ПЛАМЯ РЕВОЛЮЦИИ

Прошел год.

Черная ночь над белой заснеженной Москвой. На улицах тихо и безлюдно. Исчезли городовые со своих обычных постов. Не горят фонари, еще днем остановились трамваи. К всеобщей политической забастовке, начатой по призыву конференции московских большевиков, присоединились все электрические и газовые станции. В полдень раздались гудки заводов и фабрик. Рабочие, покинув окутанные гарью окраины, двинулись колоннами к центру. Шли с красными флагами, пели пролетарскую «Марсельезу», «Варшавянку»…

Обыватели довольно спокойно взирали на эти несметные толпы идущих людей. После кровавых событий в воскресный день 9 января в Петербурге привыкли к забастовкам, стачкам, демонстрациям. В феврале в Москве бастовали текстильщики, в апреле — на пасху — булочники, в сентябре — рабочие типографий, трамвайных парков, металлических заводов, кондитерских и табачных фабрик; в октябре, когда был обнародован царский манифест, обещавший гражданам Российской империи различные свободы, бастовала вся Белокаменная, не только рабочие, но и служащие, чиновники, аптекари, медики, официанты, извозчики, дворники… И даже схватки забастовщиков с полицией и жандармами, выстрелы — все это стало уже как бы обычным делом… Побурлит-побурлит Москва и понемногу успокоится (до следующего раза!). Снова начнут работать заводы, откроются магазины, рестораны, распахнутся двери театров, жизнь постепенно войдет в свою колею.

Но как сейчас, в декабре? Чем кончится эта новая всеобщая забастовка? По всему видно, затевается что-то серьезное. Это не обычная мирная демонстрация стачечников. Рабочие во время этого грозного шествия нападают на полицейских, разоружают фараонов, отбирают у них револьверы и шашки, и униженные стражи порядка в темных шинелях со шнурами па груди, с пустыми кобурами, без своих «селедок», стараются незаметно и тихо улизнуть, скрыться… Демонстранты врываются в оружейные магазины и забирают все, что там находят — большие тяжелые «смит-вессоны», «бульдоги», браунинги, бельгийские охотничьи ружья… Захватывают два оружейных склада. Да, дело нешуточное! Просвещенные обыватели знают: когда рабочие ищут оружие, разбивают оружейные лавки — жди революции, восстания… Так было в июле 1789 года в Париже, в канун взятия Бастилии. А теперь вот, сто с лишним лет спустя, подобное происходит па покрытых спетом улицах Москвы.

Эти опасения вполне оправданны: всеобщая политическая стачка, начавшаяся 7 декабря, должна, по решению Московского комитета РСДРП, перерасти в вооруженное восстание. Бастовало свыше 150 тысяч человек. Не работали заводы и фабрики, мастерские, учреждения и конторы, почта, телеграф, телефон, банки, закрылись магазины и лавки, прекратились занятия в гимназиях и высших учебных заведениях, не ходили трамваи и конка… Слышались выстрелы. По улицам разъезжали конные отряды, у казаков злые, красные от мороза лица, на фуражках белеет снег, за спиной карабины. Ночью горели костры. Солдаты с инеем на усах, в башлыках (на груди крест-накрест, концы заправлены под ремень с бляхой), грелись у огня, мечтая о возвращении в казармы. Шел, косо падал, летел в дымном зареве костров снег, и виднелись серые сугробы. Необитаемыми, будто вымершими, слепыми казались дома с темными провалами окон…

Девятого декабря правительственные войска обстреляли из орудий здание реального училища Фидлера в Лобковском переулке возле Чистых прудов, где проходило собрание дружинников. Рабочие готовились к боям. Главное — не дать застать себя врасплох. На Пресне, в Симоновой слободе, в Замоскворечье, где революционным центром стала ситценабивная фабрика Цинделя, Цинделевка, как называли ее в народе, ночью улицы патрулировали отряды дружинников, у ворот домов дежурили боевики с оружием в руках. Вскоре в разных частях города стали появляться первые баррикады. На Садовой, на Пресне, в Грузинах, Дорогомилове, Лефортове, на Шаболовке, Серпуховской площади, Пятницкой улице в Замоскворечье… В ход шло все — спиленные телеграфные столбы, проволока, бревна, доски, бочки, ворота, мебель… Вспыхнули пожары, горели полицейские участки. В ряде мест войска двинулись на баррикады. С обеих сторон завязалась ожесточенная перестрелка. Восстание началось…

…Анна Семеновна Голубкина в эти тревожные декабрьские дни 1905 года находилась в Москве, жила у Глаголевых в их доме во дворе коммерческого училища на Зацепе. Приехала в начале декабря. Будто какая-то неведомая сила заставила ее покинуть Зарайск. Родные отговаривали: в Москве неспокойно, столкновение, драка неизбежны. Но Анюта не слушала: ничего с нею не случится…

В Москве Глаголев и его жена не могли удержать ее в квартире. Хотела все увидеть своими глазами. На улицах толпы людей, демонстранты, кумачовые флаги; в переулках — казаки, будто ждут сигнала рожка и команды стрелять в рабочих. Возвращалась взволнованная, рассказывала, что творится в городе.

— Обижен народ! — говорила она. — Во всем обижен… Не может это так продолжаться. Вот увидите, все это кончится… И кончится страшно для них!

Когда забастовали рабочие и служащие электрических станций, они зажгли вечером стеариновые свечи и сидели в гостиной, прислушиваясь к доносившимся одиночным выстрелам.

— На этот раз рабочие не отступят, — сказал Глаголев. — Через день-другой — начнутся бои. К этому все идет. Давайте организуем у нас медицинский пункт для раненых.

— Великолепная идея! — поддержала Голубкина. — Хоть какую-то пользу принесем…

С помощью преподавателей и учеников перевязочный пункт устроили в помещении на первом этаже училища. Поставили несколько коек, достали носилки. Запаслись бинтами, ватой, йодом. Сделали повязки с красными крестами…

Голубкиной все не сиделось дома.

— Куда это вы собрались, Анна Семеновна? — спрашивал директор училища, увидев ее в пальто и меховой шапке.

— Скучно мне здесь, Александр Николаевич. Пойду погуляю, подышу воздухом..

— Нашли время для прогулок… Слышали, как стреляли ночью?

— Слышала… Да кому я нужна, кто в меня будет стрелять?

— Шальная пуля не выбирает, в кого попасть…

— Не тревожьтесь. Я далеко не пойду. Поброжу в соседних переулках пли схожу на Серпуховскую площадь. Что там вчера произошло?

— Говорят, из Александровских казарм шел к нам, в Замоскворечье, гренадерский Киевский полк. Направлялся на Цинделевку, чтобы соединиться с рабочими. Но на Серпуховской площади по приказу командующего военным округом Малахова его оцепили драгуны и казаки Генерал произнес речь, обещал удовлетворить требования гренадеров. И в результате мятежный полк вернули в казармы и заперли там.

— Каков мерзавец, этот Малахов! — возмутилась Го лгбкина. — Ведь он обманом, ложью остановил солдат и те поверили…

В квартире Глаголевых ночевала одна из боевых дружин Замоскворечья. Эти преимущественно молодые рабочие дежурили на баррикадах, участвовали в боях и воз вращались сюда для кратковременного отдыха.

На медпункте появились раненые. Взрослые дети Глаголевых, преподаватели и учащиеся подбирали их на улицах, у баррикад. Сюда же приносили и убитых. Один дружинник не был опознан, и его похоронили на Даниловском кладбище.

Голубкина без боязни смотрела на трупы, сама удивляясь своему спокойствию. Но поразил розоватый от крови снег на одежде раненых. И вид этого красного снега, эти кровавые пятна на белом снегу, которые она замечала потом на улицах, еще долго ее преследовали.

Она ухаживала за ранеными (Глаголев надеялся, что это отвлечет ее от рискованных хождений по городу). Но все время рвалась на улицу. Не терпелось узнать, как развиваются события, на чьей стороне перевес.

— Хочу навестить Нину Симонович, — сказала друзьям.

— Что надумали, Анна Семеновна! — всполошилась Глаголева. — В такую-то пору?… Ведь стреляют…

— Авось как-нибудь проскочу…

— Да какая надобность? Именно сейчас! Вот кончится это смертоубийство, и сходите к своей Симонович…

Однако эти доводы не подействовали. Конечно, ей не столько хотелось встретиться с Ниной, сколько выяснить обстановку в Москве, освободиться из-под строгого надзора. Сказала, что, возможно, заночует у Нины и вернется в училище на следующий день.

Шла по охваченному восстанием городу, и ей сопутствовала удача, никто не задержал, и случайная пуля не зацепила. Видела возведенные поспешно, за одну ночь, баррикады, вооруженных дружинников, пустые, с выбитыми стеклами окна домов, закопченные от пожара стены, траур сажи на снегу, убитую, валявшуюся на мостовой лошадь, видела человека в длинном пальто и темной барашковой шапке, которого вели два солдата, бежавшую куда-то женщину в платке, отряд драгун, горниста с медным блестящим рожком в руке…

Благополучно добралась до дома Нины Симонович, расположенного в центре. Они проговорили до глубокой ночи.

— Давай встанем пораньше, — предложила Анна Семеновна, — и на баррикады. Посмотрим, как защищаются дружинники, и раненых поможем собрать… Пойдешь?

— Пойду, — коротко ответила Нина, и в темно-карих глазах ее сверкнула решимость.

Утром не слышно было выстрелов, и казалось, в Москве ничего не произошло, все как в прежние времена. На Театральной площади стояли орудия. Следовало обойти батарею, но они торопливой походкой, будто куда-то спешили, прошли между пушками и ящиками со снарядами, и никто их не остановил и даже не окликнул. Только какой-то офицер в серой шинели, в башлыке и фуражке, сидевший на лошади, с некоторым недоумением проводил ват лядом этих двух неизвестно откуда взявшихся здесь женщин: высокую, средних лет, и молоденькую, с черными кудрявыми волосами, выбивавшимися из-под меховой шапочки, стройную, с тонкой талией.

— Дуры мы… — неожиданно останавливается Голубкина. — Не подумали, как раненого будем нести. Нужно было одеяло взять.

Возвращаться назад нельзя, покажется подозрительным, и Нина говорит, что нужно зайти к знакомому преподавателю училища живописи, ваяния и зодчества, живущему на Мясницкой, и одолжить у него одеяло. Художник, узнав, в чем дело, великодушно жертвует им большой плед.

