Мелихов Александр Горбатые атланты, или Новый Дон Кишот

Александр Мелихов

ГОРБАТЫЕ АТЛАНТЫ, ИЛИ НОВЫЙ ДОН КИШОТ

* Дары нищего

* Так говорил Сабуров

* На огонек

* Но солнце южное, но море!..

* Без места

* Новый Дон Кишот

* Оттепель

Дары нищего

Уж до того жалко было свободного библиотечного дня - листать эти "научные рекомендации для управления трудовым коллективом", сиявшие глубочайшим познанием человеческого сердца: "трудовые потребности и интересы личности", "морально-политические установки"... "Формирование трудовых интересов личности", кое "является процессом сложным и длительным"... Зато нет преград руководителю, который будет: 1) соблюдать чувство меры в поощрениях и наказаниях; 2) умело использовать индивидуальный подход к подчиненным, - всего 8973 пункта, и все о том же: руководить надо умело, правильно, справедливо и разумно. Но в этом бесстыдном пустословии кроется одна ненавистнейшая идея: начальник умнее подчиненного, честнее и даже психологически тоньше. Однако особый приглянувшийся абзац Сабуров с сатанинской усмешкой передрал для вводной части.

А в содержательной части Сабуров намеревался написать что-нибудь попроще и побыстрей - но чтоб нельзя было придраться. Делывал он работы экстракласса, делывал, премного вами благодарны, сыты-с по горло-с! Вот каково было бы, скажем, матери увидеть свое любимое дитя в каком-нибудь приюте, в туальденоровой рубашке не по росту, с остриженной налысо головкой в пятнах зеленки... Мамаше, пожалуй, было бы легче перейти на ежеквартальные аборты.

Он, Сабуров, и перешел на аборты, - не давал особо раззудиться своему творческому плечу.

Даже и толковые клиенты судили с точки зрения своего каравая: похвалили бы Моцарта за то, что его симфония способствует привесу поросят... печной горшок тебе дороже! Красота, Красота - вот что главное в сабуровских сочинениях, а не презренная польза: дух у читателя должно захватить от радости, и морда сама собой разъехаться в улыбку! Нет, своевременный аборт - залог здоровья. Вот вам постановка совсем прозрачная: как убрать из коллектива столько-то членов, вместе с которыми ушло бы максимальное количество неприязненных отношений. Рядовая задачка из теории графов, но - вчера вечером ему удалось удержать свою мысль на поводке, и где-то в районе половины третьего, против воли - будто его положили спать с нелюбимой женой - он все же произвел на свет метод сведения этой задачи к задаче выпуклого программирования.

Прием, как на грех, снова получился изящным, значит, снова придется исполнять каприс Паганини перед слепо-глухими. Правда, можно будет опубликовать еще одну кощунственную статью без ссылок на эпохальные труды Колдунова, которые, подобно Корану, заключают в себе альфу и омегу всей земной мудрости, и снова будут поговаривать, что у тебя где-то там, в горних высях, имеется некая лапа. И все же... Сколь ни приятно взволновать желчь завистливых тупиц, все же - увы: творчество "стимулируется" только восхищением. Оно закиснет, если коллеги восхищаются исключительно начальством, а уважают лишь собственные кишки: с каким волнением переписывается каждая новая диета! И тогда нужно вообразить, - и потеплеет на душе, - как отправишь журнальный номер со своей статьей милым скромным старичкам-пенсионерам, хранящим самое полное в мире собрание твоих сочинений, и отец внимательнейшим образом прочтет весь твой труд от названия до списка литературы и скажет с восхищением: "Ну, ни единого слова не понимаю!", а мать только перелистает и вздохнет: "У Андрюшеньки что-то все неспокойно на душе - так я за него волнуюсь..." - "До чего ты любишь выдумывать!" - с досадой за омраченную идиллию возразит отец.

Ну, ладно, ладно, не разнюниваться: это штука очень опасная, отнимающая сразу и щит, и меч, вернее, жало. Любопытно, что Наталью радовать своими открытиями хочется не слишком - ее уже ничем и удивить невозможно. Если бы он завтра написал концерт для скрипки с оркестром, который с триумфом обошел бы все концертные залы мира, она только пожала бы плечами: кому же, мол, и писать скрипичные концерты! (А Лида каждый раз восторгается...)

Наталья вспоминалась с чувством некоторой неловкости - из-за сплетен по поводу Лиды он как бы "виноват" перед ней... (Что значит - провинциальная дыра: увидели их вместе в музее - и... впрочем, на шею-то ему она в тот раз бросилась, хоть и платонически... Но звонить жене!..) Но рассудим здраво: Наталья обеспечивает ему кое-какой физический комфорт, без которого он может и перебиться, а ей ее же труды по обслуживанию семейства обеспечивают возможность ощущать себя нужным человеком. (А он-то знает, каково быть ненужным.) Но главное - она может рассказывать ему о своих сражениях и получать отпущение грехов: у нее есть божество, благодаря которому она достигает заветной мечты каждого: возможности жить без сомнений. А он, сам являясь божеством, такой возможности не имеет. Впрочем, он нуждается не в оправдании своих поступков, а только в их эстетизации.

В любви выигрывает побежденный. Но побеждать побежденного уже неинтересно? Тебе нужны непобедимые - сослуживцы, например? Их любви ты жаждешь? Впрочем, не нужно брать грех на душу: кто уважает науку - тот уважает и Сабурова. Только здесь очень мало кто уважает науку - ведь старшее поколение Колдунов вскормил сакраментальным принципом "незаменимых у нас нет": только Колдунов назначает в таланты, в теноры, в острословы, в праведники и в красавцы - и он тоже властен разжаловать как из теноров, так и из красавцев. Но вот прошли годы - и вновь начинает просачиваться циничная, проникнутая безверием молодежь (Лида, Лида...), в глазах которой талант остается талантом даже после того, как начальство отвратит от него благосклонный взор. И за это Сабуров питал горячую благодарность к юным циникам и нигилистам (первоначальная его симпатия к Лиде была того же рода), которые даже не догадываются о его чувствах, потому что очень уж робко ищут его взгляд при встрече, чтобы поспешно поздороваться, и слишком уж торопятся проникновенно ответить на самый пустяковый вопрос. Зато сразу соглашаются с ним работать даже на откровенно подсобных ролях, тогда как ветераны, чью привязанность Колдунов приобрел тем, что объявил всех равно выдающимися (выдающимися из чего?), согласны заниматься исключительно творческой работой, годами мусоля каждый свою строчку из какого-нибудь колдуновского труда и - совершенно искренне, вот что замечательно! - ни в грошь не ставя ничего, что произросло бы не из колдуновского семени и не было высочайше им одобрено.

Это даже удивительно - за четверть века не выросло ни единой работы, хотя бы с проблеском дарования, - ведь не отбирал же Колдунов свои кадры специально (да так безошибочно и не отберешь!). У самого Колдунова его двух с половиной пядей во лбу все-таки не отнимешь, а тем более - энергии, - у наследников нет и этого. Неужто всего лишь потому, что ему нужно было завоевать, а им - подладиться, расположиться на уже построенной служебной лестнице?

Когда на всех плакатах стратегической целью провозглашалась "плюс химизация", Колдунов - молодой еще, в сущности, парень - не стал держаться за рутинный образ академического педанта в пенсне, а ринулся в самую гущу событий - выступал, обосновывал, возглавлял, присоединялся, в соавторах у него ходили директора комбинатов и передовых совхозов, и даже один заместитель министра. А находясь на гребне, не поколебался покинуть добытую с бою столичную квартиру со столичной пропиской и отправиться за званием членкора, которым его все-таки обошли, на край света, - для России семнадцатого века это была бы даже заграница (хотя в пятидесятом году появилась археологическая монография академика Коржавина, доказывающая, что обезьяна, проживавшая здесь в четвертичном периоде, уже обладала всеми антропологическими признаками русского человека), - чтобы воздвигнуть новый научный центр и провозгласить его - среди взятых под свою руку племен - победителем отставших от прогресса Кембриджа, Геттингена и Сорбонны. Это гениально: не пытаться соответствовать чужим критериям, а создать свои, - в колдуновском институте Нобелевская премия значит куда меньше, чем похвала Колдунова (а точнее, ничего не значит). И теперь люди, получившие ученую степень из его рук, занимают видные посты от Москвы до самых до окраин: химизации приходят и уходят - степени и должности остаются, - второй ступенью карьеры Колдунова была уже экология - борьба с последствиями химизации. А теперь он, похоже, одной осьмушкой ягодицы пытается оседлать перестроечную новинку - "человеческий фактор".

Колдунов ухитрялся торговать даже горами и реками, озерами и островами, - в здешних краях сохранилось довольно много экологически девственных местечек, и люди даже очень солидные не отказывались проехаться на конференцию в этот дальний край, - куда за валюту возят интуристов, чтобы попредседательствовать на пленарном заседании, а потом с недельку понаслаждаться пейзажами и ухой, шашлыками и закатами, а главное властью над этими могучими, но неосмысленными стихиями.

Благодаря этой мудрой политике, институт Колдунова выходит на первое место в регионе по числу кандидатов и докторов на душу населения, не хватает лишь одного - дарований. Лишь среди самой молодой нигилистической поросли (и Лида...), недостаточно почитающей колдуновскую лестницу, ведущую к солнцу, начинали там-сям посверкивать маленькие божьи искорки, словно метеорчики, залетевшие из другой галактики в местное небо. Сверкнут и, зашипев, гаснут в провинциальном болоте: здесь положено светиться только местным гнилушкам, а солнце у нас - одно, другого нам не надо.

