Кусок застрял у него в горле, Адам колебался — проглотить или выплюнуть эту чудовищную на вкус смесь горелого и помоев, с трудом сдерживал рвоту.
— Да этого и собака есть не станет!
Мария смотрела на него невинными глазами, с любопытством.
Когда он, едва приступив к еде, сморщился и подавился, она прикинулась удивленной. Потом ее лицо приняло сердитое выражение: «Тебе не угодишь».
— Сделай яичницу, — распорядился он.
— Собака есть не станет! Между прочим, за это деньги уплачены, — с обидой сказала женщина.
Он поднялся, а Мария достала яйца, принялась возиться у плиты. Кухня, где они обычно ели, была такая маленькая и тесная, что он запросто мог бы, не сходя с места, сгрести Марию в охапку. Она знала, что за этим последует. Схватит, швырнет на стол, на стулья, куда попало — все здесь под рукой, — не вырвешься… Но на этот раз он не стал ее бить. Сел. Она настороженно следила за каждым его движением из-под опущенных ресниц. Он выплеснул варево в жестянку, рядом с которой расположилась Фами. Собака в два счета управилась с пищей и теперь вылизывала миску. Адам смотрел, как она ест. Мария молча подала яичницу. Отошла к окну, тупо уставилась на мужа. Что ж, думала она, сегодня, слава богу, пронесло.
Вдруг его лицо перекосилось. Неужели и яичница не удалась? — только и успела подумать Мария. Он не сводил глаз с Фами. Действительно, что это с собакой? Брюхо и лапы вдруг свело судорогой, пес корчился, задыхался. Фами рухнула у плиты, заскулила. Адам уже покончил с ужином. Не говоря ни слова, он встал из-за стола, кулаки сжаты, по щекам ходят желваки. Взгляды супругов скрестились. Это вывело его из оцепенения. «Гадина…» — прошипел он, опрокидывая стол. Кухонька наполнилась грохотом: тарелки, чашки, солонка, стакан полетели на пол, металлически звякнул поднос… «На помощь!» — взвизгнула Мария.
«Хорошо, люди подоспели, а то бы пришиб меня, говорила она судьям. — Он тысячу раз грозился, но куда мне было деваться? Я росла без отца, никого у меня, кроме матери, нет, я ей тайком помогала, боялась, как бы он не узнал. Вот и растерла в порошок лекарства, у его сестры взяла, думала, они безвкусные, не заметит. Не могла я больше терпеть. Однажды заикнулась о разводе, так он едва не убил меня. Запустил гирей от кухонных весов, огромной, тяжелой. Чудом увернулась».
Хорошенькая миниатюрная женщина. Измученная. Но чувствуется в ней, как это ни удивительно, твердость, уверенность в собственной правоте, искренность, и говорит она, похоже, правду, хотя и упрощает дело. Так восприняли ее заседатели. Суд есть суд. Судили, рядили. Приняли во внимание смягчающие обстоятельства. И приговорили Марию за покушение на убийство к шести годам исправительных работ.
Когда Марию вывели из тюрьмы, лил сильный дождь. Ей предстояло свидетельствовать против Мартина. Против Мартина по прозвищу Чайка, который оказался на скамье подсудимых по обвинению в предумышленном убийстве. Одетая в чистую арестантскую блузу, она сидела в вагоне и то и дело расправляла, натягивала на колени юбку, боясь, что та изомнется. На ногах новые чулки. Туфли — на них не пожалели гуталина — начищены до блеска. Мария смотрела на свои руки, ей казалось, они увеличились в размерах. Какие маленькие у тебя ладони, ты не создана для работы. Он часто твердил ей подобные глупости. Мартин. Ох уж этот Мартин! Мартин, пять дней счастья, всего пять. Зато каких, такого с ней прежде не случалось. Пять неповторимых дней она принадлежала ему с утра до вечера, от сумерек до зари. Разве тебе не нужно на фабрику? — спрашивала она. Какая фабрика, если ты рядом? Я наверстаю, не бойся, сама знаешь, каков я, когда приспичит. Она почти не выходила из комнаты; раньше здесь же ютилась и мать, но Мартин спровадил ее в сарайчик: мешает, будем носить ей еду, не волнуйся. Мария согласилась. Старуха тоже не возражала: до зимы далеко, а там посмотрим. Комната. Он приволок сюда железную кровать, обещал купить мебель: увидишь, я неплохо зарабатываю. Мария в жизни не ела столько пирожных, никогда прежде не пробовала вермут, он пришелся ей по вкусу. Мария, говорил Мартин, Мария, кричал, взгляни на меня, Мария. Пять дней кряду он не отпускал ее, не давал ни к окну подойти, ни приблизиться к двери.
Она забыла о времени. Он знал, что скоро за ней придут, уведут в тюрьму. Его не трогали пересуды соседей и товарищей по работе. Спутался с преступницей, да-да, пыталась отравить мужа. Я любому заткну рот, говорил он. Никто и пикнуть не посмеет, хотя, конечно, языки у всех чешутся, того и гляди будут приставать с расспросами. На шестой день время вернулось.
Эта официантка давно его высмотрела. Ноги как спички, ресницы намазаны, воплощенная фальшь, лгут и глаза, и губы. Мартин пришел пьяным. Пять дней, ни днем больше. Он не сразу перебрался к этой бабе, кровать по-прежнему стояла в комнате, иногда он появлялся, бывало, что и с пирожными, и сердился на Марию, когда та отказывалась сесть с ним за стол. Мария, говорил он, ты принадлежишь мне, запомни. В конце концов она уступала, Чайка умел добиться своего. Счастье возвращалось — на час, на два… Потом он исчезал. Говорил, что занят, работает даже ночами, ну а после — что тут плохого — заглянул ненадолго в ресторанчик. Замолчи, Мария, ради бога, хватит. Он не бил ее, как тот, первый, но после пяти дней блаженства, которые ей довелось пережить, все это было невыносимо. У нас так мало времени, Мартин. Меня же вот-вот заберут. Ей приходилось терпеть, снова терпеть.
Однажды вечером он подогнал к дому грузовик, единственная фара, точно нож, вспорола темноту. Мария все могла выдержать, пока кровать оставалась здесь, у дверей, из-за нее они не распахивались настежь, огромная кровать, почти целиком заполнившая комнату. Мария все сносила молча — и его окрики, и вопросы: думаешь, он тебя любит? Вся округа знала, сколько тумаков она, мученица, получила от мужа; люди знали, что скоро ее уведут. Придет человек в форме, покажет бумагу. Мария отправится в тюрьму, а они — они останутся на свободе…
Дождь лил не переставая. За окном ничего не разобрать. Копоть, пыль, а теперь еще и потоки воды превратили его в мутное пятно. Мой охранник красивый парень, и форма ему очень к лицу, думала арестантка. То-то Мартин удивится, когда мы войдем, сначала я, а следом этот малый. Она пыталась представить себе свое появление в зале и Мартина — как он переводит взгляд с нее на конвоира. Теперь Мария любит мужчин в мундирах, подумает он, должно быть. Аккуратненькая, свежая, прямо куколка, еще бы, при таком-то красавце, подумает Мартин, эти двое, конечно, частенько ездят вместе в поезде, запрутся в купе, задернут шторки, парень еще и табличку повесит снаружи — «Не входить», еще и печатью придавит, у таких, как он, и к печатям есть доступ, известное дело, власть, милиция, оттого-то он и нравится Марии. Вот она и прихорашивается, следит за собой, а раньше вечно ходила растрепой, прическа якобы не держится, что поделаешь, такие волосы, а теперь, извольте, держится, на человека стала похожа, на женщину, еще, чего доброго, судьи ей поверят, или, может, парень принес характеристику, что, мол, она отлично ведет себя в заключении и нужно ее помиловать… Дождь льет и льет, люди должны быть добры друг к другу, когда остаются наедине, за закрытыми дверьми; ясно, чего ждет Мария от своего спутника, это написано у нее на лице… Она еще себя проявит. Она расскажет, как Мартин пришел на рассвете и все никак не мог попасть ключом в замок, все совал и совал его в скважину, возился, ругался, кашлял, а потом, разозлясь, приналег, ударил с размаху коленом и влетел в оказавшуюся незапертой комнату.
— Было шесть часов, темно, еще не рассвело, я не спала и все слышала, ведь прождала его всю ночь. Поднялась, когда он вломился. Зажгла свет. Погаси, шепчет. На нем была рубашка, голубая, вся в крови. Руки — тоже. Он повернул выключатель. Подошел, схватил меня за плечи, повалил на пол. Если, говорит, кому расскажешь, что видела кровь, зарежу и тебя, и старуху. Не скажу, говорю, никому не скажу. Скинул рубашку, упал прямо в ботинках на кровать и тотчас заснул. Я рубашку замочила, а назавтра выстирала. Утром пошла за хлебом и узнала, что Милое убит.