И вот они снова на улице, идут к Красным воротам, там на площади — баррикада. В Большом Харитоньевском переулке ни души, ворота домов заколочены досками. Напуганные восстанием обыватели попрятались, притаились в квартирах, сидят по углам в дальних комнатах, ждут, когда кончится смута и будет восстановлен порядок. Голубкина, перекинув плед через руку, быстро шагает, Нина едва поспевает за ней. Еще подходя к площади, они издалека видят, что баррикада захвачена войсками. Возле нее — солдаты, пешие и конные полицейские. Надо поворачивать, уходить, но они все идут: эта павшая баррикада словно притягивает. И вдруг замечают околоточного, который прицеливается в них из винтовки. Фараон то ли решил подстрелить этих двух подозрительных женщин, показавшихся в пустынном переулке, то ли просто попугать. Винтовку он для удобства положил на плечо слегка пригнувшегося перед ним оборванца. Этот толстяк-полицейский и тощий бродяга, застывшие в своей нелепой позе производят весьма комичное впечатление. Но ведь винтовка заряжена… И Нина Симонович, охваченная инстинктом самосохранения, бросается назад, но, оглянувшись, видит, что Анна Семеновна стоит, не двигаясь, на прежнем месте, прислонившись к водосточной трубе дома, выходящего на площадь. Бежит к ней… Все это длится какие-то секунды, под прицелом винтовки околоточного, но им кажется, что время остановилось, и перед глазами это черное дуло, каждое мгновенье может грянуть выстрел… Нина чуть ли не насильно тащит подругу за собой, и они, уже не оглядываясь, быстро идут по переулку, удаляясь от площади. Выходят к Чистым прудам. Останавливаются, чтобы прийти в себя, перевести дух.

— Ну и шут гороховый этот полицейский… — усмехается Голубкина. — А сказать по правде, мне смерти было совсем не страшно…

И помолчав, спрашивает Нину:

— Как, по-твоему, мог он выстрелить?

— Конечно, мог…

Она не думала об опасности, о риске, которому подвергала себя. Раз днем пошла на Большую Серпуховскую улицу, откуда доносились шум и крики. Вся улица, начиная от большой красновато-белой церкви, стоявшей при выходе из Стремянного переулка, на другой стороне, была заполнена толпами рабочих. Казаки, кружившиеся на сытых разгоряченных конях, со злобными выкриками и матерной руганью разгоняли народ. Лошадиные морды в пене, мотаются из стороны в сторону, диковато косят глаза, комья снега летят из-под копыт. В толпе мелькают фигуры женщин, подростки. Крики, вопли, гвалт. Вся масса людей, которых казаки топчут лошадьми, бьют нагайками по голове, плечам, груди, безостановочно движется, кто-то заслоняется рукой, кто-то опускается на колени, кто-то падает со стоном, многие стараются выбраться из этого кипящего людского водоворота, скрываются в подворотнях, бегут в переулки…

Невозможно видеть, выносить это. Не помня себя, охваченная яростным порывом возмущения, уже не управляя собой, не подчиняясь голосу рассудка, вся словно сжатая до предела и внезапно резко разогнувшаяся пружина, Голубкина бросается в гущу толпы и, хватая обеими руками узду лошади, почти повисая на ней, кричит казакам:

— Убийцы! Вы не смеете избивать народ!..

Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы не оказавшийся, к счастью, поблизости Николай Глаголев, один из старших сыновей директора училища. Он бросился к Анне Семеновне и буквально вырвал ее из толпы…

Это стало последней каплей, переполнившей чашу терпения Александра Николаевича. Голубкина не хотела ему подчиниться, не слушалась советов и предостережений, и с ней в любую минуту могло случиться несчастье. Глаголев отправил Николаю Семеновичу телеграмму: просил незамедлительно приехать и забрать сестру, увезти в Зарайск. Железнодорожники тогда бастовали, поезда в Москву не ходили, и брату пришлось ехать на санях. Она, конечно же, ничего не знала об этом маленьком заговоре. Все было проделано в тайне.

Через несколько дней во двор училища въехали розвальни. Анна Семеновна крайне удивилась, увидев Николу.

— Чего это ты приехал?

Она чувствовала: здесь что-то кроется, и бросала вопросительно-недоумевающие взгляды на Глаголева. Но у директора непроницаемый вид. Он предупредил Николая Семеновича, чтобы тот ничего не говорил о телеграмме: Голубкина может рассердиться.

— Поедем, Анюта, домой, — сказал Николай.

— Зачем? Мне и тут хорошо…

— Так ведь стреляют…

— Ну и что? Мы уже привыкли. Ты скажи лучше, за мной приехал? Специально?

Он в смущении молчал, не зная, что ответить.

И все-таки в тот же день, когда происходил этот разговор, сестра уступила уговорам, сдалась.

— Ладно… Раз уж приехал, столько верст отмахал, то придется уезжать. Буду собираться в дорогу. Здесь-то я тоже со связанными руками. Уж больно следят за мной. Как за маленьким ребенком…

Предупредила, что возьмет с собой в Зарайск прокламации. Николай хотел возразить, ведь это сопряжено с риском, но не стал перечить: лишь бы скорее увезти Анюту из Москвы. Она надела привезенные братом полушубок. валенки, голову повязала шерстяным платком. Все вышли провожать их во двор. С Александром Николаевичем простилась сухо: теперь уже не сомневалась, что это он вызвал Николу из Зарайска, обиделась на своего друга.

Сани выехали со двора и покатили по Стремянному переулку, переваливаясь по снежным ухабам. Где-то вдалеке глухо рокотали орудия…

Потянулись рабочие окраины, и скоро Москва, где войска разрушали баррикады, где в разных районах и кварталах сражались небольшие летучие отряды дружинников, Москва, над которой по ночам полыхало багровое зарево, осталась позади.

И странным после всего этого показалось печальное безмолвие полей. Проезжали мимо опустевших железнодорожных станций, где распоряжались военные, исчезали в стороне глухие, занесенные снегом деревушки. Дорога вела в Бронницы, а оттуда в Коломну и Луховицы. А уж от Луховиц до дома недалеко.

Ехали молча, каждый погружен в свои мысли. В ее памяти оживало то, что произошло в последние дни. Стрельба на улицах, раненые, которых приносили в училище, баррикады, пожары, кровь на снегу, околоточный, прицелившийся в нее и Нину Симонович у Красных ворот, казачья лошадь, в уздечку которой она вцепилась, крича в исступлении, обзывая убийцами этих солдат, избивавших нагайками толпу… Не верилось, что все это было на самом деле.

Вспомнила потом, как летом работала в Зарайске над скульптурным портретом Карла Маркса. А началось все с того, что к ней явился представитель Московского комитета РСДРП А. М. Бендер и предложил сделать бюсты Маркса и Фердинанда Лассаля. «Московский комитет, — сказал он, — решил заказать портреты этих идеологов революции. Гипсовые отливы будут продаваться, и денежные средства поступят в партийную кассу». Она задумалась: знала, что Лассаль был деятелем германского рабочего движения оппортунистического толка, отвергал революционный путь борьбы против капитализма, вступал в соглашательские переговоры с правительством. «Знаете что, — сказала Бендеру, — скульптуру Лассаля я ни в коем случае лепить не буду. И не просите. Этот негодяй входил в соглашения с Бисмарком… А вот бюст Карла Маркса попробую сделать».

До этого Бендер обращался с аналогичными предложениями к Волнухину и Трубецкому. Сергей Михайлович Волнухин, как выяснилось, вообще ничего не знал о К. Марксе. Он думал, что это известный в ту пору книгоиздатель А. Ф. Маркс, выпускавший популярный журнал «Нива»… Неудивительно, что портрет не получился.

Тогда Бендер встретился с Павлом Петровичем Трубецким. Знаменитый скульптор, автор портретов, статуэток и жанровых групп, почти всю жизнь провел в Италии и, вернувшись в Россию, с 1898 года преподавал в Московском училище живописи, ваяния и зодчества. Трубецкого называли импрессионистом в скульптуре, его работы привлекали свежестью, изяществом, легкостью исполнения. Он лепил смелыми широкими мазками, добиваясь эффекта светотени. Одни считали его новатором, другие называли дилетантом, но творческая молодежь тянулась к нему, и многие начинающие скульпторы испытали воздействие его искусства. Но и Паоло Трубецкой, этот гигант с длинными мускулистыми руками рабочего, оригинальный по своим взглядам человек, которого любил Лев Толстой и который создал одно из замечательных скульптурных изображений писателя, и этот самобытный мастер, работая над бюстом, потерпел неудачу.

Голубкина, раздобыв портреты Карла Маркса, уединилась в своей новой небольшой мастерской. Это деревянная рубленая пристройка к дому. Перед дверью три ступени-приступочки. В мастерской с верхним светом — кушетка, небольшой стол и кресло. Здесь, надев фартук на домашнее платье, лепила бюст. Обычно она работала довольно быстро, но этот портрет делала около трех месяцев. Маркс — гениальный мыслитель, революционер, ниспровергатель устоев капиталистического общества. В нем высокий всеобъемлющий разум органично сочетается с энергией действий, поступков. Это мыслитель, философ и одновременно борец, вождь мирового пролетариата. Как воплотить все это в портрете? Сколько раз начинала, лепила, а потом ломала; полная отчаяния, бросалась в кресло, вскакивала, вновь подходила к станку, пробовала, находила что-то и опять отвергала, искала одно-единственное правильное решение.

И вот наконец бюст готов. То, чего так хотелось, то, над чем так билась, сумела выразить. В портрете Маркса — могучий ум, сила интеллекта и воля, как бы сконцентрированные в пристальном целеустремленном взгляде.

Она передала свою работу Московскому комитету РСДРП, которым руководили Н. Э. Бауман, злодейски убитый черносотенцем 18 октября, И. Ф. Дубровинский, В. Л. Шанцер (Марат), М. Н. Лядов, И. И. Скворцов (Степанов), М. В. Владимирский, М. И. Васильев (Южин), А. В. Шестаков и другие видные большевики. Отзывы были прекрасные, и она радовалась, что портрет удался, и даже собиралась вырубить его в мраморе… Гипсовые отливы поступили в продажу, стоили они совсем недорого; их покупали рабочие, сочувствовавшие революции интеллигенты. Иногда бюсты преподносились в дар.

Портрет Маркса, выполненный Голубкиной, не был единственным. Голову вождя революции создал потом двадцатидевятилетний Владимир Домогацкий, в дальнейшем один из признанных мастеров советской скульптуры. Ее гипсовые отливы в 1906 году будут продаваться в магазине художественных изделий в Камергерском переулке.