Узость кругозора, изоляция - непременное условие счастья. В мире гениев каждый оригинален, каждый ведет собственную партию, и весь этот разнобой ты берешь себе в душу, и вместо соло она начинает звучать оркестром, уже не имеет единственного твердого мнения по всякому поводу, как это бывает у счастливых людей, но, напротив, нет на свете ничего, в чем одна частица твоей души не нашла бы капельку истины, а другая - капельку лжи. А мир, очерченный Колдуновым для своих подданных, так мал, мил, ясен и уютен, что напоминает кухоньку, в которой ты с любящими родителями ребенком пил чай. И очень мудро поступают обитатели этого мирка, не позволяя расширять и размывать его границы всяким оригиналам и анархистам.

А кроме того, стремясь уничтожить в зародыше всякую оригинальность, они сохраняют заложенное Колдуновым равенство, оберегающее их от сомнений и зависти. Колдунову удалось преодолеть самое глубокое и обидное из неравенств - умственное, - ведь если ты бездарен, то это уже навсегда. Кроме того, вынуждая посредственность поклоняться таланту, ее тем самым заставляют кланяться откровенно дутой величине, какому-нибудь титулярному советнику, написавшему какую-нибудь дребедень, вроде "Буря мглою...". Ясно ведь дураку, что ничего особенного в этих словах нет, - притворяются только, чтобы унизить пообиднее. Калигула с этой целью заставлял кланяться, по крайней мере, откровенному коню... "Прогрессивная интеллигенция нынче носится с демократизацией - но мне-то никогда не будет места на вашем демократическом пиру. Никакое наипрогрессивнейшее большинство никогда не будет понимать Красоту, посредственности всегда будут держаться за колдуновское общество равных возможностей, не зависимых от дарований".

(А Лида неотступно присутствовала где-то на краешке каждой его мысли... Что говорить, приятно, когда тебя обожают, обладание душой неизмеримо сладостнее, чем банальное обладание, в сущности, неподвластным тебе телом.)

Надо было приступать к письменному изложению. Стыдно признаться, но он подумал об этом с неким предвкушением, - когда делаешь что-то по велению, так сказать, собственного сердца, никогда нет уверенности, что все ты исполнил до конца: лишь чужое одобрение способно избавить нас от сомнений. Увы, ему, Сабурову, тоже хочется повиноваться чему-то высшему, служить кому-то зримому: желанной свободе всегда сопутствует одиночество... Свобода - это неприкаянность. Запомнить для отчета: страх человека перед сомнениями и одиночеством тоже можно использовать при управлении "трудовым коллективом". Каждый втайне мечтает быть автоматом, управляемым извне.

Удовольствие от работы - это, в сущности, любование собственной силой или собственным мастерством. Или даже одобрение воображаемого ценителя?..

Теперь можно прогуляться на кухню согреть чайку (солнце заливает кухню таким ярким летним светом, что газовое пламя почти незаметно, приходится осторожно пробовать рукой, на месте ли оно), а пока чай греется, потянуться всласть (а Лида словно бы любовалась откуда-то столь простодушным времяпровождением великого человека). Сабуров и сыновья заваривают один и тот же чай и в пятый, и в десятый раз, выжидая, кто не выдержит первый, а Наталье и в голову не приходит дожидаться, чтобы кто-то что-то сделал вместо нее, - раз-два - в пять секунд все готово, а она и не заметила, что положила конец упорно-молчаливому состязанию трех лодырей.

За бывшим в употреблении чайком (попахивает болотцем) можно сделать новые прикидки. Стоило бы забавы ради вывести все поведение человека в коллективе из двух склонностей - к деньгам и к подражанию. Было бы неплохо показать, что сложность социальных процессов просто физически неподъемна для среднего ума, и больше уже не сердиться на людскую глупость, - не сердимся же мы на свиней, что они бросаются к корыту, топча друг друга и собственную пищу: ведь на людей сердишься только оттого, что имеешь о них завышенное мнение, - обида есть обманутое ожидание. Не имей ожиданий - не будет обид.

Сабуров прогулялся на балкон. Лето в здешних краях всегда приходит поздно, однако на солнышке, в затишье кажется, что оно уже наступило. Между домами, поодаль от квартала, словно новогодняя елка, пестреет и серебрится кладбище, на современном господствующем наречии, канцелярском, гениально обозванное комбинатом. Обитателям Научгородка предоставлены ну решительно все мыслимые удобства...

Хотя Сабуров точно знал, что Наталья считает делом чести обеспечить великому человеку условия для творческой работы, время от времени он все же предпринимал какую-нибудь хозяйственную акцию, возвращавшую ему душевное равновесие и вызывающую у жены прилив умиления, особенно если он что-нибудь перепутывал. После полуминутного мысленного поиска Сабуров вспомнил, что Наталья несколько дней назад уложила в сумку белье для прачечной. Путь в прачечную пролегал мимо пивной точки, где не было пива, но народ, расположившийся на ящичной таре и просто на первой травке, обставившись бидонами и канистрами, дожидался не просто терпеливо, а как бы даже с удовольствием: ясная, достижимая цель на некоторое время осветила их жизнь высшим смыслом.

- Я с без двадцати девять стою! - старожилы всегда норовят возвести свой стаж в достоинство: очередь, растянувшаяся на десятилетия, наверняка разделила бы людей на благородное сословие и плебс. В таланте у нас видят не более чем попытку влезть без очереди.

Приемщица и выдавальщица в прачечной встретили Сабурова, как всегда, очень приветливо. "Это хороший клиент, никогда ни к чему не цепляется", - дружно принялись они убеждать друг друга, завидев его с раздувшейся сумкой. Сослуживцы Сабурова были бы удивлены, если бы увидели, до чего он прост и мил с этими милыми старушками: они и не обязаны были ценить его дарования, а сослуживцы - обязаны!

(А мысль Сабурова тем временем потихоньку крутила и вертела, и оглядывала с разных сторон еще один вопросец: каково будут воздействовать друг на друга в коллективе один умник с десятком дураков - в едином стремлении к единомыслию.)

Потом, наслаждаясь чувством рачительного хозяина, - человека, занятого несомненно нужным и выполнимым делом, - он снес в ремонт туфли. Оказалось, что резина для подметок давно снята с производства и даже забыт секрет ее изготовления. Однако тертый Сабуров проскользнул прямо к мастеру - "только спросить" (проскальзывать было бы унизительным, если бы он не притворялся, что делает это ради забавы), и - подметки были вырезаны и подклеены за две минуты и два рубля. Только не надо в прямых контактах - горизонтальных связях - усматривать спасение мира - стремиться вместо истины к ясности, как это исторически присуще прогрессивному интеллигенту.

Ради лишающей покоя любви к разнообразию он возвращался домой другой дорогой. Сразу же за углом на него уставилась - среди светлых окон пустая черная глазница на первом этаже. По согревшейся спине пробежал холодок: вот, значит, где...

Несколько дней назад Шурка прибежал возбужденный (но и заметно струхнувший) с рассказом, что где-то в их квартале сгорел старик.

- Как "сгорел"?

- Горстка пепла осталась, - процедил старший братец Аркашенька.

- А ты заткнись идиотина не горстка пепла а на носилках вынесли под простыней рука белая такая болтается...

Он и сам был бледный и тараторил, стараясь, для собственной бодрости, напугать других. Общественное мнение склонялось к тому, что пока старик сидел в ванне (там его и нашли), на кухне каким-то образом загорелась занавеска - от невыключенного газа, что ли, - от занавески шкафчик с книгами, сгоревший практически дотла, а от книг еще что-то синтетическое, ядовитое, отчего старик, вероятно, и задохнулся.

- Пожарники все прямо из окна выбрасывают некоторые пацаны начали подбирать я одному по морде дал шакалу а клюшек там штук двадцать он раздолбанные клюшки собирал а потом всем предлагал и мне предлагал, а я тоже не взял кому они сдались пацаны говорили что у него портрет Гитлера висит мы с Бобовским давно еще подсадили и посмотрели ничего у него не висит только Лев Толстой и еще какой-то с бородкой может он сам только плохо было видно не разглядеть...

Это еще что: одна дуруша из института энергетики рассказывала, что старец этот зазовет, бывало, маленьких девочек и смотрит - понимаешь? смотрит. Сабуров несколько раз встречал этого старика, шествующего неспешной поступью патриарха, увенчанного желтоватой седой гривой. Борода, той же желтоватой, словно бы прокуренной седины, внушительно возлежала на обтрепаннейшем черном пальто, мохнатые петли для пуговиц больше напоминали рваные пробоины на боевой шинели, а пробивавшийся из них белый ватин старик закрасил чернилами, простодушно рассчитывая, что человеческий глаз неспособен отличить синее от черного.

Последний раз Сабуров встретил его в гастрономе, - тот ласково требовал книгу жалоб, чтобы вписать в нее благодарность, а сметанная леди клялась всем самым святым, что книгу забрали на проверку. Было слякотно, стариковские ботинки и лоснящиеся брюки были забрызганы грязью, но в глаза Сабурову бросились странные переливающиеся носки старика. Вглядевшись, он с изумлением обнаружил, что это полиэтиленовые мешочки, - колумбово решение! Для будущего отчета: чтобы оставаться членом коллектива, необходимо видеть себя со стороны - глазами, так сказать, коллектива. Чудаковатость - это и есть неумение видеть себя чужими глазами.

