по железной дороге, а в то же самое время партизаны несли на носилках Эдо. Всего на несколько часов они разминулись. Павел уже лежал в доме, когда принесли Эдо. Мы не спали всю ночь. Партизаны ушли, так и не узнав, какая нас ждет участь. Один из них посочувствовал, сказал, что они сделали все, что могли. Теперь все зависит, как справится организм с лекарствами. Врач советовал следить за тем, чтобы Эдо по возможности не вставал.

Вот так в нашей комнате лежал Эдо, а в гостиной — Павел. Мы никого не позвали, нужно было побыть одним. От Павла шли к Эдо, который бредил и звал брата, что-то нам хотел объяснить, но снова терял сознание.

На следующее утро он был необычайно бодр и свеж, и не успели мы с Антонкой удержать его, как он поднялся, утверждая, что чувствует себя хорошо. Какая-то тяжесть была у него на сердце, ему хотелось выговориться, но разговор утомлял его, и Антонка едва сумела уговорить его послушаться доктора и лечь в постель.

Это был мучительный, кошмарный день. Мы с сестрой колебались, стоит ли рассказывать Эдо про Павла, тело которого в немецкой форме лежало в гостиной, ожидая своего часа. Мы не знали, как схоронить его. Верите ли, сударь, не было ни сил, ни времени, чтобы оплакать его, хотя смерть брата потрясла нас до глубины души и мы с сестрой переживали эту утрату. Я замечала, что Антонка то и дело поглядывает в окно, как будто ожидает, что произойдет чудо, придет человек, которому можно довериться. Скажет, что надо делать. Ей и мне. Нужно было выкопать яму, нужно было что-нибудь делать, но по всей нашей лощине снег лежал нетронутой целиной, а соседей мы не рискнули звать на помощь. Потому что Павел… ну, да сколько можно об этом говорить, сколько можно.

— Завтра нас с тобой ждет работа. Мы должны отнести его и похоронить, — решила в конце концов Антонка. — Похоронить возле отца с матерью.

Я не успела ничего ответить, как раздался голос Эдо, который проснулся и собирался о чем-то рассказать; он мучительно выдавливал из себя слова, как они атаковали позиции немцев, как он увидел в окне Павла, выстрелил. Павел тоже выстрелил и вдруг замер, точно стрелой пронзенный, и больше не стрелял. Что было дальше, Эдо не помнил. Когда очнулся, ему сказали, что его несут домой, потому что он сам об этом просил, да и дружок его настаивал. Он обещал прийти проведать его, как только вырвется. Антонка побледнела, но не проронила ни слова, дала Эдо лекарства и стала торопить меня скорее копать яму.

Земля сильно промерзла. Твердой стала. Работа не двигалась. Ночь выдалась вьюжная; ветер то и дело пылил в лицо хлопьями снега. Меня охватывал страх. Вдруг Эдо проснется и войдет в ту комнату, где лежит брат. Или придет кто — например, Антонкин партизан. Как обещал. Надо было схоронить человека, который переметнулся к немцам и стрелял в родного брата. Я не была уверена, что мы с Антонкой поступаем правильно, но, когда я поделилась с сестрой своими сомнениями, она выпрямилась, опираясь на лопату, и посмотрела мне прямо в глаза.

— Он наш брат. И неважно, как он жил, покуда был жив. Он мой брат и твой и брат Эдо.

— Мама предпочла замерзнуть на снегу, чем согласиться с позорным обвинением. И отец тоже, — плакала я. — А Павел выбрал бесчестье по своей воле.

— Когда я везла его тело сюда целых пять часов, — начала Антонка, — у меня было достаточно времени обо всем подумать. Я не бросила его, а привезла к нам, к этим вершинам. Ты не понимаешь?

— Нет, — отвечала я. Больше всего мне хотелось тогда лечь на снег и умереть.

— Если бы не война, — продолжала Антонка, — если бы не эти лживые подонки, заставляющие страдать других, разве бы мы с тобой оказались здесь ночью, да еще за таким занятием? Но раз так вышло, надо выполнить свой долг до конца. И я готова это сделать. Павел будет лежать рядом со своим отцом и матерью на этом кладбище, где лежат его дед и бабка. Иначе никак нельзя, нет для него другого места.

— Нам не простят, что мы осквернили эту землю, — пыталась я возражать.

— Каждый сам за себя решает. И я решила, — сказала она, забирая лопату у меня из рук.

А я, вы не поверите, сударь, я ушла. Антонка осталась одна. Она копала всю ночь. Продрогшая, приплелась под утро домой, надо было переложить тело на сани и отвезти к церкви, что была в километре от нас, пока никто не пришел и не застал нас там. Мы обе понимали, что тогда бы вся деревня возмутилась и не допустила, чтобы на кладбище был похоронен кто-то из наших в немецкой форме.

Тогда было так. А сейчас я рассказываю, а вам и горя нет».

Я хорошо помню это утро, оно стоит перед глазами, будто и не было позади стольких лет. Я пришел в селеньице под снежными вершинами навестить Эдо, меня беспокоило его состояние. Я чувствовал свою ответственность за него, ведь это я позволил ему остаться с нами и идти вместе с ребятами на боевое задание. К тому же у меня здесь был припрятан кое-какой материал, который надо было переправить в долину. Так я встретился с Антонкой, которая возвращалась откуда-то со стороны церкви. Она сильно изменилась, замкнулась; лицо потемнело и выглядело усталым.

Я окликнул ее.

Ей не хотелось разговаривать. Она вошла в дом, я следом за ней. Усевшись на кровать Эдо, я попытался расспросить младшую сестру, которая тихо плакала, уткнувшись в плед.

— Что-то случилось? — спросил я осторожно. Она кивнула, и скоро я узнал всю правду.

Я вскочил как ошпаренный и побежал за Антонкой, но ее нигде не было. На рыхлом снегу были видны свежие следы. Местами снег был сильно утоптан, будто здесь что-то тяжелое упало с саней и его пытались снова втащить на них. Это Антонка поднимала тело брата, но куда же она пропала, ведь если Иза не ошибалась, она должна была быть на кладбище, рассуждал я, оглядываясь по сторонам, что-то жгло в груди; мне показалось, что Иза стоит на пороге и с кем-то разговаривает, наверное, Эдо проснулся и слышал наш разговор, но я не мог думать о них, нужно было найти Антонку, так стало страшно за нее. Не знаю, откуда возник этот страх, но он теснил грудь. Впервые за все время нашего знакомства я чувствовал себя ответственным за все, что происходит с ней и вокруг нее.

Неожиданно я обратил внимание на одинокую фигуру у входа на небольшое кладбище.

— Не ходите туда, — закричала Иза, пытаясь втолкнуть брата в дом. Он доплелся до крыльца и собирался идти следом за мной.

— Уложи его в постель, — крикнул я девочке, которая старалась изо всех сил уговорить брата, но тот только норовил оттолкнуть ее.

— Я не допущу такого позора, — бушевал он, — остановите ее, он осквернит могилу. Наша земля не для таких, как он!

Вконец обессилевший, он упал на снег, Иза втащила его в дом, а я по поднимавшейся вверх тропинке поспешил к белому забору. Кованые ворота кладбища были настежь открыты.

— Меня заметили, кто-то видел, как я засыпала землей тело, — бесстрастно произнесла Антонка, беря меня за руку своей испачканной в земле рукой. Это движение меня растрогало — впервые она доверилась мне. Это было доверие, требующее защиты и убежища.

— Иза мне рассказала, — произнес я, но она наверняка не слышала, не старалась даже.

— Он мой брат, — промолвила она, — я не могу быть к нему жестокой.

Откуда-то возникла сгорбленная фигура.

— Этот человек меня видел, — повторила Антонка, — покрывало распахнулось, и он все увидел.

Я понял, она имеет в виду немецкую форму. Я чувствовал усталость от долгой дороги и совсем окоченел на колючем утреннем морозе. Впрочем, я понемногу оттаивал. Между тем Антонка разговаривала со мной так, словно говорила сама с собой.

— Могильщик, — немного погодя произнесла она, прильнув к забору. — Один его сын в лагере, другого убили. Этот молчать не будет.

Я грозно смотрел на мужчину, который шел по снегу, стараясь скрыться из виду.

— Мы любили друг друга. Павел был нежным братом, мы всегда вместе с ним играли.

Она никогда не отличалась разговорчивостью, а тут ее нельзя было остановить. Она не думала о том, что могло бы оправдать ее, просто ей необходимо было выговориться.

— Мы с ним вместе играли. Он такой заботливый был. Так умел смеяться. После смерти мамы совсем перестал. Так бывает, когда человек загорится чем-то, идея новая появляется, тогда все по-другому: цвета, запахи, звуки; он больше не смотрит прямо, оглядывается, ему мерещится, что ему вот-вот помешают.

Постепенно я начал проникаться ее мыслями.

— Он показывал мне следы лесных зверей, а однажды принес маленькую серну. Я помню, как она облизывала его руку. Нежная, мягкая и ласковая рука. Нет, — вдруг в отчаянии закричала она, — я не могу допустить, чтобы эта рука покоилась неизвестно где. Это была добрая, понимаете, добрая рука, и я не знаю, что ее сделало злой, непонятно что.

— Успокойся, Антонка, — утешал ее я.

— Давайте вернемся и все быстро сделаем. Вместе. Вдвоем. Как вы думаете, они не осмелятся потом выкопать его и бросить лисицам или бешеным собакам, а?

— Он такой же человек, как и все мы, — ответил я. Вряд ли она меня слышала, все больше теряя силы, она тащила меня за собой, держась за мою руку как утопающий за соломинку.

Окоченевший труп лежал в неглубокой яме. Антонка нагнулась и стала руками забрасывать его бурой землей. Рядом валялась сломанная лопата, ветхое рваное покрывало едва прикрывало лицо покойного. Остекленевшие глаза смотрели холодно и враждебно. Как бы упрекая, что их никто не закрыл.

Я осмотрелся, между могилами бродила бездомная собака, с мутными глазами, она боязливо поджимала хвост.

— Яму надо бы поглубже выкопать, — сухо заметил я. Тяжелая плащ-палатка мешала, да и много ли сделаешь лопатой без черенка… Передо мной лежал совершенно чужой человек, но теперь я лучше понимал его. Я старался копать под ним осторожнее, земля крошилась, плохо поддавалась, как будто была против моего вмешательства в это дело. Антонка голыми руками выбирала груды земли на край ямы, видя во мне своего спасителя.

— Так у нас ничего не получится, — произнес я, выпрямляясь. Антонка посмотрела на меня своими огромными, полными страдания глазами.

— Я принесу другую лопату и мотыгу, — проговорила она.

— Не надо, я сам. Останься здесь. Ты слишком устала.

Она взяла у меня из рук лопату и снова принялась за это безнадежное дело. Дойдя до конца тропинки, я оглянулся — Антонка склонилась над братом.

Озноб не проходил, он только усилился, когда я спешил к дому. Я долго стучал, прежде чем Иза открыла.

— Они были здесь, — прошептала она, насмерть перепуганная. — Справлялись о здоровье Эдо. Могильщик все ему рассказал и уговаривал помешать этому, но Эдо потерял сознание, и они оставили его в покое, ушли.

— Лопату, — потребовал я, — и мотыгу. Скорей, я спешу.

У Изы все валилось из рук. Она металась по сараю, где в беспорядке был разбросан садовый инвентарь. Прошло немало времени, прежде чем я нашел заброшенную мотыгу, которая смогла бы одолеть эту землю.

Я спешил обратно, автомат мешал идти, и мне подумалось, что носить его здесь глупо. В этом краю, среди людей, не ведающих страха. Боль усиливалась, кровь приливала резкими, прерывистыми толчками к голове.

Ворота кладбища были прикрыты. Слышались голоса. Спорили. После этого что-то перелетело через ограду и со звоном упало на землю. Лопата со сломанным черенком.

Я налег на ворота, но они не поддавались. В глазах по-прежнему стоял какой-то туман. Но я все-таки сумел разглядеть, как кто-то открыл ворота и вытолкнул оттуда Антонку. Она упала возле меня.

— Они меня выгнали, — с трудом произнесла она. — Говорят, не будет он лежать в освященной земле рядом с честными людьми. Об отце и матери им нечего сказать. А за Павла мундир говорит. Сам на свою голову беду накликал.

— Дай-ка я попробую, — предложил я.

Она едва держалась на ногах, прислонилась к тяжелой изгороди.

— Люди, имейте разум, призывал я. — За что преследовать умершего человека, люди!

Четверо мужчин приблизились к воротам и наблюдали за мной через решетку изгороди.

— Он здесь родился. Жил. А умирать отправился в чужие края с оружием, которое против нас оборотил, — произнес седовласый могильщик. — В этой священной земле спит мой сын и такие же, как он. Они пали от немецкой пули. Ты партизан, тебе должно быть ясно, не все можно прощать. Могила моего сына еще совсем свежая.

— Она сестра ему. Из-за чьей-то ненависти лишилась родителей. — Я старался подбирать слова как можно более убедительные.

Он презрительно засмеялся.

— У нее еще один брат остался. Пусть его и любит. Зло и добро нельзя примирить, — добавил незнакомый парень на местном диалекте.

Я покачал головой.

— А если будешь вмешиваться, тебя ни форма, ни автомат твой не спасут, — пригрозил кто-то.

Могильщик поддержал:

— Не стыдно тебе, ты что, забыл тех, кто по его вине погиб? Я бы никогда не поверил, что смогу возненавидеть человека, которого в детстве на руках носил, у которого родителей похоронил. Я был уверен, что зло сыграло с ними злую шутку. Но чего только в наше время не бывает. Не могу я его простить. Потому не могу, что он ушел к немцам по своей воле.