…Добрались до Зарайска благополучно, без приключений, если не считать встречи с казаками. Когда проехали Луховицы, увидели впереди на дороге двух патрульных, которые двигались им навстречу. Никола стал поспешно развязывать мешок с прокламациями. Они положили их на дно розвальней, рассовали и прикрыли сеном. Анюта легла на сено. Подъехали казаки.

— Кто такие? Куда едете?

— Огородник я. Из Зарайска, — ответил Голубкин. — Везу больную…

Революция не обошла Зарайск. В октябре здесь бастовали железнодорожники. В конце ноября начальник гарнизона послал донесение о «ненадежности» воинских частей, стоящих в городе. Среди нижних чинов распространялись прокламации. В декабре состоялись митинги рабочих и солдат на площади у городской управы и демонстрация. Волнения охватили Зарайский уезд. Крестьяне пускали красного петуха: в селе Кончакове подожгли имение барона Криднер-Струве, в селе Баринове — имение Селиванова… В селе Луховицы в октябре и ноябре проходили митинги крестьян, выступали агитаторы Коломенской группы РСДРП, они распространяли революционные листовки. В селе Большое Алешино в декабре самое крупное в Зарайском уезде выступление крестьян было подавлено войсками. Бунтовали мужики в селах: Шурове, Головачеве, Апонитищи, Жеребятникове…

Вскоре после того, как они вернулись домой, в Коломне пролилась кровь рабочих.

Казаки пустили в ход оружие против демонстрантов, которые шли по шоссе к городской заставе. Солдаты 4-го запасного саперного батальона, присланного из Зарайска в Коломну, заявили, что не будут стрелять в рабочих, и за несколько дней до демонстрации их разоружили и заперли в казармах. На станцию Голутвино, вблизи Коломны, прибыл карательный отряд Семеновского гвардейского полка, срочно переброшенного по Николаевской железной дороге из Петербурга в Москву. Командовал отрядом отличавшийся холодной жестокостью полковник Риман. Семенонцы находились в Коломне трое суток: рыскали по городу^ врывались в дома, искали повсюду революционных активистов, большевиков, организаторов демонстрации, зачинщиков беспорядков. Двадцать шесть арестованных рабочих были расстреляны на станции Голутвино возле угольного склада… Голубкина болезненно переживала все это.

Не покидали ее и мысли о Москве. Беспокоилась о Глаголевых. Как они? Не случилось ли чего? Послала письмо Екатерине Михайловне: «Я теперь все думаю о вас. Похоже, плохо теперь живется там. Мне опять хотелось бы быть там…» Сообщила: «В Коломне расстреливали людей».

Часы революции в Москве были сочтены. Еще держалась рабочая Пресня, которую защищали дружинники Замоскворечья, Рогожского, Бутырского и других пролетарских районов. Но силы неравные. На Пресню наступали, окружая ее, цепи солдат Семеновского, Ладожского полков. Артиллерия гренадерского корпуса вела беспрерывный огонь, разрушая и сжигая деревянные дома, склады, бани, фабрики. Пресня истекала кровью… Дальнейшее сопротивление стало бесполезно, привело бы лишь к новым напрасным жертвам, и большевики — руководители восстания — приняли решение прекратить вооруженную борьбу.

Снова Голубкина в Зарайске. Отсутствовала недолго — недели две. Но зато какие это недели! Город укутан снегом. За Облупом белые, как больничная марля, поля. Сизовато-мглистое небо. Крепчают морозы. Скоро рождество. Закапчивается бурный, потрясший Россию год. Революция потерпела поражение. Но ясно, этим дело не кончится…

В 1905 году она создала немного работ. Кроме «Маркса», бюст «Старик из часовни», портрет А. О. Гунста, скульптура в мраморе «Санчета». У шестилетней племянницы серьезно-задумчивый вид и вместе с тем — трогательное простодушие. Коротко постриженные волосы, оттопыренные уши…

Портрет Анатолия Оттовича Гунста появился пятнадцать лет спустя после встречи с ним. Всегда помнила, как директор Классов изящных искусств доброжелательно отнесся к ней, робкой ученице, вылепившей «Молящуюся старуху», освободил от платы за обучение. Создав портрет, выразила ему свою благодарность.

Майским солнечным днем 1906 года Анна Семеновна сидела на лавочке в саду и вязала на спицах чулок. За этим занятием ее и застала Нина Алексеева, недавно вернувшаяся в Зарайск с Дальнего Востока. Она была сестрой милосердия на японской войне. Нина задумала устроить детский сад для ребятишек городской бедноты, и Голубкина, узнав об этом, выразила желание познакомиться с ней. Алексеевой самой хотелось встретиться с известным скульптором. О семье Голубкиных с восторгом отзывалась младшая сестра Людмила. И вот она пришла с сестрой на Михайловскую.

Нина — хрупкая девушка, небольшого роста. Ей 20 лет. У нее приятное, с тонкими чертами лицо. В красивых, с удлиненным разрезом глазах — какой-то тревожный блеск.

— Я много слышала о вас, — сказала Голубкина, — но не думала, что вы такая молоденькая и худенькая. И на войне уже побывали… Присаживайтесь, мне хочется с вами поговорить.

Нина села на скамейку рядом с ней. Над ними ветви яблони, покрытые белыми распустившимися бутонами.

— Небось страшно было на войне? — спросила Анна Семеновна.

— Вначале очень страшно. А потом стала привыкать. Человек ко всему привыкает. Даже к войне…

— Сказывайте, как там было. Я в газетах читала. Да газеты приврать могут. Ведь случается, такую чушь городят… А вы оттуда, все своими глазами видели.

Нина начала рассказывать о войне в Маньчжурии, сперва сдержанно, как-то скованно, а потом, увлекшись, более подробно. Все это еще совсем свежо в ее памяти. Рассказывала о полях гаоляна, китайских деревнях, фанзах, где китайцы спят на твердых лежанках — «канах», о мангалах с горящими углями, о кумирнях, о хунхузах — вроде наших разбойников, о проливных дождях, грязи, холоде и сырости…

— А чем вы питались?

— Получали паек. Сухари, хлеб черный или из кукурузной, с добавлением одной трети пшеничной муки. Консервы. Чай, сахар. Пить сырую воду строго запрещалось. Но все равно было довольно много случаев «маньчжурки) — это разновидность брюшного тифа… А мухи, вши!.. Раненых сажали на лошадей и потихоньку вели в поводу, везли на двуколках. Санитары несли на носилках. Носилок не хватало, и поэтому солдаты делали их сами: из винтовок и шинелей или полотнищ палаток. Легко раненные шли колонной по дороге…

— Много было раненых?

— Очень. В лазарете хирурги ампутировали руки и ноги. Тяжелые раны — в голову, живот. Гнойные, грозившие сепсисом. Стоны и жалобы… Сколько русских могил осталось в Маньчжурии! Страшно вспоминать… Теперь вот, Анна Семеновна, хочу создать у нас детский сад.

— Это было бы замечательно! Детский сад… Можно будет заниматься с ребятишками, например, учить их рисованию, проводить детские праздники…

— Вот именно! Об этом я и думала.

— И вы хотите устроить лотерею, чтобы получить средства?

— Да… Я привезла с Дальнего Востока много японских безделушек, разных фарфоровых фигурок, и их разыграем в лотерею. Сделаем лотерейные билеты, продадим… Вот и будут деньги!

— Молодец! Надо постараться для детей. Они как цветы… О них нужно заботиться. Ведь это и есть человечность. Самое главное… Я помогу вам. Задумано — сделано…

Она горячо поддержала это начинание, назвала Алексеевой лиц, к которым следует обратиться, чтобы организовать лотерею. На собранные деньги удалось снять небольшой деревянный особняк в конце Михайловской, около кладбища.

В старинном заброшенном доме с колоннами зазвучали, зазвенели детские голоса. Анна Семеновна стала давать уроки рисования. Нине Алексеевой запомнилось, как на первом занятии она начертила две линии — короткую горизонтальную и длинную вертикальную и обвела их узорчатой каемкой — получился дубовый листочек. Потом нарисовала скакалку. Рассказывала просто и понятно, образным языком об отображении мира в рисунке и живописи…

Ставились небольшие пьесы-сказки. Дети с неподдельной радостью и увлечением участвовали в этих спектаклях. В «Снегурочке» заглавную роль играла девочка Нюша… Маленькие зрители переживали. Голубкина с удовольствием смотрела на оживленные, пленительные в своей искренности детские лица, то улыбающиеся, смеющиеся, то встревоженные, испуганные.

Первое представление «Сказки о трех медведях» состоялось в реальном училище на Екатерининской улице. Зал полон, в первые ряды посадили самых маленьких. Все с нетерпением ждали начала спектакля. Но когда поднялся занавес, случилось непредвиденное… Малыши, увидев на сцене трех медведей — Михайло Иваныча, Настасью Петровну и Мишутку, заплакали, закричали… В таком шуме продолжать спектакль невозможно. Тогда ученики-реалисты подхватили маленьких крикунов и передали их матерям, которые сидели в задних рядах.

Голубкина водила на спектакли, детские праздники своих племянниц. Саня и Верочка веселились вместе со всеми, читали стихи…

А в мастерской ее ждали начатые работы. Она лепила бюст соседки Лидии Ивановны Сидоровой. Эта пожилая женщина (ей было тогда 57 лет) отличалась спокойно-величавой красотой. Окно дома, где она жила, выходило в сад Голубкиных, и Анна Семеновна, любившая летом отдыхать, проводить время в саду, постоянно чувствовала, как за ней наблюдает стареющая красавица, имевшая обыкновение, как это водится в провинции, сидеть у окошка… Это раздражало, заставляло нервничать, и, чтобы избавиться от этого будто завораживающего взгляда, она решила посадить у забора, перед окном Сидоровой куст бузины. Он быстро разросся, распушился, и теперь соседке, сидевшей у раскрытого окна, не видно было, что делается в саду. Смотреть на бузину неинтересно, скучно, и она уговорила Санчету и Веру обломать ветви.

Об этой предыстории создания портрета Вера Николаевна Голубкина расскажет в своих воспоминаниях. Она запомнила слова, произнесенные Голубкиной, когда та узнала о поступке племянниц: «Как это, ребята, вы могли так рабски подчиниться ей?» Слово «рабски» весьма знаменательно: не то, что девочки обломали бузину, огорчило ее, не сам по себе этот факт, а то, что они безропотно и малодушно покорились чужой воле.