И вот от чудаковатого патриарха осталась кучка ломаного обгоревшего барахла, нелепые клюшки, скорчившиеся в огне книжные переплеты... Погибнуть на костре из собственных любимых книг - лучшей смерти Сабуров не мог бы для себя изобрести. Но этот кухонный столик, припавший на подломившуюся ножку, эта тумбочка - не тумбочка, стул с металлическими трубчатыми ножками явно общепитовского происхождения (не хотелось рассматривать, но подловатые глаза уже все обежали, чего-то выискивая), луковица, кастрюля с половником, к половнику присохла капуста из щей... Содрогнувшись, Сабуров поспешил пройти мимо.

Он всегда завидывал людям, воспринимавшим смерть не в космическом ее значении, а в обыденном, житейском - как переезд, скажем, на новую квартиру: известные хлопоты, завершающиеся хорошей выпивкой и закуской на поминках. Ему же всякая будничность, сопутствующая этому грандиозному явлению, представлялась едва ли даже не более чудовищной, чем сама смерть - эта деловитость в обсуждении венков, расцветки гроба, с его кокетливыми рюшами и роскошным переливающимся нутром, достойным принять в себя парфюмерное либо ювелирное изделие! Эти пресерьезные обсуждения, высокое ли, сухое ли место выбрано, чтобы зарыть труп, - ведь это так важно! Впрочем, что терять тем, у кого нет личности!

Оказалось, успел вернуться из школы Аркаша - первенец, надежда, с позволения выразиться, и опора, наследник и, так сказать, преемник. В обычной своей позе, разбросав по полу бессильные ноги, раскинулся на диване, близ которого был застигнут сразившим его наповал параксизмом лени. У бессильно откинутой руки завалился набок расстегнувшийся портфель, из которого текут книги, тетради, ручки, линейки, циркули и карандаши: у Аркашеньки нет сил каждодневно выкладывать ненужные вещи - он предпочитает таскать их все без разбора. Нет у него сил и проверить, имеется ли уже в его портфеле изобилия линейка или циркуль - он предпочитает на всякий случай сунуть еще по экземпляру, а попадется Шуркин - не беда, пусть пошумит, он тоже относится к Аркашиным вещам по-родственному, без лишних церемоний.

Конечно, таскать такую раздувшуюся торбу тоже требует усилий, но самых легких - бессмысленно мускульных, а не самых трудных - сознательно волевых.

Поза его отпрыска, как нельзя лучше символизировавшая крах педагогических надежд и усилий Сабурова, разом оттеснила все еще стоявшую перед глазами очень уж неприкрашенную картину человеческого исчезновения.

Дернув углом рта от просительной нотки, проскользнувшей в натужной бодрости его приветствия, Сабуров прошел в свою комнату, до возвращения Натальи - часов, значит, до девяти-десяти - служившую его кабинетом (смех и грех!). Оказывается, задающая тон начальственная бодрость - это от отчаяния: пресечь хотя бы внешние проявления уныния, - начальник вынужден довольствоваться телом, не умея овладеть душой. А сын... Можно зайти к нему через два часа и застать его в той же позе. Вот и сейчас диванные пружины безмолвствовали...

Аркаша появился на свет патологически ласковым и послушным, любил все без исключения одушевленные и неодушевленные предметы, охотно слушался всякого взрослого, которому вздумывалось о чем-то распорядиться, и вступал в доброжелательную беседу с каждым, кому взбредало в голову с ним заговорить. В садике у него постоянно оказывалась внеплановая конфета или яблоко - угостила воспитательница из соседней группы. Но Аркаша неуклонно предпочитал конфете похвалу. Весь в маму. И в папу. Какие-то незнакомые женщины, которых Сабуров никак не мог запомнить, донельзя дружелюбно с ним здоровались и начинали до небес превозносить Аркашку: это будет профессор - столько стихов знает и разных других сведений! Спросишь его: "Аркаша, как дела? Нормально, говорит. Такой умный парень!"

А Зина Борисовна, Аркашина воспитательница, отправляя его в школу, прижимала его к груди и целовала, обливаясь самыми настоящими слезами, что Аркаша воспринимал как должное.

Но в школе - в первой в его жизни канцелярии - его ожидало серьезное потрясение: новая мама не желала его любить только потому, что из-под его пера выходили слишком кособокие члены будущих букв и цифр. Наталья сама бессменная отличница - была ошарашена, что ее вундеркинд носит двойки и тройки. Она вырывалась с работы в школу советоваться с немолодой иссохшей дурушей в плоских кудряшках образца второй половины сороковых и получила мудрый рецепт: контроль и строгость.

Умудренный Сабуров только посмеивался и, вечерами проходя с умненьким Аркашей весьма углубленный и расширенный курс математики, готовил ему нет, не триумф, не настолько Сабуров был глуп, чтобы ожидать триумфа от посредственностей, от канцеляристов, но - щит, за которым Аркаша будет неуязвим. Однако через три-четыре года и умудренного отца ожидало известное потрясение. К этому времени Аркаша уже самостоятельно изучил школьный курс алгебры и тригонометрии, по физике прорабатывал электричество и магнетизм, школьные задачи щелкал как орешки, - но получал все больше четверки, а то и тройки.

Наконец, сломив гордыню, Сабуров отправился в школу объясняться с учительницей и узнал, что существуют правила записи, ОДИНАКОВЫЕ ДЛЯ ВСЕХ, а Аркаша забывает провести то вертикальную черту, то сразу переходит к скалярной записи, опуская векторную, то еще что-нибудь, а ПОРЯДОК ЕСТЬ ПОРЯДОК. Один для всех.

Ничего, разочарован может быть лишь тот, кто очарован, пусть лучше Аркаша сразу узнает, что посредственностям, чьи медные лбы составляют плоть Медного Всадника, нет дела до талантов, им есть дело только до единообразия.

Обычно в интеллигентных семьях гуманитарными способностями называют тупость к точным наукам. Аркаша проявлял гуманитарные способности всерьез: небезынтересно сравнивал "Воскресение" с "Преступлением и наказанием", Гоголя и Чехова знал наизусть, из Шекспира больше всего любил "Гамлета", по всей квартире были разложены забытые им на месте прочтения стихотворные сборники всевозможных классиков, да и писал он без единой ошибки, и грамматическими правилами сыпал, как поднаторевший стряпчий, и получал четверки за то, что вечно путал, какие члены положено подчеркивать прямой, а какие волнистой.

На столкновение с Медным Всадником Аркаша реагировал, в общем, правильно: все меньше интересовался школой и все больше уходил в собственные занятия и запойное чтение, - возвращаясь домой, Сабуров чаще всего заставал его на кровати с книжкой, другая книжка раскрыта на столе, третья на подоконнике в кухне, а четвертая на диване, - ее он читал, стоя на коленях, как и положено стоять перед священным предметом. Но, увы, - Аркаша не ограничился безразличием к школьным делам, а распространил его и на внешкольные. Поэтому занятия с сыном утратили для Сабурова всякую прелесть, а вскоре он и вспомнить о них не мог без раздражения.

А ведь во всех Аркашиных начинаниях были очевидны успехи... Но ему, казалось, не нужны были никакие достижения, если они не приносили ЛЮБВИ. (Интересно, что желание снискать усердием дополнительную любовь папы с мамой Аркаша не обнаруживал, - видимо, в их любви и без того был уверен: неинтересно побеждать побежденного.)

И чтение у него почти вытеснилось общением, причем общением весьма и весьма странным...

Но ведь Сабуров и сам когда-то учился в школе, когда-то и сам был в Аркашином положении, но ушел в мир внутренний, чтоб внешнего не видеть, и вынырнул из него только в университете - вынырнул и вознесся звездой. "И мы пришли, и встретил нас Куницын...". Вернее, старик Семенов нас заметил и, в гроб сходя, благословил. Сабуров слушал его спецкурс по "проблеме Семенова", и Семенов, входя в аудиторию, чрезвычайно учтиво приветствовал всех собравшихся и отдельно, как дирижер первой скрипке, пожимал руку Андрею Сабурову, дружески приподнимавшемуся из-за первого стола.

Академик Семенов был известен, кстати, еще и тем, что читал свой спецкурс много лет подряд, абсолютно не обращая внимания, тридцать человек собралось в аудитории или двое. Но Семенов, возможно, продолжал бы отправлять свои богослужения и в пустом храме. ("Так что же, не только восхищением питается творчество?..)

Уже на третьем сабуровском курсе Семенов рекомендовал в "Доклады Академии Наук" статью девятнадцатилетнего Андрея Сабурова. А дипломную работу Сабуров защищал уже по четырем публикациям, закончив университет на год раньше срока, и сразу же представил ту же работу в Ученый Совет. Знал бы, в какое колдуновское болото ему предстоит шмякнуться с небосвода, не спешил бы, посидел еще два аспирантских года среди людей, умеющих ценить Красоту. Но он еще спешил неизвестно куда, и защита прошла среди таких славословий, как будто это были похороны. (Чуяли...) А Семенов всенародно объявил, что кандидатских работ такого изящества и остроумия ему не встречалось во всей его научной карьере, - начавшейся еще в Императорском Санкт-Петербургском университете.

