***

Мне хочется найти свою фотографию, где мне двадцать пять. Не то чтобы она была очень удачной, не в этом дело, но резкий свет и сильный морской ветер подчеркивают сдерживаемую горячность молодой женщины, которая стоит, прижав руки к телу, точно сложенные крылья. На ней шорты и верх от купальника (два хлопчатобумажных треугольника — вся ее броня); на загорелых ногах — кроссовки, коленки расцарапаны.

Мне кажется, если я увижу эту фотографию, то пойму, какой я была и что со мной происходило. Пойму, почему принимала какие-то решения, что меня так ранило и почему я возомнила себя сильной. Почему отвергала всякую помощь. Если б я нашла это фото и увидела свое тогдашнее лицо, возможно, я бы примирилась с собой той. И смогла бы простить себя теперешнюю за то, что не утешила ту, не оживила ее сердце, не починила, как старую поломанную куклу. Я могла бы рассказать ей, чему я за это время научилась. Рассказать, что сила родителей, безграничная, пока ты мал, оказывается эфемерной, когда ты особенно на нее рассчитываешь. Что детство кончается в один миг. И еще, что если хочешь кого-то удержать, нельзя разжимать руки.


Мне было двадцать пять, я была старше всех на курсе. В тот момент, когда была сделана фотография, я как раз придумала себе тему для диплома. Она звучала так: “Ветеринар и эвтаназия: домашние и сельскохозяйственные животные”. Я презирала своих сокурсников, папенькиных сыночков, за то, что, учась, они могли не работать. Что касается меня, то я дважды откладывала вступительные экзамены в Ветеринарный институт: не хватало денег, хотя родители изо всех сил меня поддерживали. Для папы это было делом чести. Сам он каждый день спозаранку отправлялся на вокзал, страшно гордясь тем, что работает машинистом. Он втайне страдал оттого, что мама отказалась от карьеры концертирующей пианистки и всю жизнь просидела дома, давая частные уроки. Он надеялся, что я возьму реванш.

Мои родители были любопытной парой: папа происходил из простой семьи и этим почти кичился; мамины корни уходили в историю обедневшего дворянского рода. Они много спорили вначале, не сходясь во взглядах, пока не нашли точку соприкосновения в некоей форме анархизма, который именовали толерантностью. На самом деле это было просто безразличие по отношению к обществу, которое они оба не принимали. Их будни были наполнены маленькими трогательными знаками внимания друг к другу, взаимной заботой и нежными взглядами. Семейная жизнь удалась, но, как бы я их ни любила, моделью для подражания они для меня стать не могли. Мама была слишком строга, в штыки воспринимала каждый промах; папа, напротив, слишком мягок. Они не оставляли меня в покое: “Ты очень мало ешь, посмотри, в чем только душа держится”, “Ты чересчур легко одета”, “Ты слишком много развлекаешься, ты много пьешь, ты слишком много куришь” — я не знала, куда от них деваться.

В мае я свалилась с жутким гриппом и долго не могла выкарабкаться. Помню, в какой-то день из последних сил доползла до родителей, забилась в бывшую свою комнату, рухнула на кровать и заснула мертвым сном под сонаты, которые потихоньку наигрывала мама. Проснулась я двенадцать часов спустя и на столике около кровати обнаружила серебряный поднос, а на нем — чашку черного кофе. Я жила в тот раз у родителей, пока не выздоровела, и даже дольше. Меня холили и лелеяли. Десять дней каникул.


Потом я сняла недорогую мансарду в районе Венсенского зоопарка, и жизнь моя изменилась. До этого я ютилась в студенческом общежитии. Непросто это было: я с трудом переносила тесное соседство однокашников, к тому же круглосуточное. Теперь достаточно было перейти через Сену, и я оказывалась в одиночестве. Моим официальным местом жительства оставался родительский дом — безликое строение, густо увитое плющом, приобретенное в конце 50-х на скромное мамино наследство. Вокруг дома был сад, шум Парижа долетал туда как будто издалека. Я любила этот дом детской любовью. Могла часами сидеть у окна в гостиной и смотреть в пустоту. Тень качающейся ветки, болтающаяся по ветру плеть плюща — мне хватало их, чтобы замереть в прострации и ощутить покой и умиротворение, освобождавшие меня на время от всех забот и от себя самой. С тех пор во мне развилась способность абстрагироваться ото всего, что меня окружает, и открываться навстречу крошечному неожиданному счастью. Возможно, именно поэтому впоследствии я никогда не впадала в уныние. В любой момент я могла погрузиться в этот отстраненный мир и услышать, как мама играет “Гольдберг-вариации”.