Но, разумеется, она не питала недобрых чувств к Сидоровой, относилась к этому «конфликту» с юмором. И создала один из своих лучших, проникновенных женских портретов. Образы старых женщин, старух, наделенных большим житейским опытом и мудростью, давно уже привлекали ее, достаточно вспомнить «Старость», «Странницу», «Йзергиль»… И портрет Л. И. Сидоровой — в этом ряду.

Умный, все понимающий взгляд. Оплывшие складки на лице не портят его, напротив, придают некую весомость, торжественность. Мрамор стал подвластен Голубкиной, ожил под ее резцом.

Это подтверждает и скульптура в мраморе «Марья». Голова «Марья» в гипсе, для которой позировала Марфа Афремова, домашняя работница Голубкиных, помогавшая им вести хозяйство, была создана пять лет назад. Теперь в белом мраморе возник образ той же молодой крестьянки. К ней в полной мере относятся известные некрасовские строки: «Есть женщины в русских селеньях с спокойною важностью лиц, с красивою силой в движеньях, с походкой, со взглядом цариц…» Обаяние мягкой женственности, что было присуще гипсовой «Марье», сработанной в 1901 году, приобрело в мраморе еще большую выразительность и завершенность Простое и прекрасное в своей неброской красоте лицо русской женщины. Будто воскресшая в мраморе теплая человеческая плоть…

Закончив работу, она повезла «Марью» и еще два мраморных бюста в Москву. Радостно-оживленная, пришла в мастерскую А. А. Хотяинцевой, провозгласив прямо с порога:

— Скорей, скорей, Хотяинцева, идем! Я привезла из Зарайска три мраморных бюста, хочу показать вам. Завтра приедет комиссия из Третьяковки, будут смотреть мои вещи, ну и выберут какую-нибудь для галереи.

Она повела Александру Александровну в гостиницу, где снимала номер. По дороге рассказывала о Зарайске, о детском саде, о своей мастерской в рубленой пристройке и не удержалась от того, чтобы вопреки своим правилам похвалить ту из вещей, которую считала наиболее удавшейся.

— Хороша у меня Марья… Царевна!

И добавила тихо, будто кто-то мог услышать:

— А ведь она воровка! Да. Правда, только съестное ворует… для детей.

Хотяинцева осмотрела скульптуры. Особенно понравилась «Марья».

— Уверена, — заметила она, — что именно этот бюст попадет в галерею.

И то, что услышала от Анны Семеновны, поразило.

— Знаете что? Я ведь ее отдаю на революцию… Если возьмут в Третьяковку, все деньги отдам.

Художница не ошиблась в своих предположениях. На следующий день закупочная комиссия Третьяковской галереи выбрала из трех бюстов «Марью», заплатив за нее тысячу рублей….

В другой свой приезд в Москву Голубкина остановилась у Глаголевых. Раз она вернулась, ведя за руку парнишку лет десяти, в картузе, грязной куртке и рваных башмаках.

— Этот малый — сирота, — сказала она друзьям. — Родители его убиты во время восстания. Ему негде жить, и он ночует где придется…

Глаголевы поселили мальчугана, этого московского Гавроша, у себя. Но он оказался не тем, за кого себя выдавал. Вскоре сбежал, прихватив с собой кое-что из вещей. Анна Семеновна была очень доверчива, всегда стремилась помочь попавшим в беду людям, постоять за справедливость, но, случалось, ее обманывали, вводили в заблуждение. Так было и на этот раз…

В Зарайске она получила внезапное известие о кончине Александра Николаевича; в последнее время он выглядел неважно, жаловался на сердце. Глаголев умер от приступа грудной жабы в возрасте 53 лет. Самый большой, самый преданный друг. Когда они познакомились в Зарайске, ей не исполнилось еще шестнадцати. Девчонка, которую мучили трудные вопросы бытия. Как жить, во что верить, к чему стремиться, что читать, где и чему учиться? Глаголев помог, стал духовным наставником. Она, конечно, часто спорила, не соглашалась с ним, возражала, но всегда относилась с глубоким уважением, считалась с его мнением, взглядами. И эта дружба продолжалась 27 лет! Он хорошо знал, понимал нелегкий характер Голубкиной и умел, не уступая, ладить с ней, поддерживать ровные добрые отношения. Это был настоящий русский интеллигент из разночинцев.

Вскоре после смерти Глаголева она сделала портрет, в котором постаралась передать главное в духовном облике своего старшего друга — доброту, живой и острый, незаурядный ум.

…Революция, расстрелянная на улицах Москвы в дни Декабрьского вооруженного восстания, несмотря на жестокие репрессии против ее участников, продолжалась. Это похоже на извержение вулкана — оно произошло, но в кратере все еще кипит и клокочет огненная лава, слышатся мощный гул и подземные взрывы…

И Голубкина приняла самое прямое и непосредственное участие в революционном движении.

Она пришла в революцию не благодаря случайному стечению обстоятельств. Это обусловлено той средой, в которой она выросла, семейным воспитанием, самой атмосферой, которая окружала с детства, и, конечно, сформировавшимся мировоззрением, всей ее духовной сущностью. Семья Голубкиных на протяжении многих лет считалась одной из самых передовых в Зарайске. В этом доме регулярно читали газеты и журналы. Здесь бывали мыслящие, прогрессивные и демократически настроенные люди, интеллигенты, молодежь, учащиеся и те, кто, подобно Г. А. Мачтету, жил в Зарайске в ссылке. Здесь, в гостиной, сидя за раскладным, покрытым клеенкой столом, оживленно беседовали, спорили, обсуждали последние политические события, говорили о новых произведениях Льва Толстого, картинах Репина, о философских взглядах Владимира Соловьева и, переходя к местным темам, о положении рабочих на обувной фабрике Редорса, о городской управе… Все это не могло остаться неизвестным властям. С 1882 года семья Голубкиных находилась под негласным надзором зарайской полиции.

С отроческих лет, встречая изо дня в день на постоялом дворе на Михайловской мужиков-возчиков, слушая их разговоры о нелегкой крестьянской доле, Анна чувствовала близость к народу. А когда выросла, узнала об обнищании зарайской деревни, где тысячи безземельных крестьянских хозяйств, сотни безлошадных и бескоровных, откуда многие крестьяне уходили в отхожие промыслы. И в том, что это национальное бедствие всей России, убедилась, работая вместе с сестрой на Обском переселенческом пункте. Живя в Зарайске, она близко, не понаслышке, знала, как, в каких условиях живут и трудятся рабочие. В захолустном городе было довольно много небольших предприятий, а в самом конце XIX века, в 1899 году, открылась крупная текстильная мануфактура, принадлежавшая швейцарскому анонимному акционерному обществу. Голубкина общалась с рабочими, многих знала в лицо, некоторые позировали ей.

Она ненавидела самодержавие, глубоко верила, что старый строй, при котором удел народных масс — нищета и бесправие, исторически обречен, что революция неизбежна, принесет людям освобождение, справедливость… Она мысленно призывала ее и, когда эта революция произошла, радовалась, жила надеждами и поэтому оказалась в Москве в декабре 1905 года. А перед этим выполнила свой революционный долг художника — создала бюст Карла Маркса. Ее связи с Московским комитетом РСДРП, с большевиками становились все более тесными и прочными.

Она не была идейным борцом с четкими политическими взглядами. Работая с большевиками, не стремилась познакомиться с программой партии, с теоретическими установками и практическими задачами революционной борьбы. Подобно известной участнице Парижской коммуны Луизе Мишель, о которой Клара Цеткин сказала, что это ^революционерка чувства, социалистка по инстинкту», она была революционеркой стихийной. В ее деятельности большую роль играли эмоциональное начало, порывы чувств. Жажда справедливости и человечности, боль и негодование за поруганное достоинство людей, за притеснения, обиды, сочувствие к обездоленным и несчастным — все это побуждало ее помогать революции, выполнять рискованные поручения.


Она шла по Кудринской площади в Москве. По краям ее стоят, жмутся к домам маленькие деревянные лавки. Шумит привозной рынок. И единственное, что украшает это бойкое место, — огромное красивое здание с белыми колоннами — Вдовий дом (богадельня для вдов и сирот военных и чиновников), построенный М. Ф. Казаковым. Кудринская площадь ведет на Пресню, отсюда наступали на последний оплот восстания солдаты Семеновского и других полков.

Голубкина идет на одну из конспиративных квартир московских большевиков. Она уже бывала здесь, знает адрес — Кудринский переулок, дом № 3. Вот он, деревянный двухэтажный дом. Его хозяин, старик, торговец дровами Петр Григорьевич Барков, живущий с семьей на втором этаже, предоставлял свою квартиру для заседаний и явок Московского комитета партии. Большевик Н. А. Сапожков, с которым должна встретиться Анна Семеновна, рассказал ей, что здесь в марте на собрании Московского окружного комитета РСДРП выступил Владимир Ильич Ленин… Сапожков уже ждал Голубкину в небольшой комнате, обклеенной обоями, с комодом, круглым зеркалом на стене, с занавесками на маленьких окнах.

Он в пиджаке, под которым подпоясанная тонким ремешком ситцевая рубаха с множеством белых пуговиц, похожих на кнопки гармошки. Ничем не отличается от рабочего, скажем, металлического завода Гужона или Прохоровской ситценабивной фабрики. Поздоровавшись, спросил, что нового в Зарайске.

— У нас бастуют рабочие, — сообщила Голубкина. — Прошли стачки на бумагопрядильной мануфактуре, на обувной фабрике Редерса. Я была на собрании обувщиков. Они потребовали, чтобы хозяин установил 8-часовой рабочий день, увеличил зарплату на сорок процентов, отменил штрафы, ежедневные обыски…

— А что же Редерс?

— Этого поганца, конечно, на собрании не было. Он спрятался в своем доме на Павловской улице…

Послышались шаги и осторожный стук в дверь. Вошел совсем молодой еще человек, с темными, пробивающимися над верхней губой усиками.

— Знакомьтесь, — сказал Сапожков. — Это, Анна Семеновна, и есть тот самый Николаев, о котором я вам говорил. Наш товарищ, большевик. Московский комитет партии направляет его агитатором-связистом в Зарайск. Он будет примерно раз в месяц возить вам листовки, нелегальную литературу для рабочих пуховой и обувной фабрик.

Голубкина пристально, с интересом вглядывалась в Николаева, словно хотела сразу распознать, определить, что это за человек. Он ей понравился.