Словом, он, Андрей Сабуров, вырвался же из школьного болота, а Аркаша почему-то закис. А все потому, что стремиться надо не к симпатиям соседей и сослуживцев, людей посредственных, а к тем, кто восседает на Олимпе. ("А почему же ты сам закис, не имея похвал живых людей?..") Может, дело в том, что он, отец, представлял сыну науку не как служение чему-то сверхъестественно высокому, а всего лишь как прозаическое средство прокормления и безопасности? Его-то самого вели совсем другие маяки... На книжных полках Сабурова-деда, сколько помнил Сабуров-отец, всегда стояли жизнеописания замечательных людей, и маленький Андрюша с самого раннего детства поглощал упоительные рассказы отца о великих людях (лишь через много лет он понял, что это были не рассказы, а сказки). Отец не разбирал характеров и профессий, - у всех великих была как бы одна общая профессия - "великий человек" (только политиков там не было, вдруг подумал Сабуров) - и с равным воодушевлением повествовал о Пушкине, Пастере, Гауссе, Мусоргском, Архимеде, Ньютоне и Рембрандте, и только, опять-таки, по прошествии многих лет Сабуров обнаружил, что отец ровным счетом ничего не смыслит ни в поэзии, ни в биологии, ни в музыке, ни в живописи, ни, тем более, в физике с математикой, - его занимала и приводила в почти религиозный восторг одна общая для всех великих схема: таланты страдают и созидают, а обыкновенные люди преклоняются перед ними и благоговейно возлагают цветы к подножию их памятников. "Ты ошибался, папочка, люди поклоняются успеху, а не таланту".

Однако маленький Андрюша, сам того не подозревая, усвоил, что единственно стоящая жизнь протекает где-то там, среди олимпийцев, а все прочие люди - не более чем тени, призрачно скользящие по историческому экрану, не оставляя на нем следа. Точнее, великие возвышались над историческим потоком, подобно незыблемым утесам, омываемым струями ежесекундно обновляющейся анонимной человеческой массы, которая - волна за волной - навеки исчезает в водопаде времен. Но Андрюша чуял в отцовских рассказах некий намек: если он, Андрюша, очень постарается, то и сам когда-нибудь попадет в ряды неподвластных времени утесов.

Весь поселок, где в то время жили Сабуровы, казалось, также укреплял Андрюшу в этой надежде, - здесь каждая собака знала сынишку доктора Сабурова, которому случалось оказывать медицинские услуги каждой без исключения семье, и обращаться к нему можно было в любое время дня и ночи, и, поднятый из-за стола или с постели, не заговаривая ни о приемных часах, ни о записях на завтра или послезавтра, доктор Сабуров натягивал галоши и, выказывая величайшую обеспокоенность, шагал во тьму вместе с просителем, не знавшим как и благодарить. (Кто бы мог подумать, что этот мягчайший гуманист сочувствует людям так, как другие жалеют животных, а высокое значение придает только тем, кто неподвластен времени!)

За разъяснениями по любому мало-мальски сложному вопросу - из политики или из кроссворда - шли опять же к доктору Сабурову, и никто не уходил с пустыми руками. В поселке было два промышленных предприятия: лесопилка и фабричонка, на которой штамповали пластмассовые игрушки и пуговицы, впрочем, тоже только и годились, что на игрушки какому-нибудь совсем еще не вошедшему в ум младенцу, - да и то нужно было зорко следить, чтобы он их не проглотил. Так что никто здесь и не помышлял тягаться образованностью не только с доктором, но и с его удивительным сынишкой, тараторившим наизусть "Мойдодыра" с "Кошкиным домом", а также необычайно продолжительные куски из "Сказки о царе Салтане" и "Сказки о золотом петушке". И когда он звонко восклицал: "И засем тебе девиця?", - слушатели помирали от смеху.

Таким раритетом, как доктор Сабуров с его семейством, гордилось даже начальство и дарило доктора своей благосклонностью за то, что он ничуть не кичился образованностью, а кроме того, решительно ни на что не претендовал. Маленький Андрюша, играя "в дворец", всегда выстилал пол позолоченными папиными грамотами, - мама предупреждала только, чтоб он как-нибудь не наступил на любимый профиль Сталина, коим венчалась каждая грамота.

Когда Андрюша пошел в школу - и учителя, и ученики уже прекрасно знали, что ему предстоит особая дорога, и он тоже это знал, и, принимая положенные ему пятерки, ничуть не зазнавался, готовый делиться с каждым встречным дарами, доставшимися ему по наследству.

Но потом отец почему-то согласился переехать в областной центр, и там как-то очень быстро обнаружилось, что он не мудрец, а чудак, и даже галоши его начали вызывать насмешку вместо умиления: если твоя душа живет чем-то неземным, телу лучше обитать или прямо на небесах, или уж в земной толще, но никак не посередине - посреди посредственностей. Андрюша тоже был очень удивлен, когда, выслушав его ответ по химии, учительница спокойно кивнула: "Хорошо", и поставила ему - что бы вы думали? - четверку. А потом такую же четверку он получил по физике. А потом по литературе, - он стал учиться на пятерки-четверки: автоматические пятерки по праву наследования здесь полагались Нинели Крупицыной, про которую каждый новый человек спрашивал, не дочь ли она Крупицына. Андрею впервые со всей отчетливостью открылось, что звание мальчика с будущим уже не принадлежит ему по наследству. И, подобно древним витязям, перед боем отправлявшимся к святым мощам, Андрюша стал зачитываться жизнеописаниями великих, как другие в его годы зачитываются Майн Ридом. А набравшись сил в общении со святыми, он брался за учебные пособия с благоговением и воодушевлением раннехристианского отшельника, берущего в руки веревку для самобичевания. Книжки по физике и математике, - время требовало физиков, а не лириков, - он читал с удивительным чувством, с каким, возможно, читались бы священные книги, написанные в жанре детектива.

Он очень скоро перерос всех в школе, потом в городе, а потом занял призовые места даже в республиканской олимпиаде, сразу и по математике, и по физике. Однако в школе вместо восхищения он вызывал лишь удивление как некая диковинка, как сиамский близнец, куда-то запрятавший вторую свою половинку.

Школа считалась негласно привилегированной, - в ней обучались отпрыски местной знати - семейства Крупицыных, семейства Головановых, семейства Божецких, воспринимавшие остальное человечество, как, вероятно, римские патриции воспринимали мир варваров - нисколько им не интересуясь и, тем более, не нуждаясь в его признании. Здешние солидные юноши шли в местный пединститут, на исторический факультет, если они намеревались пойти по идеологической части, или в местный политехник, если готовились в хозяйственные руководители. Для них эти институты и были открыты, точнее пробиты, а о всяких-разных столицах здешний чиновный люд помышлял гораздо меньше, чем пятилетний Андрюша Сабуров в своем поселке думал о Сорбонне и Кембридже.

Здесь преотлично понимали цену звонким фразам насчет того, что нужно чего-то там искать, дерзать и проч., - здешние, с младенчества солидные люди тем лучше знали цену звонким фразам, что фразы эти произносились с трибуны их родителями. Потребность дерзать у них удовлетворялась возможностью дерзить (в пределах негласных норм), распить бутылочку, перекинуться в картишки, притиснуть девочку, - словом, в занятиях, которые у молодых считаются залихватскими, а у взрослых - утробно-жлобскими.

Обладатели абсолютных ценностей, они были так же счастливы, как обитатели колдуновского болота, потому что и для них граница области была границей вселенной. Даже шмотки у них напоминали униформу и ни на ком, кроме них, не встречались.

Но Сабуров быстро почуял, что не от этого отборного отребья ему нужно ждать признания, что царство его не от мира сего, что его круг - великие покойники, - а вот Аркаша тянулся к живым... Неужели он извлекает какую-то "любовь" из общения со своими ублюдками?

Ага, вот и они - легки на помине. Один звонок - это к Аркаше, - мигом поскакал открывать, как никогда не бросался на его или материн зов. Да и Шурка вовсе не спешит к дверям на свои условные два звонка, - к нему-то ходят в день человек по двадцать-тридцать, к каждому не набегаешься - то мальчуган из детского садика: "Сулик дома?", то громила с бородой и львиным рыком: "Александра позовите". И Шурка встречает их каким-то неслыханным манером: открывает дверь, и - тишина. Тишина, тишина, тишина, потом - хлоп - дверь закрылась. Все. Визит окончен.

А когда открывает дверь этот дуралей Аркаша, сразу слышится его радостный захлеб и односложное бульканье в ответ. Этак никогда не будут тебя ценить.

Когда за Аркашей захлопнулась дверь, Сабуров, вместо безмолвствования диванных пружин, начал слышать Игоря Святославовича, соседа сверху, электрика из сабуровского института. Невольник традиции, князь Новгород-Северский старался смыться с работы пораньше - и оказывался почти раздавленным неподъемной грудой свободных часов, и конечности его в предсмертных конвульсиях хватались то за ножовку и молоток, - и тогда он до глубокой ночи что-то заколачивал и пилил визжавшую, рычавшую и хрипевшую фанеру, - то за бутылку, и тогда до утренней звезды он ругался с женой. Однажды Сабуров, перечитывая ночью "Доктора Фаустуса", расслышал, как на Игоря Святославовича орала его Ярославна: "А еще культурный человек, в институте работаешь!"

Слышно было, как он топает из комнаты в комнату, перекатывает какие-то тяжелые предметы. Потом уселся за дочкино пианино - культурный человек! - и принялся настукивать "чижик-пыжик, чижик-пыжик, чижик-пыжик, чижик-пыжик". Отстукав раз двести, перешел на классику, - он каким-то чудесным образом разучил первую фразу из "Лунной сонаты", но правильно брал лишь несколько первых тактов, а потом врал немилосердно и притом каждый раз по-новому. В литературном роде это звучало бы примерно так: "Буря мглою небо кржимнопрдымбам", "Буря мглою небокторпымбум", "Буря мглондорбырмым", "Буря мглындарбар" - раз, этак, сто - сто пятьдесят. Потом без грубых уродований, а лишь с упрощениями: "Бурь мгло нб крт", "Бурь мгло нб крт", "Бурь мгло...". Ого, что-то новенькое: начал выстукивать "Похоронный марш" одним пальцем.

Минут через сорок, оторванный от клавиш внезапным приливом воспитательского усердия, принялся вместе с дочкой разучивать стихотворение, угрожающе восклицая: "Люблю грозу в начале мая!!!"