— Но теперь он мертв, — сказал я, повышая голос.

— Несите его, куда хотите, только подальше отсюда.

Больше мне вам нечего сказать, — резко остановил меня парень из местных. Тут вмешалась Антонка:

— Как вы не понимаете, что любить продолжаешь и после того, как… если он часть тебя, твоя кровь, твой брат!

— Забирай его отсюда и увози, — произнес тот. — К скалам. Но только прочь из нашей долины. Я не хочу больше повторять. И объяснять.

— Он накликал несчастье на наши головы. Такой человек не может быть хорошим. Не заслужил он наших слез. Хоть и брат он тебе и вместе с тобой на поле спину гнул, смеялся, когда было смешно, плакал, когда нес полуживую мать домой. Нельзя простить человеку, который умел страдать и смеяться, так же как мы не прощаем тех, кто на это не способен.

Я присмотрелся к говорящему. Мне он был незнаком. Бледное, нежное лицо, приятный голос. Точно он привык вещать с церковной кафедры или исповедовать.

— И господин священник его осуждает. А он божий человек, Антонка, — более доброжелательно, чем остальные, произнес четвертый — старый крестьянин. Его седые глаза смотрели с грустью, проникновенно, с пониманием; но что мог он один против общего мнения, против запретов.

Она что-то пробормотала в ответ, я разобрал несколько слогов, мне показалось, она хочет что-то сказать, но не может. Мужчины ушли и вскоре вернулись, держа в руках концы покрывала, в которое был завернут покойник. Они вынесли его нам, и могильщик повернул ключ в замке массивных ворот.

Начиналась метель. Мы и заметить не успели, как оказались совсем одни у кладбища, а за нашей спиной из-за гребня показались тяжелые облака. Снег падал огромными хлопьями, в мгновение ока покрыв толстым слоем тело Павла. На секунду все, что здесь происходило, показалось мне нереальным. Сцена из спектакля в театре ужасов, где за кулисами всеми средствами пытаются передать безумную стихию природы для того, чтобы показать мрачную картину волшебного действа. Ветер налетал порывисто, безжалостно; мы стояли как вкопанные и смотрели, как снежный саван опускается на Павла.

— Отсюда и до самого дома он заливал горку и мы с ним за минуту скатывались, — сказала Антонка. Голос ее был какой-то неживой и далекий.

Я молчал, меня бил озноб. Лай собак был таким же ненавистным, как смерть.

— Кладбище — оно для мертвых, — произнес наконец я вслух то, о чем думал про себя, и принялся копать затвердевшую и набросанную прямо у кладбищенской ограды землю. Антонка взяла меня за руку. — Когда-нибудь войне придет конец, — я поежился, никогда еще мне не было так холодно, — после ты сможешь похоронить его в могиле отца и матери.

Я копал все быстрее, капельки пота выступили на лбу, у меня явно начинался жар. Антонка выгребала землю лопатой, а снег снова засыпал яму. Но, несмотря на сопротивление природы, яма все-таки становилась глубже. Поднявшаяся было во мне буря утихла. Я копал землю как машина с одним лишь желанием — поскорее покончить с этим делом, чтобы земля наконец приняла к себе покойника и я смог бы уйти.

— Мне казалось, я умею ненавидеть, — проговорила охрипшим голосом Антонка, — выходит, что нет. Совсем не могу. Они этого понять не хотят. Не могу я ненавидеть по приказу, как они. Гонят меня, не разрешают брата похоронить. Нет у них в сердце справедливости, нет любви, ничего стоящего нет.

Голос ее охрип. Лицо стало каким-то синеватым, по нему струились капельки пота. А может, это были слезы, потому что глаза тоже были влажные, хотя это мог быть и растаявший снег.

Наконец яма сделалась достаточно глубокой, чтобы в ней поместилось тело покойного. Антонка больше не разговаривала, молча и послушно выполняя указания, которые я подавал ей кивком. Я старался выравнивать землю, чтобы никому не пришло в голову искать в этом глухом уголке могилу. Я засыпал землю от ног к голове. Антонка следила за моими движениями как завороженная.

Прежде чем первая горсть земли упала на лицо Павла, она медленно опустилась на колени, подняла руку, сняла с головы платок и покрыла им лицо брата. У нее в этот момент было такое нежное и открытое лицо, словно его высекли из мрамора; с венцом из темных волос, сильно потемневшими глазами она была похожа на статую скорби.

Я был потрясен, в моем давно зачерствевшем сердце что-то надломилось, и все, от чего я раньше отстранялся, возникло передо мной — и Антонка, и ее горе, и лощина — все, что меня окружало. После несчастья, случившегося со мной, я вообще перестал обращать внимание на что-либо. Закусив губу, я собрал остаток сил и закончил работу.

В этот момент кто-то швырнул камень.

Сначала мне показалось, что это пороша, потому что метель надвигалась прямо на нас. Но тут Антонка застонала и упала на сугроб, под которым быстро исчезало тело, виднелись только часть покрывала, лопата и мотыга.

— Антонка, — спохватился я, решив, что после такого напряжения она лишилась чувств, но увидел кровь, узенькая струйка выбивалась из-под волос, быстро свертываясь, сверху набегала новая и где-то у самой шеи скрывалась за воротником.

Затем упал второй камень. За ним третий. Каждый раз они попадали Антонке в голову, она лежала плашмя, уткнувшись в землю, которая разделяла брата и сестру. Ко мне снова подступила утихшая было головная боль, врач запретил всякую работу чувств и мысли, любое напряжение, связанное с головой, но вышло так, что я не мог следовать его советам. Теперь же сверлящая боль возникала где-то внутри черепа, и вскоре вся голова моя горела как в огне. Я взвыл от боли и упал на землю, успев заметить две закутанные фигуры на заборе прямо над нами, и попытался достать автомат, который перевесил на спину, чтобы он не мешал мне копать. Но выстрелить не смог, я начал проваливаться куда-то во все более сгущавшуюся темноту.


«— Ну вот, — неторопливо продолжала Иза, ее рассказ многое прояснял мне, — я затаилась в доме, время двигалось медленно, как осенние туманы над скалами. Эдо лежал без сознания, Антонки с партизаном не было видно. Я укрылась с головой и не переставая плакала. Это оттого, что боялась остаться одна, вдруг Эдо и Антонка умрут. Ведь если ей не разрешат похоронить Павла на кладбище, с ней непременно что-нибудь случится, слишком много горя носила она в себе, не желая ни перед кем открыться. Это хуже всего, понимаете? А их все не было и не было. Снег валил, будто кто-то с неба бросался снежками. Около полудня я выглянула в окно — ни зги не видно. Послышались стоны, и я с ужасом увидела, что Эдо начал задыхаться. Он не мог повернуться, изо рта у него хлестала кровь. Я закричала, распахнула дверь и побежала к кладбищу.

Там их и нашла, обоих. Антонку и партизана. У Антонки все лицо было в крови и голова тоже. Как сейчас вижу ее перед собой.

Он, партизан то есть, лежал неподвижно, но крови на нем не было. Мне показалось, что он замерз. Ни одной раны не было. Ни один из камней его не задел. Рядом с Антонкой я нашла несколько больших камней, и бродила по снегу, не зная, что делать.

Можете себе представить, что я не в состоянии была что-либо предпринять. Я потрогала Антонку. Она была еще живая. Теплая. Но не слишком, потому что на нее падал снег. Я потихоньку поднялась и поплелась в деревню. Кто-то уже был здесь в тяжелых башмаках, хотя следы были едва заметны. Обувь была не специальная, не альпинистская, а такая, какую носят местные.

Прежде всего я отыскала могильщика. Он стоял возле своего дома и послушался меня, едва только увидел мои скрещенные в мольбе руки. Позвал Ернея, этот крестьянин часто работал у нас и любил нас, детей. Они отнесли Антонку и партизана к нам в дом, где лежал умирающий Эдо.

— Что произошло? — то и дело спрашивал могильщик, отхлебывая водку, как это бывало раньше, когда он заходил к нам, еще при отце. Я не знала. Да и не могла знать. Ерней проклинал всех на свете и прикладывал Антонке к голове холодные примочки. Она постанывала, но в себя не приходила.

— За доктором надо сходить, девонька, — сказал мне Ерней в конце концов. — Если что, и партизан на нашей совести окажется, пусть что случилось, то случилось, но это уж они лишнего хватили. Ведь мы люди как-никак. Ведь мы решили бороться со злом, а не уподобляться ему. Кто бы это ни был, а судить его надо как убийцу.

Может, меня не было несколько часов, а может, я заплутала и пришла только на следующее утро, кто его знает, но впервые я ничего не боялась. Доктор светил себе карбидовой лампой, потому что дело было ночью или ранним утром. И все-таки мы опоздали. Для Антонки. У нее был пробит череп, и она потеряла слишком много крови, чтобы можно было на что-то надеяться, — так сказал доктор. Если нет крови, поединок со смертью не выиграть. Потом пришел священник. Партизан очнулся, но был еще слаб, как после долгой и тяжелой болезни. Увидев священника, выругался и попытался подняться, но снова упал на постель и потерял сознание. Священник побледнел, сказав, что у партизана, скорее всего, галлюцинации, но могильщик смерил его долгим выразительным взглядом. Не знаю, что меж ними было, видно, свои счеты, потому что могильщик негромко произнес:

— Господин священник, вам лучше уйти. Вряд ли бы Антонке хотелось увидеть вас перед смертью.

— Что ты такое говоришь, Миха, — резко оборвал его священник, но могильщик встал перед ним, загораживая Антонку, и сказал:

— Я бы посоветовал вам уйти. Вы и так слишком много горя причинили. Никакого сострадания в вас нет, ничего человеческого, хоть вы и на нашей стороне.

— Опомнись, человече, сам не ведаешь, что говоришь. Я не позволю себя оскорблять, — вскипел он и, оттолкнув могильщика, склонился над Антонкой. Он положил ей руку на голову и вдруг расплакался как ребенок. Я устала от этого зрелища, мне было непонятно, почему могильщик презрительно рассмеялся и оттолкнул священника, а тот всхлипывал и продолжал гладить Антонку по голове.

— Вам не место в этом доме, — повторил Ерней, — вы его оскверняете, как я это себе понимаю.

В этот момент Антонка открыла глаза, священник отошел, я все меньше понимала, какое он ко всему этому имеет отношение, она захрипела, пытаясь отыскать взглядом партизана, но сознание вернулось к ней ненадолго.

Доктор вышел из кухни, где он мыл руки после осмотра Эдо. Качая головой, он произнес:

— В этом доме поселилось несчастье. Эдо долго не протянет. Открылось внутреннее кровотечение, ему уже ничем нельзя помочь. Если бы он лежал спокойно и не волновался…

— И Антонка тоже? — всхлипнула я.

— Антонка потеряла много крови. Кости черепа сломаны, они сдавливают мозг. К тому же внутреннее кровоизлияние. Эти повреждения, Иза, — следствия ударов, многочисленных ударов. Убери эти камни, что завернуты в твоем фартуке, ими твою сестру убили. Точно в каменном веке живут, а не сейчас, когда люди грамотными стали.

Священник резко повернулся, прошелся по комнате и вышел.

— Всех троих положим в могилу к родителям, — сказал могильщик.

— Что вы говорите, — закричала я. — Антонка не умрет, она не может умереть. Как же я останусь одна, куда мне деться?

Но никто меня не слушал. Антонка умирала, Эдо тоже, партизан время от времени открывал глаза, потом снова терял сознание; доктор был обеспокоен, он велел мужчинам соорудить повозку, чтобы как можно скорее отправить его в больницу, чтобы им не в чем было себя упрекнуть.

Этой ночью умер Эдо. Через несколько дней Антонка. „Ну и живучая же она“, — говорил доктор, он заходил к нам дважды и все время заставал ее живой.

На похоронах была вся деревня. Могильщик и Ерней выкопали Павла и положили его по левую руку от Антонки, а Эдо по правую. Под ними были отец, мать, бабушка и дед. Кто-то говорил хорошие слова. Не помню кто. Священника и его брата не было.

Сегодня почти никто не помнит о том, что я вам рассказала. Мне помогали, правда, но уже после того. Люди так быстро все забывают. Вы, вероятно, это уже испытали».

Она немного помолчала, затем сказала:

— Никто не может ничего изменить. Мне не хотелось ничего выяснять. Все мхом поросло. И могилы, и правда. Иногда люди забывают про любовь, вот это хуже. — Я ничего не ответил, она не спеша продолжала: — Порой мне кажется, что я ущербная какая-то, оттого что не было у меня в жизни любви. Мне Антонка и во сне снится. Если бы я пошла с ней тогда, помогла бы, уберегла от того, кто бросал в нее камни, кто бы он ни был.

— А что же партизан? Ведь он был рядом, — с трудом выдавил я из себя.

— Он, вероятно, был болен. Доктора решили, что с ним не все в порядке, нездоров он. Послали его куда-то в горы на поправку. Для службы он больше не годился. Какая-то серьезная травма у него была, до конца не залеченная.

— Бывает, — сказал я.

Звездная пыль

Небо было ясно и бездонно. Меня не страшило, что оно может неожиданно навалиться, накрыть и удушить меня. Звезды напоминали очаровательные светящиеся окошки, которые открывает и закрывает чья-то невидимая рука. Даже улыбнулся невольно, чувствуя полную свободу. Какая бездна передо мной! Вволю можно надышаться, надуматься, начувствоваться, походить по горам.