— Вы уверены, что было именно шесть? В квартире есть часы? — спросил общественный обвинитель.
— У Мартина были часы, наручные.
— Вы по ним определили время?
— Нет. Я и без часов всегда знаю, который час.
— Почему, узнав об убийстве, вы сразу не пошли в милицию?
— Я же обещала ему, что буду молчать.
— Вы, если не ошибаюсь, рассказали об этом только тогда, когда вас известили, что приговор вступает в законную силу и пора отбывать наказание?
— Да.
— После той ночи он уже не появлялся у вас?
— Он переехал к своей официантке, но каждый день подстерегал меня, все спрашивал, есть ли у меня любовник.
— Ревновал?
— Боялся, что я его выдам, если найду себе другого.
— Что вы можете сказать по этому поводу? — председательствующий обратился к Мартину.
— Я уже говорил, господин судья, что понятия обо всем этом не имею.
— Что вы делали той ночью?
— Спал. Я уже говорил, что спал.
— На предварительном следствии вы сказали, что не помните, где были в ночь убийства.
— Может, и сказал. Но я уверен, что спал. Я не из тех, кто сидит до рассвета в кабаках.
— Мария утверждает обратное.
— Из мести, господин судья, из ревности. Вам же известно, как она поступила со своим мужем.
— Слышишь, Мария, какого он о тебе мнения. Одному — яд, другого — на скамью подсудимых, — усмехнулся судья.
Женщина вздрогнула, но на Мартина не взглянула.
— Станьте рядом с Марией, Мартин, пусть она покажет, где именно были пятна крови.
Мария уставилась на Мартина. Взгляд тяжелый, в синих холодных глазах — ни тени сомнения. «Здесь и вот здесь», — она прикоснулась к месту у сердца, потом к другому, пальца на два пониже.
— Здесь. Точно помню.
Мартин стоял, расправив плечи, было видно, что он немного выше Марии. Куртка распахнута, казалось, он призывает женщину припасть к его груди.
— Сейчас на мне одна из тех рубашек, которые сшила по твоей просьбе Тереза, помнишь? — все это сказано резко, отрывисто, нагло, с едва заметной усмешкой, уверенным тоном. — Две в клетку и одну голубую, шелковую, так?
Мария кивнула.
— Так вот, это та самая, голубая? — продолжал спрашивать Мартин.
— Это та самая рубашка? Отвечай, Мария, — поторопил председательствующий.
Мария вновь подошла к Мартину, теперь в ней ощущалась нерешительность, глаза затуманились.
— Да.
— Но этих рубашек тогда вообще не существовало, они не были готовы. Я позже забрал их у Терезы, — говорит Мартин с победоносным видом.
— Что ты скажешь на это, Мария? — интересуется судья.
— Я хорошо знаю все его рубашки, — тихо, с печалью в голосе отвечает та.
— Послушаем, что скажет портниха. Тереза, посмотрите внимательно на эту сорочку. Ваша работа? Вспомните, когда вы шили эту вещь и кому она предназначалась.
— Было три рубашки, эта — самая красивая. Я еще спросила, откуда шелк, видно, что дорогой. Ткань принесла Мария, а на следующий день я сняла с Мартина мерки. Мы ведь когда-то жили по соседству…
— Постарайтесь припомнить, когда вы закончили шитье.
— Я точно знаю, когда. За четыре или, может, за пять дней до убийства Милое. Потому-то я и запомнила. Об этом много было разговоров, целое море. Еще бы: никто ведь не знал, за что его убили, кто убил…
— Вы принимали присягу и должны говорить только правду. Вы не ошибаетесь? Когда вы отдали сорочки Мартину?
— Я всегда говорю правду, не только под присягой. И отвечаю за свои слова. Нынешней осенью я не шила рубашек, кроме этих. И потом, я же все записываю. Сейчас посмотрим.
Ловкие, проворные пальцы извлекают из сумки потрепанный блокнот. В зале стоит тишина, слышно, как шелестят страницы. Тереза торопливо ищет нужную запись, ищет, листает, смущается и в конце концов находит:
— Пятого октября. Я же сказала, за пять дней до убийства.
— Что скажете, Мартин? Будете стоять на своем?
Мартин растерянно смотрит на своего адвоката, голос дрожит от волнения: «Это подстроено, бабы сговорились, ничего не понимаю. Не было на мне в ту ночь голубой рубашки. У меня ее тогда вообще не было. Не было…»
— Удивительно, что показания портнихи вас не смущают. Люди обычно не держат в памяти даты вроде этой. Зачем мне, к примеру, помнить, когда сшита моя рубашка?
— А я запомнил. Потому что мне хотелось показать обновки Марии. Я просил Терезу поторопиться, собирался еще немного пожить у Марии, отложил переезд. Хотя на зиму, конечно, я бы не остался, ведь Марию с минуты на минуту должны были забрать в тюрьму.
— Не понимаю, зачем вы ходили к Марии и после разрыва. Вы ведь были у нее несколько раз после того, как съехали?
— А мои вещи? Еще свинья, мы вместе ее откармливали… Ну и оставался… На ночь.
— Но ведь в ту пору между вами уже не было согласия?
— Извините меня, господин судья, но раз уж вы спрашиваете… Она очень хороша… В постели.
Все слышали его слова, даже судья улыбнулся, думала Мария, и этот чертов обвинитель, не пойму я, чего он, чудак, добивается, и парень в форме, который привез меня сюда, тоже слышал. То-то будет разговоров, когда все кончится. Слыхали, Мария очень хороша в постели, кто бы мог подумать! Да, хороша. Как же иначе. Очень хороша — с ним. Бывает же так: подмешаешь в воду пару капель специальной жидкости, и тотчас вода заалеет. Марии вспомнился фокусник с ярмарки, превращавший воду в вино. Все ли слышали, что сказал Мартин? Очень хороша, сказал он, очень. Да, хороша — с ним.
И все-таки я верю Марии, думал общественный обвинитель. Отравительнице, несколько месяцев назад чуть было не отправившей на тот свет человека, который был ей не по душе. Тем не менее я верю ей, а не Мартину, все говорит против него, он попал, как кур в ощип, погряз во лжи, мечется, выкручивается, а она знай себе твердит: были кровавые пятна, здесь и вот здесь, и указывает на место, где сердце; что ж, меня она убедила, хоть Мартин и упирается, тупо, упрямо, осел, да и только, а ведь ему сообщили, что чистосердечное признание учитывается при вынесении приговора; да, интересный случай, в моей практике давно такого не было, даже, пожалуй, никогда; Мартин цепляется за мелочи вроде этих рубашек, но и тут его поймали на вранье, «Не было на мне голубой рубашки», будто можно запомнить, когда на тебе какая рубашка, и ведь настаивал на очной ставке с Терезой, портниха — свидетель защиты, не я ее в суд вызывал, и эта Тереза, в глаза ему глядя, говорит, что отдала рубашки за пять дней до преступления. Но каковы же мотивы? У Чайки не было причин расправляться с Милое. Он утверждает, что узнал об убийстве в кафе, где бурно обсуждалось ночное происшествие, а Мария сказала, что он оставался дома, она-де сама ходила за хлебом для завтрака. Я заглянул в кафе, долдонит Мартин, и там услыхал, что Милое размозжили голову, но не может назвать никого из участников разговора, не помнит, кто стоял за стойкой, и хозяин кафе затрудняется ответить, был ли у него в то утро Мартин: «Он ведь частенько к нам захаживал опрокинуть рюмашку-другую, как говорится, на бегу». Есть, конечно, и другие свидетели. Но и от них мало толку. Мой главный свидетель — Мария. Защита попытается скомпрометировать ее. Это, кстати, не сложно. Вытащат историю о несчастной суке, которая подохла от ее стряпни. Занятно (но это, пожалуй, случайность), что адвокат Мартина в родстве с женой Милое. В дальнем. Я видел их вместе в коридоре, он поддерживал ее под локоть и что-то доверительно шептал. Адвокатские штучки. Может, решил приударить. Вдова. С библейских времен женщины в черном — легкая добыча для проходимцев. А этот — известный бабник. Все адвокаты бабники. Даже тот, что приволакивает ногу. Ничто им не мешает. Это люди без комплексов. Господи, чего только не придет в голову! В перерыве, слышу, кто-то из публики — соседу: «Может, они сообща его угробили». — «Вы имеете в виду Марию?» — «Разумеется. Чайка на пару с ней. У нее ведь нашли какие-то деньги. Правда, немного. Вглядитесь в нее. Опасная женщина». Эти двое, конечно, из местных, неплохо знают обоих. Впрочем, люди, которые ходят сюда, любят пофантазировать. Все тут завзятые сыщики, и каждый даст фору судье. Ясно одно: до прихода повестки Мария молчала; понимала, что только в тюрьме ей можно не бояться мести Чайки. Этого Мартина все опасаются. И правильно делают: «Разве я стал бы так-то, господин судья, да никогда в жизни, я, господин судья, могу, конечно, двинуть в сердцах кулачищем, иной раз и с ног свалишь человека…» — «Ты хочешь сказать, что не способен напасть исподтишка?» — «Мне с Милое делить было нечего, с чего бы мне разбивать ему голову?» Но он явно возбужден. Поначалу только разводил руками: знать ничего не знаю. Потом испугался. Чувствует, мы напали на след и вот-вот загоним его в тупик. Адвокат дает ему глупые советы: надо смутить, запутать Марию, лишить ее доверия суда. Отсюда и россказни о том, как он встретил Марию на улице: «Все это, господин судья, происки Марии, хочет сжить меня со свету, как и мужа. Издевалась, грозилась отомстить. Как-то встречаю ее на перекрестке, на углу Воеводинской и Зриньского, мы тогда уже жили порознь, она была с подругой. Я подошел. Она расхохоталась мне в лицо, она это умеет, вы уж поверьте. Снимай, кричу, босоножки, они на мои деньги куплены! Она мне эдак ехидно бросает: уйди с дороги. Я разозлился и влепил ей оплеуху. Вспомнишь меня, кричит, ой как вспомнишь! Она еще тогда задумала со мной поквитаться, выжидала, готовилась. И свидетели есть, спросите подругу, не могут же все, как Тереза, врать. Через несколько дней принесли извещение, она тут же отправилась к жене Милое Плавши и прилюдно заявила, что это я его убил». Судья снова обратится к Марии. Попытается захватить ее врасплох. Вот и посмотрим, правда ли это. Скорее всего, адвокатские козни, лишь бы отвлечь внимание заседателей от сути дела.