Потом загудела вода в ванной. Хорошо бы, утопился... Вдруг в квартире стало как-то не в меру уютно. Зловещая идилличность создавалась весенней капелью в коридоре - там уже стояла большая лужа, а на потолке повисли перлы дождевые...

Игорь Святославович открыл лишь на третьем звонке - он что-то пилил. Вода из ванной уже переливалась через порог.

Выключив воду, Игорь Святославович, словно жертва кораблекрушения, принялся лихорадочно вычерпывать воду тазиком и выливать в переполненную ванну, где, показалось Сабурову, мокли какие-то дохлые звери. Но, вероятно, это были только шкуры.

- Вот сволочи, ну сволочи, - совершенно неожиданно ругался Игорь Святославович, в поисках сочувствия обращая к Сабурову набрякшее лицо. Совсем гидроизоляции нет: вылей хоть стакан - весь внизу будет. Хозяин, Хозяин нужен!

"Верно, без Хозяина ты просто не знаешь, на что себя употребить. Впрочем, все мы хотим быть управляемыми извне".

Подтерев пол в коридоре, Сабуров попробовал снова взяться за свои записи, но тут вернулся из школы Шурка, по обыкновению запоздав часа на два - на три.

- Па, ты здесь? - жизнерадостно взывает он. - Привет!

Привет, привет... Сабуров вышел полюбоваться, как Шурка пыхтит, стаскивая ботинки, - он готов корячиться хоть полчаса, чтобы только не развязывать шнурки. Сабуров в своих неспешных раздумьях над поведением человека в коллективе прочел книжку о поведении обезьян и узнал, что они делают только такие усилия, которые хотя бы чуть-чуть да приближают к цели: даже самая умная обезьяна подтаскивает стул к висящему банану лишь на такое расстояние, чтоб можно было еле-еле допрыгнуть, из ящика выкладывает ровно столько камней, чтобы еле-еле дотащить.

Шурка принялся стаскивать брюки, извиваясь в каком-то сладострастном восточном танце, - это чтобы не расстегивать нижнюю пуговицу. Волосы фонтаном бьют из его буйной головы. Но затылок с недавних пор коротко острижен - мода.

Сабурову не наскучит хоть два часа рассматривать Шурку, хоть сутки напролет следить, как у него складно шевелятся губы и вращаются ярчайшие глаза. Только верхняя губа у него как-то необычно потолстела, и глаза слишком разного размера, и веко на том, что поменьше, совсем фиолетовое.

- Ты что, опять дрался?

Стоит ли вспоминать о таких пустяках! Он ехал в автобусе, а какой-то пацан с тротуара показал ему кулак. Пришлось вылезать из автобуса и бежать обратно, а их оказалось даже двое. О том, как он кого-то побил и как его побили, он рассказывает с одинаковым удовольствием: он мне как даст, - я - дзыннь! - об столб затылком, а тут сбоку другой рраз... А прогрессивная интеллигенция еще не верит, что человек способен на бескорыстные поступки, - да мир переполнен бескорыстием!

Когда Шурка раздевается, особенно заметно, что детская упитанность уже оставила его - проступили ребра, мослы. Сабуров еще ни разу не сумел дождаться, чтобы ему наскучило наблюдать за удивительно ладными линиями Шуркиного еще небольшого тела, за легкостью и точностью его движений. Вот он, будто на лыжах, проскользил на кухню (ему невыносимо терять время на такую глупость, как ходьба), гремит кастрюлями, хватает куски холодных кушаний - обезьяны еду не разогревают. А Аркаша, если его спросить, хочет ли он есть, непременно ответит: "Не хочу", а через пять минут, усладив душу отказом, принимается за еду и ест едва ли не брезгливо, как будто потихоньку принюхивается.

Телефонный звонок. Шурка молнией ухватывает трубку, беседует на свой обычный лад - молча слушает, а потом произносит единственное слово: "Угу". Пьет из-под крана и мчится в комнату, тут же вылетает обратно (у Сабурова зарябило в глазах), барахтаясь в своем любимом "стебовом" свитере почти до колен (вымолил, чтобы Наталья связала), отыскал, наконец, выходное отверстие для головы, подпоясался, чтобы походить на средневекового рыцаря, - таково требование местной молодежной субкультуры. Со стоном непомерного усилия натянул нерасшнурованные ботинки, вдруг вспомнил:

- Да, если чувак такой с бородой придет за пластом, скажи: пусть треху гонит, тогда будет пласт!

- А с лестницы спустить никого не надо?

- А у нас в сухофруктах завелись жучки. Я вчера взял одну сухофруктину, а оттуда как из муравейника - фрр...

Перед зеркалом послюнил волосы на висках и закрутил их в две остренькие висюльки - это тоже из молодежной субкультуры - и кубарем покатился по лестнице, - обезьяны не ждут лифта, потому что в ожидании нет ощутимого движения к цели.

Во дворе, завидев Аркашу с компанией, мгновенно перешел с бега на пресыщенную развалочку. С каждым поздоровался за руку - лениво, глядя куда-то мимо, и они суют ему полудохлую руку точно так же, - в этом бесстрастии особый шик. Как у китайских мандаринов. Отошел вразвалочку в своей кольчуге, но продолжительной вальяжности не выдержал и ударился рысью. А Аркаша остался с предметами своей любви. Странно - а иногда и жутко даже - видеть среди этих уродов такое тепличное растеньице.

Михеев Степан в прошлом хулиган настолько знаменитый, что слава его давно достигла даже чуждающихся всяческой суеты ушей Сабурова: то школа взяла его на поруки, то отдала обратно, то выдвинула для него общественного защитника, то, наоборот, обвинителя, пока он, наконец, не сел по-настоящему за хищение государственного имущества, отличающееся особой дерзостью и цинизмом.

В школе Михеев носил непритязательную кличку Михеич, вполне сгодившуюся бы для старичка-сторожа, и, вернувшись к мирной жизни, Михеич действительно обратился именно к этому роду деятельности, однако кличка его - наконец-то сделавшаяся уместной - почему-то переменилась на более шикарную, как все западное: Стив. Что ж, будем надеяться, что Стив станет охранять казенное имущество с той же дерзостью и цинизмом, с какими он когда-то на него покушался.

По выдвинутой челюсти Стива и надменно вскинутой голове видно было, что он полностью сохранил свой горделивый нрав. Ветер шевелил его густые светлые волосы, тяжело, как портьера, ниспадающие на плечи, - ни дать ни взять викинг на носу корабля. Сабуров ни за что не рискнул бы покуситься на народное добро, на страже которого стоит такой боец.

А вот вообразить Кристмаса на страже чьего бы то ни было имущества немногим легче, чем самого Иисуса Христа. Его экстерьер просто вопиет о безразличии ко всему земному (собирайте сокровища на небесах!): латаные-перелатаные - но все же фирмовые - джинсы, стоптанные облезлые кроссовки, - но впечатление усилится десятикратно, если знать, что этот же наряд составляет и зимнюю амуницию Кристмаса. Длиннейшие волосы его "хаер" по-ихнему - сами собой разбиваются на полтора десятка жиденьких рыженьких прядок, завивающихся, как серпантин на новогодней елке. Кристмас и весь какой-то обвисший, как будто он и вправду не стоит, а свисает с чего-то (не с креста ли воображаемого?). Когда на его робкий звоночек открываешь дверь, всегда обнаруживаешь его не сразу же за дверью, а метрах в трех-четырех, у лифта: если папы-мамы обругают - он сразу же и исчезнет.

Однако и он ночами стоит на страже народного достояния и ни о какой иной карьере не помышляет. Зато третий собеседник Аркаши, Гном, мечтает именно о духовной карьере, которая, на первый взгляд, гораздо больше подошла бы Кристмасу, а не смехотворному, склонному к шутовству коротышке с окладистой бородищей и востренькими глазками, перекатывающимися, как шарики (которые по инерции продолжают перекатываться, когда он на мгновение перестает вертеть головой). Сабуров однажды наблюдал, как трлллейбусный контролер требовал у Гнома проездной билет - за три секунды Гном исполнил целую пантомиму: ужас (хватается за голову) сменяется надеждой (отчаянно хлопает себя по карманам) и завершается лучезарнейшим счастьем (билет предъявлен).

Этот болотный попик уже дважды проваливался на экзаменах в духовную семинарию, а пока, в ожидании епитрахили, щеголяет в облегающих хромовых сапогах, галифе и кожанке (нечто из времен гражданской войны), а поверх всего - фуражка с желтым швейцарским околышем. В миру он занимает более высокое положение на социальной лестнице по сравнению со Стивом и Кристмасом - он оператор котлотурбинной установки, проще говоря - кочегар.

Взлетит когда-нибудь эта кочегарка на воздух с таким оператором, а с нею вознесется и болотный попик, - хорошо бы, и прочие исчадия Научгородка оказались в тот миг у него в гостях. Ой, грех, ой, грех про такое придумывать, но... кто из смертных не пожелал бы осушить болото, которое засасывает его дите, - пусть даже и пострадает болотная нечисть.

Когда смотришь на них, такое заурядное, мещанское негодование поднимается в груди: "молодые парни, а работают на стариковских должностях, шутов гороховых из себя изображают" - и все остальное, - а в ненавистной посредственности начинаешь видеть надежду и опору. Да, да, в пристрастии людей ко всему общепринятому, в ненависти к каждому, кто на них непохож, начинаешь видеть материк, на котором только и может покоиться цивилизация, - материк этот есть норма, стандарт, благодаря которому люди имеют сходные мнения и вкусы, а потому могут служить взаимозаменяемыми деталями общественных механизмов. Нельзя было бы построить ни одно здание, если бы каждый кирпич лепился как кому вздумается, - иной раз даже треугольным или круглым.