Я расположился почти на самом краю ровной площадки, в стороне от остальных, не поставив даже палатки, хотя было холодновато. Хотелось побродить спокойно, чтобы никто не мешал. Глаза уже устали от асфальта, вычурных вилл, небоскребов, зданий-стекляшек, серого дыма, черных распухших облаков гари — всего того, что всегда разделяло меня и чистое светлое небо. Я спохватился поздно, но все же не настолько, чтобы, не дожидаясь, пока меня окончательно задушит, сломит и подчинит себе монотонный ритм самоуверенной, самодовольной и эгоистичной жизни, не решиться все-таки удрать в путешествие по тем дорогам, которые я изведал в молодости. В те времена, будучи партизанским курьером, я старался заглянуть за горизонты грядущего и преодолевал подъемы, достойные горных коз и орлов, наслаждаясь собственной отвагой, стойкостью, упорством и естественностью. Ощущения мои были именно такими. Я лежал на куче собранного на скорую руку лапника, спальный мешок, конечно, согревал меня, но не спасал от жестких веток, которые упирались в спину. Меж тем, как отсчитывала минуты бессонница, овладевшая мной из-за нахлынувших спустя столько лет воспоминаний, ко мне возвращалось и прежнее душевное состояние: спокойствие, ясность мыслей, решительность и дерзость. Все, что, казалось, навсегда утонуло в клочьях тумана, заменяющих нам небо, отчего я все меньше помышлял о возможности протеста и побега, начинало возвращаться, приобретая свой истинный облик. Не романтический, как мне виделось когда-то, а вполне реальный. Соответствующий. Приемлемый.

Наплыв мыслей возбуждал и мешал. Жизнь так изнежила нас, предоставив в наше распоряжение много лишних слов. Не умеем выражаться просто, ясно, естественно. Да и чувствовать тоже. Искренне. Без зависти. Захребетники и лицемеры.

Здесь, в горах, очутившись между небом и землей, выбирая себе маршрут, будучи сам себе проводником, я в первый же вечер ощутил полное согласие с самим собой. Приятно было сознавать, что еще живо радуюсь жизни, что душа полностью не омертвела. Радость моя была такой бурной, сильной и ничем не сдерживаемой, что я не мог отказать себе в удовольствии дать ей волю.

— Эй, кто там, наверху, — обратился я про себя к звездам.

— Эй, ты, внизу, — отозвались они. — Может, послать тебе немного нашей пыли, одинокий путник, отправляющийся в чудесное странствие?

— Не люблю подарков, — ответил я. — Все хочу отыскать сам. Все с самого начала, раз растерял то, что когда-то нашел.

— А ты знаешь, что звездная пыль легче всего разлетается? — спросили они.

Я задумался. Наверное, это действительно так, и они правы.

— Знаю! — закричал я туда, в бездонные выси. — То есть мне так только кажется, что знаю. Слышите?

Они ничего не ответили, будто хотели испытать меня. Посему я счел своим долгом быть с ними пооткровенней. И так начал: «В молодости я, точно пчела, облетал звезды. Верил им. Мне доставалось немного их золотой пыли. Вполне достаточно, чтобы понять, что я никогда не стану человеком из железа. Оловянным солдатиком. Стоит вкусить только звездной пыли, чтобы это стало понятным. Но ее оставалось у меня все меньше и меньше. Быть может, потому, что слишком мало собрал, или оттого, что с годами все, что раньше нравилось, начинало, как и всем, мешать? Наверное, просто не задумывался об этом. Ну, да теперь такая возможность представилась, и я не стану оправдываться, говорить, что не успеваю, потому что… Я успею, так и знайте. Я хочу успеть».

Звезды засветили ярче, и я снова увидел их такими же веселыми, как в прежние времена, когда считал, что должен служить своей звезде. Между нами, между мной и звездами, было огромное расстояние. Это мне нравилось. Нужно многое преодолеть, я просто обязан стараться изо всех сил, если действительно хочу хоть немного к ним приблизиться. Еще раз, спустя столько времени. Когда они уже остыли.

Если ты скупец и эгоист, если не знаешь, что звездная пыль — такое же золото, если оцениваешь украшения и золото в каратах, тогда, сказал я, обращаясь к небу и вытаскивая руку из спальника, потому что было неудобно лежать, тогда ты, разумеется, быстро развеешь звездную пыль. Об этом вы собирались сказать, не так ли?

Меня больше не беспокоило то место, где я лежал. Я обратил внимание, что приспособился довольно быстро, хотя уже больше двадцати лет не спал иначе как на мягкой перине. Спальник оказался жутко теплым, и я расстегнул молнию. Ночная прохлада освежила меня. Стало лучше. Я погрузился в тишину вечера. Вдохнул поглубже воздуха, потоки которого струились с отвесных скал, вбирая в себя запахи мальвы и вереска.

Звезды терпеливо ждали, пока я устроюсь и снова вспомню о них. Затем они сказали: «Ты должен выспаться. У нас целая вечность для отдыха, а тебе на рассвете в дорогу. Времени немного. Может, поболтаем следующей ночью. Или как-нибудь в другой раз, когда не будешь таким усталым».

«Я совсем не устал, — возразил я. — Уж не знаю сколько времени не чувствовал усталости, во всяком случае, не припомню такого случая. А хотелось устать по-настоящему, чтобы потом заснуть спокойно, а не ворочаться с боку на бок часами в ожидании сна до тех пор, пока не придет время вставать, бриться, одеколониться, принимать душ, застегивать белую рубашку, завязывать модный галстук, надевать начищенные ботинки, садиться в машину и ехать на работу, где… так и усыпить вас недолго, а красавицы? Все к тому идет. И неудивительно. Совсем неудивительно. А ведь я рассказал только о начале дня, до конца еще ой как далеко».

И я громко рассмеялся, не в силах больше сдерживаться. Звезды сияли ровным светом, не мигая, не переливаясь больше отсветами золотистого, красноватого или зеленого цвета. Вполне возможно, меня обманывало зрение. Глаза быстро уставали без очков, и мне предстояло еще привыкнуть смотреть без них на ночное и дневное небо.

— Доброй ночи, тихое местечко вы выбрали, — услышал я совсем рядом чей-то голос. Я и не заметил, что кто-то расположился возле меня.

Я люблю одиночество на природе, — ответил я.

— И я тоже, — глухо донеслось из-под одеяла, так что я даже не успел расстроиться из-за такого близкого соседства. Я протер глаза, чтобы лучше видеть. Реактивный самолет пропорол небо, держа курс на аэродром, находившийся в долине.

Мой сосед что-то еще пробормотал, а я пытался разделить небо на сектора и сосчитать в каждом из них звезды, потому что никак не мог совладать с бессонницей, и этот разговор немного развлек меня.

— Это точно, в наше время нигде покоя не стало. И здесь, наверху, вам его не предложат, — услышал я из-под толстого одеяла, после того как разбуженная и встревоженная нами тишина обступила нас и всех рассеявшихся по плоскогорью в палатках и спальных мешках, кому как нравилось.

Я ничего не ответил, желая опять остаться наедине со звездами. Я был в восторге оттого, что начал вновь постигать это пространство, что делало меня просто человеконенавистником, я с удовольствием переместился бы на другое место, если бы это было возможно. Мне не хотелось упустить ни одного драгоценного мгновения, истратить его впустую, мое бегство от людей исключало всякое общение с ними, если только я сам не буду расположен к этому. А сейчас у меня, естественно, не было такой потребности, поскольку ухоженные садики, автомобильная показуха, соседская зависть, служебное рвение и карьеризм не оставляли обитателей этого лагеря, хотя он расположился на высоте почти тысячи метров над уровнем моря. Может, выше будет лучше. Там уж я найду, куда приткнуться, выберу дерево или кустик какой-нибудь. Туда, наверх, верилось мне, мало кто доберется. Туда доходят только отчаянные ребята.

Так как я ничего не ответил, мой сосед тактично замолчал. С чувством благодарности я повернулся к нему спиной и стал рассматривать близлежащие вершины, хотя, вполне понятно, теперь я воспринимал их несколько иначе.

Ветер принес резкий запах овец и дыма. Я представил, как пастухи готовят себе кукурузную похлебку и подливку из сыра, смешанного с жиром и перетопленным салом. Аж под ложечкой засосало от желания. Непостижимо, как мог я столько выдержать в своей клетке из бетона, питаясь отбивными по-венски, обжаренными на английский манер кусочками хлеба, среди подушечек, попугаев, канареек и прочей ерунды, не говоря уж о напитках с мировым именем. С развлечениями своей дочери, приятельницами жены и тещи, с их знакомыми и знакомыми их знакомых, со своими коллегами по работе, фотографиями сомнительного свойства… Одним словом, меня всего передернуло, и лишь запахи трав, безмятежное посапывание соседа, блеянье овец, одиноко позванивающий колокольчик коровы, яркие зарницы — признаки сухой и теплой погоды, — только эти старые добрые приметы другого мира согревали меня, и здоровая кровь снова забурлила в моем теле.

— Звезды, — с грустью позвал я, по-прежнему не находя их. Они не отзывались. Возможно, я немного прикорнул и поэтому не очень хорошо различал предметы. Жаль, много слов вертелось на языке, хотелось, как ребенку, выговориться, чтобы облегчить душу, чтобы все здесь стало мне родным, как прежде.

Однако я уже не видел в темноте так хорошо, как раньше. Это время прошло. Но я был уверен, что стоит набраться терпения, и у меня это снова получится. Все окутано тайной, и лучше разгадывать ее постепенно, решил я. Именно это отравляет нашу жизнь: всего нам хочется сразу, целиком, без остатка, вот и валится все из переполненных рук, по углам закатывается, забивается в щели и теряется. Поэтому с нами и происходит то, чего быть не должно. Ну, да теперь все будет по-другому, оставим эти мысли, ведь затем я и бросил все, чтобы исходить дороги, которые сам себе выбрал, только после этого можно жить дальше.

Утро заполнилось разноголосицей звуков. В лагере царил покой. А место возле меня пустовало. Ясно виднелись вершины, они стремительно уходили ввысь, туда, где мерцала лишь одна звезда. Даница — утренняя звезда. У моей дочери такое же имя, как и у нее. Хотя та никогда не встает так рано, чтобы взглянуть на свою тезку, и уж тем более не старается быть на нее похожей. Ну что ты будешь делать, неисправимый романтик, если жизнь так сложилась, таких уже не исправишь, звездочка моя утренняя. Я назвал ее Даницей, потому что когда-то давно женщина с этим именем многое для меня значила, я поклонялся ей, как звезде, просыпался по утрам с мыслью о ней и вел беседы с утренней звездой, ха-ха-ха, будто она обратит внимание на лепет такого юнца и ее тронут его ребяческие выходки. Дальше я обычно не слушал, понимал, что толку укорять себя хоть в шутку, хоть всерьез; как люди измельчали, нет таких, кто не был бы Дорианом Греем со своим спрятанным портретом, но всякий ли найдет в себе силы, чтобы этот портрет уничтожить?

Со всех сторон слышался звон колокольчиков овечьего стада.

Если не сумею вырваться, никакие благие идеи мне не помогут, это понятно. От укола с ядом не выздоравливают. И если после возвращения домой ты не будешь знать, придешь ли еще сюда или нет, подумай сейчас, парень, пораскинь мозгами как следует, наставлял я сам себя, складывая вещи в рюкзак и тихонько проклиная свою сонливость. Я собирался выйти пораньше, правда, если поторопиться, все равно можно успеть этой ночью переночевать за Крутым Верхом. Где-то там надо искать. Сердце вдруг тоскливо заныло. Давно пора было вернуть этот долг. Наверняка уже ветры все следы стерли. Поросло то место кустарником. Молнии, быть может, разнесли в щепки старую ель. Что уж говорить об остальном. Этот участок земли все-таки сохранился. Бурные потоки не размыли его. Хищные птицы не расклевали. По крайней мере хоть посижу там, уткнувшись в ладони.

Еще со вчерашнего дня давала о себе знать боль в спине. Плечи затекли, но я решил не обращать на это внимания. Я двинулся в гору и вскоре наткнулся на несколько пастушеских хижин, где, судя по дымящимся котелкам на походных кострищах, готовились встретить новый день. Я распахнул дверь одной из них и запросто уселся на шатающийся стул. Старый пастух сыпал кукурузную муку в кипяток, и его давно не бритый, поросший щетиной, подбородок подрагивал в напряженном ожидании. Все было так, как в тот раз, когда мы явились сюда незваные и слюнки текли у нас при виде пищи.

— Вы ведь муку не размешали, — заметил я, в то время как пастух завязывал мешочек и кипящая вода, булькая, приобретала желтоватый цвет.

— Нет, не размешал, — недовольно ответил он.

— Как всегда, — сказал я.

Он накрыл котелок крышкой с отбитым краем. И только после этого обернулся ко мне. Смерив меня долгим взглядом из-под облезлой шляпы, невозмутимо заметил:

— Ты был тогда, подожди, стихи сочинял и писал пьесы, поэтому тебя прозвали сочинителем, точно, я тебя сразу узнал.

— Доброе утро, дядя Грегор. — Только теперь мы поздоровались, когда руки у него освободились. Это крепкое дружеское пожатие я бы узнал среди всех прочих. И все не мог отпустить эту загорелую, костлявую и все испытавшую руку.

— Ты ударился в воспоминания, так, что ли? — добавил он, помешивая кашу и нарезая в кастрюльку сало.

Мне хотелось признаться, что, сталкиваясь в своей жизни с надуманными и пустяковыми проблемами, я часто вспоминал о нем. Но знал, что ему не было до этого дела. Сам он не любил, да и не умел жаловаться, что бы ни случилось. Поэтому не любил, когда жаловались другие.

— Ударился, — кивнул я.