Обвинитель посмотрел на парня, который привел Марию в суд, и спросил себя, что заставило этого красавца поступить на службу в милицию, где он вынужден стеречь всякое отребье. Пробежал глазами по ряду блестящих пуговиц на мундире, задержался взглядом на лице. Охранник пялился на Марию, обвинителю показалось, что он едва заметно шевелит губами, будто повторяя за ней каждое слово.
— У меня к тебе вопрос, Мария, — говорил председательствующий. — Вспомни, как за несколько дней до повестки тебе повстречался Мартин. Было такое?
— Да, — отвечает та без запинки. — Помню, как же не помнить. Вечером, около семи. Мы с Верой идем по Воеводинской, вдруг она говорит: «Смотри-ка, Мартин!» И тянет маня на другую сторону улицы. Я взяла ее под руку. А он уже стоит перед нами. Я испугалась. «Не уходи, — шепчу Вере. — Ни в коем случае не оставляй меня одну». А сама смеюсь — чтобы он не понял, что мы о нем разговариваем. Получилось, будто смеюсь над ним. Стал орать про босоножки, они, мол, на его деньги куплены. А сам толкает меня на другую улицу. Я знай себе держусь за Веру. Прижал нас к стене, я и не стерпела. Ты, говорю, свое получишь. Он мне пощечину. Тут подошли какие-то люди, он и убрался.
— А босоножки, — спрашивает судья. — Кто их купил?
— Он.
Взгляд Мартина блуждает по лицу адвоката, ищет поддержки. Чайка устал, голова и плечи опущены. Он уставил глаза в пол. Это когда-то было паркетом, думает Мартин. Мажут его черной мастикой, годами мазали, вот и испортили. А может, это и вовсе не дерево. Он пошевелил ступнями, пытаясь на ощупь определить фактуру пола. Дерево, чувствуется мягкость. Значит, все же паркет. Какой же дрянью они его мажут, господи!
Это случилось осенней ночью, до субботы было еще далеко, люди в кафе не засиживались, но Милое был кассиром, оттого и просидел добрых два часа после закрытия, сверяя цифры. В эту ночь он устал более обычного, даже допустил ошибку, суммы на чеках официантов долго не совпадали с данными расходной книги. В конце концов он нашел неточность и, желая отметить конец своей муки, принял подряд три двойных. За сегодняшнее утро, день и ночь, подумалось ему. А завтра — все сначала. Будь здесь какой-нибудь топчан, я бы и вовсе не пошел домой. Не дождалась бы меня моя стервоза. На плите холодный суп, слой жира толщиной в палец плавает сверху. Горы немытой посуды. Пока есть чистые тарелки, она не моет грязных, просто складывает в стопы на столе. Тараканы ползают… А она спит. И вечно ее родня толчется в квартире. Для своих она готовит, прибирает, винный дух стоит в кухне. Тут меня не проведешь, я его сразу чувствую. Всех однажды поразгоню! Чего ты их сюда таскаешь, скажу я ей. Хватит с меня, сыт по горло, хватит.
Он одел кожаное пальто, запер кассу. Поморщился при мысли о завтрашнем дне. Все-таки сон — лучшее из всего, что есть на свете, пронеслось в голове, но Милое тут же отогнал тоску, он не принадлежал к людям, склонным задумываться о жизни; впрочем, даже захоти он того, вряд ли нашлись бы подходящие слова. Пора идти. На улице было сыро, тихо, пустынно. Грязь липла к туфлям. Я привык. Привык, как вол к ярму, сдохну когда-нибудь за этим черным столом, пересчитывая чужие деньги… Уже и старость не за горами. Что поделаешь! Опять не хватает денег, то «все подорожало», то «я разбила чашку…». Или еще что-нибудь нужно. И вечно кто-нибудь из ее родни торчит в доме, жрет, пьет.
Пошел мелкий дождь. Милое втянул воздух поглубже в легкие, прислушался. Неподалеку нес свои по-осеннему тяжелые, густые воды, бился о податливые берега Дунай. Валы катили перед собой запах гнилой рыбы. Река давно размыла берега, покрыла их узорчатым слоем ила. Придала им причудливые формы, превратила в гигантских змей, невиданных ящериц, распухших рыб, застывших в ожидании смерти. Дунай, играя и беснуясь, вымывает их внутренности. Из глубин подымаются водовороты и, едва достигнув берега, стихают, гаснут, не принося чудовищам избавленья, словно отказываясь нарушить хотя бы на миг их почти потустороннее, наводящее ужас оцепенение; волны омывают неподвижные туши, нависают над ними и, вздыбившись и громоздясь друг на друга, рушатся в реку, а она, точно железным обручем, стискивает добычу, чтобы, налившись тяжестью, погнать их к ненасытному морю.
Эх, если бы Милое остался жив! Был бы свидетель у обвинения, да какой! Он уже приближался к дому, когда вдруг кто-то сильно ударил его сзади. Собрав остатки сил, кассир дотащился до порога. Тут он почувствовал, что падает, оседает. Ногти царапали ступеньки; казалось, под дверью скребется пес.
Теперь показания давал толстяк, живший через дорогу от Милое. «Меня разбудил странный, тупой звук, такой бывает, когда падает что-то тяжелое. Потом — как будто кто-то скребется, не понять, человек ли, животное. Жена тоже проснулась. „Слышала?“ — спрашиваю. „Нет“. Тут шорох повторился, но был уже слабее. Я хотел выйти, но жена говорит: „Постель настудишь. Просто упал кто-то спьяну. Еще придется его куда-нибудь волочь“. Я снова лег. И к этому мне нечего добавить, мы уснули».
Были вызваны в суд и соседи Марии, и товарищи Мартина по работе. Многие знали, что Чайка жил у Марии. Видели, как он привез к ней в дом свою кровать. Осуждали Марию за мать, которой пришлось перебраться в сарай. Всем было известно, что Марии предстоит отбывать наказание. Никто не помнил ссор между нею и Мартином. И в роковую ночь вроде бы ничего особенного не происходило. Бог весть, где находился этой ночью Чайка. Нет, пьяницей его не назовешь. И работать умеет — когда захочет. Квалификация высокая. Правда, дисциплины не признавал, вечно брюзжал, хватался то за одно, то за другое. Бабник, конечно. А кто не бабник, заметил один из фабричных. К Марии всегда приходил с подарками, да и старуха на него, похоже, не в обиде. Люди не видели Мартина в день преступления, но не нашлось человека, который мог бы сказать это с уверенностью.
— Мария утверждает, что он трое суток отсиживался в квартире, боялся показаться на улице, только на четвертые и решился, — говорит судья.
— Чего не знаю, того не знаю, — отвечает свидетель. — На фабрике он тогда уже не появлялся, уволился.