Дом, мой дом. Эти уютные будничные слова всегда остаются для меня воплощением старого и строгого ухоженного жилища, тысячу раз ремонтированного, стоящего на окраине города, как на берегу моря или на краю пустыни. Остров, оазис, прибежище, которое я ношу внутри себя.


Я встаю, потягиваюсь. Мои шаги глухо звучат в пустой комнате. В окно врывается наполненная жизнью ночь, несущая тонкий аромат недавно опавших листьев и терпкий запах мокрого торфа.

Снова сажусь на корточки, накрывшись пледом, точно вождь краснокожих у огня, только вместо трубки — зажженная сигарета.

Я опять вспоминаю то лето, когда мне было двадцать пять. За мной стал ухаживать длинноволосый юноша с темными глазами. Впервые я увидела его в кафе, куда он приходил вместе с группой других студентов-юристов, и они часами о чем-то спорили. Однажды он повысил голос: кто-то из друзей позволил себе насмешку, назвал его большевиком и недобитым коммунистом. Так я узнала его имя: Рафаэль.

Потом была наша первая встреча у меня в мансарде: раскаленный воздух, струи холодной воды, брызжущие из душа и сулящие немного свежести. Он подошел неожиданно, одетую втолкнул меня под струю, сам встал рядом. Дальше — долгий и нежный поцелуй, который все длился, не кончался. Я хотела высвободиться, поскользнулась. Он подхватил меня, не дал упасть. Свет померк, все окутал черный бархат. Он встал передо мной на колени, расстегнул на мне молнию, спустил джинсы до середины бедер. Я не помогала ему, не сопротивлялась. Он попросил поднять одну ногу, другую, стянул с меня мокрые штаны, бросил их в сторону. Я замерла и не двигалась. Он встал, стащил с себя джинсы и плавки. Я открыла глаза: взгляд мой упал на его воздетый пенис, опушенный черным руном, кожа вокруг была белая, выше шел загорелый живот, мокрая майка, прилипшая к груди, мокрые черные кудри, змеящиеся вокруг лица, пылающие щеки и впившийся в меня горящий взгляд. Я увидела себя его глазами: рубашка облепила грудь с четко проступившими темными бугорками, скрещенные руки заслоняют мокрые трусики — он не стал их снимать, он продолжал целовать меня, а потом взял мои ладони и положил на ту часть своего тела, которая была устремлена ко мне. Он ласкал себя моими пальцами, как будто я была лишь орудием. Я снова закрыла глаза. В этот момент он повернул меня к стенке, отодвинул тонкую ткань трусиков и вошел в меня. Щекой я прижималась к прохладной плитке. Все продолжалось так долго, что у меня начали дрожать колени. Мы опустились на дно душевой кабинки, я села на него верхом и увидела тысячи белых слепящих звезд, сыпавшихся на меня, жгущих меня. Я снова закрыла глаза, и мы дошли до конца.


На следующий день мне позвонил папа и сказал, что мама оступилась и упала. Она разбила голову. Оказывается, в последние месяцы она не раз уже теряла сознание.

Мой мир пошатнулся и начал разваливаться — сначала медленно, потом все быстрее, пока окончательно не рухнул и система моих ценностей не разлетелась вдребезги.

Подсознательная память гораздо прочнее памяти осознанной, которую можно стереть в один миг. Подсознательное живет почти до самого конца, помогая совершать привычные движения, например ездить на велосипеде, когда все остальное, вплоть до собственного имени, уже погрузилось в темноту. И если пальцы все еще помнят, как застегивать и расстегивать пуговицы, то сознание все равно гаснет, от старого страха остается смутный испуг, от боли — только слезы, причину которых найти уже невозможно. От детства остается неясная тоска по чему-то, которая может заставить вас вдруг сделать что-нибудь несуразное, например сесть на тротуар, когда вам уже за пятьдесят. А от потерь остается ощущение незащищенности, беспомощности.


Шли недели, мама все время жаловалась на слабость и на головокружения. Она говорила, что чувствует себя как на корабле во время качки. Кроме того, ее преследовали запахи: то протухшие яйца, то белые цветы, то жавель или горелая древесина. Мы водили ее по врачам, делали всякие обследования.