— Я лишь один раз был в городе с тех пор, как вы меня отправили в больницу перед концом войны. Потом совсем не было времени. Чертовски много лет прошло, так ведь?

Сало жарилось, меняя цвет.

— Много. Даже слишком. И ноги уже не те, и задыхаться стал, точно какой-нибудь испорченный кузнечный мех, — признался я.

Он стоял ко мне спиной, и мне приходилось сильно напрягаться, чтобы расслышать его. А он говорил, не повышая голоса, стоя у очага.

— Знаешь, вот что скажу тебе: слишком быстро вы завалились на мягкие перины. Не в обиду будет сказано. А так, по-доброму, на заметку.

— Мне следовало прийти раньше, — сказал я.

Пахло парным молоком. Я заметил кувшин возле самого огня. Пастух не проронил ни слова; словно понимая, что у меня на душе, налил кружку и подвинул мне. Я с жадностью пил молоко, и прежние чувства переполняли меня. Теперь никого не осталось, кто разделил бы с ним трапезу. Мне сделалось грустно от этой мысли. Рука моя сильно дрожала, и это не осталось незамеченным.

— Нарочно приехал сюда или так, случайно?

Я провел по губам тыльной стороной правой руки — непроизвольное движение, которому больше двадцати лет. Опять нахлынули воспоминания, и мне было не стыдно признаться, что я специально пришел сюда. У же несколько лет собирался, но все никак не удавалось вырваться. В этом году я решил твердо, и меня ничто не могло остановить, даже если бы с неба сыпались камни.

— Если ты стоящий человек — не забудешь. А прийти никогда не поздно. Лучше поздно, чем никогда, — добавил он, накладывая кашу на тарелку.

— Как там, наверху?

— Честно тебе скажу, я уже давно не был там. А почему ты спрашиваешь? Земля добрая. Она примет и, можешь быть покоен, сбережет заботливо все до капли. Я видел, там лиственница хорошо растет. Кажется, она одна там уцелела, но точно не знаю.

— Ну-ну, — только и пробормотал я в ответ, принимаясь за завтрак.

— Ты переночевал внизу, в лагере? — спросил он, накладывая себе, и мне стало даже обидно, что мы не едим из одной тарелки. Как бывало. Но может, он не посмел, а может, и здесь больше не было привычки ставить для всех на стол одну миску.

Я кивнул.

— Туристов много. Год от году больше становится.

Оттуда во все стороны маршруты у них. Наших мало, все больше приезжие.

— Видел, — подтвердил я.

— Иногда меня берут в горы проводником. Если есть время и охота — соглашаюсь. Теперь вот у них помоложе есть, некоторые даже сами идти пробуют, представляешь? — Он усмехнулся, словно доброй шутке. — Им невдомек, что мне почти семь десятков стукнуло. Скачу пока, как белка. Любого за пояс заткну, если тягаться со мной надумает.

Лицо его помрачнело. Мне показалось, он не станет таиться и скажет, что его гнетет. И действительно, собрав со стола последние крошки, он продолжил:

— Если бы скинуть лет десять или пятнадцать, больше не надо, я не позволю собой командовать. Один намедни отказался идти со мной, дескать, ждать ему меня придется, не нуждается он во мне, потому что придет наверх раньше меня. Ну что ты на это скажешь?

— Он был нездешний?

— Говорил по-нашему. Хорошо. Окрестности знал, как мало кто из чужих. Должно быть, жил здесь когда-то или же ходил по этим кручам.

Я ощутил запах подливки, глотая молоко. Пастух убрал посуду на полку и налил в миски молоко для кошки и собаки.

— Тот хотел попасть на вершину. Говорил, что ему надо к обрыву. Он изучает, дескать, редкие растения, некоторые виды которых растут только там. Не знаю, может, моя отара знает, а я наверху не был с тех самых пор.

Мы переглянулись.

— Ты еще не забыл? — помолчав, спросил он.

Так как же? Забыл? Переболел? Смирился? Как можно вообще смириться со смертью? Как с чем-то невероятным, но неотвратимым?

— Не забыл, — тихо сказал я.

Он глубже вобрал голову в плечи.

— Такие, как ты, тяжело переживают. Я это уже тогда понял. Но жить как-то надо, так я считаю. Постепенно рана в сердце затягивается. Я это испытал на себе, можешь мне поверить.

Я ничего не ответил, а он закурил трубку и встал на пороге. Он глядел на небо, хотя мне было известно, что он уже смотрел на небо, когда выходил еще засветло умываться к рукомойнику, что висит над корытом.

Когда человеку особенно худо, в нем просыпаются прежние чувства. Тогда он уверен, что был бы счастлив, если бы все осталось как прежде, если бы жива была его первая любовь. Бог его разберет, почему так получается. Наверняка это просто удобная отговорка. Я знаю таких, кто разочаровался в первой любви и искал новые и новые увлечения, проклиная свою увлеченность, первое сильное чувство, то, что застило глаза. Говорю тебе, ты тоже не понимаешь, что воспоминания — это укрытие от непогоды, где можно спрятаться и дождаться конца.

— Эх, дядя Грегор, — махнул я рукой. Он, как всегда, был прав. Его словоохотливость, однако, показывала, что он не во всем уверен и пытается убедить себя самого.

Овцы разбрелись по склонам. Овчарка, похожая на нашего Волка, с которым играла Даница, поджидая связного, упредительно отгоняла их от опасных расщелин.

— Похожа на Волка, — заметил я, отворачиваясь.

— Это его внук.

Природой все предусмотрено. Я вдруг ощутил стыд за то, что в дочери пытался увидеть продолжение своей молодости и всей дальнейшей жизни. Не стоило. Не стоило. Хотя для моей жены это был постоянный источник насмешек и удобный предлог для ссоры.

— Ну так что? — невзначай бросил пастух, словно разбудил меня.

Я снова был под этим небом, среди скал и вереска.

— Я должен идти дальше. Не хватало еще, чтобы я передумал.

— Обдумай все хорошенько. Дорога трудная, да и небезопасная теперь для тебя. Лучше вовремя остановиться, чем потом сожалеть и упрекать себя.

Мы понимали друг друга, я это видел. Поэтому не стал бы стесняться, если бы решил вернуться в долину. Однако решение давно уже было принято, и теперь я раздумывал лишь о том, звать его с собой или нет, поскольку не знал, как он к этому отнесется, а отказаться дядя Грегор не мог, я в этом был уверен.

Увидев, что он снимает рюкзак и укладывает туда хлеб, сыр, сало, я усмехнулся. Затем он подобрал палку с острым концом и смерил меня взглядом.

— Тебе тоже понадобится такая. Как ты себе представляешь этот подъем? — немного насмешливо проворчал он и потянулся за палкой, что была подвешена отдельно, высоко в углу.

«Сочинитель, эту я сделал для тебя, потому что ты еще слишком слаб и неловок, чтобы подниматься самому, а Даница тебя тоже не сможет тащить, если до этого дойдет», — грубовато процедил он, держа во рту трубку. Я знал, что он боится за Даницу, у нее было такое доброе сердце, что даже паршивого щенка она не бросила бы; разведка донесла, что в последнее время в округе бродят сомнительные типы, возможно шпионы, а у Даницы нас было шестеро на попечении, мы уже кое-как передвигались, но большего не могли; слово дяди Грегора было для нас свято, и Даница тоже его слушалась, хотя иной раз ей ничего не стоило обвести старого отшельника вокруг пальца. Из-за ее искристой живости пастух жил как на вулкане, подвергаясь опасности и риску, но он никогда ни о чем не жалел и ни в чем не сомневался. Мне было ясно почему: она была ему и матерью, и женой, и дочерью одновременно. С тех пор как Даница нашла его, раненого, и выходила в невероятных условиях, у него никого не было, вот он и привязался к девушке. Поэтому и меня любил, и сделал для меня удобный посох, чтобы я смог доковылять до надежного укрытия.

С ним мы чувствовали себя в безопасности. Молча взял я посох, как когда-то. Я даже не помню, где и когда потерял его и как он попал к пастуху, который сберег его как память.

Все, что было сковано ночным холодом, начинало приобретать живые краски, едва мы двинулись в путь. Будто оживал гобелен. Птицы на ветках начинали утреннюю распевку. Небольшой водопад с шумом устремлялся вниз с отвесной скалы. Высоко в совершенно синем небе взмахнул крыльями ястреб, отдаваясь во власть воздушных струй.

Пастух шагал размеренно, на первый взгляд медленно, но я снова с удовольствием заметил, что не могу его догнать, едва успеваю сохранять дистанцию, хотя слабость от недомогания понемногу проходила и идти становилось легче. Однако тропинок я не узнавал, наверное, ветры здесь буйствовали, может, кустарником все поросло, или же память о них затерялась в круговерти новых впечатлений.

Чем выше мы поднимались, тем ближе и родней становилось мне все вокруг, хотя и приходилось многое открывать заново. Снова услышал я знакомые звуки. Просто между мной и природой образовалась близость. Тесная и полная. Здесь можно не бояться показаться сентиментальным. Не стесняться, что в голове у тебя простые, немудреные и сердечные мысли. К этому все располагало. Я понял, что не следует стыдиться нежности и естественности. Никакого притворства. Искусственности. Ложной, противоестественной широты. Карьеризма. Деланности. Ничего подобного. Как не было прежде. Когда это влезло в нас? Как мы допустили? Как перекормленный карп бросается в тихую заводь, потому что на глубине надо смотреть в оба. Прислушиваться к любым шорохам. Соображать!

— Чего задумался? Гляди по сторонам лучше. Вернее будет. Полегчает. Не тронь, что налипло на тебя, само все сойдет. Сочинитель, ха, тебе, наверное, больше не нравится, когда я теперь тебя так называю, а? Ходьба все на свои места поставит, не беспокойся, в один прекрасный момент будешь как огурчик, — произнес пастух, окидывая меня взглядом.

Я воткнул острый конец посоха меж камней и отдыхал.

— Скоро шелуха с тебя спадет, и ты на все будешь поплевывать, на тех, кто завидует твоему успеху, удаче, кто каждый день отравляет тебе жизнь. Я знаю, что говорю, парень, ведь, если бы зависть могла гореть, не осталось бы ни единой былиночки. К сожалению, и сюда, в горы, тоже стала проникать эта зараза, но пока еще бог милует, и мы не стыдимся добрых мыслей, и крепкое рукопожатие что-то для нас значит; потому что любить нужно непременно что-нибудь. Или кого-то. Вот и любишь эти горы, живность, случайного туриста, который попросит у тебя огонька для своей трубки. И никто тебе не докажет, что из зла родится добро. Все поэтому. Проверено, тебе ли не знать. Так зачем я должен стесняться быть добрым? Излить душу птицам, горам, собаке? Тебе солнце скажет да звезды, какая будет погода — испортится или нет. А я вот что скажу: нехорошо это и неправильно — загонять свое сердце глубоко внутрь. Нехорошо также держать его нараспашку, будто кому дело есть, что у тебя там на сердце. Однако заглушать его голос тоже не следует.

Он почесал лоб тыльной стороной руки. Сейчас нас связывало какое-то особое теплое чувство.

У перевала мы сняли рюкзаки. Я настоял на том, чтобы начать с моих припасов.

— Хочешь ношу свою облегчить, знаю я тебя, — живыми искрами засветились глаза пастуха. — Но, понимаешь, даже если мне очень понравится, не буду есть. Не хочу себе портить желудок. Я упрямый. Иногда от этого польза бывает. Иной раз, — он понизил голос и взял кусок салями, — простить себе не могу, что в тот раз я не был достаточно упрямым. Кто знает, может, ничего и не случилось бы. А впрочем… — поправил себя он, неторопливо разжевывая салями, и мне сделалось неловко, видно было, эта дорогая колбаса не слишком ему нравится.

Мне просто хотелось думать о чем-нибудь другом, чтобы не принимать его слов близко к сердцу. Почему именно я должен больше всех переживать? Есть и другие, кто остался жив. И до сих пор спокойно живут себе.

— Ну, а теперь немного прибавим ходу, — поторопил он меня, когда мы начали взбираться по отвесному склону, будто до сих пор мы лишь прогуливались, поигрывая дорожным посохом. — Чем ты, собственно говоря, занимаешься? — спросил он вдруг. Я обратил внимание, что он заговаривает со мной именно тогда, когда сердце у меня готово выскочить из груди, но мне не хотелось в этом признаваться.

Он предложил мне фляжку, впервые за сегодняшний день, и я хлебнул изрядно, обжигая внутренности. Ветер унес отсюда всю землю, лишь редкий приземистый кустарник, вроде можжевельника, боролся за существование, сопротивляясь порывам.

Я не сразу ответил, потому что все еще не пришел в себя — от выпивки, которая жутко драла горло. Грегор засомневался, что я по-прежнему сочиняю стихи.

— Тогда в них была нужда, я понимаю, — он отхлебнул тоже, но слезы не выступили у него на глазах, — а потом у тебя это прошло, так?

— Работы было слишком много, — признался я. Смешно, меня, седого уже человека, расспрашивают, точно мальчишку.

Прежде чем снова взяться за посох, он доверчиво взглянул на меня.

— Знаешь, тогда я в это верил, — едва заметно улыбнулся он. — Мне казалось, ты должен этим заниматься. Кто-то же ведь должен рассказать о нас, о том, что с нами было. Я не слышал, чтобы кто-нибудь взялся написать об этом. Ждал, что услышу о тебе. Складно ведь получалось. Правильные слова были. Да, мы здесь понимали, что нельзя позволить согнуть себя в бараний рог. И не дались. Ну, а потом ни одна живая душа и не вспомнила про нас. И ты тоже. — И, словно эхо, повторил: —И ты тоже.

От ходьбы лицо мое раскраснелось и пылало.