— Вы действительно не слышали скандалов? Мария сказала, что он не раз приходил пьяным, поднимал шум, кричал на старуху. Вы ведь живете по соседству, можно сказать, дверь в дверь… На одном предприятии с ним работали. Он что, так-таки никогда не жаловался на Марию? — подал голос общественный обвинитель.
— Мы из разных цехов, — бормочет свидетель. Худые пальцы теребят мятую кепку.
Мартину явно не по душе эти речи. Он тянет руку, дайте мне слово, мгновенно вскакивает.
— Скажи-ка, ты ведь бывал у нас, вечерами мы вместе играли в карты. Были у нее причины для недовольства? Я ведь чего только не приносил в дом… И тебе перепадало. Разве она не жила при мне в достатке?
— Голодать не голодала, — еще тише отвечает свидетель.
Мартин с недовольным видом пожимает плечами, бросает сердитые взгляды в зал. У человека отшибло память, говорят его горящие глаза. Он садится, снова опускает голову. Раз уж ты оказался на этой скамье, думает он, уставившись в черный пол, ты уже не Мартин, а подсудимый. И отношение к тебе соответствующее. Люди есть люди…
— Как часто вы играли в карты с обвиняемым? — спрашивает обвинитель.
— Ну, был я у них пару раз, когда Мартин жил у Марии. Потом перестал туда ходить.
— Почему?
Свидетель по-прежнему теребит свою бесцветную и бесформенную кепку, кажется, что худощавые руки мнут воздух.
— Было много работы. Да и жена не пускала.
— Похоже, женщины не любят Марию, только мужчины, — сказал обвинитель и повернулся к Марии. Та настороженно встретила его взгляд и тут же перевела глаза на охранника. Ей почудилось, что парень улыбнулся, слегка, едва заметно, а может, и нет, может, померещилось. Мария съежилась и напряглась, представив себе, что будет, если придется здесь, в суде, разговаривать с женой Милое. Эта женщина знает себе цену, думала Мария, а тем временем Вида Плавша, высокая, статная, уже направлялась к столу. Траура не было и в помине, когда я пришла к ней сказать про Мартина. А сюда хватило ума явиться в черном с головы до пят, одета с иголочки, словно только что из ателье. И выглядит лучше меня, думала Мария, раньше я этого не замечала. Есть в ней что-то очень привлекательное. Мария вдруг ощутила ненависть к Виде, хотя прежде относилась к ней равнодушно. Она сосредоточилась, вслушиваясь в слова вдовы.
— Вы отказались присоединиться к обвинению, но еще не поздно это сделать. Вы вправе обвинить Мартина в убийстве мужа, для этого достаточно краткого заявления, — говорил председательствующий.
— Я не намерена обвинять Мартина.
— Но именно вы бросили на него подозрение. Вы сообщили о нем властям.
— Нет. Ко мне пришла Мария и сказала, что знает, кто убил Милое. «Это сделал Мартин, — твердила она, — тот самый Мартин, что жил у меня». Я сочла своим долгом заявить об этом.
— Вы давно знаете Мартина?
— Я почти не знаю его. Так, шапочное знакомство. Не помню даже, когда он стал со мной здороваться. Но после первого ареста — его ведь довольно быстро выпустили из следственного изолятора — он вдруг явился ко мне. Я очень удивилась. Посидел немного, не больше четверти часа, потом ушел.
— Зачем вы приходили к Виде Плавше, Мартин, ведь прежде вы не бывали в этом доме? — спросил председательствующий.
— Я хотел попросить у нее прощения.
Обвинитель намеревался что-то сказать, но судья опередил его:
— Прощения? За что? Я вас не понимаю.
— Ну, люди всякое болтали, вот я и пришел сказать, что не виноват, видите, мол, выпустили меня…
— О чем вы с ним говорили? — председательствующий снова обратился к Виде.
— Он сказал: «Знайте, госпожа Плавша, это не моих рук дело». Только и всего.
— Но он находился у вас относительно долго. Может, были и другие темы?
— Нет. Он убеждал меня, что не виновен. А я ему сказала: «Я должна была сообщить властям о том, что рассказала мне ваша Мария».
— Он просил у вас прощения?
— Не за что ему просить у меня прощения.
Обвинитель не сводил глаз с Мартина, по лицу которого — несмотря на то, что в нетопленом зале было холодно, — струился пот.
— Послушаем, что скажет Савка, — проговорил председательствующий.
Мартин бросил на него благодарный взгляд. Савку нужно столкнуть с Марией, непременно. Савка не подведет. Она не из тех, кого легко смутить. Двадцать лет проработала в ресторане. Пугливые да мямли в таких местах не задерживаются. Кабак — хорошая школа. Можно сказать, высшая. Многое в жизни повидала, опытная женщина, думал Мартин. Савка — прямая, холеная — уже стояла рядом с Марией. Годков-то ей набежало порядком, она их, как говорится, уже не считает, судье сказала, что сорок пять, но в паспорт он не заглядывал, данные вроде этих проверке не подлежат. Волосы уложены крупными локонами, смотрится отлично. Ресницы умело накрашены, глаза блестят. Худенькая Мария в своей арестантской одежке, старательно вычищенной и отутюженной, поблекла и сникла, как служанка при госпоже. Ноги, правда, у Марии хороши, сильные, крепкие, каждая — памятник себе, думал Мартин. Мария отвернулась к окну и, прищурившись, смотрит на дождь, струйками стекающий по стеклу; кажется, что она потеряла интерес к происходящему и ничто, кроме этого бесконечного несмолкающего ливня, ее не занимает.
— Расскажите нам, Савка, что вам Мария говорила о Мартине. Зачем она, собственно, к вам приходила?
— Вот и я никак в толк не возьму, зачем. Он переехал ко мне, между ними все было кончено. Говорила, что Мартин будет меня бить, он, дескать, без этого не может. Что он ни одной юбки не пропускает, что у нас с ним ничего не получится.
— Вы поссорились?
— С чего бы мне с нею ссориться?
— Что ты скажешь, Мария?
Мария оторвала взгляд от окна, медленно повернула голову.
— Я пришла «спасибо» сказать за то, что она его приютила. — И снова смотрит на капли, догоняющие и глотающие друг друга на стекле.
— А еще я сказала, — произнесла Мария, упорно глядя в окно, — что постоянства от него ждать не приходится. Не только он за бабами бегает, но и те ему проходу не дают. И она — как раз из таких. Он еще жил со мной, когда она его приметила, приставала, зазывала к себе в ресторан, вот он и приходил домой пьяным… Савка со мой по-хорошему говорить не захотела, припомнила мне моего мужа, будто это ее касается.
— Ты меня оскорбляла, — прервала ее Савка. — Разве не ты кричала, что у меня ноги как спички, разве не грозилась свернуть мне, как цыпленку, шею? Вот я и сказала, что таких, как ты, остерегаться надо, это, говорю, всей округе известно…
— Что вы знаете об убийстве, Савка? — спросил обвинитель.
— Мартин был у меня накануне, вечером, сказал, что собрался к Марии. Долго это будет продолжаться, спрашиваю, а он вскинулся. Тебе-то, говорит, что за дело. Грубо ответил, с вызовом, это в его характере. Я поняла, что он не в духе. Было около девяти, когда он ушел.
Мартин сидел, уставившись в пол, не подымая глаз на Савку, которая заискивающе смотрела на него. Хватит с меня их вечного «Почему ты такой?», кто бы знал, что значит это «такой» да и это «почему». Официантка — не лучше других. Савка, Мария, Марта, Вида — все, как одна, зануды и скандалистки. Конец известен: пустила слезу и ноет: «Ну почему ты такой?..» Говорили мне добрые люди: женщины тебя погубят, Мартин, дождешься, Мартин, жизнь накажет. Может, женщины и жизнь — одно и то же? Если б распяли меня на кресте — да я его одним движением хребта сломал бы. Но чтобы такое… Сидишь тут, киснешь на этой деревянной, отполированной до блеска лавке, а суд выслушивает чушь, которую несут Мария, Савка, Вида. Можно подумать, женские речи чего-то стоят.
Чем я ему не угодила? Савка собралась уходить, ее ждали в ресторане, впереди — наполненный работой вечер. На нее нахлынуло отчаянье. Почему он даже не взглянул на меня? Только теперь она заметила, как пыльно, грязно вокруг. Затоптанный пол, окурки, мусор — точь-в-точь кабак перед закрытием. Даже не посмотрел в мою сторону. Она припомнила все, что говорила суду. Нет, никакой оплошности я не допустила. Не дай бог, опять приворожила его эта ведьма. Загляни ей в глаза, сказал однажды Мартин. Настоящая ведьма.
