Те, кто причинил нам боль, имеют над нами неограниченную власть. Не потому ли, что мы страдали из-за них, мы любим их больше, чем следует? Или просто они пользуются нашей чрезмерной любовью, чтобы делать нам больно?
Помню, был сентябрь, дождливый вечер, уже стемнело. Миколь вернулась домой, скинула куртку и туфли и, не глядя по сторонам, юркнула в ванную. Прошло довольно много времени, я удивилась, что в ванной тихо, и постучала. Она не ответила. Я приоткрыла дверь. За длинной белой шторой ничего не было видно. Я вошла и отдернула штору.
Миколь лежала на дне ванны, ее голова с мокрыми прилипшими волосами была склонена к правому плечу, глаза закрыты, тело покрыто пеной, из которой выступали только худенькие плечи и грудь. Я хотела ее разбудить, протянула руку, но сразу же отдернула. Тихонько окликнула — она не шевелилась. Я испугалась и шлепнула ее по щеке немного резче, чем бы мне хотелось. Ее голова качнулась и ударилась о край ванны. От этого глухого звука мне сделалось страшно. Миколь приоткрыла и снова закрыла глаза, под веками мелькнул сероватый белок. Она показалась мне безумно тяжелой, когда я вытащила ее из ванны. Голую я дотащила ее до туалета, сунула два пальца в рот, склонила ее голову над унитазом и дождалась, чтобы ее вырвало. Убедившись, что в желудке ничего не осталось, я завернула ее в большую простыню и оттащила в кухню. Усадив на стул, мокрой тряпкой обтерла ей лицо. Она молчала и не реагировала. Я заставила ее выпить холодного кофе, который оставался в кофеварке, поддерживая ее рукой под спину. Она принялась бормотать что-то бессвязное. Но одну фразу я все же разобрала:
— Я не стерва… Ведь я не гадина, Эмма?..
Я перетащила ее на кровать. Она уговорила меня не вызывать врача. Я легла рядом и стала утешать ее, как ребенка, продолжая с ней разговаривать, чтобы она снова не заснула. По щекам ее катились слезы, из носа тоже текло, она утиралась простыней. Я хотела позвонить Рафаэлю на работу, но она меня удержала. Икая и всхлипывая, она рассказала, что произошло.
Они поссорились. Они с Рафаэлем были очень разные, смотрели на все и воспринимали все по-разному. Он предложил разорвать отношения, которые ни к чему хорошему все равно привести не могли. Сердце у меня едва не остановилось при этих словах. Я встала. Миколь тоже встала и, шатаясь, поплелась за мной. Я задыхалась и старалась не отрывать глаз от старого мраморного пола, чтобы не смотреть на нее. Воцарилось долгое молчание, прерываемое только ее рыданиями. Потом она коснулась моей руки, и я увидела, что она падает. Я подняла ее и отнесла на кровать. Как оставить ее одну в таком положении, кто-то ведь должен быть рядом? Она снова начала плакать, тихо-тихо, и стала гладить мне лицо, а потом покрывать его робкими мокрыми поцелуями. Ее трясло, руки были ледяными, красивый рот распух, она льнула ко мне, ища поддержки. Я обняла ее, и она снова стала меня целовать, только теперь поцелуи ее были чувственными. Она припала к моему рту солеными, страстными губами, и прошло долгое мгновение, прежде чем мне удалось высвободиться. Она попросила платок. Вытерев лицо и переведя дух, она перестала всхлипывать, оперлась о подушки и пролепетала с трудом:
— Ты первая, кому я скажу это, Эмма. Я жду ребенка. Рафаэль еще ничего не знает. Вот и все…
В этом положении минуту спустя застал нас Рафаэль. Он безмолвно вырос на пороге, устремив на нас растерянный, испуганный взгляд. Я встала с кровати. Остаток ночи я провела на огромном диване, занимавшем полкухни.
Утром, сидя на табурете и глядя, как в стиральной машине крутятся грязные простыни, я прислушивалась внутри себя к новому ощущению, будто потеряла что-то ужасно важное и никогда мне это теперь не вернуть. Но вместе с тем я понимала, что жизнь резко переменилась и все будет теперь по-другому. И возникло чувство какой-то новой чистоты.
В тот вечер, когда родился Джованни и Рафаэль заявил, что мне достаточно сказать слово, одно лишь слово… когда он признался, что больше не может, что иссяк, что ему претят светские замашки Миколь и осточертели попреки тестя с тещей, чьи вкусы и политические убеждения он на дух не переносит… в тот вечер, когда мне было смертельно одиноко — как бывает одиноко в Париже, когда нет денег… и когда на губах еще не остыл его поцелуй, и кожа еще хранит ощущение горячего соприкосновения с его телом… и когда мне так хотелось сказать “да”… — я все же сказала “нет”. Что это было — глупость, трусость, великодушие? Так или иначе, я сказала: нет, слишком поздно, ты ошибаешься, как уже ошибся однажды.
Рафаэль хотел ко мне вернуться, как мужчины обычно возвращаются в свое привычное логово, пусть не очень красивое, зато удобное, — а я отправила его назад к другой женщине. В тот вечер я рассталась с ним на пороге его дома и вернулась к себе только час спустя. Оказалось, что у меня не хватает денег на такси.