— Не решался я. Боялся, что плохо получится. Или недостаточно хорошо. Раздумывал. Не то чтобы совсем забыл или забросил. Этого не было. Но каждый день что-то мешало. Вы ведь знаете, дядя Грегор, как это бывает…

Мне было трудно говорить, потому что как-то так получалось, будто я оправдываюсь. Ищу объяснений. А это была всего лишь слабость.

— Знаю, мальчик мой. А честно говоря, нет. Если уж я чего-то захочу, то обязательно сделаю.

Я смотрел себе под ноги.

Он ускорил шаг. Я радовался, видя перед собой его широкую и надежную спину. Как будто у меня самого не было такой. Как будто я не мог быть таким, как он. Хотя больше всего я был задет, когда жена сказала, что у меня крепкие локти и руки растут из плеч, не знаешь, какое из них шире другого. Что, мол, расталкиваю всех направо и налево. Все преграды сношу на своем пути.

— Где-то там, — показал он спустя немало времени, когда к полудню мы достигли продуваемой всеми ветрами вершины, — найдем как-нибудь.

Здесь, наверху, время как будто не оставило следов. Я вспомнил, как нес Даницу прочь от этого места в безумной надежде успеть к врачу. Грегор меня поторапливал. Скорее всего, он знал, что нет никакой надежды. Если бы я не сбился с дороги, может быть, и успели бы. Нет. Вряд ли. До долины было так далеко, что она все равно истекла бы кровью, даже если бы кровь просто капала, а не лилась струей, как тогда.

— Я тебя едва сумел образумить, — вспоминал мой проводник. — Ты, наверное, не помнишь, совсем голову потерял. Не мог понять, как это получилось. Прояви я тогда твердость, этого бы не случилось. И ты, ты тоже был не слишком расторопен. Она нас обоих перехитрила. Всех, сколько нас было, провела. Смелее нас всех оказалась. Ну, снявши голову, по волосам не плачут. — И Грегор покачал головой. — Всех нас обставила, знаешь. Она была храбрее нас, а мы — нам и в голову не пришло, что она может бояться. Просто она нас хотела спасти.

Я молчал, и он продолжил:

— А этого не нужно было делать. Тогда все уже было кончено. Так или иначе, им ничего бы не помогло. Но она была девушкой, сердце которой горело от любви. Не думала она.

В этом слышался упрек. Меня это задело. Он нашел больное место и безжалостно упирал на него. К чему? Какого черта! Как будто до сих пор винил и не прощал меня. Так ведь и я не забыл. Всю жизнь ношу эту боль. Из-за меня она выскочила на порог. Иначе бы она этого не сделала. А если все не так? Если она чувствовала себя ответственной за всех нас, хотела всех отправить в долину живыми и здоровыми? Все-таки конец войны был. Ведь на следующий день после победы люди не умирают. Не имеют права.

— Слишком она была заботлива, — промолвил я в свою защиту. — О всех нас. Ведь, в конце концов, она отвечала за нас, мы были на ее совести.

Ветер отнес слова Грегора. Похоже, у него было свое мнение и старая рана еще не затянулась. Подавленный, я следовал за ним. Так мне не найти успокоения. Старик бередит старые раны, которые и без того время от времени напоминают о себе. Порой они саднили. Но это только иногда.

«Но только иногда. Просто они не залечены до конца, мой дорогой, — сказал я себе, от усталости откидываясь в ложбинку между двумя выступами скалы, — из-за множества упреков я старался не думать о том, что давным-давно не считалось моей виной, что ж, мне остается только рвать на себе одежду и посыпать голову пеплом. В самом деле, сколько раз… Нет, не буду об этом думать, — противоречил я сам себе, — да разве мне не жаль ее было, даже и сейчас, в эту минуту, чего бы я не отдал, только бы этого не случилось! Приходишь поклониться могиле, а на тебя набрасываются с обвинениями, а ты сам себя уже достаточно наказал, но что толку, так ведь ничто не могло ее спасти, слишком неожиданно это случилось, мало времени у нас было, чтобы сделать все как следует, чтобы подумать хорошенько. Но никто не сможет меня упрекнуть, что я чего-то не сделал; все эти годы я искренне хотел приехать сюда, побыть наедине со своими воспоминаниями, я даже решил, что здесь, на этом месте, я окончательно разберусь со своей жизнью и подведу черту; никто не может упрекнуть меня в злом умысле, я чист передо всеми, иначе как я вообще мог идти по дорогам тех лет; сколько их — тех, для кого прошлое еще что-то значит, у многих ничего святого не осталось, а я, я…» Меня все дальше увлекал закрутившийся во мне водоворот мыслей и чувств, я остановился. Кажется, нет смысла выгораживать себя. «Пока ты сам спокойно, без развевающихся знамен, без украшенных золотом стягов не сыщешь свою дорогу, такую длинную, парень, — признался я себе, — то можешь и дальше играть с собой в прятки, лить крокодиловы слезы. Сажать лиственницы на могилы. Зажигать свечи. Оправдываться, что не успеваешь. Да, хватит, в самом-то деле, тебе самому пользы от этого не больше, чем твоей канарейке. Не говоря уже о ком другом. Пусть хоть одна твоя слеза упадет, но искренне, от всего сердца. Может быть, она поможет залечить незаживающие раны или вылечит болезни, о которых ты, скорее всего, и не подозреваешь».

— Теперь легче будет, — показал вперед наш проводник, дядя Грегор. Я вспомнил, что действительно, когда мы шли этой дорогой, переправляя еду или раненых, дальше уже не приходилось особенно напрягаться.

Затем взору открылась дорога в долину. Как в пустыне неожиданно встречаешь зеленый оазис. Ограда была еще цела, только голубая краска облупилась. Крыша провисла, и все поросло мхом, похожим на лишайник, на огороде буйно разрослась зелень, отсюда дорога сворачивала в долину, в стороне протекал ручеек; единственная стоянка на этой высоте, скрытая, о ней надо знать, иначе можно проскочить, один я, скорее всего, не нашел бы. Грегор нас тогда привел сюда случайно, когда мы искали спуск в долину, — вдруг будто из-под земли выросла в гуще лиственниц приземистая хижина с рыжеватым фасадом. Похожая на пряник. Точно сказочный образ в этом заброшенном, продуваемом ветрами местечке, удобно разместилась на буйно зеленеющем мху, опоясалась голубой оградой, приказала елям и соснам расти на этой вышине и плодоносить, предлагала свое гостеприимство. Не успела только окошки открыть, подмигнуть белому дню и улыбнуться. Во всем остальном все было точно в сказке. Впрочем, и день выдался тогда сказочный. Войны больше не было.

— Честное слово, — произнес балагур Янко, еще совсем ребенок, — вполне может оказаться, что она шоколадная.

— А ты попробуй, — шутливо подхватил я.

— Товарищ Сочинитель, ты вот надо мной подсмеиваешься, а не кажется тебе, что все это и есть сказка? Понимаешь, мы попали в сказку, гуляем по ней. И она лучше тех, что в книгах описаны.

— Лучше, — весело подтвердил я, оглядываясь на Даницу, которая стояла позади меня, поддерживая Метку, дядя Грегор нес мой рюкзак, поскольку рана на плече еще гноилась и несносно болела, остальные трое прислонились к старой, жидкой, с облупившейся от возраста, непогоды и ветра корой ели, выросшей в этом, как казалось, тихом, далеком от всех опасностей месте. Во всяком случае, даже дядя Грегор пробормотал: «Где у меня до сих пор глаза были? Что скажешь, Даница, сколько мы ходили здесь, а ни разу не наткнулись на эту обитель. Может, в ней вообще не живут, а время от времени только кто-нибудь заглядывает? Я думаю, это кто-то из местных, кому захотелось побыть в одиночестве».

Янко прошел вперед. Забыв всякую предосторожность, он открыл калитку. Потом махнул нам, чтобы мы следовали за ним. Тогда, на другой день после победы, мы, кажется, могли себе такое позволить, после того как столько времени скрывались, испытывая страх от случайно упавшего камешка за стойбищем Грегора или возле нашей хижины, где мы жили; теперь, — было написано на его лице, — мы можем разрешить себе шагнуть в чудесный мир сказки и немного отдохнуть. Если бы не простреленная нога, он бы прямо побежал, такое у него было настроение.

— Назад, — приказала Даница. Метка уже было хотела сдвинуться с места и с удивлением обернулась к санинструктору, которая, казалось, не собиралась шутить.

— Скорее всего, это не дом колдуньи, — согласился Янко и приковылял назад, — хотя, по правде сказать, хотелось бы поесть шоколада. Настоящего, сладкого. Я вообще уже не помню, какой он на вкус, а сказка о Янко и Метке[14] — это обо мне, так и знай, Даница. Хотя я не спешу повстречаться с колдуньей, даже с той, что в книжке.

Я беспечно убрал автомат, который держал в левой руке.

— Размечтался о сказках, — резко сказала Даница. — Счастье твое, что нет колдуньи из сказки о Янко и Метке. А то у тебя сердце в пятки бы ушло.

— Ну, уж я бы знал, что надо делать, — ответил Янко, к нему присоединилась Метка. Они оба снова посерьезнели. Впереди у нас была дальняя дорога, кто знает, достигла ли этих мест весть. Можно было налететь на всякий сброд — и скрывающихся предателей, и настоящих немцев, и местных уголовников. Нас предупреждали, и только поэтому мы шли в сопровождении дяди Грегора, который за те месяцы, что наш лазарет располагался рядом с его стойбищем, заделался настоящим партизаном.

— Я жестокости на всю жизнь насмотрелась, — вздохнула Метка, — мне нет дела ни до сказок, ни до шоколада, ни до колдуний, если это пахнет жареным.

Глаза Даницы смягчились, увлажнились, я знал, что она рада была доставить всем нам и себе хоть маленькое удовольствие, волшебство, нам этого так не хватало четыре года, этим обделены были Янко и Метка с тех пор, как осиротели, и отряд доверил их Данице. Я чуть было не расплакался, так трогательна была Даница, хотелось взять на себя ответственность за всех, кто был рядом, хорошие и благие мысли рождались во мне сами собой, сердце хотело любить всех; ощущение, что мы победили врага и дождались освобождения, раззадорило меня, и я с громким гиканьем побежал к хижине.

Но в ту же минуту раздался крик Даницы:

— Назад, Сочинитель, назад!

Я нехотя остановился и оглянулся. Лицо Янко застыло, сделалось деревянным. Взгляд его детских глаз стал жестким, в один момент он превратился в рано повзрослевшего мужчину, который остался один на свете, после того как мать вытолкнула его из окна горящего дома и наказала бежать что есть сил, пока не упадет, но падать нельзя, потому что должен выжить.

— Ты смотри-ка, — тихо произнесла Метка, — и вправду как по писаному. Колдунья.

Слишком уж мы расслабились. Мысль о конце войны опьянила нас. Только не Даницу. Всех остальных. И дядю Грегора. Он должен был бы лучше соображать. Я был самым старшим из тех, кто скрывался в лазарете. И мне ничего толкового в голову не пришло. Дурь быстрее лезла. Только лишь Даница. Не старше меня. Слабее.

— Может, мы слишком скоро поверили, что конец войны может быть безоружным? — произнес я, стиснув зубы, потому что мне было стыдно перед Даницей, которая не отрываясь смотрела на хижину.

— Просто мы столкнулись с реальностью, — пробормотала она в ответ.

— Это не колдунья, — прошептала Метка, прижимаясь к Данице.

И действительно, мы увидели не колдунью. Та, из сказки, была старой подлизой, а эта неожиданно возникшая на пороге высокая строгая женщина, прямая, седовласая, направила на нас автомат и резко скомандовала:

— Быстро отсюда, иначе я церемониться не буду.

Металлический голос свидетельствовал о том, что она шутить не собирается. Она не смотрела на нас, но чернеющее дуло автомата предостерегало. Я сделал знак бойцам отходить с территории сказки, потому что рисковать сейчас не имело смысла, хотя было позорно отступать, не открывшись и не объяснив этой женщине по крайней мере, кто мы такие, что нас привело сюда. Кем бы она ни была и что бы она ни думала.

Как только я показал свое желание приблизиться, старуха тут же, ни слова не говоря, подняла оружие, которое она на время опустила. Застрочил автомат. Даница с силой толкнула меня, чтобы я пригнулся. Я чуть не упал, но удержался на ногах и заметил, как лицо у Даницы побагровело, и, не рискуя больше, прокричал издалека:

— Мать, ведь мы партизаны! Понимаете? Война кончилась. Мы идем уже очень долго, вам хорошо известно, какая трудная дорога от тех склонов досюда; нам нужно в долину, мы измучены и голодны; двое наших почти дети.

— Пойдем, — сказала Даница, прижимая к себе Метку.

Старуха стояла неподвижно, и взгляд ее охватывал всех нас сразу. От него не укрылось бы ни одно наше движение.

— Всего одну-две ложки теплой еды, — умолял я, начиная понемногу злиться. Если людям и пришлось пройти все круги ада, они не должны быть такими. Мы не за себя одних воевали. За таких вот старух тоже. Неужели и впрямь она не видит, что мы не бандиты и всякая там сволочь? Те бы ее давно уже срезали.

— Нет, — произнесла она отчетливо. Голос у нее был мрачный, какой-то загробный. — В дом вас не пущу. Только через мой труп. Только так. Не иначе.

Она говорила несколько театрально. Видимо, была не из этих мест, потому что речь ее была правильной и гладкой. На минуту мне показалось, что она вот-вот потеряет сознание, так скорбно и отрешенно смотрела она куда-то мимо нас.