Коридор был пуст. Савка пожалела, что вышла из зала. Она стояла у двери, не решаясь вернуться. Если я снова войду, он, быть может, подымет голову. Но что я увижу в его глазах? Что, если гнев: прочь, убирайся, проваливай? Его расширившиеся зрачки — он, бывало, приходил в бешенство, требуя, чтобы его оставили в покое, — всегда внушали ей страх. Стоило ему бровью повести, как она тут же уходила в тень. Да, она знает свое место. Но ведь он сам выволок свою железную кровать из дома этой белокурой ведьмы и привез к ней, Савке. На остальное она смотрела сквозь пальцы, лишних вопросов не задавала. «На-ка, пропусти стаканчик перед ужином, можешь расположиться в служебке, я скоро управлюсь». Потом они вместе шли домой, их обступала непроглядная ночь. Савку всегда пугали мгновенья, когда предстояло, погасив в ресторане свет, шагнуть из тьмы во тьму. Но рядом с ним — как ни с кем другим — она чувствовала себя уверенно. «А кто провожает тебя в мое отсутствие? Не страшно одной? Мало ли что может случиться». — «Я бегу, всю дорогу бегу как ненормальная».
Три двери. Через первую входят свидетели. Вторая — посередке. Савка решила войти через третью, тогда Мартин не увидит ее. В помещении полно народу, она почувствовала это, когда давала показания, хотя и стояла спиной к залу.
Суд слушал заключение медицинской экспертизы.
— Адвокат требует, чтобы было установлено орудие убийства, — шепнул человек, рядом с которым примостилась Савка. — Ведь предмета, которым ударили Милое, так и не нашли.
Савке показалось, что ее сосед симпатизирует Мартину.
— Как по-вашему, — спросила она, — его оправдают?
— Неизвестно, какими сведениями располагает защита. Обвинения очень серьезные. Очень.
Савка посмотрела ему в глаза. Пристальный, по-мужски настойчивый взгляд задержался на ее лице дольше, чем позволяли приличия. Она вздрогнула, отодвинулась.
— Вам придется повторить ваш рассказ, — говорил обвинитель. — Вы должны припомнить все подробности. Постарайтесь назвать точное время. Когда это произошло — ночью или ближе к утру? Как случилось, что как раз тогда никого, кроме вас, не оказалось дома? Ведь у вас довольно долго гостил ваш двоюродный брат. Давно он уехал?
— Мне кажется, — начала Вида, — что было около трех. Но пока я вызывала «скорую», прошло еще какое-то время. Честно говоря, я не знала, как это делается. Побежала в аптеку, там заперто. Потом подумала, что нужные телефоны можно найти в газетах. Но мы не получаем газет. Милое читал их в кафе.
Вдова достала из сумки платок, прижала к глазам.
— Почему вы не разбудили соседей?
— У нас натянутые отношения, — едва вымолвила Вида сквозь слезы.
— В каком состоянии был Милое, когда вы открыли дверь? Быть может, он смог хоть что-то сказать вам, подал какой-нибудь знак?
— Я решила, что он пьян. Поэтому и оставила его лежать на пороге, а сама ушла в комнату. Но его все не было и не было, и я вернулась. Окликнула: «Милое!» Он что-то пробормотал. Я помогла ему подняться, мы вместе вошли в кухню, он шагнул к плите, шарит по ней, будто что-то ищет. Тут я и увидела, что спина у него в крови, но раны не заметила, ее покрывала грязь. Я думала, он с кем-нибудь подрался. Он стал вылавливать из кастрюли голубец и вдруг как стоял, так и рухнул, опрокинул кастрюлю… Я выбежала на улицу, но даже и тогда я не подозревала, насколько серьезно дело, думала, его избили.
— Где же вы нашли телефон?
— В пекарне. Там горел свет.
— Потом вы поехали с ним в больницу?
— Нет, не поехала.
— Почему?
— Меня все равно не пустили бы внутрь.
— Когда вы узнали о смерти мужа?
— Я была в больнице в семь утра. Всю ночь глаз не сомкнула, сидела на кухне, курила.
— Вы кого-нибудь подозреваете?
— Нет.
— Судя по показаниям сослуживцев, вашего мужа любили в коллективе. Расскажите о нем как о человеке.
— Любили… Еще бы. Он вечно сорил деньгами, раздавал их направо и налево. У таких, как он, деньги не задерживаются.
— Но вам хватало того, что он выделял на ведение хозяйства?
— Да, вполне.
— И недовольства вы не проявляли?
— Нет.
— Вы жили в согласии, не так ли?
— Да, конечно.
Вида снова вытирает слезы.
— Он был славным человеком, — лепечет она. — Без претензий… Не командовал, не бил меня. Он был… Был… хороший…
— Когда уехал ваш родственник?
— Брат прожил у нас две недели, он приезжал на побывку. А уехать должен был как раз в тот вечер. С Милое даже не попрощался.
— Сколько ему лет?
— Кому?
— Вашему брату.
— Ах, ему. Он очень молод, совсем еще мальчик. Двадцать два года.
— На какие средства он живет?
— Я же сказала, что он в армии.
— А до армии?
— Учился.
— На кого?
— На ветеринара.
— Кто содержал его?
— Он содержал себя сам.
— Каким образом?
— Играл в джазе.
— Вы помогали ему деньгами?
— Да, время от времени.
— И ваш покойный муж не возражал?
— Да нет, не особенно.
— Его родители живы?
— Чьи?
— Вашего брата.
— Оба погибли в войну. Мать — при бомбежке. Отца расстреляли.
Марию знобило; холод, сковав ноги, медленно распространился по телу, пробрал до костей. Она по-прежнему смотрела в окно. Пересчитывала дождинки. Но это уже не помогало. Теперь Мария пыталась проследить путь капли: ударилась о стекло, рассыпалась на брызги, потом вдруг набрякла и, наливаясь тяжестью, покатилась вниз. Вида плакала, прижав платок к глазам. Надрывается, как нанятая, хочет произвести впечатление на этих настырных заседателей. Мария поняла, что ненавидит Виду, ненавидела всегда, с тех давних пор, когда, случалось, она встречала ее на набережной; они не были знакомы, но Мария знала, что эта дама — госпожа Плавша, муж которой неплохо зарабатывает, оттого-то она и любит покрасоваться на прогулке, все у нее есть — и муж, и деньги. Вот и судья с ней любезен: «Простите, госпожа Плавша, мы вас утомили».
Вида опустилась на скамью; председатель снова обратился к Марии.
— Супруга погибшего считает, что Милое убили около трех утра. Мартин, по твоим словам, пришел к тебе в шесть. Где, по-твоему, он, перепачканный кровью и грязью, мог находиться между тремя и шестью? Что ты думаешь об этом?
— Лежал где-нибудь в канаве. Он же был пьян.
— Но ведь его могли увидеть.
— Господин судья, в такую пору на улицах пусто. Да и не видно ни зги.
Мартин вскочил.
— Никогда в жизни я не напивался как свинья, не валялся ни под столом, ни в канаве, не было такого.
Мария холодно взглянула на него. Как это, должно быть, оскорбительно для влюбленной женщины, когда ей не отвечают взаимностью, подумал обвинитель. Мария долго смотрела на Мартина в упор. Будто ждала от него вопроса. Он первым отвел глаза. Сильная женщина, он ей не чета, мизинца ее не стоит, пронеслось в голове у обвинителя.
Тут появился новый свидетель. Кто же притащил сюда эту старушенцию? — недоумевали собравшиеся.
— Я торгую цветами и редиской, захожу, бывает, и в рестораны, — бойко, почти весело говорила бабка. — В ту ночь — а у меня тогда свежего товару не было — повстречался мне один мужчина. Я ему предложила что-нибудь купить. Он достал из кошелька деньги. «Не к добру, — говорит, — я тебя встретил». Взял пучок редиски. «Были б у тебя, — говорит, — хризантемы. Кладбищенские цветы. Я бы взял несколько штук домой». Добрый господин, щедрый. Ушел. Иду себе дальше, вдруг — женщина. Вздрогнула, когда я с ней поравнялась. Я и ей говорю: «Купите что-нибудь». Только тут она меня и заметила. Шла, как во сне. Не остановилась, не ответила, прошла мимо. Как бы, думаю, чего не учудила. Стою и смотрю ей вслед. Мало ли что, думаю. Шла она быстро, торопилась. Время спустя слышу, кто-то из них возвращается, не спеша, медленно. И снова тишина. Потом — кто-то бежит. Мелкими шажками, на каблуках. Высокие каблуки, женские. Ночью-то, знаете, каждый шорох слышен.
— В какое примерно время это было? — спросил общественный обвинитель.
— Около двух, может — в три. Как раз этого господина и убили, в кожаном пальто, про это и в газетах писали!
Хризантемы, думает Мария. Сейчас пора хризантем, кладбищенская пора. Хризантемы и трепещущие огоньки на надгробиях. Туманы, моросящие дожди. Люди угощают друг друга кутьей и приносят на могилы близких цветы. И что ему нужно от старухи?