Так воспоем же гимн посредственности - золотой посредственности, хранительнице НОРМЫ! И пусть она в своем неприятии всякой оригинальности способна отторгнуть от себя не только Стива и Гнома, но также и Пушкина, и Сабурова, - что делать: лес рубят - щепки летят, поддержание стандарта требует выбраковки отклонившихся от нормы изделий. Бриллиантовая посредственность, выпалывая из своих рядов всевозможные аномалии, в своем санитарном усердии не имеет возможности распознать среди уродцев норму завтрашнего дня, - вот завтра она и станет ее оберегать, если сегодня не сумела уничтожить. "Я с вами, с вами, золотые и бриллиантовые мои сослуживцы! Когда я вижу истинно инородные, истинно нестандартные детали в нашем с вами общественном механизме, я начинаю понимать, что и я точно такой же, как вы, на девяносто девять и девятьсот девяносто девять тысячных процента и лишь на ничтожную, ничего не стоящую крупицу оригинальности отличаюсь от вас. Выберите среди вас самого тупого и добропорядочного, и я облобызаю его, как некий святой лобызал гнойные язвы прокаженного, а потом, подобно блудному сыну, припаду к стопам Колдунова отца народа и хранителя равенства, то есть Нормы - главнейшей из святынь. Пусть разнообразие - источник прогресса, зато Норма - источник стабильности и взаимопонимания. Источник Покоя, то есть счастья".

Сабуров без всякого юродства сейчас предпочел бы, чтобы Аркаша был заурядным, но нормальным человеком. Но не из-за его ли, Сабурова, всегдашнего презрения к посредственности Аркашу совсем не интересуют нормальные люди, а тянет все к каким-то диковинкам?

И откуда только наплодилось этих уродцев на их с Натальей голову! Как будто мутации какие-то посыпались... Своим рождением Сабуров захватил эпоху культа личности, детство провел в эпохе волюнтаризма, молодость пришлась на эпоху застоя, а зрелость свою он намеревался провести в эпохе гласности - такой вот он поживший и повидавший. Однако лишь в Стиве Михеиче он еще находит некоторое сходство со старыми добрыми образцами: отца нет, мать выпивоха, сын хулиган - все как у людей. Но в старое доброе время этот достойный сын своего неизвестного отца не стал бы водить дружбу с такими мозгляками, как Аркаша и Кристмас. И не стал бы читать "Афоризмы Конфуция", которые ему снес Аркаша. Он, конечно, скорее всего и прочел-то не больше двух страниц, прежде чем потерять, но ведь вскормленный сырым мясом хулиган старого доброго времени почел бы за низость даже и притронуться к подобной протертой кашице для беззубых старцев и младенцев.

А Кристмас и болотный попик еще диковиннее, - и следовательно опаснее! - потому что происходят из семейств вполне благополучных, а у Кристмаса отец еще и полковник, которого дружки Кристмаса называют полканом, ничуть не стесняясь присутствием Кристмаса, а тот и не думает обижаться. Каково, должно быть, созерцать заросшего оборванца-сына старому служаке, вероятно, сажавшему солдат на губу за косо пришитый подворотничок!

С полгода назад Сабурову позвонила мамаша Кристмаса и безо всяких этаких подходцев и экивоков затараторила, как базарная торговка:

- Имейте в виду, если ваш сын что-нибудь купит у Максима, я вас привлеку! Имейте в виду!

Пока до Сабурова доходило, что Максим - это не кто иной как Кристмас, мамаша тараторила все быстрее и быстрее, словно ее ожидал тысячный штраф за каждую минуту промедления.

- Мы ему все покупаем, а он все распродает, все пластинки эти идиотские покупает, я ему пальто гэдээровское за двести семьдесят шесть рублей купила, а он его за тридцать продал, я ему джинсы простые за сто двадцать купила, джинсы вельветовые за восемьдесят два, а он их за пятьдесят продал, часы электронные за шестьдесят три рубля за пятнадцать продал, "дипломат" за двадцать четыре - продал за шесть, куртку "танкер" японскую за сто восемьдесят три - продал за шестьдесят, куртку из натурального хлопчатника на натуральном ватине... сапожки зимние итальянские... кроссовки югославские...

Сабуров ошеломленно слушал этот истерический отчет вылетевшего в трубу комиссионного магазина и, когда горестный прейскурант был наконец исчерпан, он только и сумел произнести:

- Теперь я понимаю вашего сына.

По-человечески всех можно понять, но Сабуров не может причитать, как Наталья: "Бедные, бедные дети!" - ему своего ребенка надо спасать. Жаль, конечно, что у родителей Кристмаса не нашлось других средств завлечь его душу, кроме электронных зимних сапожек гэдээровских из шведского хлопчатника натурального на синтетическом ватине югославском, - но нельзя же, чтобы он тащил на дно и других! Потому Сабуров и старается показать Аркаше, что его коллеги по секте сторожей нисколько не загадочны: они претендуют на незаурядное место в обществе, не обладая незаурядными данными, а потому предпочитают жить вообще вне социальной лестницы, только бы не занимать подобающее им место в ее середине.

Но - увы! - любовь слепа. Аркаша только супится и бормочет: "От них хоть иногда что-то небанальное услышишь, а ваши буржуйчики все одинаковые, как гвозди". - "Гвозди хоть в стенку вбить можно. У нас сторожей скоро станет больше, чем имущества". - "У тебя у самого на работе одни бездарности, у мамы половина дураков да еще карьеристов, подхалимов, а мои сторожа хоть не лезут в ученые, в начальство". И вгоняют в гроб даже родных своих, а бездарности и карьеристы очень часто бывают нежными и заботливыми папашами. Кстати, и дети бездарностей и карьеристов, скорее всего, не станут таскать любимые отцовские книжки ради призрачной надежды угодить своим немытым кумирам, которым ничего не стоит пустить любой шедевр, добытый Сабуровым путем долгих поисков и немалых расходов, на растопку или подтирку. Чего-чего только им Аркаша не перетаскал: "Афоризмы Конфуция" китайские натуральные, семь рублей, драмы Пиранделло итальянские синтетические, двенадцать рублей, "Доктора Фаустуса" фээргэшного, восемь рэ, Сартра французского почти неношенного, девять рэ...

Вот и сейчас он вертит головой от одного ублюдка к другому, и в глазах его детский восторг и - так вот почему так нестерпимо на это смотреть! - ЛЮБОВЬ. Любовь, с которой он никогда не смотрел на тебя. Так это, оказывается, просто-напросто ревность, ррревность раскаляет твою ненависть к бедным уродцам, и ты только притворяешься, будто они противны тебе из-за их никчемности, - ведь всяких там спекулянтов, карьеристов и бракоделов ты не удостоиваешь своей ненависти - брезгливости, разве. А кроме того (только бы не нарваться на какое-нибудь некрасивое знание о себе), карьеристам, спекулянтам и бракоделам ты нисколько не завидуешь. А Аркашкиным монстрам - завидуешь, потому что у них в самом деле есть то равнодушие к мнению окружающих посредственностей, которое ты сам только декларируешь. Вспомни, как ты бесился, когда в течение нескольких лет тебе, Сабурову! - пришлось числиться младшим научным сотрудником: у Колдунова всем, кроме приближенных, все выдается в порядке очереди - Сидоров, Сидоркин, Сидорчук, Сидорчуков, Сидоренко, Сидоренков, а только потом уж Сабуров. Лишь наглядевшись на Аркашиных дружков, он начал подозревать, что вместе с равнодушием к мнению толпы и начнет плодиться оригинальность, переходящая в уродство: толпа, при всей ее туповатости и тугоухости, хранит в своих упрощенных мнениях и вкусах огромную массу необходимейших вещей... И все же - что у этих уродов общего с Аркашей? И друг с другом? У юродивого Кристмаса со свирепым Стивом и вертлявым Гномом? Заметно только общее пристрастие к иностранным пластинкам в сверхрасписных конвертах. Музыку какой-то утонченной, по их мнению, струи (только кретины путают ее то с тяжелым, то с металлическим, то еще с каким-то там роком!) - музыку эту они возвели из служебной услады в некую разновидность религии: слушают ее поистине со сладкой мукой и благоговением, страдальчески раскачиваясь, что особенно раздражает. Потому-то, должно быть, возле их алтаря - проигрывателя - могут собираться и львы, и кони, и трепетные лани, как в церкви могли молиться рядом раззолоченый барон и нищий оборванец.

Воспаленная фантазия охотно подсказывает идиотические реплики, которыми могли бы обмениваться члены братства сторожей.

- Питер Болен и Фредди Уммер перешли в группу "Матхер энд фатхер".

- Им сейчас хорошего ударника не хватает.

- Чего?! Болен сейчас самый крутой ударник. Он себе зуб бриллиантовый вставил. Сверкает такой!

- У него третья жена с иглы не слазила.

- Он ей, когда разводился, подарил золотой диск.

- А первой - дважды платиновый.

- В кайф!

- На последнем хит-параде победил "Модерн токинг".

- Все, кранты. Джон Лопни и Боб Корни на личном самолете гробанулись.

- Не на самолете, а на личной яхте.

- С кинозвездой.

- С двумя.

- С тремя.

- Джон Лопни себе в вену золотой клапан вделал - наркотой шмыгаться.

- А у Боба Корни были очки с видеомафоном. Извращаются!