Мы с Даницей переглянулись, и все дружно начали отступать. Долинка осталась позади, и мы начали продираться через густой молодняк, который вскоре перешел в низкорослые сосны, а за ними следовали лиственницы и ели.

Пастух шел последним. Когда он догнал нас, я заметил в его глазах искры праведного гнева.

— Я думал, хоть мне позволит войти, — процедил он, качая головой. — По крайней мере, мне-то могла бы уступить. Я здешний. Это моя земля. Все слова от нее отскакивали как от стенки горох. Что-то здесь не сходится.

— Не сходится, потому что в сказке по-другому, — передразнила его Метка. От быстрой ходьбы у нее опять разболелась нога, и она подволакивала ее, но хорошее расположение духа ей не изменило.

— Она и вправду стала бы стрелять. Когда я хотел приблизиться к ограде, она тут же положила палец на спусковой крючок. Что же это такое — женщина в возрасте, и городская к тому же… Вот я и говорю: либо она спятила, либо чересчур умная.

— Действительно, взгляд у нее был какой-то застывший, — с уверенностью произнесла Даница. — Здоровые и нормальные люди так не смотрят.

Мы нашли тропку и пошли друг за другом.

— Хорошо, что рисковать не стали. Я бы себе этого не простила, — призналась Даница с облегчением, обведя нас взглядом. Она торопилась сдать нас в больницу и снять с себя ответственность, непомерную для ее хрупких плеч.

Мы с дядей Грегором повеселели, его обида немного поутихла, но я-то знал, что она так просто не пройдет, тем более не исчезнет совсем. Мы быстро продвигались по плохо протоптанной дорожке, стараясь беречь ноги, потому что любое падение могло отдалить нас от цели. Мы должны были попасть в долину как можно скорее.

— Какая жалость, — вздохнула Метка, — в таком красивом домике живет такая вредная тетка. Как подумаю, что сейчас могли бы есть настоящий хлеб…

— В сказках — одно, а в жизни — другое, — насупился дядя Грегор.

Во время короткого отдыха неожиданно раздалась длинная автоматная очередь. Мы поневоле бросились в кусты. Но стреляли явно не в нас, мы были уже достаточно далеко.

— Я этого не вынесу, — запричитала Метка. — Думала, никогда этих звуков больше не услышу.

— Надо вернуться, — решительно произнесла Даница. — Наверняка что-то случилось. Меня не оставляет предчувствие, что произошло нечто страшное.

Я не знал, что делать. Видно было, что и остальным это предложение не по душе, тем более что мы знали: где-то, пусть и не близко, есть поселок, а за ним — долина. Эта сторона гор поросла сильнее, поэтому здесь мы чувствовали себя спокойнее, испытывая облегчение, настроение делалось по-весеннему радостным. А около домика, оставшегося позади, затаилась опасность, там пахло кровью, там еще была война с ее ненавистью, которой я вкусил предостаточно, больше всего желал бы ее забыть, оставить в прошлом.

Похоже, нечто подобное испытывали и остальные. Мы переглядывались в нерешительности, и Янко вдруг неуверенно произнес:

— Это действительно необходимо?

Даница резко обернулась, и наши глаза встретились. Я отвернулся. Нахмурился. Хотел сказать, что сомнений быть не может. Надо все оставить как есть и идти дальше. Но взгляд Даницы уже скользил дальше, она молчала, будто понимала, что любые слова прозвучат неубедительно и неестественно.

— Вы идите потихоньку вперед, — произнесла она, делая странное движение — надвигая шапку почти на уши. Резко повернулась к нам спиной. — Наверное, всем ясно, что вернуться должна только я. Вы еще слишком слабы для таких переделок.

— Старуха встала нам поперек дороги, Даница, — пытался я уговорить ее. — Она угрожала нам. Может, это ловушка.

— В таком случае она бы нас уже тогда враз изрешетила, — язвительно проворчал пастух и сурово посмотрел на меня. — Дорогу уж как-нибудь найдешь, веди их ты. Мы вас скоро догоним.

Она совершенно спокойно смотрела куда-то в сторону.

— Может быть, Сочинитель прав, дядя Грегор. Мы должны быть ко всему готовы. Ты у нас проводник. Со мной или без меня, ты обязан доставить их целыми и невредимыми в госпиталь.

— Даница, — проговорил я снова, но она продолжала, как будто не слышала:

— Идите вот здесь. Через ельник. Это приказ. Не забудьте о предосторожности. Может, война действительно еще не кончилась.

— Тебе ведь не впервой по этим горам карабкаться, Сочинитель, — с ноткой презрения в голосе бросил мне пастух, — очень спешить вам тоже не следует, чтобы мы смогли вас догнать и не разойтись.

— Все это пустая болтовня, — резко оборвала этот неприятный разговор Даница. — Так как ты в настоящий момент есть больной, то находишься под моей командой, Сочинитель, и мой приказ есть приказ. Будь ты хоть в сто раз старше. Дядя Грегор, тебя это так же касается, как и остальных.

Она взяла в руки автомат. Мы стояли как вкопанные. Опасность носилась в воздухе. Дразнила нас. И будоражила. Мы дождались конца войны, а как оно вот закрутилось. Я взглянул на дядю Грегора — у него было такое выражение лица, какого я еще никогда не видел.

— Девонька, — чуть не плача, взмолился он, — сейчас не время для глупостей. И для геройства. Сейчас нужно сохранить голову на плечах. Дорога ведет нас вперед, и мы должны идти, если хотим добраться туда, где нам следует быть. Позади нас — одно дерьмо, и их проблемы нас не касаются.

— Не касаются, да, — презрительно хмыкнула она. — Опытный старый партизан, к тому же горец. А если нам кто с тылу ударит? Здесь везде может скрываться враг. Не осталось больше засад, что ли? Думаешь, этой сволочи есть дело до подписи какого-то немецкого генерала? Ты разве не чувствуешь опасность? Ну, тогда у тебя нос сильно заложен, старик, так и знай!

Однако она была испугана больше нашего. Больше меня, во всяком случае. Нет, не так, конечно, как это бывает в детстве. Но похоже на то.

— Думаешь, опасности станет меньше, если ты пойдешь туда? — тихо спросил я.

— Нужно любое дело доводить до конца, — так же тихо ответила она, и меня вдруг охватил озноб, странное чувство стыда, смешанное со страхом, что-то вдруг изменилось, а что — я не успел сообразить, она уже спешила обратно, шагая так, точно ее ветер подгонял, и, прежде чем мы очнулись, скрылась из виду.

— Я должен ее догнать! — закричал дядя Грегор в страхе и ярости. Я тоже не на шутку испугался и, ни слова не говоря, бросился вслед за Грегором. В ушах звенело, сердце готово было выскочить из груди, через несколько минут они скрылись из виду, или я просто перестал слышать, где они, оттого, что было очень тревожно и страшно. Неожиданно со мной поравнялся Янко, который скакал на здоровой ноге, а за ним и все остальные, так мы и шли гурьбой, как звери.

И дошли.

У домика все было так, как и прежде. Пот градом катился у меня по лицу. Слава богу, только бы ничего не случилось! Только бы все оставалось на своих местах.

Нет, что-то здесь произошло. Я смахнул горячие капли и прислонился к покрашенной синей краской ограде.

Дверь была открыта настежь. Старуха лежала поперек крыльца. По лицу ее текла широкая струйка крови. Жилистая рука все еще сжимала автомат. Но не так, как раньше. Более напряженно.

Я бросился вперед. Сказочные окна шоколадного домика неожиданно показали мне свой зловещий оскал. В этот момент в дверях показалась Даница. Она не взглянула на меня. Склонилась над старухой. Во всяком случае, казалось, что она просто склоняется над ней. Тут она плавно присела, будто хотела отдохнуть после напряженного дня на крыльце, согнулась, потом сильнее скорчилась и тихо задремала у дверного проема.

Тут я услышал несколько одиночных выстрелов. После этого — крики пастуха.

Потом все стихло, замерло. Мертвая тишина. Она становилась с каждой минутой все более кричащей. Я стоял неподвижно, будто меня парализовало, на какой-то миг, казавшийся вечностью, оцепенел. Затем нерешительно пошел к крыльцу. Старухины глаза были широко открыты — спокойные, серые, строгие, добрые. Даница вся дрожала. С чего бы ей могло сделаться так плохо, думал я, слишком большое для нее напряжение? Как мы могли, как мы с Грегором допустили, чтобы она взвалила все на себя, на свои слабенькие плечи. Все-таки я полный идиот, кто же еще.

— Даница, все кончено, — по-отечески зашептал я на ухо девушке.

— Вставай, Даница, ну что ты, в самом-то деле, удумала! — запричитал кто-то возле меня. Откуда-то доносился голос Грегора, издалека, нет, совсем близко; мои руки были в крови, почему, ведь я держу только Даницу. — Дьяволы, дьяволы, — дышал мне кто-то в спину, похоже Метка.

— Поднимись, Даница, — просил я; как долог был этот миг, прежде чем она кивнула, улыбнулась и над губами появилась странная складка; вдруг она поникла, бледная, постаревшая.

— Возьми ее на руки, дурак, — ругнулся пастух.

Я так и сделал. Плечо пронзила острая боль, только бы не упустить время, только бы ничего не менялось, рукав рубашки был пропитан какой-то жидкостью, красной, глаза видели, но разум отказывался верить, я споткнулся о труп старухи, нет, об автомат, потому что раздался металлический звук. Гостиная была просторной, ее освещали лучи полуденного солнца. Солнечные лучи нового времени, времени без войны, лучи особой красоты, я не мог найти для них образного выражения, Даница вздрагивала у меня на руках, лучи приплясывали и приплясывали, будто радовались, что у них так много места, ведь они крадучись пробирались сквозь верхушки сосен, а здесь, в комнате, можно было повеселиться, свет и тени, тени и лучи, лучи, которые весело отражались в пуговицах на обмундировании пятерых немцев и двух бородачей, которые все лежали навзничь с остекленевшими глазами, странно расположившись в ряд, как будто стояли за дверью в засаде и их скосила здесь внезапная смерть. Свое оружие они сжимали с каким-то судорожным усердием, как будто не хотели верить, что оно им больше не пригодится. Рука старухи опередила их. Интересно, известно ли ей было раньше, где находится спусковой крючок? Кто из них при падении успел выстрелить ей в голову?

— Ребята, ой, что же это? — всхлипнула Метка.

Только теперь до меня дошло. У Даницы по лицу текли слезы.

— Все обойдется, Даница, все… — бормотал я, то, что видели глаза, оставалось за пределами моего сознания, не проникало дальше, что-то все же не так, чертовски странно, что же это, что же это?

— Шевелись, три тысячи чертей, — раздраженно прошипел мне в ухо пастух, чуть ли не выталкивая из комнаты, так что я едва не упал, — поищи бинт, хоть что-нибудь ты можешь сделать? Пусть тебе Метка поможет, поворачивайся, быстрее, быстрее, не стой как истукан.

Мы с Меткой почти механически расстегнули санитарную сумку Даницы, и моя рука коснулась ее тела; у основания шеи, за высоким отворотом пальто, плохо сшитого из добытой немецкой шинели, была большая рана, из нее не переставая хлестала кровь. Как же это, как же это, как же такое могло случиться? Я накладывал вату и бинт, которые тут же пропитывались кровью, рубашка вся набухла от крови. Метка всхлипывала, Грегор возился, складывая в кучку оружие убитых. Чертыхаясь, опустился на колени подле меня, а я все никак не мог остановить кровь у девушки.

— Даница, — тихо и нежно позвал он. Веки ее дрогнули, но не поднялись, словно были тяжелы, как свинец. Я испугался. Все было просто невероятно, они оба вели себя как-то чудно… — Один из них сбежал, я — за ним, их, наверное, было больше, и тот сумел уйти. Может, теперь его внизу схватят, если кому дело будет до их пропащих душ. Бородач еще живой был, это он выстрелил и, скорее всего, задел Даницу, когда она поддерживала старуху. А та, уже раненная, стерегла их, пока они не сложили оружия, а потом наконец решилась и прикончила их. Не знаю, ранил ее тот, что сбежал, или этот бородатый, никогда не узнаем. Однако надо немедленно отправляться, Буковник, нельзя терять ни минуты. — Даница, эй, Даница. — У девушки вокруг глаз были голубые круги. Она даже не шевельнулась, как будто слишком устала. — Я возьму ее на руки и понесу, — произнес пастух сердитым голосом, и глаза его гневно блеснули, словно он был зол на меня, на всех нас, на весь свет.

— Скоро все будет хорошо, кровь остановится, — заметил я. Его поведение меня обижало.

— Скоро, — передразнил он. Руки его дрожали, и, положив оружие, он уселся возле Даницы на пол. Спрятал лицо в ладони.

Я посматривал на него и накладывал повязку на рану, из которой не переставая струилась кровь.

— Только покой, покой ей нужен, и рана затянется, — растерянно повторял я про себя и, собравшись с силами, взял Даницу на руки. Пошатываясь, я поднялся и направился прочь от этого места, не обращая внимания на крики своих товарищей. И вот тогда, стоя посреди скал, которые будто уставились на меня белыми зеницами вершин, обдуваемых сильным горным ветром — чутким, верным спутником хорошей погоды, — я понял: истина в моих руках.

— Куда тебя несет? — закричал мне вслед пастух, но голос у него был горестный и усталый.

— Я пойду напрямик. Спущусь по скалам. Не мешай мне, — сказал я и пошел с Даницей на руках по гребню, вспоминая козьи тропы, по которым я уже однажды спускался.