— Что же, — молвила опа. — Будем вместе работать. Да, как вас звать-то?

— Георгий. А по батюшке — Алексеевич. Только лучше называйте меня по имени…

Его явно смущал строгий и серьезный вид этой высокой женщины, ее внимательный взгляд. Сапожков сказал ему, что Голубкина — известный в России скульптор, что она много лет училась в Париже и теперь ее работы представлены на художественных выставках. И Николаев, направляясь в Кудринский переулок на конспиративную квартиру, предполагал, что встретит прекрасно одетую даму с гордой осанкой, но увидел скромную и молчаливую женщину в темном платье, похожую на учительницу.

Через некоторое время он первый раз приехал в Зарайск, вошел через калитку к ним во двор. Она сразу узнала его, хотя он сильно располнел. Повела гостя в мастерскую.

— Ну как, быстро нашли нас?

— Нет, Анна Семеновна, не сразу. Пока шел с вокзала, пришлось порядочно покружить по городу. Ведь я не мог спрашивать дорогу у встречных, обращаться с вопросами к прохожим.

— Понимаю. Конспирация…

— Да, у нас строгие правила.

— Хорошо, что вы их соблюдаете. Садитесь в кресло, отдыхайте.

— Спасибо. Позвольте только мне сначала освободиться от листовок. Я весь обложен ими, они давят на меня со всех сторон…

— Так вот отчего, — улыбнулась Голубкина, — ваша фигура показалась мне такой несуразной и толстой…

Николаев, отойдя за станок, начал раздеваться, вытаскивая пачки листовок, которые были у него за пазухой, за поясом, на груди, на боках. Когда все они были извлечены, Анна Семеновна спрятала их тут же в мастерской, рассовала по углам.

— Теперь идемте в дом. Я вас покормлю. Небось проголодались?

Георгий стал приезжать регулярно, приблизительно раз в месяц, как и обещал Сапожков, и, когда задерживался, она говорила Сане:

— Что-то наш связист запропал. Уж не случилось ли с ним чего?

Беспокоилась, как о близком человеке. По возрасту он мог бы быть ее сыном… Старалась представить себе, как бы складывались тогда их отношения, как бы она заботилась о нем, что говорили бы они друг другу. И это внезапно проснувшееся чувство неосуществившегося материнства пробудило волнение и грусть.

Радовалась, когда московский связист, хлопнув калиткой, входил во двор. Он весело говорил:

— Ну, Анна Семеновна, принимайте товар!

А потом рассказывал, как ехал в поезде, сообщал московские новости.

Прощаясь, она давала ему наставления:

— Ты смотри, будь осторожен, не ходи напрямик на людей. Ты-то его не увидишь, а он тебя увидит и заподозрит… Не ротозейничай. Гляди в оба и наблюдай. Учись наблюдать.

Она и сама привозила из Москвы листовки и прокламации, которые получала на явочных квартирах, в том числе в доме Баркова возле Кудринской площади. Нелегальную литературу — книги и брошюры — отправляла багажом. Эти зашитые в рогожу тюки везли с вокзала на лошади. Их надо было распаковать, а книжки рассортировать, разложить по пачкам. Все принимали участие в этой работе и даже дети — Санчета и Вера. Листовки прятали в мастерской, в корзинах на чердаке, в ульях с дверками в саду… Часть литературы везли на хутор. За брошюрами и листовками приходили рабочие, которых Анна Семеновна хорошо знала. Немало большевистских прокламаций она распространяла сама — на фабриках, в ближайших к Зарайску деревнях. Это опасная работа, ведь за домом на Михайловской установлена слежка, и в Рязанском жандармском управлении скульптор Голубкина, ее братья и сестра занесены в списки политически неблагонадежных. Она понимала, что ей грозит, но сознательно шла на риск, пренебрегала опасностью и действовала все решительней и активней.

Помогала устраивать сходки рабочих — на кладбище, в «запятовских кустиках» в окрестностях Зарайска… Организовала на свои средства сапожную артель, для которой было снято просторное помещение и которая будет успешно работать в течение нескольких лет; башмачники сами вели свои дела, не зависели от произвола хозяина. Снабжала запрещенной литературой нелегальные кружки на обувной и других фабриках. И сама создала такой кружок, вела беседы, говорила с рабочими взволнованно, страстно и сжато, и, как вспомнит потом один из его участников, «всегда слишком горячо, рьяно доказывала против всего управления царского правительства…». И на вопрос: «Как вы зарабатываете?» — отвечала: «Мое искусство дает мне мало, но здесь я делаю великое дело…»

Умолчала о том, что и этот сравнительно небольшой заработок, свои гонорары отдает революции, поддерживает семьи бастующих рабочих. Жила скромно, одевалась почти бедно, работала в тесной пристройке к дому; полученные деньги, а порой и довольно крупные суммы позволили бы ей снять мастерскую в Москве, о чем она давно мечтала, но, отказывая себе в этом, щедро раздавала все, что имела, выполняя свой нравственный, гражданский долг. Она понимала, что предстоит тяжелая продолжительная борьба, и повторяла не раз, что рабочему придется много страдать и много пролить крови, прежде чем добьется человеческих условий существования. И всей силой своей чистой бескорыстной души стремилась помочь пролетариям, революционерам.

Полиция неоднократно устраивала в доме Голубкиных обыски, надеясь обнаружить крамольную литературу, прокламации, которые находили и отбирали у зарайских рабочих. Но пока это не удавалось. Возможно, искали не очень тщательно… Приход полицейских, как всякое проявление грубого произвола, вызывал у нее гнев и возмущение. Решительно надвигаясь на них, срамила:

— Как вы только можете работать в полиции? Вы бесстыдники!.. У вас совести нет!

Вот какой эпизод, относящийся к тому времени, остался в памяти Веры Николаевны Голубкиной:

«…Ночь. Всех подняли с постели. Полиция. У нас в доме обыск. Мы с сестрой в одних рубашонках сидим на диване. Все наше внимание поглощено Анной Семеновной. Она стоит перед полицейским приставом по прозвищу Горячий (данное ему исключительно в силу того, что он горяч на руку) и убеждает его в том, как дурно он поступает, когда идет против революции и народа. У нас с сестрой завязывается спор: сумеет или не сумеет она убедить его стать революционером. Сестра говорит: «Да!», я говорю: «Нет».

В это время Горячий, резко повернувшись к Анне Семеновне, говорит ей:

— Занимались бы вы лучше своим делом».

Она питала наивную веру в то, что людей можно устыдить и исправить, улучшить с помощью слова, даже таких ревностных служак престолу, как полицейский пристав. Впрочем, ей не раз удавалось отваживать полицейских, оставлять их с носом…

Раз к пим во двор вбежал запыхавшийся рабочий и попросил его спрятать: за ним гнались полицейские, и он бросился в этот дом на Михайловской, зная, что здесь ему помогут.

— Живо в мастерскую! — скомандовала Голубкина и, видя, что рабочий замешкался, схватила за руку и потащила в деревянную пристройку.

— Снимай пиджак!

Не ожидая, когда он снимет, сама в считанные секунды скинула с него. Усадив беглеца на табуретку перед станком, бросилась к ящику с глиной и стала с лихорадочной быстротой лепить портрет. Со двора донеслись громкие голоса, и в мастерскую ввалились двое полицейских, придерживая рукой шашки.

— Кто такой? — спросил один из них.

— Мой натурщик. Позирует для портрета, — спокойно ответила она.

Оба фараона в растерянности переводили взгляд с натурщика на глыбу глины, в которой, казалось, уже проступали черты человека, сидевшего на табуретке. Им и в голову не могло прийти, что этот бюст можно сделать, набросать за несколько минут. Полицейские, не извинившись, молча удалились…


…В чайной лавке Афанасьева, в доме Ярцева на Троицкой площади несколько посетителей. На полках за стойкой расставлены разрисованные цветочками фарфоровые чайники. Чуть поодаль, на стене, — икона с красноватым огоньком зажженной лампады. Уже вечерело, и площадь перед гостиным двором, покрытая тающим снегом, смешанным с грязью и навозом, начала пустеть.

В заведение вошел крестьянин лет пятидесяти. Это Трушин, которого знали в городе, — человек тихий и смирный, он ходил по Зарайску и окрестным деревням и собирал милостыню. Сняв шапку, нищий перекрестился на икону и, сев за столик, потребовал чаю. Чувствовалось, что он устал, проведя весь этот серый мартовский день на улице, и теперь рад посидеть и отдохнуть в помещении. Ему принесли белый, в цветочках, чайник, и он стал пить из блюдца, держа его в растопыренной пятерне. Нищий разомлел от тепла, от горячего чая, который пил вприкуску, беря кусочки колотого сахара. Ему захотелось поговорить с кем-нибудь, и он обратился к сидевшему за соседним столом мужчине:

— Хорошо здесь! Неохота на улицу, а ведь придется, побреду к своей ночлежке. Намаялся я сегодня!.. Погода какая-то промозглая, ветер, продуло насквозь… Я-то сам из деревни Трегубово, может, слышали такую? У меня там жена и двое ребятишек, а я по бедности своей нищенствую. Не могу семью прокормить. Такая уж доля… Эх, несправедливо все на этом свете устроено! Не по-божески…

— Шел бы на фабрику, — сказал посетитель чайной, разламывая с хрустом в сжатой ладони баранку.

— Здоровье не позволяет, да и годы мои преклонные…

— Вот как! Конечно, легче подаяние просить, побираться, чем работать…

— А почему, скажите мне, господин хороший, богатые не работают, а все имеют и даже сверх того?

— Каждому свое…

— Неправильно это… Да что говорить… Как вы живете? Жить надо так, как в этом листке написано!

— В каком листке?

— Вот в каком…

И нищий вынул из кармана сложенный вчетверо лист бумаги и протянул соседу. Тот развернул, начал читать, беззвучно шевеля губами. Не дочитав, встал и сказал с усмешкой:

— Э, брат, за эту бумажку тебя следует посадить в кутузку…

И держа в руке листок, вышел из чайной. Вскоре вернулся с городовым.

— Этот? — спросил полицейский.

— Он самый.

Перепуганный Трушин, поднимаясь со стула, задел локтем блюдце, оно упало и разбилось.

— Твоя бумага? — полицейских! показал ему прокламацию.

— Может, и моя…

— Твоя, значит. Так… Собирайся, пойдешь в участок.

— Зачем?