Сабурову стало даже любопытно, до каких клевет способно дойти его раздраженное воображение, если спустить его с цепи. А ведь его бы далеко не так раздражало, если бы Аркаша и его болотные пузыри устраивали свои молебны вокруг общепризнанных Бетховена или Баха, хотя...

"Совсем не исключено, что среди ихних Фуфлойдов есть какой-то завтрашний Бетховен, но я этого не желаю и знать, пока их не начнут гонять по телевизору!"

То есть по отношению к новой музыке ты тоже ведешь себя, как человек толпы, и, возможно, Аркаша за это испытывает к тебе те же чувства, которые сам ты испытываешь к своим сослуживцам.

Неразрешимая трагедия: заурядные людишки не умеют оценить твои сокровища и готовы запросто втоптать их в грязь, даже и не почувствовав, что под копытцем что-то хрустнуло, - но - увы и ах! - любовь-то к сокровищам своим ты приобрел через людей тоже не слишком примечательных.

Имена Пушкина и Пифагора ты впервые услышал от людей самых заурядных. Сам доктор Сабуров, зарядивший тебя мечтой о чем-то поднебесном, тоже был недальнего ума, - иначе его благоговение перед великими не могло бы гореть столь чистым, непрактичным пламенем. Твердолобость толпы позволяет ей в течение целых веков хранить истины, которые удается вырубить на ее гранитном лбу гениям, коих ей не удалось уничтожить за несходство с нею. А ее склонность к общепринятому заставляет ее распространять усвоенные истины и вкусы - значит и вкусы гениев - до последних пределов вселенной.

Но думать о посредственности без вибрации в пальцах Сабуров все-таки не мог. Он тысячу раз мог бы простить пренебрежение к своей телесной оболочке, но - не к своему таланту. Лида это очень хорошо поняла. Лида... прелестное существо... но, в общем, конечно же, заурядное... от заурядных папы-мамы... Чудеса да и только - и заурядность, оказывается, может рождать любовь к высокому, восхищение чужим талантом.

Про служившую ему Наталью на этот раз он вовсе не вспомнил.

Два решительных звонка. Это к Шурке, Антон. Тоже из нестандарта, но привычный до того, что душа радуется: мать - судомойка, охотно попивающая с отцом - работягой-закладушником, и у Антона в его шестнадцать неполных лет физиономия топорная, как у сорокалетнего алкаша, только боевой расцветки в лиловых тонах недостает. Одежка, как в старые добрые времена, явно с чужого плеча, резиновые сапоги с загнутыми голенищами тоже с чужой ноги. В нынешнее развращенное, изнеженное время мало после товарища Сталина осталось охотников таскать в жару сапоги - просто облобызать хочется. Живы еще, живы хранители традиций - папаша Антона и по квартире расхаживает в резиновых сапогах.

Он и детей воспитывал старым добрым манером - за каждый проступок колошматил смертным боем, и в результате закаленный Антон сделался самым бесстрашным среди хулиганов Научгородка, а его младший брат, напротив, делал пакости только тогда, когда был уверен в полной безнаказанности, так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат. В Антоне папаша выковал себе достойного преемника - и соперника: мордобой у них теперь заканчивается примерно вничью.

Шурку можно принудить к очень многому, уменьшая выделяемую ему пайку любви. Но теми, кто в ней не нуждается, управлять невозможно. Однако суровый отец Антона, потерпев полное фиаско во всем, что воспитывал целенаправленно, сам того не заметив, воспитал в нем ценнейшее для руководителей качество - ответственное отношение к работе. С самого лютого похмелья, сизый, еле живой, папаша поднимался в полседьмого, с трудом одолевал несколько чашек холодной воды из-под крана и брел на свою автобазу, невзирая на погоду и состояние здоровья, негодуя лишь на отмену мудрого сталинского закона об уголовном наказании за прогулы и опоздания. Руководитель, повтори этот подвиг!

"Это же работа" - неотразимая для Антона магическая формула. Неосознанные табу - не есть ли они единственно прочная основа общественного поведения?

"Антон - Витя - навестить сегодня же", - засигналила цепочка стыда.

Позапрошлой осенью Шурка по обыкновению затемпературил, и врачиха, которой он надоел еще в прошлом году, настояла на госпитализации пусть, мол, его обследуют как следует, то есть нашпигуют антибиотиками, чтоб температура спала на недельку-другую - главное, мерьте пореже.

Компания в тот раз подобралась действительно теплая, - все с субфебрильной температурой. Днем они пялились в телевизор и резались в самодельные карты, а ночью похищали пустые пузырьки и колошматили их об стены в своей палате. От этого подкроватная полутьма загадочно поблескивала и переливалась.

Чтобы избавиться от соглядатайского родительского глаза, на дверях детского отделения с последней холеры висела табличка: "Карантин", - золотом на черном стекле над явно временной жестянкой "Детское отделение". Карантин давал возможность особо чадолюбивых родителей привлекать к разным черным работам (за час работы - час общения с дитем).

Наталья дважды в неделю мыла пол в коридоре и вестибюле (заодно выметая осколки из-под кроватей), а сам Сабуров в каморке под лестницей чинил ломаные стулья, с грехом пополам сколачивая из двух уродцев третьего. Он никогда не был мастером в подобных делах, но родительская любовь способна творить чудеса. Больше того, вслед за незатейливой работой к нему невесть откуда являлся и своеобразный говорок мастерового, имевший бурный успех у Шуркиной компании.

После каждого взрыва хохота Шурка бросал горделивый взгляд на свою гвардию, а в первую очередь - на своего заместителя Витьку, никогда не хохотавшего, а только улыбавшегося ровной милой улыбкой.

Чтобы Шурка совсем не взбесился от безделья, Сабуров, поставив на четыре ноги положенное число двуногих и трехногих инвалидов, занимался с ним всеми школьными предметами сразу, стараясь воодушевить его тем, как он явится в школу и как все будут думать, что он отстал, а он как начнет хватать пятерки... (Когда ему без разговоров выставили по всем предметам умеренные тройки, Сабуров даже испугался за сохранность его рассудка, а утешение тут одно: плюй на окружающих кретинов. Какие еще плоды может принести это ядовитое семя? Но не ставить же себя в зависимость от людей, которым от тебя нужно одно: чтобы ты не докучал! Безысходная трагедия-с, милостивые государи и государыни!)

Орудуя шваброй в больничном коридоре, Наталья обратила внимание на повторяющуюся картину: из малышовой палаты время от времени с торжествующими воплями вырываются два замусоленных крошечных карапуза, а нянечка немедленно загоняет их обратно, покрикивая, как на гусей: пацанята были оставлены мамашами "на попечение государства", а поскольку мест в Доме малютки (как ласково звучит!) не хватает, их, до неизвестной поры, держат в детской больнице, предоставляя корм и кров, а также полную возможность извлекать из эпизодического общения с младшим медперсоналом крохи духовного развития.

Это открытие повергло Наталью в такой ужас (среди цивилизованного города растут дикари!), что тень его коснулась и Сабурова, - он тоже едва не поверил, что ему придется усыновлять несчастных карапузов, наделенных малообещающей, а возможно, и просто опасной наследственностью. Дружно ожидая от брошенных детей проявлений этой самой дурной наследственности, именно этим мы "проявления" и вскармливаем, все так, но - не может же он, Сабуров, нести ответственность за все несовершенства мира! Таким порывам приятно отдаваться, если есть кому вовремя остановить. Как на духу: если бы речь шла только о расходах, он бы не поскупился. Но ведь надо еще вечно стоять на вахте - утром волочить в детский сад младенца, такого же полусонного, как ты сам, если даже есть возможность поспать. А в другой раз, когда позарез надо быть на службе (отпрашиваться ему не позволяет нрав), ребенок внезапно объявляет, что его тошнит, что у него болит головка; мысленно кляня все на свете, а больше всего Наталью, успевшую ускользнуть на свою треклятую работу, суешь ему градусник (несчастное дитя бросает на тебя испуганный взгляд, почуяв в этом жесте твое бешенство) - точно, температура! Бежишь на темную зимнюю улицу, с третьей попытки находишь исправный автомат и полчаса вызваниваешь врача, и в ожидании его барабанишь пальцами рук и ног - вдруг откажется выдать больничный лист (а что сделаешь, если откажется? Притом больничный отцу выдают либо со скрипом, либо с усмешкой, а принимают в канцелярии - уж всегда с ухмылкой), и мечешься по комнате, как дрессированный тигр в клетке, и жалеешь себя, вместо того чтобы жалеть больного карапуза.

(Вдруг вспомнилось: однажды он приволок Аркашу, по обыкновению, ровно к семи, - только так он еще успевал на службу, - а садик оказался запертым. Отношения в институте были таковы, что опаздывать нельзя было ни в коем разе - либо потом остаток дней пришлось бы провести на брюхе, - и он срывающимся от досады голосом принялся уговаривать Аркашу подождать одному на крылечке. Но Аркаша вдруг испугался перспективы остаться в одиночестве под морозными звездами и заплакал. Сабуров принялся его успокаивать голосом переодетого бабушкой волка, однако Аркаша плакал все безутешнее, и Сабуров, впадая в безумие от мороза, волчьей тьмы и безысходности, заорал: "Замолчи сейчас же!" - и тряхнул Аркашу за грудки, как взрослого, так что онемевший от ужаса Аркаша отделился от земли - хвала всевышнему, он этого, кажется не помнит! - и повис у него в руках. Это вернуло Сабурову рассудок. "Ничего, ничего, я подожду", - забормотал он, положась на волю божию, и она не подвела: чудесным попечением ему удалось ухватить такси, - может быть, единственное в городе.

Кстати, и три рубля на такси - в те времена это тоже была сумма.)