Грегор бежал за мной и что-то кричал, все были в замешательстве, я снова потерял способность рассуждать, нести Даницу становилось все труднее. Может, лучше вернуться и отправиться по более легкой, но длинной дороге? Метка догнала меня, по щекам у нее текли слезы, она ухватила меня за локоть и что-то говорила прерывающимся голосом. Неожиданно из расщелины раздался выстрел, я бросился на землю, Метка прижалась ко мне, Грегор что-то кричал, я вдруг вспомнил, что впереди — обрыв, так что придется вернуться и поискать другую дорогу, потому что с раненой Даницей я не смог бы спуститься без крепкой веревки, даже если бы был здоров. Грегор, уже не такой злой, но все же раздраженный, догнал и прикрыл нас собой.

— Сколько тебе лет, чтобы делать глупости? — спросил он, и мы медленно переползли под прикрытие скалы. Но выстрелы больше не повторились. — Скорее всего, этот гад наложил в штаны со страху, когда нас увидел, испугался, что мы за ним гонимся. Я слышал, как камни сыпались, наверное, он решил спуститься по гребню, так что нам его больше нечего бояться, — мрачно сказал он и положил Данице руку на лоб.

— Вы ступайте за нами. Я пойду вперед. По северному склону, — решительно и почему-то совершенно спокойно сказал я. Он кивнул. Но кивнул как-то странно. У него на лице появилось такое выражение, какое бывает у нормального человека, разговаривающего с сумасшедшим.

Руки Даницы безжизненно повисли. Глаза были закрыты, но веки постоянно вздрагивали. Я добрался до самой верхушки горы, которую мы называли Крутым Верхом.

— Остановись, — раздался резкий голос позади меня.

— Зачем? — спросил я, не повинуясь.

— Остановись, — повторил Грегор, и я нехотя послушался.

— Положи ее. Здесь, под скалой, есть несколько расщелин. В них земля. Туда ее положишь.

— Вы что, спятили? — возразил я.

— Я — нет. И ты не спятил и не спятишь. Я в этом уверен, — жестко бросил он. Потом взял Даницу у меня из рук, и наконец, после того как я уже столько времени словно безумный ходил с ней, не слыша, что он идет за мной по пятам, я увидел, что она не двигается, будто окоченела. Как мертвая. — Хорошо, глаза ей не надо закрывать. Сама закрыла. Может, никто из нас и недостоин совершить это, — убитым голосом пробормотал Грегор и показал перед собой. — Рой яму. Я сейчас вернусь. Схожу за остальными. Будем спускаться здесь. Надеюсь, они уже управились там, в доме.

Мне не верилось, что лиственница примется. Но она прижилась. Правда, росла плоховато. Сберегла ее скала, так же как и могилу Даницы. Время пощадило и холмик из камней, и похожую на крест рогатину.

— Я уж и верить боялся, — раздался над ухом голос Грегора. — Прошло почти четверть века. Что такое время, спрошу я тебя, Сочинитель, что? И что такое человек, если он умом не разжился?

Я уже полностью очнулся и пришел в себя. Не помню, когда мы миновали лощину и пришли. Один бы я наверняка не нашел.

— Ты все хорошо обдумал? — несколько въедливо спросил пастух, когда мы сидели у могилы Даницы.

— Обдумал, — ответил я.

— Время все следы стирает. Только скалы вечны. И небо, и звезды не погаснут и не исчезнут. Да ты ведь и сам это знаешь. Что мне тебе говорить.

— Попробую заново это понять.

— Даже свечки ей не мог бы поставить, так рука дрожит, — неожиданно признался он, и голос его дрогнул, он отвернулся. — Поэтому и брать с собой не стал. А ты? Ты тоже не смог бы, а?

Я не ответил. На день поминовения я с дочкой Даницей был на могиле павших, известных и неизвестных, и поставил свечки. Положил и цветы. Не смог удержать слезу, вспомнив Даницу, на которую здесь, под Крутым Верхом, смотрят солнце и редкие звезды. Я был доволен собой, что оставался верен ей в мыслях.

— Пойдем?

Не спеша мы начали спускаться.

По дороге к лощине мы остановились, засомневавшись, но потом Грегор решительно махнул рукой:

— Зачем снова возвращаться, правда? Выберем другое место для ночлега — там, пониже.

Я молча согласился. Действительно, солнце опустилось уже довольно низко, мы наверняка сможем найти для ночлега место потеплее, хоть не такое промозглое, а может, и удастся найти пастушью хижину.

— Добрый день, — послышалось из-под похожей на копну сена скалы, закрывающей вид на кручи по другую сторону обрыва.

Удивленные, мы остановились, вглядываясь в загорелое лицо альпиниста, который козырнул нам и кивнул, обращаясь ко мне:

— Мы с вами вчера вместе ночевали в лагере, смею заметить. — После чего расхохотался в лицо Грегору: —А вы себе другого туриста подыскали, а? Только мое предсказание сбылось: я гораздо раньше вас добрался до вершины. К тому же и отыскал кое-что. — Он постучал по сумке и показал на скалу. — Могу предложить вам свое общество. Место для ночевки здесь вполне подходящее. Я его знаю. Уже несколько раз был здесь. Должен признаться, всегда тут что-нибудь новое нахожу.

Грегор нахмурился, не выказывая желания принять его приглашение. Однако близилась ночь, и втроем здесь, в горах, было лучше, чем вдвоем. Поэтому, когда я согласился, он не стал протестовать.

— У меня и чай уже готов. Вам понравится. Прямо насквозь продувает, хоть сегодня и не так холодно, как обычно, — улыбнулся незнакомец радушно, наполнил две кружки и подвинул к нам тарелку с сухарями.

Ужинали молча.

— Вы сами-то нашли, что искали? — немного задиристо спросил Грегор, уже долгое время попыхивавший трубкой.

— В общем-то, да. Сначала, правда, я был не совсем в себе уверен, знаете, лучше всегда иметь проводника, если долгое время не ходил по этим склонам, ну да все обошлось. Нога сама находит старый след.

Чувствовалось, у него было хорошее настроение. Как у человека, достигшего своей цели. Для своих лет он был достаточно быстр, гибок, привычен к трудностям.

— Я уже давно сюда собирался. Как время бежит! Да вы ведь и сами знаете, правда? — Его лицо выражало удовольствие, несколько даже чрезмерное, но глаза смотрели на нас немного настороженно, если не сказать — недоверчиво. Да и чему удивляться, мы на удивление не были расположены к общению; Грегор хмурился, а у меня не было особого желания разделить его веселость. — В одном из своих исследований я описал экземпляр редкого растения, которое обнаружил именно здесь, еще во времена моей молодости, когда я только узнавал эти горы в поисках редких цветов для гербария. Я, попросту говорю, влюбился в этот кусочек света, верите ли, нет? — говорил он, обращаясь, однако, больше ко мне, чем к Грегору, который проявлял не больше интереса к словам ботаника, чем к козявкам. — Так их полюбил, что сиднем сидел здесь у одной пожилой женщины, поселившейся внизу; вам, скорее всего, не встретился домишко, теперь почти разрушенный, где она жила и куда я заходил всякий раз, когда ночь заставала меня в этих краях.

Грегор вдруг поднял голову и постучал, будто дятел, трубкой по камню, раздался громкий звук.

— До войны я был студентом и радовал своих профессоров очень редкими и ценными экземплярами растений со склонов наших гор.

Он говорил с нескрываемым самодовольством, нам это было противно, его манера раздражала, было видно, что Грегора это обижало, потому что незнакомец относился к нему немного насмешливо и был ему неприятен. Он мрачно смотрел перед собой.

— А во время войны? — бросил он презрительно.

— Во время войны? Разве это сейчас важно? — поднял голову мужчина. — Во время войны я учился сколько мог, попусту времени не тратил, как многие. Вскоре после войны окончил институт и после защитился. Потом я поехал за границу в университет, успешно преподаю даже в двух и много печатаюсь. Нет; не могу сказать, что я собою недоволен.

У Грегора на лице было написано, что он думает. Он снова набил трубку табаком и долго уминал его в чубуке, прежде чем зажечь. Это был настоящий обряд, помогавший ему упорядочить мысли, сосредоточиться и овладеть собой, потому что он бы скорее дал себе отрезать язык, чем бросить неосторожное слово; и уж если открывал рот, то для разумных и веских слов.

— Вы имеете в виду старую женщину, что жила в домике там, в скрытой лощине, у развилки?

Профессор простодушно кивнул:

— Вы ее знали? Как только началась война, она решила уединиться. Знаете, после того как убили ее сына, с которым мы вместе учились в школе и который нередко ходил со мной в горы — хотя не могу сказать, что он подавал большие надежды, — ей невмоготу стало жить в городе. Противно было. Надеялась здесь найти покой. Быть подальше от всего, что несла с собой война. Не знаю, бывают ли на свете более странные люди. Но у нее не получилось исполнить задуманное.

— А что случилось? — равнодушно спросил пастух.

— Когда я останавливался у нее, то рассказывал, что творилось за пределами ее обители. Она пребывала в уверенности, что ей удалось бежать. Бежать от того мира, который уничтожил ее сына. Не хотела иметь ничего общего с ним. Поэтому ее не интересовали приносимые мною новости. Она затыкала уши. Ей хотелось замкнуться в своем мирке. В том, который царил здесь, наверху. Когда они с сыном стали строить домик, то выбрали самый глухой уголок. Тогда — больше из любви к прекрасному, нежели от желания уединиться. Она была в ту пору веселой женщиной. Каждый раз в каникулы они приходили сюда и понемногу строили. Они были страшно рады, что нашли такое подходящее укромное местечко, защищенное от бурь и оползней. И где росли деревья.

После гибели сына она изменилась, и все попытки расшевелить ее были безуспешны. Мне кажется, она превратилась в живой труп. Жила через силу. Только ведь живого в могилу не положишь.

— Не положишь, — сплюнул пастух. — Его туда толкают. Но сначала убивают.

Мурашки поползли у меня по спине. Грегор, казалось, еле сдерживается, он стал похож на взбешенного медведя, которому только привычка сидеть на цепи не позволяет броситься и напасть на первого, кто окажется у него на пути. Что-то его задевало.

— Да подождите, я до конца доскажу, — услужливо предложил ученый. У него сделалось грустное лицо. Веселости его как и не бывало. Медленно и скорбно вынул он коробочку, открыл и достал какую-то таблетку. Резко откинул голову, проглотил слюну. Минуту спокойно ожидал, будто прислушивался, достаточно ли глубоко она проскользнула и нашла ли свое место, затем вздохнул: — Я любил ее. Или, лучше сказать, я ценил ее больше всех. Ей же ни до кого и ни до чего не было дела. Скорее всего, я слишком напоминал ей о счастливых временах. Каждый раз снова бередил рану.

У Грегора на лице можно было ясно прочесть: охотно верю. Ты как раз такой человек, которому это чертовски здорово удается.

Я был все еще немного рассеян, поэтому не мог никак включиться в разговор.

— Я знал, что время от времени к ней заглядывали партизаны. Они ее случайно обнаружили. Но надолго никогда не оставались. Приносили ей какой-нибудь малости, чтобы утолить голод. Сама она редко ходила в долину. Уверяла, что ей вообще ничего не нужно, как птице в небе. Но к концу войны больше никто не заходил, потому что тот отряд ушел в другое место, а там если и были чужие, то ее не находили. — Словно желая придать еще большую значимость своим словам, он сказал: — Поэтому я мог спокойно пополнять свой гербарий. Если намеревался остаться на несколько дней, то приносил с собой все, что ей было нужно из продуктов. Кроме того, у меня сложилось такое впечатление, что она скорее приняла бы любые муки или умерла бы с голоду, чем пожаловалась, что ей чего-то не хватает или что она несчастна. Хотя она не была рада ни одному гостю, и мне в том числе. Возможно, нас связывали только разговоры о могиле ее сына, которую я иногда навещал, когда было время.

Когда было время, говоришь, читалось недоверие в глазах Грегора.

Биолог вздохнул.

— Так было и в этот раз. Война подходила к концу. Наступила весна, и одна мысль о том, что я смогу без помех продолжать свою работу, закончить учебу, погнала меня в дорогу. Кто знает, когда я смогу сорваться и снова побывать в горах, считал я, поэтому — несмотря на то что было действительно опасно — отправился в путь. Еще мне хотелось посмотреть, как перезимовала старушка. Надо было быть готовым ко всему, даже к тому, что можно застать ее больной или даже мертвой.

Видимо, таблетка хорошо подействовала, потому что он заметно оживился.

— Все было в порядке. Мне удалось беспрепятственно добраться сюда. Хотя все дороги были забиты. Беженцы, дезертиры и разный сброд, наверняка помните.

Я кивнул. Грегор делал глубокие затяжки и смотрел перед собой. Ботаник говорил все быстрее, свободнее, чуть ли не с жадностью, как будто освобождался от того, что, собственно говоря, не имело права занимать столько места в его душе среди других более важных вещей — исследований, проектов, набросков статей, образцов известных и менее известных растений. Казалось, он будет говорить до тех пор, пока его голова не опустошится и он не освободит места для чего-то другого, наверняка более значительного. Не так ли, профессор, доктор биологических наук?