— Там скажут…

— Но, господин…

— Прекратить разговоры! Пошлп…

Трушин тяжко вздохнул, надел шапку и поплелся к выходу. Полицейский, обернувшись, сказал человеку, передавшему ему листовку:

— И вы тоже с нами. Как свидетель… Вы кто?

— Ларионов. Василий Тимофеев… Мещанин…

Отобранная у Трушина листовка была издана Московским комитетом РСДРП и отпечатана в подпольной типографии. Это воззвание «К крестьянам», призывавшее к борьбе против царя и его правительства. В прокламации разъяснялось, что покупка земель через Крестьянский банк — обман и что, «пока государством правит царь со своими чиновниками, против таких обманов ничего не поделаешь; необходимо, чтобы народ сам управлял своими делами… чтобы все должностные лица назначались и смещались самим народом». В воззвании содержался призыв к крестьянам «делать хозяйство помещиков невозможным, препятствовать Крестьянскому банку, не вносить никаких податей, никаких платежей… не давать рекрутов правительству… завоевать себе землю».

В тот же вечер, 14 марта 1907 года, жителя деревни Трегубово Трушина Максима Андреева допросили в зарайской полиции. Он сообщил, что листок, переданный им в чайной лавке неизвестному ему человеку, который оказался мещанином Ларионовым, получил в селе Карине Зарайского уезда от «крестьянской девушки» Качалкиной Марии Яковлевой. Последняя проживала в Зарайске, и ее тоже подвергли допросу. Она сказала, что получила прокламацию от мещанки Анны Семеновны Голубкиной… У Качалкиной сразу же произвели обыск. Обнаружили 22 экземпляра воззвания «К крестьянам» — того самого, что было у Трушина, а также несколько запрещенных книг.

15 марта, ночью, полиция нагрянула в дом Голубкиных. Анна Семеновна, которую друзья предупредили об опасности, сожгла перед этим в голландской печке на втором этаже множество листовок и брошюр, но пепел от сгоревшей печатной бумаги не успела убрать, и полицейские, открыв чугунную дверцу и поворошив в топке кочергой, догадались о том, что здесь произошло.

Голубкина, в надетом наспех старом платье, непричесанная, ходила по гостиной, курила. Саня с племянницами Санчетой и Верочкой в соседней комнатушке. Полицейские все перевернули в доме, и в жилых комнатах, и в прихожей, и в кухне, и в мастерской. В гостиной отодвигали диван, в спальне заглядывали под кровать, в прихожей открывали сундуки, проверяли корзины для овощей, запускали руки в глиняные горшки…

Обыск был совершен в присутствии помощника зарайского уездного исправника Салтанова и пристава Злобина. Все формальности соблюдены… Полицейские приносили и клали на пол в гостиной найденные ими нелегальные издания, «по преимуществу социалистического направления», как будет сказано потом в обвинительном акте. Отставной капитан Салтанов брал отдельные книжки, перелистывал, что-то читал, саркастически усмехаясь, и небрежно бросал их в общую кучу.

Здесь целая библиотека запрещенной литературы! Печатное «Письмо от русских крестьян царю Николаю Второму», две брошюры «Избирательная платформа Российской социал-демократической рабочей партии», призывавшие голосовать на выборах за социал-демократов с тем, чтобы добиться созыва Учредительного собрания, брошюры «Как могут крестьяне сами себе помочь», «От смуты до смуты», «Что такое политическая партия», «Нужда крестьянская», «Профессиональные союзы», «Сила в объединении», «Праздник труда», «Погромы и погромщики», «Народные представители», «Женщина-избирательница», «Следует ли переселяться?», «Что делать крестьянам при выборах в Думу», «Кому польза и кому вред от свободы печати», «Биография Гарибальди», «Правда народная», «Классовые интересы», «Социализация земли»… Всего 74 названия.

23 марта вечером Голубкина была арестована и доставлена в тюрьму на Павловской улице. Сколько раз проходила она мимо красного здания с высоким, как крепостная стена, кирпичным забором, над которым протянута колючая проволока! И вот ее привезли в этот тюремный замок, которому сто с лишним лет. Тюрьма такая же, как и прежде. Правда, недавно, в 1905 году, во внутреннем дворе воздвигнута небольшая церковь. Дабы заключенные могли молиться и раскаиваться в совершенных злодеяниях…

Полицейский привел Анну Семеновну в помещение на первом этаже, где за столом, перед висевшим на стене портретом Николая II, сидел принимавший участие в обыске помощник исправника Салтанов. Он предложил ей сесть на стул.

— Я должен вас допросить. Прошу отвечать на мои вопросы.

Арестованная, в накинутом на плечи темном шерстяном платке, который заставила ее взять сестра, стала давать показания.

— …Зовут меня Анна Семеновна Голубкина. От роду имею 42 года. Вероисповедания православного. Происхождение — из мещан города Зарайска. Народность — русская. Подданство — русское. Звание — мещанское. Постоянное жительство — Зарайск. Средства к жизни — заработок от художественной работы. Занятие или ремесло — художница-скульпторша.

И так далее. Семейное положение, родственные связи, была ли за границей и когда именно…

Говорила она глухим, каким-то отрешенно-бесстрастным голосом, не глядя на Салтанова, избегая встречаться с ним взглядом. На вопрос о нелегальных брошюрах ответила:

— Брошюры я действительно дала крестьянской девице села Карина Марии Качалкиной, число не помню. Заглавий этих брошюр тоже не помню. Где я приобрела отобранные от меня книги и сочинения, а также брошюры, переданные мною крестьянке Качалкиной, я не помню, но только купила их в Москве в эту зиму в магазине, в каком именно, указать не могу. Больше объяснить ничего не желаю.

Салтанов зачитал постановление — заключить под стражу в отдельном помещении. Подпись — его, Салтанова… Он обмакнул ручку в чернильницу и протянул арестованной. Она написала на казенной бумаге черными чернилами: «Постановление мне объявлено. А. С. Голубкина».

Все! Она в тюрьме… Отвели в одиночную камеру. Тяжелая дверь захлопнулась, лязгнул ключ. Этот неприятный звук как бы напомнил, что она изолирована от окружающего мира, заперта в небольшом замкнутом пространстве, откуда по своей воле не выйдешь… Камера маленькая, каменный пол, в верхней части стены в нише — окошко с решеткой. Койка, покрытая темно-серым, похожим на сукно солдатской шинели одеялом. Небольшой стол, табурет. Параша в углу…

Всю эту неделю, прошедшую после обыска, она пребывала в каком-то нервно-возбужденном состоянии, плохо спала, просыпалась ночью, казалось, что слышит шаги полицейских, которые явились, чтобы забрать ее, увести в тюрьму. Саня старалась успокоить сестру, говорила, что, может, все обойдется: взяли эти брошюры и книжки, и на этом дело кончится, но Анюта, не соглашаясь, отрицательно качала головой… Страшили не столько арест и тюрьма, сколько сама возможность, вероятность насилия над ней, над ее свободной личностью, та грубая темная сила, которая все сокрушает на своем пути, все подчиняет себе, унижая человеческое достоинство, ломая судьбы людей. И от этой жестокой и тупой силы негде спрятаться, укрыться, схорониться, некуда бежать, все равно она настигнет и схватит тебя, придавит своей тяжелой беспощадной лапой…

Во время допроса, который вел Салтанов, она сдерживалась, будто окаменела вся, но здесь, в камере, отдалась порыву отчаяния и, сев у стола, закрыла лицо руками и расплакалась… Ночью, в полусне, в полузабытьи, ее мучили, преследовали странные фантастические видения: огромные черные птицы, размахивая траурными крыльями, летали, кружили над дикой унылой равниной, заслоняя свет… Представилось, что она карабкается, взбирается на какой-то утес, цепляясь пальцами за каменные выступы, и вдруг срывается и летит в бездну… Вскакивала, садилась на койку, стараясь прийти в себя от этих ночных кошмаров. Завернувшись в одеяло, ходила по камере…

Утром, объявив в знак протеста голодовку, ничего не ела, пила только воду. Отказывалась от пищи и в последующие дни. Состояние резко ухудшилось, появились признаки нервного расстройства. Тем не менее на третий день, 26 марта Салтанов вновь вызвал ее на допрос. На этот раз он заговорил о листовках.

— Признаете себя виновной?

— Я признаюсь, — сказала она, — что передала с целью распространения крестьянке Качалкиной несколько экземпляров прокламаций к крестьянам. Число экземпляров не помню. Виновной себя не признаю, потому что не считаю их преступными…

Голубкину собирались отправить в больницу, но в тот же день из Рязанского губернского жандармского управления пришло предписание о ее освобождении. Властям стало известно, что находящаяся в зарайской тюрьме известная художница, скульптор объявила голодовку, тяжело больна, и решили выпустить ее на поруки, дабы не будоражить общественное мнение. На следующий день, 27 марта, Саня и Никола отвезли сестру на извозчике домой. Анюта похудевшая, совершенно обессиленная после голодовки и нервного потрясения. Залог в сумме 300 рублей внесла Ольга Петровна Переплетчикова, жена потомственного почетного гражданина города Зарайска, которая давала деньги в долг для поездки в Париж в 1897 году.

Начальник зарайской тюрьмы направил секретное донесение начальнику Рязанского губернского жандармского управления. Он писал:

«…Со дня заключения (23 марта) Голубкиной в тюрьму и по день освобождения (27 марта) она не принимала совершенно никакой пищи, кроме воды. Состояние ее было в высшей степени возбужденное; на другой день заключения у нее появились нервные припадки, выражавшиеся в визгливых истерических рыданиях; припадки эти были прогрессивны, а 26 числа припадок начался в 2 часа ночи и продолжался до 8 часов утра. Она пришла в полное изнеможение. Приглашенный врач Георгиевский, по освидетельствовании ее, нашел, что припадки эти у нее развились в высокой степени и что она близка к умопомешательству, почему просил немедленно отправить ее в больницу. Но в это время было получено предписание Вашего высокоблагородия об ее освобождении, и она была увезена родными. По отношению ко мне она вела себя дерзко, часто называя зверем. Для ухода за нею была мною приглашена женщина (жена тюремного надзирателя)».