Все это время мама играла без остановки: Лист, Моцарт, Сати, Бах… Однажды утром она встала, надела черное концертное платье с блестками и снова села за рояль; она играла до боли в пальцах и после каждого номера вставала и раскланивалась. Папа взял отпуск. Я нашла дневную работу в кафе, кроме того, четыре вечера в неделю работала в ночном баре.

Потом — это было в тот же год, в ноябре — папа позвонил мне утром и сказал, что мама пропала. Мы искали ее двое суток. Нашли на кладбище Пер-Лашез, где она, в ночной рубашке, спала у подножия памятника Шопену. Ее доставили домой, и мы наняли сиделку. Но сиделка оказалась не нужна, потому что теперь мама спозаранку усаживалась перед инструментом, опустив голову и свесив руки, и так сидела дни напролет.

Тридцать первого декабря, перед тем как идти с Рафаэлем праздновать Новый год, я зашла ее навестить. От нее приятно и привычно пахло ландышевым мылом и кремом для рук. Чудные пепельные волосы были, как всегда, заплетены в косу и закручены в пучок, вот только пробор был не на месте. Я расплела маме косу и причесала ее как надо. Папа сидел у камина и читал газету. Он сказал, что предыдущие дни прошли благополучно. Лечение давало результаты, от новых лекарств маме становилось лучше, она снова начала улыбаться и даже смеяться. Ее смех — вот чего нам с отцом больше всего не хватало с того момента, как она заболела. Нам очень хотелось верить в счастливый исход, но в глаза друг другу мы смотреть не решались.

В такси Рафаэль сжал мое лицо ладонями и прошептал: “Я от тебя просто с ума схожу”. Присутствие шофера смущало меня, хотя он, казалось, был сосредоточен на том, как объехать пробки.

На вечеринке Рафаэль, сидя рядом, мурлыкал мне на ухо слова какой-то песни, когда в дверях возникла фигура девушки. Она держала в руках пальто и обводила присутствующих внимательным взглядом, будто кого-то искала. С десяток человек танцевали, кто-то целовался, остальные хохотали, не выпуская из рук бокалы. Взгляд девушки остановился на Рафаэле. Я увидела, как он изменился в лице, отстранился от меня, взял свой бокал и встал с места. В ушах у меня зашумело — этот звук был похож на треск шелка, который вспарывают острием клинка.


Очень хочу найти ту старую фотографию — ее сделал Рафаэль во время каникул. По вечерам, когда пляж пустел, мы с ним валялись на теплом песке и рассказывали друг другу свою жизнь. Он мог часами говорить о своих мечтах и планах. А я могла часами его слушать. Ночью мы купались, потом снова целовались, и где-то нас ждала прохладная свежая постель. Случалась, я кричала от наслаждения, тогда он зажимал мне рот ладонью, склонялся надо мной, умолял успокоиться, как будто я кричала от боли, баюкал, пока я не приходила в себя. И только когда я окончательно успокаивалась, он снова принимался меня целовать, жестокий и ласковый одновременно, страстный и вместе с тем рассудительный. Если бы не эта ловкость в делах любовных, может, я и простила бы ему, что он меня бросил. Не обладай он этим талантом, я бы легко его забыла.


Может, это фото до сих пор валяется где-нибудь среди моего хлама, а может, кануло в небытие во время бесчисленных переездов. Может, я найду его однажды на дне какой-нибудь коробки или в страницах книжки, но мне именно сейчас не терпится его увидеть и вернуться на мгновение в тело этой девушки, такое гладкое и ладное, и снова ощутить в себе ее слепую отвагу, нетронутость несчастьем и злом. Ее бесстрашие, дерзость, доверие к судьбе.

Я должна объяснить этой девочке, что если любишь, то за свою любовь надо бороться, ее надо защищать от нее же самой и от других. Что мужчины — трусы, хлюпики и идиоты. Что они пойдут за той, которая сильнее, и если даже поймут, что ошиблись, слабость и самолюбие не позволят им вернуться.

Больше всего мне хотелось бы увидеть глаза этой девочки. Ее упрямый, горящий взгляд. Обжигающий жар этих глаз, напоминающий спичку, сгорающую в черном стекле.

Загрузка...