— Ну так вот, она была здорова и, казалось, даже слушает мои новости о том, что война идет к концу и, наверное, уже подписана капитуляция, даже с большим интересом, чем когда бы то ни было раньше. Однако она тут же стала твердить, что назад не вернется, как-нибудь проживет, сюда будут заглядывать, а если и нет, тоже ничего страшного… Она так и не закончила мысль; мы разошлись по своим делам, в те дни я набрал много интересного, хорошо помню, она помогала мне развешивать и сушить, сортировать; потом вдруг неожиданно нагрянули немцы. К счастью, меня чутье не подвело, я увидел их вовремя, старушка открыла мне дверь в маленький погреб под кухней, чтобы я спрятался. Было душно, противно, сыро, я думал, что скончаюсь, а она все не подавала знаков, время шло, при одном воспоминании об этом у меня до сих пор начинает страшно ломить кости. В конце концов я решил вылезти и нырнуть в лес, поскольку, если пригнуться, наверняка через окно меня не заметят. Я вылез и оказался на открытом месте, в этот момент кто-то сердито закричал по-немецки: «Если не сумеете вернуть их назад, получите пулю, я не шучу, пусть война сто раз кончилась». Я весь напрягся, прижался к полу; как сейчас помню, кто-то надо мной закрыл окно, обратно в погреб я лезть не решался; похоже было, что еще кто-то пришел, и действительно дело стало принимать опасный оборот: кто знает, может, немцы боялись собственных людей и приспешников, а то зачем бы они сюда забрались, ведь во время войны их здесь не было. А может, решили скрыться и переждать первую бурю, а потом перейти границу. Все это вихрем пронеслось у меня в голове, а тут старушка неожиданно — бог знает, сколько прошло времени, — открыла дверь комнаты, как вдруг забарабанило, я услышал крик, затем короткий выстрел, меня так и погнало в погреб. Минуту-другую все было тихо и спокойно, ах, как вспомню то время и в какой я оказался переделке… Скажу вам, войны — это безумство, и тот, кто их начинает, сам будет уничтожен. Записано: кто сеет ветер — пожнет бурю; а я люблю природу, жизнь в том и заключается, чтобы любить природу, находить редкие цветы… Через какое-то время я набрался смелости и выполз на крыльцо. Старушка умирала, она лежала с пробитой головой — невозможно страшное зрелище, — как это случилось? Дверь была открыта, и я увидел пятерых немцев и двух бородатых, один из которых в этот момент как раз пытался повернуться, у него в руках был пистолет, из него, наверное, он и застрелил старушку. Сделать ничего было нельзя, я попятился — сам не знаю, как это случилось, — подобрал револьвер, который валялся с краю возле двери, но, выскочив на полянку, заметил двух приближающихся солдат. Первый, пониже ростом, бежал, держа в руках автомат. Я выстрелил вслепую и помчался в лес. Наверное, они опоздали, их товарищей уже покосила смерть. Затем вслед мне раздался выстрел, и за ним еще, я снова пальнул, чтобы припугнуть, если за мной гонятся. Долго прятался среди скал, потом добрался до вершины, услышал, что кто-то идет за мной. Запаниковав, я расстрелял все оставшиеся патроны, а затем выбросил оружие и пустился бежать, бежал долго, пока не свалился у первого же крыльца в деревне. Я не сразу пришел в себя. Если бы меня не знали и не доверяли мне, так бы и остался я лежать, потому что в то время, поговаривали, столько сброду всякого шлялось — и людьми-то их не назовешь. Так что местные дверей не хотели открывать, прямо баррикадировались за окнами железными прутьями. — Он облизнул губы. — После я приходил сюда еще несколько раз. Нашел свои гербарии. В доме все было убрано. Старушку перевезли в город и похоронили в могиле сына, так мне в деревне сказали.

Будучи за границей, я получил признание за серию исследований о растениях, которые как раз встречаются на этих склонах, я долго не был здесь. А в этом году решил по дороге на море заглянуть сюда.

— Да, как хотите, а прошлое не тускнеет, — сказал я.

Постепенно все прояснилось. Я посмотрел на пастуха, и тот произнес:

— Смотрите, я — тот самый, кто выстрелил сначала в четника, а потом бросился за вами. — Он медленно выдавливал из себя слова, точно они были свинцовые.

Биолог сунул руку в карман и поспешил достать коробочку.

— Так то были не немцы? — с удивлением спросил он, проглатывая еще одну таблетку, видно было, что его мутит и он боится, как бы его попросту не стошнило в нашем присутствии.

— Нет, не немцами мы были, нет, — холодно и с ударением заключил Грегор.

— Жаль. Я столько страха натерпелся, — покачал головой профессор. После этого он почти с укоризною обвел нас обоих своими светлыми, ясными глазами. — А преследовали меня тоже вы?

— Да, вот этот господин и я. После того как схоронили санинструктора. В нее угодила пуля, когда она склонилась над умирающей старухой.

— Ах, тот четник действительно оказался двужильным, — покачав головой, заметил наш хлебосол, — тогда я, выходит, ненапрасно испугался, как будто предчувствовал, что он на все способен в своей жалкой, пакостной ненависти. Такие люди ничего, кроме пули, не заслуживают. — Он снова вздохнул и сказал, что вот так очень печально и потрясающе кончилась для него война и что он не любит вспоминать о тех днях.

Я поспешно поднялся, не решаясь посмотреть на дядю Грегора.

— Великолепная ночь, — дружелюбно сказал профессор. Он глядел на небо, которое было еще красивее, чем прошлой ночью, оттого что звезды стали ближе.

— Одеялами будем накрываться, Грегор? — спросил я, оглядывая ровную площадку. Места было достаточно. Биолог аккуратно собрал все камни и сложил в кучу за скалой.

— Ты полезай в свой спальник, — отрезал пастух, продолжая сидеть. При свете звездной ночи дым от его трубки походил на сверло, буравящее бесконечную пустоту мира, красоту природы. Но глубоко оно не проникало поднимаясь вверх, дым рассеивался, не оставляя следа.

— Звезды, — тихо позвал я, лежа вдалеке от соседа, который этой ночью не пытался заговорить со мной, почему так происходит, звезды?

— Не спрашивай, — ответили они печально, холодно мерцая, кристально чистые, — не думай понапрасну. Почему ты по ветру развеял нашу золотую пыль?

— Да, — согласился я, — развеял. Много воды утекло, прежде чем это стало мне понятно, звезды. Не буду больше заниматься этим бессмысленным и бесплодным расследованием смерти Даницы: кто выстрелил и кто виноват, потому что точно знаю, что все мы виноваты, хотя и не мы целились ей в голову: и я, и Грегор, и профессор, его ли это шальная пуля оборвала жизнь Даницы или того четника, которого ненависть толкнула напоследок на это преступление; слишком все сложно, звезды, но я обещаю, что разберусь в этом теперь, не оставлю на потом.

— Ты спишь, Сочинитель? — услышал я, но не успел ответить, пастух уже сорвался с места, слышно было, как звенит, постукивая о скалы металлическим наконечником, его палка, потом посыпались камни. — Дорогу назад сам найдешь, — крикнул он мне издали, — мне к утру надо быть в стойбище, такая у меня работа.

Была такая ясная ночь, что ему не составит труда добраться до дому. Здесь ему нечего было больше делать.

— О звезды! — крикнул я.

— Хватит ныть, — безжалостно отрезали они, так что у меня сжалось сердце.

— И его тоже потерял, — расстроился я.

— А он вообще-то был когда-нибудь твоим? Знаешь ли ты, сколько лет прошло, а ты о нем и не вспомнил? Как можно потерять то, чего у тебя никогда не было? Ты никогда особенно не старался, чтобы чего-нибудь добиться. Например, Даницу.

— Довольно! — сказал я. — Не ворошите прошлое. Как бы то ни было, а его уже не вернешь.

Они холодно блеснули.

— Нас не проведешь, — сказали они. — Прежде чем достигнуть нас, мысли очищаются от скверны, становятся чистыми. Если есть в них труха, сгорит в долгой дороге и канет в бездну. То, что доходит до нас, основательно и значительно, потому так мало остается от того, что говорилось, думалось, рассказывалось. Мы терпеливы и многое можем выдержать. Лишь малая толика обращается в вечность, ведь до нас долетают лишь частички, слабые искры.

— Однако Даница — это лучшее, что было у меня в жизни, — не сдавался я. — Вам хорошо известно, что я носил ее в своем сердце вплоть до сегодняшнего дня, до этой ночи, до этой минуты и из-за нее я так и не смог быть счастливым.

— Ты сравнивал ее со своей женой, воздвигая стену обмана, потому что тебе так нравилось, защищало тебя, всегда оставляя тебе лазейку, льстило твоему самолюбию, приятель, — отвечали они без всякого сочувствия, глядя на меня с невыразимой простотой. Я смотрел на них, и мне стало жалко самого себя, я показался себе таким несчастным, покинутым. Они все развенчали, холодно посмеявшись надо мной. Я совсем замерз, будто лежал совершенно раздетый, а они пронзали меня своими ледяными лучами, проникая до костей.

— У вас я искал утешения, звезды, — начал я снова просительно, — а вы насмехаетесь надо мной.

— Мы уже рассказали тебе, как у нас здесь, наверху. Космическим высям поверяются только самые сокровенные тайны. Никакой полуправды нам не надо. Кто обращается к нам — должен это знать. Лицемерие и ханжество родились у вас на земле.

Я проглотил слюну.

— Уверен, что не заслужил такого выговора, — обиделся я.

— Разве не прошел ты сегодня долгой, утомительной дороги? Разве не устал ты и не взыграла в твоих жилах кровь, да и разве не вспомнились тебе в пути годы, полные слез и глубокой печали… Если бы тебя не увлек этот поток воспоминаний, ты непременно сам отправился бы ему навстречу. Раньше люди могли верить тому, что ты писал, потому что знали, что это искренне и правдиво.

— Неужели я не всегда был таким? — искренне удивился я. — Я же говорил, что сыт по горло тем болотом, в котором прозябаю, бежать решил.

— Это только полуправда. Просто тебе захотелось сбежать, потянуло на новое место. Надоело удобно жить, отчего бы не устроиться еще удобнее? Разве ты не лицемеришь, когда все время прикрываешься Даницей, а она отреклась от тебя, как только поняла, что ты из себя представляешь! Зачем ты подталкиваешь нас к тому, чтобы мы собирали обломки твоего прошлого, с помощью которых ты собираешься начать новую жизнь, эгоист? Не попадайся нам на глаза в обличье страдальца, раз ты никогда не каялся!

— Не надо, — взмолился я.

— Ты сам нас позвал.

И они снова исчезли в появившейся, точно по заказу, дымке, давая мне роздых. Все кости ломило. Внутри все ныло, как не ныло с того дня, когда я положил последний камень Данице на могилу. Тогда казалось, что сердце у меня разорвется, и Грегор смотрел такими глазами, словно в них скопилась вся вселенская скорбь, остальных трясло как в лихорадке. И потом, когда добрались до долины и нашли больницу, мы не разговаривали между собой, просто разошлись как чужие, случайные встречные и больше уже не виделись. А когда случайно встречались, то делали вид, что не узнаем.

Дымка рассеялась. Чудовищные тени проплывали у обрыва, у самого края стремнины, как будто это души умерших устремились в бездну. Когда звезды показались снова, у меня отлегло от сердца.

— Кажется, я понял, о чем вы, — тихо признался я.

— У нас терпения хватает. Мы с каждым терпеливы, — послышалось после долгой паузы, когда уже думалось, что они умолкли навсегда.

— Не буду тратить слов понапрасну теперь, когда мне открылся их новый и настоящий смысл, — рассуждал я, обращаясь больше к себе, чем к ним. Я казался себе страшно маленьким и незначительным.

А вот теперь они и впрямь больше не отвечали. Наверное, можно было догадаться, что у них на уме. Я чувствовал, что во мне родилась какая-то зыбкая, почти нереальная связь со звездами, так что я сумел бы отгадать их мысли, если бы вздумал снова спрашивать их или им жаловаться.

«В будущем сам ищи свою дорогу», — сказали бы они. Я был уверен, что они именно так должны были бы сказать. Они потребуют: «Не играй в прятки прежде всего с самим собой, а потом уж откажись от этого в отношениях с другими. И не забывай, что у слов длинная дорога. Острые углы успеют сгладиться, шелуха спадет, останется самое главное и самое нужное слово».

Но об этом надо было снова заставить себя говорить, без суеты посмотреть на все по-новому, раз и навсегда покончить с враньем. В первую очередь со скрытым, которое в обществе считается правдой. Мне показалось, я действительно понял, что надо делать. Ничто больше не должно прикидываться правдой.

Мне полегчало, как никогда раньше. Будто были во мне гнилые и отравляющие мысли, а я очистился от них — вот такое чувство было. Не до конца, очистился, и вряд ли это возможно, потому что слишком долго зрел гнойник, но хоть какое-то облегчение наступит, пропадет этот тлетворный дух, надеялся я.

— Ведь все останется между нами, между мной и вами, правда? — обратился я к звездам. — Хватит с меня ваших насмешек. Все остальное остается в силе. Мне многое еще надо обдумать. От этого никуда не денешься. Не отворачивайтесь от меня, если мне захочется потолковать с вами. Может, оттого все так нескладно вышло, что я разучился разговаривать. Теперь я снова научился. Мне стало легче, потому что вы не станете понапрасну ни утешать, ни лукавить, ни сочувствовать, ведь это только вызывает ненужную жалость к самому себе, слабость.

Высоко в небе прочертил белую борозду реактивный самолет. Она медленно таяла, сливаясь с небом. Потом прогудел пассажирский самолет, заходящий на посадочную полосу.

— Только человек задремлет, как его тут же будят эти изобретения цивилизации, — заворчал со сна профессор. Он продолжал брюзжать и дальше, но я его не слушал. У меня не было охоты разговаривать с ним, хотя он энергично пытался вовлечь меня в беседу, спрашивал, почему проводник ушел, а потом уселся и стал смотреть на меня. О звездах он, естественно, и не вспоминал. А может, для него их никогда просто не существовало. Может, он вообще не предполагал, что неплохо бы знать, каким сердечным, верным другом и собеседником они умеют быть.

Загрузка...