— Вы смогли бы узнать эту женщину? Вы видели ее лицо?
— Нет, в лицо я ей не заглядывала, она ведь ничего не купила. Крупная женщина, на высоких каблуках. Впрочем, может, и признала бы, доведись снова встретиться.
Той ночью, несмотря на кромешную тьму, Савка узнала старуху. Эта надоедливая неповоротливая бабка появлялась иногда в ресторане, мешала официантам, приставала к гостям. «Купите даме цветы, — она протискивалась между столиками. — Извольте, господа, редиска». Не нужны ей, Савке, никакие цветы. Зачем они мне — в столь поздний час, усталой, объятой страхом перед темнотой, которая буквально липнет к ногам, так что они отказываются служить, прирастают к земле, подгибаются. Кажется, что за каждым углом мрачных домов притаились грабители и убийцы, как раз здесь, на этом самом месте, у одной девушки — я хорошо ее знала — отобрали часы, бедняжка угодила в психушку. Вот и я в конце концов попаду туда же. Что со мной, почему ополчилась на меня эта мгла, отчего я так боюсь ее? И ведь ни разу не произошло ничего худого. И не произойдет, уверял Мартин. Он-то, несомненно, вовсе не знает страха. Как страстно она желала, чтобы Чайка поселился у нее! С каким нетерпением ждала дня, когда он бросит свою светловолосую ведьму и станет опорой и подмогой ей, Савке. Подругу Мартина никто и пальцем не посмеет тронуть! Мартин — надежная защита, воплощение силы. Нет, скажу, кассир мне на пути не попадался. Может, свернул в какой-нибудь проулок? А если старуха запомнила меня в лицо? До сих пор я была вне подозрений. Нет, решено, о Милое я рассказывать не стану. Я не нуждаюсь в алиби, вот и Мартин предупреждал: «Он тебе не попадался, ты его не видела, и точка. Поняла? А старуха могла и другой ночью встретиться. Ночь как ночь, тишина, темень, кто их упомнит, эти ночи… Милое не был пьян, почему никто не спрашивает об этом? Я-то знаю, что пьян он не был…»
Бывает ли кто на могиле Милое Плавши? — думает Мария. Интересно, какой памятник поставила ему жена? Лежат ли там хризантемы? Земля холодна. Нужно укрыть ее. Осень, люди приходят на кладбище с цветами… Симпатичный паренек, думает Мария, берегись, Вида. Посмотрим, Вида, как он будет выкручиваться.
Взгляды заседателей прикованы к юноше в армейской форме. Это двоюродный брат Виды, о нем уже заходила речь.
— Ваша родственница когда-либо жаловалась на мужа? Вы ведь часто гостили в доме Плавшей, были там своим человеком.
— Они жили как кошка с собакой.
— Постоянно ссорились?
— Да нет, бывали и затишья.
— В котором часу вы уехали, я имею в виду день накануне трагедии?
— После ужина, около девяти.
— Ваша родственница вас провожала?
— Мы вместе дошли до вокзала. Она расплакалась, как только подали состав. «Ты, — говорит, — уезжаешь, а я снова остаюсь одна…» У нее нет детей, она это очень переживает. Я говорю: «Иди домой». Всю дорогу уговаривал ее вернуться, она была в туфлях на высоких каблуках, еле ковыляла. Да и грязно было на улице… Не люблю, когда меня провожают. А она всегда плачет, когда мы расстаемся…
— И все-таки она дошла до вокзала?
— Да.
— Ваша близость с сестрой, давно ли она возникла?
— Я был еще ребенком. Она… Она мне вторая мать.
— Молодая мать.
— Я намного моложе… На четырнадцать лет.
— Она помогала вам материально?
— Да, время от времени.
— С разрешения покойного Плавши? Или это скрывалось от него?
— Не знаю.
— Как можно этого не знать, ведь у вас с сестрой не было тайн друг от друга?
— Я никогда не спрашивал ее об этом.
— Вы, похоже, недолюбливали покойного Плавшу?
— С чего вы взяли? Правда, виделись мы редко. Я приезжал к сестре, он был мне безразличен. Его я, можно сказать, и не знал. Он почти не бывал дома.
Суд, да и любое учреждение, где на чаши весов кладутся жизнь и смерть, напоминает театр. Здесь — как при свете юпитеров, в полной тишине — отчетлива каждая мелочь, будь то случайный жест или ненароком оброненное слово. И не только чуткие барабанные перепонки и наметанный глаз юриста-профессионала мгновенно улавливают фальшь; слух и зрение обострены у всех присутствующих. Мария вполне могла бы подменить обвинителя. Ей известны ответы на все загадки. Разве вы не видите, что эти двое актерствуют, сказала бы она. Тут не место ломать комедию. Сорвите с него маску, пусть покажет свое истинное лицо. Разве не ясно, что этот парень и Вида — заодно?
— Расскажите нам о Виде Плавше. Почему она отказывается присоединиться к обвинению? — спрашивает прокурор.
— Она очень добра, совершенно лишена эгоизма. Но немножко потерянная.
— Как понять это ваше «потерянная»?
— Я хотел сказать, несчастная.
— Но почему же она не требует, чтобы убийца мужа понес наказание?
— Я не говорил с ней об этом. Я только что приехал, прямо с поезда попал на суд… Впрочем, это вполне в ее духе.
— Она писала вам об убийстве?
— Да, конечно.
— Она кого-нибудь подозревала?
— Сестра написала, что Милое убил какой-то рабочий, Мартин. Предполагала, что они подрались спьяну.
— И со временем она своего мнения не переменила?
— Мне, во всяком случае, это неизвестно.
— Скажите, Вида, куда вы направились, проводив брата?
— Вернулась домой. В половине двенадцатого была у дома, меня видел сосед, он присутствует в зале…
Толстяк, проспавший смерть Милое подле своей безмятежной супруги, подтверждает слова вдовы.
— По заключению врача, Плавша убит тяжелым и острым металлическим предметом. Эксперты предполагают, что орудием убийства могли стать следующие предметы: молоток, кухонный топорик, большое долото, железная болванка. Приблизительный вес — от трех до четырех килограммов, удар нанесен сильной рукой, — говорит председатель, глядя на Виду.
Та снова прижала платок к глазам, спрятав лицо.
Женщина, бегущая в ночи, думает Мария. Мартин знаком с Видой. Не Савка, а Вида — вот кто моя настоящая соперница. Мартин скрывает свое знакомство с ней. Да и она не афиширует его. Не упомню, говорит, когда он стал со мной здороваться…
Вида плачет. Плачет не переставая.
Рыдания застряли у нее в горле, едва прозвучало новое имя: Николич.
Николич. Да-да, свидетель Николич. Он где-то здесь. Пригласите его. Николич! — выкликает секретарь. Свидетель Николич. Его нет. Не может быть, он где-то поблизости. Поищите его. Вероятно, отлучился на минутку. Спокойствие. Нет, сегодня обойдемся без перерыва. Конец уже виден. Часам к четырем-пяти управимся. Господи, да найдите же Николича!
В зале стоит гул, люди вполголоса обсуждают услышанное. Показания противоречивы, концы с концами не сходятся. Все устали. Еще бы — вторая половина дня. Не люблю затянувшихся заседаний, думает общественный обвинитель. Интерес публики упал, коллегия в смущении. Маешься тут часами на жесткой скамейке, не имея, как и подсудимый, возможности размяться. И судить-то его уже расхотелось, как-никак — товарищ по несчастью. А вот и Николич. Из какого сундука с тряпьем его достали? Похож на моль, объевшуюся нафталином. На перепуганную мышь, которая, покинув норку, тотчас ослепла от яркого света. Свидетель со стороны защиты. Что ж, послушаем Николича, свидетеля защиты.
Зачем он это сделал, как посмел, — Вида бросала на адвоката пронзительные взгляды, но тот сидел отвернувшись, явно не желая встречаться с ней глазами. Чего доброго, нам устроят очную ставку. Я же умоляла, я же запретила ему! Милое не вернешь, он мертв, и эта история мертва, не надо ворошить прошлое. — Не волнуйтесь, сказал он, это не может обернуться против вас. Все будет в порядке, не беспокойтесь. — Оставьте его в покое, заклинаю…
— Вы родились до брака Виды с Милое Плавшей? — спрашивает председатель.
— Да.
— Иными словами, вы рождены вне законного брака?
— Да.
— Кто же опекает вас? Отец, похоже, не слишком интересовался вами. А мать?
— Вон моя мать, — бледный, хилый юноша указывает на Виду.
— Вы… Вы не являетесь сыном Милое Плавши?
— Может, и являюсь.
— А Вида — ваша мать?
— Да.
— Простите, — говорит председатель. — Я не совсем вас понимаю.