Дома, окруженная заботой и вниманием, Анюта понемногу приходила в себя. Недавнее прошлое казалось жутким сном. На улице уже пахнет весной. Слышно, как падают капли с крыш. В лужах копошатся голуби. Одевшись, она спускалась по крашеной скрипучей лестнице во двор, садилась на скамейку, грелась на солнышке, дышала легким весенним воздухом. Потом поднималась по приступочкам в мастерскую, подходила к столу, перебирала самшитовые стеки, другие инструменты, смотрела на не потревоженную в ящике глину, на серые блоки мрамора в углу…

Ответила на письмо Глаголевой: «Дорогая Евгения Михайловна, я уже дома. Вы правы, для тюрьмы я совсем не гожусь… Теперь я ничего, только нервы немного не в порядке…»

Она на свободе, но дело передано в суд.

В еженедельной газете «Добрый путь», выходившей по воскресным дням в Зарайске (просуществовала она, впрочем, недолго), в разделе «Местная хроника» помещено следующее сообщение:

«Зарайская мещанка Анна Семеновна Голубкина предается суду Московской судебной палаты по 128 и 129 статьям Уголовного уложения за хранение и распространение нелегальной литературы».

Московская судебная палата, по особому присутствию, с участием сословных представителей, провела судебное заседание 12 сентября в здании окружного суда в Рязани. Дело слушалось при закрытых дверях. Защитником Качалкиной и Трушина был помощник присяжного поверенного Гремяченский. Голубкина защитника не имела.

Был зачитан обвинительный акт. В нем, в частности, говорилось:

«…Привлеченные в качестве обвиняемых в распространении воззвания «К крестьянам» Голубкина, Качалкина и Трушин виновными себя не признали, причем Голубкина объяснила, что она действительно дала Качалкиной означенные воззвания, но находит их не преступными; Качалкина заявила, что найденные у нее по обыску печатные издания, а также отобранное у Трушина воззвание она получила от Голубкиной для распространения их, но никому, кроме Трушина, их не давала, последнему же воззвание передала только как бумагу для курения, не зная даже и содержания его; наконец Трушин объяснил, что отобранный у него листок получил от Качалкиной как бумагу для курения, будучи не грамотным, не знал о его содержании и в городе Зарайске дал его Ларионову только по просьбе последнего.

На основании изложенного мещанка города Зарайска Анна Семеновна Голубкина, 42 лет, крестьянка Рязанской губернии Зарайского уезда села Карина Мария Яковлева Качалкина, 24 лет, и Трасненской волости, деревни Трегубова Максим Андреев Трушин, 50 лет, обвиняются в том, что в марте 1907 года в пределах Зарайского уезда, имея у себя, с целью распространения, печатные воззвания от имени Московского комитета российской социал-демократической партии под заглавием «К крестьянам», заведомо для них возбуждающие к ниспровержению существующего в России общественного строя и к неповиновению и противодействию закону и законным распоряжениям власти, они эти воззвания распространили. Голубкина, передав, с целью пропаганды, в селе Карине несколько экземпляров означенного воззвания Качалкиной, Качалкина — вручив один экземпляр этого воззвания, с тою же целью, крестьянину Трушину, а последний, передав этот экземпляр в городе Зарайске, с тою же целью. мещанину Ларионову…»

После того как был зачитан этот обвинительный акт, председатель, кратко изложив существо обвинения, обратился к подсудимым с вопросом — признают ли они себя виновными? Голубкина, Качалкина и Трушин виновными себя не признали. Особое присутствие приступило к дальнейшему исследованию дела. Были приглашены свидетели, священник привел их к присяге. Допрашивали свидетелей порознь: сначала мещанина Василия Тимофеева Ларионова, потом — содержателя чайной лавки Ивана Акимова Афанасьева, далее — помощника зарайского исправника Алексея Петровича Салтанова и станового пристава Зарайского уезда Александра Дмитриевича Злобина. Им были предъявлены вещественные доказательства — листовки и брошюры.

Все шло как положено, хорошо отлаженный судебный механизм работал четко. Председатель объявил судебное следствие оконченным, после чего особое присутствие перешло к слушанию заключительных прений сторон. Товарищ прокурора в своей речи поддержал обвинение согласно выводам обвинительного акта. Защитник Качалкиной и Тришина обратился к суду с просьбой о возможном снисхождении к подсудимым.

Был объявлен приговор: Голубкину — заключить в крепость на один год, Качалкину — на один месяц, Трушин — оправдан…

Газета «Добрый путь» оповестила об этом граждан Зарайска 16 сентября:

«В среду 12-го сентября в городе Рязани выездною сессиею Московской судебной палаты разбиралось дело зарайской мещанки А. Голубкиной, привлеченной к ответственности за хранение и распространение нелегальной литературы. Решением судебной палаты А. Голубкина приговорена к 1 году крепости».

Вскоре после того, как приговор вступил в законную силу, но еще до приведения его в исполнение, помощник присяжного поверенного Петр Петрович Лидов подал кассацию в Московскую судебную палату. В прошении указывалось, что мещанка А. С. Голубкина еще с 1896 года страдает нервным расстройством, и содержалось ходатайство освидетельствовать ее… Лидов представил три врачебных заключения — ассистента психиатрической клиники Московского университета Н. Осипова, московского врача Голоушева и зарайского врача А. Георгиевского. В справке, подписанной доктором Осиповым, говорилось, что А. С. Голубкина находилась в психиатрической клинике Московского университета с 8 по 25 января 1896 года и страдала душевным расстройством в форме первичного помешательства. Статский советник Голоушев написал, что «состояние здоровья Голубкиной таково, что тюремное заключение неизбежно должно вызвать резкое ухудшение ее болезни и от этого ей может последовать непоправимый вред». Врач Георгиевский, наблюдавший Голубкину в те дни, когда она содержалась в зарайской тюрьме, отметил, что у нее бывали припадки тяжелой формы истерии…

Доктор Осипов позднее — в феврале 1908 года — ответит на запрос помощника начальника Рязанского губернского жандармского управления. Он сообщит, что «зарайская мещанка скульпторша» Анна Семеновна Голубкина была помещена в клинику «с ясным сознанием, по определенно выраженным бредом преследования; она обвиняла своих подруг в намеренно дурном с ней обращении, в постоянных над ней насмешках и в пренебрежении», что она «постоянно и настоятельно требовала своей выписки из клиники» и была «выписана сестрою без изменения ее болезненного состояния».

Естественно, старались преувеличить недуги Анюты, изобразить ее тяжелобольной с тем, чтобы добиться отмены приговора, сестра Саня и брат Николай. В своих показаниях они заявили, что Анна Голубкина много лет болела острым ревматизмом, и это отражалось на деятельности ее сердца, и что в 1896 году, «проживая в городе Париже, она заболела психически, была переведена в Московскую клинику, откуда в том же году выписалась не поправившись, и что, по удостоверению профессора Корсакова, душевная болезнь ее должна быть признана неизлечимою». Они указали также, что их сестра с тех пор постоянно пребывала в угнетенном состоянии, представляла себе всех людей несчастными, и к странностям ее можно отнести то, что все получаемые ею деньги она тотчас же раздавала…

Все делалось для того, чтобы любым способом, любой ценой уберечь Голубкину от крепости. Вот уж поистине ложь во спасение!..

Помощник присяжного поверенного П. П. Лидов подал свое прошение 15 октября, и менее чем через месяц — 9 ноября — оно было рассмотрено Московской судебной палатой, принявшей следующее решение:

«Обсудив вышеизложенное и усматривая из приложенных к прошению удостоверений, что Анна Семеновна Голубкина страдает нервным помешательством и находилась на излечении в психиатрической клинике в 1896 году, а затем, по удостоверению врачей Голоушева и Георгиевского, в марте месяце 1907 года Голубкина страдала той же болезнью, — Судебная палата находит необходимым возвратить дело к доследованию для производства освидетельствования и определения того, в каком состоянии умственных способностей находится Голубкина в настоящее время и находилась во время совершения ею преступления в марте 1907 года, а потому по выслушивании заключения товарища прокурора определяет: возвратить дело к доследованию, приостановив приговор Палаты от 12 сентября 1907 года в отношении Голубкиной».

Дело вновь изучалось, «доследовалось», составлялись запросы, письма, и лишь 31 июля 1908 года Московская судебная палата примет постановление о том, что судебное преследование Анны Голубкиной должно быть прекращено… «Судебная палата находит, что Анну Голубкину следует отдать под ответственный надзор лицам, пожелавшим принять ее на свое попечение, а при отсутствии таковых поместить ее, Голубкину, во врачебное заведение».

Тяжелым оказался для нее 1907 год. Неизвестно, что бы было, если бы она перестала работать, сосредоточила внимание исключительно на своих переживаниях. Лишь работа, творчество, постоянные занятия могли вернуть ей утраченное душевное равновесие. В своей мастерской она забывала обо всех бедах и неприятностях.

Она работала над портретом Нины Алексеевой. Отношения с этой девушкой складывались непросто. Порой ей что-то в ней не нравилось, в чем-то она начинала ее подозревать и при встрече, как вспомнит Нина Николаевна, «молча совала «дощечку» руки и после этого вовсе почти не разговаривала». Нина очень переживала из-за этой внезапной холодной отчужденности Голубкиной, переставала бывать в доме на Михайловской. А когда приходила, то Анна Семеновна будто с удивлением спрашивала:

— Что это вы у нас перевелись?

Но все это не могло поколебать, изменить ее, в сущности, дружеское расположение к Алексеевой, которая столько пережила и у которой были характер, свой духовный мир. Она жадно вглядывалась в нее и однажды заметила:

— На вашем лице есть отпечаток тех страданий, которые вы видели на войне…

И предложила позировать.

— Надо спешить вас сделать. А то от вас уходит то, что я вижу.

И сделала три портрета — два в гипсе и один в мраморе. Этот мраморный бюст… Тонкое одухотворенное лицо юной девушки. И что-то неспокойное, затаенно-тревожное в красивых египетских глазах…

Вылепила бюст «Солдат», создав образ мужественного решительного человека; такие, как он, во время революции переходили на сторону восставшего народа, отказывались стрелять в своих братьев.