— В том-то все и дело. Но мне, знаете ли, нечего сказать вам. Это выродки. Сумасшедшие. Этого никто понять не в состоянии. Я, говоря по правде, человек больной… Но я с ними расквитаюсь… Да, расквитаюсь. Вот только соберусь с силами.
— Но ваш отец мертв.
— Никакой он мне не отец.
— Я говорю о Милое Плавше. Он — ваш родной отец, не так ли?
— Нет, не родной.
— Где вы находились в день убийства?
— Ах, вот оно что… Она обвинила меня в убийстве, чтобы выгородить любовника!
— Но вас никто ни в чем не обвиняет. Вас вызвали сюда как свидетеля. Отвечайте на мои вопросы. По возможности — только на них.
— Я и отвечаю. Она меня, едва я появился на свет, в картонной коробке оставила на пороге детского приюта. Еще и записку приложила: «Сделал его государственный чиновник, пусть государство о нем и заботится». А потом — мне было уже три года — меня усыновили добрые люди. И с тех пор я — Николич. Понимаете — Ни-ко-лич.
Свидетеля била дрожь, узкое, несообразно вытянутое тело раскачивалось из стороны в сторону, словно былинка, которая вот-вот переломится.
— Какая роль мне здесь отведена? Зачем меня сюда притащили? Я же сказал вам, я — Николич, никто и знать не знает, что я в родстве с Плавшами.
— В день, когда произошло убийство, вы находились в городе?
— Конечно. Я целыми днями сижу в мастерской, исправляю часы. До этого мои приемные родители, спасибо им, додумались: слабосильному человеку — тонкую работу. Хорошее ремесло, спокойное.
— Вы живете у Николичей?
— Да, мы живем вместе. У меня своя комната, точнее — комнатушка.
— Могли бы они подтвердить под присягой, что в ночь убийства вы были дома?
— Конечно, конечно. Вот оно что, значит. И это называется — мать. С позволения сказать, инстинкт крови… Нет. Они ничего подтвердить не могут, оба — глухие. Я мог уйти и вернуться, мог топором крушить мебель — они все равно бы не проснулись.
— Не надо так волноваться, — говорит председатель. — Речь идет о деле, серьезном деле. Никто не хотел вас обидеть, поверьте. Просто нам необходимо узнать, нет ли у вас каких-либо соображений, касающихся убийства вашего отца. Ведь Милое Плавша все-таки приходится вам отцом, это важное обстоятельство…
— Не знаю, не знаю. — Презрение и ненависть исказили и без того уродливое, помятое лицо Николича. — Эту историю рассказала мне, умирая, прачка, которая обстирывала Плавшей. Николичи тоже пользовались ее услугами. Эта женщина всегда была со мной ласкова, приносила сладости. Мне шел шестнадцатый год, когда она открыла тайну. Под этим солнцем, говорит, только я об этом знаю и Плавши. К Плавшам я не пошел. Стал расспрашивать Николича, он признался, что я — из приюта. А Милое Плавшу я впервые увидел в день своего восемнадцатилетия. Я решил навестить этих моих, так сказать, родителей в их гнездышке. Он мне и говорит: «Что было, то было, не смей никому ничего рассказывать, твоя мать — несчастное существо. Повзрослеешь — поймешь. Оставь ее в покое. Она, — тут он перешел на шепот, хотя никого, кроме нас, в комнате не было, — она немножко не в себе. А если, — говорит, — расскажешь, я сумею доказать, что лжешь…»
— Вы кого-нибудь подозреваете в убийстве? — прервал свидетеля председатель.
— Ее, кого же еще. Она его убила, как когда-то пыталась убить меня. Она, никто другой.
— Кто — она?
— Вида Плавша.
— Тяжелое обвинение. У вас есть доказательства?
— Мне доказательства не нужны.
Глухой шум нарушил тишину в зале. Вида Плавша, потеряв сознание, упала на пол.
— Есть ли вопросы к свидетелю? — председательствующий обратился к обвинителю и адвокату. Виду тем временем выносили из зала.
— У меня нет, — сказал обвинитель.
— Хотелось бы знать, есть ли у Милоша Николича алиби, — произнес адвокат.
— Чего он хочет от меня? — спросил юноша.
— Он интересуется, может ли кто-либо подтвердить, что ночь, когда убили Плавшу, вы провели дома. Или, возможно, вас видели где-нибудь еще?
— Я уже сказал, что Николичи ничего не слышат. Какая, однако, ерунда. Если меня позвали сюда, чтобы упрятать в тюрьму или снести мне голову с плеч, — пожалуйста, приступайте, я мог погибнуть еще тогда, она того и добивалась. На дворе декабрь, а я скулю себе, как щенок, в коробке. В какой-то тряпице…
— Закончим на этом, — сказал председатель.
— Минуточку, — вмешался адвокат. — Только у этого молодого человека и были причины, притом серьезные, мстить как Милое Плавше, так и его жене. Его — убить, ее — обвинить в убийстве… Обстоятельства тем более драматичны, что обе жертвы безусловно виноваты перед ним… Мотив, все мы искали мотив…
У Мартина нет алиби. У Милоша Николича — тоже. Нет его и у Виды Плавши, никто не видел ее после половины двенадцатого. Да и алиби Марии не стоит ломаного гроша.
У Мартина не было резонов убивать Милое. У Милоша — были. А у Виды? У солдата, с которым связывало ее близкое родство и нежная дружба? Быть может, все дело в страстной любви юноши к зрелой женщине, любви, отравленной приступами жестокой, помрачающей рассудок ревности? Двоюродный брат — единственная отрада, человек, скрашивающий тягостные дни супружеской жизни Виды Плавши…
От себя не скроешься. Зачем ты оклеивал стены портретами красавиц — Марлен Дитрих, Лесли Карон? У меня тоже отличные зубы, но с киношными дивами мне не тягаться… Подростки — все, независимо от пола — обожествляют красоту, завидуют славе и успеху, мечтают о бурных чувствах и приключениях, понимаешь, Милое? Но даже у них влюбленность в химеры проходит. Какое унижение, когда тебя, живую женщину, постоянно сравнивают с прелестницами, улыбающимися с журнальных обложек и фотографий, а ведь это длилось годами, изо дня в день. Снимки остаются снимками. Можно понять людей, толкущихся у театральных подъездов в надежде поймать улыбку или взгляд кумира. Но какой прок от фотографий? Я — из плоти и крови, вот и стало невмоготу переносить отупляющее одиночество, старые обиды теперь забыты, но ведь дошло до того, что я булавкой искалечила твоих красоток, проколола им глаза, носы, губы…
Нет, Николичам не известно, кто настоящие родители Милоша. В приюте никаких сведений о мальчике не было, потому-то они его и выбрали. Мы опасались, знаете ли, сложностей с родней, которая, не дай бог, вдруг да объявится. Все это, согласитесь, дело случая, нам неведомо, где его отец и кто он. История с Плавшей, говорите? Не выдумка ли это? Нет, такого не знаем, даже имени не слышали, ничего сообщить не можем…
С Николичами пришлось нелегко, оба были туги на ухо, старуха едва понимала вопросы, сгорбленный Николич-старший растолковывал ей слова судьи. Вдруг она разговорилась: «Мы его держали в строгости, муж все твердил, что с этими найденышами никогда наперед не знаешь, что из них получится; боялся, как бы не вырос хулиганом. Но малыш был, правду сказать, добрый, покладистый, пугливый и тихий, как мышка. Помаленьку научился разговаривать с нами, но я его все-таки не всегда понимала, несет, случается, всякую чушь, ладно, думаю, пусть выговорится; вреда от него никакого, мухи не обидит; а иной раз сидит целый день молча, пялится в колесики и винтики. Это мужу пришло в голову выучить его на часовщика, хорошее ремесло, денежное, особых сил не требует, и, главное, можно работать молча; строители, извозчики, монтеры — эти, знаете ли, орут, ругаются, распевают песни, шумный народ, а тут нужна усидчивость, Милош свою работу любит, дайте ему коробочку да пару колесиков, он из ничего вам сделает часы…»
Ситуация не в пользу Милоша. Ему угрожает опасность. Он чувствителен, податлив, точно червь. Медсестра плакала, когда его забирали из приюта. Он ни разу не навестил ее. Такова жизнь: только привяжешься к ребенку, научишь его всему на свете, тотчас его у тебя отнимают… Милош — личность, распалившая воображение публики. Долгие годы таился, молчал, лишь тиканье часов да разговоры с глухими, непонятливыми стариками нарушали тишину. Милош собирался с силами. Однажды он подстерег Плавшу и освободился от терзавшей его муки. Теперь мы квиты, думал он. «Оставь ее в покое, — сказал ему когда-то Милое. — Она немного не в себе…»
Милош под подозрением. Он загнан, окружен. Все настроены против него… Довелось ли ему хоть разок искупаться в реке? — думает Мария. Покупал ли кто-нибудь ему конфеты? Сейчас из него сделают убийцу…
Нет, Плавшу убил Мартин, Мария видела его перепачканным кровью: «Если кому-нибудь расскажешь…» Я давала показания под присягой, я имею на это право, хотя и ношу арестантскую одежду, и я сказала: он пришел ко мне ночью, грязный, рубашка в крови, здесь и вот здесь были пятна.
Ох, Мария. Она бы все отдала, пожелай того красавец-конвоир, но ему ничего от Марии не нужно. Я бы горы своротила, кажется Марии. Забыла бы прошлое, справилась с любой работой. У меня особая судьба, я не такая, как все. Прежде я считала, что спокойные, ровные отношения не для меня, а теперь вижу, что их-то мне и не хватало, что как раз такой человек мне и нужен — чистый душой, строгих правил. Жить надо ради будущего. Как будто прошлое нельзя перечеркнуть! Все, что я сделала, я сделала сама, помощи не просила. Все это в прошлом, которого больше нет. А они хотят вернуть меня к нему, силой и хитростью пытаются вернуть меня в прошлое. А если объявить, что я давала ложные показания? Они, конечно, продлят мне срок, что же, я ничего не теряю: все равно за примерное поведение меня выпустят досрочно. А Мартин, похоже, сыт по горло. Они запутались, им придется освободить его, ведь прямых улик нет. Он начнет жизнь сначала. Говорил же когда-то, что хочет устроиться механиком на аэродром, где испытывают самолеты, хвастал, что умеет управлять ими, даже диплом у него, дескать, есть. Потом он станет летчиком-испытателем, пять лет отлетал — и пенсия в кармане, но это якобы не обычные наши годы, а каждый полет засчитывается за день, и из таких дней складывается год. Ну шесть, пускай даже семь обычных лет, я был бы еще молодым, но уже при пенсии, говорил Мартин. Почитай, твердо стоишь на ногах. Можно и жениться. А если я сейчас повешу себе камень на шею… Мария затаила обиду. Она любила его, а он ей — о камне на шее, не стоило ему так говорить, она собиралась в тюрьму, не под венец… Здесь, на суде, думала Мария, дело зашло слишком далеко, столько людей оказались причастными к случившемуся, и чем их больше, тем эта история мрачнее и бессмысленней. Ах, какая мне разница, кто убил Милое, если я потеряла Мартина, никогда он не прикоснется ко мне, не дотронется даже мизинцем, но его потеряли и Савка, и Вида, мир потерял Мартина… Время идет, меркнет образ Милое Плавши, а ясности нет. Существуют законы. Незыблемые законы, которым нет дела до Марии. Но Марию это не заботит, она и знать не хочет никаких законов. Мария и закон несовместимы.
— Твоего Мартина освободили за недоказанностью вины.
Мария исподлобья взглянула на своего подтянутого, ладного спутника.
— Никакой он не мой, — хмуро бросила она.
Парень поправил широкий ремень, опоясывающий тонкую талию, проверил, в порядке ли воротник.
— Ты злишься, потому что к твоим показаниям не отнеслись всерьез?
— Вы сегодня разговорчивы, — отрезала женщина.
— Не наглей.
— Вам хочется, чтобы я отказалась от своих показаний? Извольте, все, что я говорила, — ложь, выдумка.
Мария громко и коротко рассмеялась.
Конвоир почти вплотную приблизился к ней.
— Тебе известно, кто убийца, Мария. Ты это знаешь.
— Уже не знаю.
— Я не верю тебе.
— А на суде верили? Так оно и бывает в жизни: сегодня — белое, завтра — черное…
Он схватил ее за руку.
— Я не следователь. Скажи мне правду, Мария, только мне одному, лично.
— Чтобы ты донес на меня?
Он выпустил ее ладонь. Его бросило в жар.
Подняв голову, Мария смотрела на надвигающиеся тюремные стены, мощные, низкие, сложенные из шершавого камня; они казались ей сном, чем-то нереальным. Они совсем уже рядом, вот-вот наступят на ноги, сплющат пальцы, раздробят кости, превратят Марию в комок боли и ужаса; приближаются, наседают, наваливаются, постепенно, пядь за пядью, подминая ее под себя, ее, рухнувшую наземь, стиснутую камнем, сокрушенную, объятую паникой, обезумевшую от заполняющей тело невыносимой, разрастающейся боли.
— Стой, куда пошла, — резкий окрик, ворвавшись в кошмар, вернул Марию к действительности.
— Меняешь окраску, как хамелеон, — продолжал конвоир. Мне хотелось, чтобы он обратил на меня внимание, думает Мария. Извольте, это произошло, я всегда добиваюсь своего.
Легкими шагами она шла по коридору, парень следовал за ней. Пусть высятся стены. Ты слышишь меня, Мартин? Этот человек не имеет надо мной власти, иное дело — ты. Ты, оставшийся по ту сторону стены.
Март выдался теплый, могила покрылась травой. Родственники Милое Плавши позади простого деревянного креста укрепили на прочной дубовой жерди большой круглый щит, рассеченный на четыре лепестка, так принято у них в селе, это тоже своего рода крест, обращенный к небу и солнцу. И в его тени зелень на холме тоже была поделена на части, которые словно бы перемещались, одна за другой, по ходу солнца, увеличиваясь в размерах — тем быстрее, чем гуще становились сумерки, — чтобы разом исчезнуть, побеждая знак смерти, когда последний луч света погаснет во мраке ночи. Тогда могила казалась большой, намного больше, чем днем. Вида лишь однажды видела ее такой. Она не зажигала лампады — потому, наверное, что здесь, на кладбище, негде было прикрепить ее, даже свечка не устояла бы на сыпучем грунте, который пыталась связать корнями трава. Первая трава над Милое… Ходили слухи, говорила она могиле, что какой-то человек убил шофера, тот сшиб на дороге его жену; он услыхал, что судья приговорил его всего к году строгого режима, подкрался, вынул револьвер и прямо в зале, на глазах у всех, всадил в него три пули, в грудь, в живот… Подсудимый свалился замертво, а убийца занял его место, и теперь судят его. Подскажи, в кого должна выстрелить я, виноватых нет, доказательств нет. Разве твоя смерть — не доказательство? Мне-то ты мог бы открыться, мне одной; Мартин тут ни при чем, знаю, он человек посторонний, но как убедить тебя в том, что и я невиновна? Я невиновна, Милое, и пусть я не раз говорила брату, что брак тяготит меня, мне не в чем себя упрекнуть. Нет мне жизни за Плавшей, сказала я, но он уехал в тот же вечер, я дошла с ним до вокзала, смотрела вслед поезду, который уносил его вдаль. Он уехал, в этом нет никаких сомнений. Так в кого же должна выстрелить я, если даже суд не нашел виновного? Любой приговор показался бы мне слишком мягким, я бы с радостью убила преступника, веришь ли, с радостью, но кого? Люди негодовали, говорили, что следствие проведено недобросовестно, нет отпечатков пальцев, нет фотографии тела на месте преступления, но ведь я отправляла тебя не на экспертизу в морг, а в больницу, надеясь, что там тебя поставят на ноги. Я пришла, чтобы сказать тебе все это, отпусти, не терзай мою душу, я невиновна в случившемся…
Вида почувствовала, что кто-то сверлит ее глазами, огляделась. Несколько женщин, одетых в черное, тихонько переговаривались, нагнувшись над могилами. Они не обращали на нее внимания. Вдова опустилась на землю рядом с холмом. Смотрела на траву и думала: да будет земля ему пухом.
Он прятался за большим надгробным камнем, высившимся позади могилы Милое. Покойник, должно быть, был богат, думал Милош, вот бы и мне такой же памятник, когда пробьет мой час. «Ты, ты его убила, — завопил он. — Ты, больше некому…»
Вида вскочила и тут же пошатнулась, потеряв равновесие: Николич набросился на нее со спины. Она испугалась, что он повалит ее на могилу мужа. Но он с криком «Ты, ты его убила!» ткнул ее головой в надгробный камень — раз, еще раз. Женщины в черном двинулись к ним, подошли, остановились. Подоспели и могильщики, и кладбищенский сторож. «Родной матери чуть было череп не разнес», — кричали они, когда, оторвав его от Виды, тащили волоком за ворота. «Целыми днями здесь торчу, а она все не приходит и не приходит, — говорил он. — Только сегодня пришла. С полудня сидит, убивается, кается. Люди, это она его убила, она, она…»
Против Виды Плавши возбуждено уголовное дело.
Но главный свидетель — молодой Николич — лежит в клинике. Его лечат электрошоком.