В Москве, в мае, начала работать над портретом Андрея Белого. В ту пору он был автором трех книг прозы, необычных по форме, названных им самим «симфониями», сборника стихов «Золото в лазури». Имя его часто мелькало в прессе, он участвовал в литературных баталиях, спорах. А. Белый, поддержанный Валерием Брюсовым, считался одним из самых крупных деятелей русского символизма. Публиковал статьи, выступал с лекциями, знакомя читателей и слушателей с философскими и эстетическими взглядами символистов, с задачами и целями, которые ставило перед собой это модное литературное течение. Человек необыкновенно и разносторонне талантливый, он отличался колоссальной работоспособностью; по характеру — нервный, порывистый, увлекающийся, взвинченный и мятущийся; казалось, не идет, а будто летит, несется над землей на крыльях своего вдохновения… Для него нет преград; загоревшись, он стремится преодолеть любые препятствия, все подчинить себе, хотя удается ему это далеко не всегда. В обществе знали, говорили о недавнем безудержном увлечении Андрея Белого — страстной и бурно протекавшей любви к жене его друга поэта Александра Блока — Любови Дмитриевне Блок (Менделеевой). Наконец, решительно отвергнутый, он осенью 1906 года, в смятении, едва не лишившись рассудка, уехал, скорее даже бежал, в Мюнхен, но в апреле 1907 года, несколько успокоившись, поборов отчаяние, вернулся в Москву.

Вот какой человек позировал Голубкиной. Высокий бледный лоб, над которым уже начали редеть откинутые назад волосы, довольно пышные темные усы. В дорогом костюме, при галстуке. На вид преуспевающий интеллигент — адвокат, доктор, приват-доцент… Но она видела совсем другого Белого. Старалась схватить, передать его необычайную устремленность художника.

Было всего лишь два сеанса. Во время одного присутствовали Нина Симонович и ее муж — скульптор Иван Семенович Ефимов (они поженились за год до того — весной 1906 года). Голубкина пригласила их поработать вместе. Андрей Белый, позируя, разговаривал с Анной Семеновной, и, как запомнится Нине Яковлевне Симонович-Ефимовой, «это был причудливый разговор — игра двух хороших игроков, из которых каждый бросает мяч по-своему, но оба точно и красиво отбивают».

Белый, рассуждая, мешал сосредоточиться, отвлекал от работы, и она в раздражении отпускала порой колкие и язвительные реплики, которые могли обидеть Бориса Николаевича Бугаева, избравшего себе псевдоним, известный теперь всей читающей России.

Супруги Ефимовы, занимавшиеся тогда в училище живописи, ваяния и зодчества, тоже заняты делом. Нина в темном платье с высоким воротником, располневшая в талии (она ждала ребенка), рисовала, склонившись, свесив свои черные кудри над альбомом. Ефимов, высокий, стройный и красивый, с небольшой острой бородкой, похожий на Дон Кихота, талантливый скульптор-анималист, лепил какого-то зверя.

Когда Белый ушел, Голубкина, чувствуя, что жар творчества не остыл, с поразительной быстротой, в течение получаса, вылепила бюст Нины. Портрет получился несколько грубоватым, не таким женственным, как модель, но зато в нем отразилась та духовная энергия, которую, казалось, излучает эта молодая женщина.

Мучимая угрызениями совести, Анна Семеновна послала записку Андрею Белому: «Борис Николаевич, все злые и несправедливые слова второго дня я беру обратно. Может быть, то, что я пишу, смешно и не нужно, но я чту в Вас высокую человеческую душу и благородного поэта и хочу снять с себя тяжесть своих слов. Желаю Вам всего самого лучшего».

Она выполнила в Москве этюд к портрету писателя. Над самим портретом работала в тиши зарайской мастерской. Он давался ей нелегко Призналась Нине Алексеевой, что видит в Андрее Белом два противоположных начала и что в их воплощении заключается для нее вся трудность. В середине декабря напишет в Москву Ефимову, который стал как бы посредником в ее делах, охотно выполнял поручения: «…Я тут еще двух «Андреев» сделала. Эти на его стихи и статьи. Мне думается, что эти лучше. Может, на человека меньше похожи, а на поэта несомненно больше…» И в конце письма: «У меня эти бюсты Белого странные какие получились. Может, это хорошо, а может, очень гадко…»

А вскоре сама привезла портрет в Москву. Уже зима. Мороз пощипывает щеки. Деревья на бульварах в белой бахроме инея… Город забывал страшные дни революции. Ровно два года минуло после вооруженного восстания. Состоятельные люди прожигали жизнь, искали удовольствий, развлекались, кутили в ресторанах. На катке яхт-клуба шла игра в «хоккэй»… На окраинах с надрывом распевали песню, родившуюся после треклятой японской войны: «Последний нонешний денечек гуляю с вами я, друзья!»

Голубкина наняла на Каланчевской площади извозчика и велела ехать в расположенный неподалеку Хлудовский тупик, где жили Ефимовы. Сани остановились возле знакомого ей окна на первом этаже. Она стала звать друзей.

— Ефимов! Топор несите скорее!

Нина и Иван Семенович, в распахнутых пальто, выскочили на улицу и увидели в это солнечное морозное утро сидевшую в санках веселую, смеющуюся Голубкину. У ее ног стоял большой ящик.

Ефимов принес топор и начал отдирать доски, обе женщины помогали ему. Показался гипсовый бюст Белого.

— Вот мой «Андрей», — сказала Голубкина. — Сестра и братья говорят, что он вышел вроде борзой собаки, но я, хотя и согласна с этим, все-таки как-то особенно довольна своей работой.

Ефимовы, впервые увидевшие бюст здесь, на улице, на снегу, поразились необычности портрета, его дерзновенной экспрессии. Действительно, чем-то похож на борзую… Резко откинутая назад, запрокинутая голова, взгляд, устремленный вверх, в заоблачные выси, но в этой позе, в этом запечатленном мгновении — весь поэт с его стремительным, неуравновешенным, беспокойным характером, с его вечными метаниями!

Бюст отнесли в комнату, которую занимала чета художников. Нина начала накрывать на стол, собираясь угостить дорогую гостью завтраком, а Голубкина взяла на руки Адриана, сына Ефимовых, ему было несколько месяцев…

Да, пока в судебных инстанциях решалась ее судьба, она создавала вещи, которые войдут в сокровищницу русского искусства. В Зарайске сделала в гипсе и мраморе бюст «Лисичка». Такое прозвище дала она служившей у них девушке Поле. Целомудренной чистотой и скромностью веет от этого мраморного портрета. Потупленный взор. Еще не растаяло, не исчезло безвозвратно что-то детское в облике, в выражении лица…

И портрет «Манька». Это Мария Бессчастных, девочка из бедной многодетной семьи зарайского сапожника. В 1907 году, когда она стала жить в работницах у Голубкиных, ей было 13 лет. Прекрасный мраморный бюст. Пухлые невинные губы, чуть приоткрытый рот. Любопытство в доверчивом взгляде. Живая детская душа.

У Марии Бессчастных была младшая сестренка Аня, Нюшка, как ее называли. Эта болезненная, по способная девочка будет в 1908 году вместе с племянницей Голубкиной — Саней сдавать конкурсный экзамен при поступлении в зарайскую женскую гимназию. Саня получит две четверки и одну тройку, а Нюша — одну четверку и две тройки. Некоторые девочки будут приняты с двумя и даже тремя тройками, а Саня и дочка сапожника не пройдут. Анну Семеновну больше всего встревожит судьба Нюши. Начнет хлопотать. Напишет письмо Глаголевой с просьбой вмешаться, помочь. Напишет с душевной белью, как о близком и дорогом существе:

«…Сделана явная несправедливость. Ну, мы про нашу Саньку уже не говорим. Все равно мы ее выучим, и пусть они остаются со своей низостью, но вторую девочку, Безсчастнову, вы должны всадить в гимназию, Евгения Михайловна. Ее положение таково, что ей или учиться и жить на свете, или умереть. Она принадлежит к семье грубых бедных сапожников. От плохого питания у нее сделался было горб, и она около года носила медицинский корсет. Года полтора не училась совсем, и вот сама, одна, без репетиторов, подготовилась в гимназию. Прилежный, благородный ребенок, ей прямо ничего невозможно делать, как выучиться хоть за четыре класса. К физическому труду это хрупкое создание совершенно не способно. Ведь ее просто забьют, как бесполезный рот, а учительница из нее должна выйти чудесная. Удивительно, в самых страшных местах встречаются изящные бриллиантики, и как они там заводятся! Оказия. О плате заботиться нечего, у нас до 6-го класса все бедные даром учатся».

И просто умолять будет: «Дайте, Евгения Михайловна, жить этой кроткой девочке, а то ведь она пропадет до смерти. Устройте… Голубчик, Евгения Михайловна, наперекор всем поганцам, уладьте счастье этой девочки…»

Чужую боль, беду воспринимает как собственную. Несправедливость жжет душу. Помощь слабой несчастной девочке — для нее самое важное и неотложное дело на свете!

Благодаря ее усилиям Нюша будет принята в гимназию. Она окончит четыре класса в Зарайске и поступит на учительские курсы в Москве, а потом будет работать учительницей в Коломне и в дальнейшем, уже в советское время, станет директором восьмилетней школы.

Ну а модель скульптора — девочка Манька — Мария Петровна Бессчастных всю свою долгую жизнь проведет в Зарайске и умрет в 1979 году, храня до конца своих дней память о незабвенной Анне Семеновне…

Итак, дело Голубкиной возвращено к доследованию, приговор Московской судебной палаты приостановлен, но тогда, в конце 1907 года, неизвестно еще было, чем все это кончится. Перед ней маячил призрак крепости, куда ее собирались упрятать. Она писала Глаголевой: «…Живу я все по-прежнему и по близорукости, что ли, Дамоклова меча не вижу — потому наплевать. По нашим временам ничего гадкого случиться не может, потому что оно уже есть».

Продолжает помогать людям. На этот раз хлопочет о посаженном на год в крепость токаре по металлу зарайской прядильной фабрики Александре Григорьевиче Федорове, с которым знакома. Он член II Государственной думы, депутат от рабочих Рязанской губернии. Обращается к Глаголевой и ее взрослым детям: если у них есть знакомые в какой-нибудь газете, то пусть попросят напечатать об этом. И еще просьба: достать для Федорова программу на аттестат зрелости, он хочет в тюрьме учиться. «Я знаю, что память у него замечательная и мужик он умный, так что, надо думать, выучится…»

В другом письме к Глаголевой можно прочитать такое высказывание, которое проливает свет на ее тогдашнее настроение, отношение к жизни:

«…Вы говорите, что у вас там все уж очень работают, что ж, по-моему, в этом хорошего тоже мало — шелестят, шелестят листами бумаги, а потом медикаментами жизнь поддерживают. Думается, бог нас не для того создал. Даже если мы и сами создались из какой-нибудь примитивы, то и то не стоило из нее выбираться, чтобы опять зайти в такую глушь…»

Сама она явилась в этот мир для другого.

Для чего?

Чтобы творить и бороться!

Загрузка...