А когда выздоровеет - хоть завтра, - еще целый день уйдет на справки, в том числе - из санэпидстанции, занесенной черт-те куда и работающей черт-те когда. А потом снова бесперебойная вахта: не позже восемнадцати как штык быть в детсаде; покайфовать с книгой, пообщаться с великими тенями - единственное общество, в котором Сабуров чувствует себя уютно, про это забудь: маленькое настырное существо будет карабкаться на колени, дудеть в дудку, с преступным легкомыслием подаренную кем-то из знакомых, колотить в барабан того же происхождения или жестяной кузов игрушечного грузовика. Шурка по поводу именно грузовика однажды жалобно взмолился: "Мне его никак не сломать!" - он всегда отличался прямотой, не искал эвфемизмов, вроде: "Мне его никак не разобрать".

В своем ребенке такие штуки забавляют, но даже и он иной раз осточертеет, а чужой... Про своего будешь думать: "упорный", про чужого - "упрямый", про своего - "рассеянный", про чужого - "тупой", про своего "весь в меня", про чужого - "весь в подонков этих", - да мало ли на каких неприязненных и подлых мыслях будешь ловить себя - изведешься к черту! Лучше не приносить непосильных жертв, чтобы не возненавидеть тех, для кого их приносишь.

А ведь остается еще самое загадочное - воспитание. Это прежде было довольно кормить, одевать, а в остальном, что все делают - то и он будет делать. А сейчас почти ничего, что "все делают", не осталось... Да нынешние дети и не видят нас в работе, а только в бытовой дребедени, где поистине все равны, - и Пушкин, и Сидоров. А он, Сабуров, ведь еще и отзывается о своих делах с насмешкой! И к чему потянет несвоего ребенка, если уж родных несет неизвестно куда... А попробуй уследить за миллионами мелочей, которые, может, и есть решающие, - с улыбкой ты обращаешься к ребенку или без, или с улыбкой, но неискренней, с чувством читаешь или цедишь сквозь зубы...

В том разговоре о больничных маугли Сабуров обезоружил Наталью апелляцией к священному долгу перед собственными детьми, и она ограничилась пламенным воззванием в областную газету: "Моя мать, совершенно необразованная женщина, учила меня, что с детьми необходимо разговаривать с самых первых дней их жизни, а люди, считающие себя образованными..." - но не дичают ли и взрослые, оставленные, как почти все мы, "без всякого общения"? (Дух рождается не из сытости и не из голода, вдруг непреложно понял Сабуров, а из человеческого общения.)

Газета откликнулась очень быстро: "Благодарим Вас за острый материал для острой публикации", - однако публикации не последовало. Но дети были из больницы вскоре изъяты. А до тех пор Сабуров перестал пускать туда Наталью: оберегая ее нервы и относительный покой в семействе, ходил сам вместо нее и носил несчастным малышам рыночные фрукты и игрушки - с большим облегчением для собственной совести. Игрушек (и детского барахлишка) Наталья насобирала у себя на работе целый воз, - там тоже были рады заплатить умеренный выкуп, чтобы облегчить совесть и ощутить собственное благополучие - им мы обязаны несчастным, которых нам посчастливится встретить рядом с собой, - они снижают наши критерии.

У себя на службе Сабуров ничего собирать не стал - перед сослуживцами ему почему-то невыносимо показаться лучше, чем он есть. Вот показаться хуже - это пожалуйста. Не потому ли, что стараясь быть хорошим, тем самым покоряешься людскому суду, а оставаясь плохим, этим судом пренебрегаешь?

Навещая малышей, таская им передачи, он старался побыстрее улизнуть из их палаты, - не делать же им "козу" или подбрасывать на колене, чтобы через двадцать минут преспокойно удалиться, оставив их на попечении государства, - это была бы фальшь совсем уж нестерпимая, довольно было и того, что ребятишки, завидев его, радостно бросались ему навстречу. Вернее, бросались-то они вроде бы одинаково радостно, но один выражением лица напоминал приятно удивленного добродушного мужичка, зато второй был вылитый урка с бритвенно тонкими поджатыми губами и сверлящим взглядом, который насквозь пронзал все сабуровские хитрости. Иногда он сжимал в зубах соску, многозначительно пожевывая ее, как сигарету.

Оба они даже не пытались лопотать, но взгляда их Сабуров не мог вынести, ни добродушно доверчивого, ни пронзительного, - прятал глаза и бочком, бочком, воровато...

Правда, в самый первый раз ему не удалось так легко отделаться, - он, от неловкости не смея поднять глаз, сидел над разноцветной грудой только что приволоченных им игрушек, - словно бы вываленных из современного Ноева ковчега - всевозможная фауна, вплоть до мотоциклов и автомобилей, навалившаяся на огуречно-зеленого пупырчатого крокодила величины почти натуральной, - словом, Сабуров сидел, а заведующая отделением Зельфира Омаровна стояла у него над душой, отчитывая - ввиду отсутствия их негодяев-родителей - облагодетельствованных деток: "Вот так и идет дело: злой бросает - добрый помогает", - а маленький урка, стиснув прорезь рта, пронизывал его взглядом: "Я-то знаю цену твоей доброте", и Сабуров, тоже знавший ей цену, переводил взгляд на мужичка, который с выражением добродушного восхищения на бесхитростной мордочке не то просто ощупывал, не то пытался распутать большущий узел на красивой шелковой веревке, продетой сквозь ноздри крокодила. Он действовал не только большим и указательным пальцами, как это делают искушенные в подобных ситуациях взрослые, а собрал в пучок все свои пухленькие шевелящиеся пальчики, утоньшающиеся к миниатюрным ноготкам, и Сабуров узнал в этом манеру своих собственных детей. В каждом доме сейчас какое-нибудь дитя занимается такой же чепухой, а двое, трое, четверо взрослых людей не сводят с него глаз, и в голове у них мутится от нежности, им не сдержать счастливого смеха, а вот здесь эти пальчики, эта восхищенная мордочка пропадают зря, как бриллиант в канаве (или талант в толпе посредственностей), и никому-то в целом свете это не радостно, не трогательно, не умилительно. А эти крошечные создания, которых мы содержим на государственном обеспечении на положении животных - с кормом, но без любви, - даже и не знают, чего они лишены, а может быть, никогда не узнают... Каспар Хаузер, никогда не видевший людей, ни разу не чувствовал себя несчастным, - одиночество не всегда несчастье...

- Я бы таких мамашей расстреливала! - тем временем восклицала Зельфира Омаровна. Но, сообразив, что дети и в этом случае остались бы без матерей, поправилась: - Нет, в тюрму сажала! А детей все равно бы заставляла воспитывать!

"В тюрьме?" - хотел спросить Сабуров, осторожно переводя взгляд на урку (ему-то бедняге, еще хуже - у него ведь и внешность нерасполагающая...), и вдруг почувствовал, что ему перехватило горло и, более того, с ним вот-вот произойдет неудобнейший для мужчины конфуз.

- А так - кто из них выйдут? Пни и то лучше обеспечивают.

- Какие пни? - от изумления к Сабурову вернулся голос.

- Психо-неврологические интернаты. Для хроников. Я всегда говорю: они из дураков умных хотят сделать, и из умных - дураков. При такой воспитании из них вот такой и выйдут, - она указала на Витю, явившегося вместе с Шуркой поглазеть на интересное, по больничным масштабам, зрелище.

Витя безмятежно улыбнулся очаровательной своей улыбкой.

- А я тоже из этой шайки, - обиделся Шурка.

- Ты к нему не подравнивайся - у тебя есть перед кого стесняться. А он перед кого - перед Иван Иваныча будет стесняться? А Иван Иванович перед его не стесняется здоровый ребенок три недели в больнице держать?! Раньше кто в детский дом жил? Папа умер, мама умер. Ла. А у тебя как? обратилась она к Вите. - Папа сегодня пьет - завтра сидит, мама сегодня сидит - завтра пьет, так, нет?

Сабуров напрягся, но Витя нисколько не обиделся, только улыбнулся еще безмятежнее, и Сабуров лишь потом понял, что главное обаяние этой улыбки заключалось в ее абсолютной беспретенциозности, - она никогда не претендовала быть умной, насмешливой, проницательной или еще какой-нибудь она всегда была просто улыбкой: забавно человеку - вот он и улыбается. И о своих ночных похождениях они рассказывают по-разному - Шурка воображает себя каким-то разведчиком, Оцеолой, гордится тем, что переступает запреты, а Витя ничем не гордится и ничего не воображает, - ему забавно, и все.

- Ты мать-то свою помнишь? - только что не добавив "горюшко мое", с какой-то укоризненной симпатией спросила Зельфира Омаровна. - И отца не помнишь? - Зельфира Омаровна как будто желала продемонстрировать Сабурову, до чего может доходить людское бесстыдство.

- Немножко помню. Он меня на руки брал.

Сабуров осторожно посмотрел на Витю - он бессознательно ожидал чего-то чувствительного, святочного, но - забегая вперед - так никогда и не дождался: Витя обо всем говорил с неизменной простотой, и сейчас, и тогда, когда Сабуровы по воскресеньям начали брать его к себе. С готовностью выплачивая выкуп за свое благополучие и штрафуя себя за нехватку в собственных душах пищи для Витиной души (Наталья умела разговаривать лишь с бессловесными младенцами), Сабуровы с тем большей охотой шли навстречу потребностям Витиного тела: старались накормить его повкуснее да еще завернуть с собой (Витя с полной непринужденностью засовывал свертки в штаны, чтобы не отобрали старшие мальчишки, - они пока что обшаривают только карманы), охотно исполняли его материальные просьбы, которые Витя делал с всегдашней своей простотой, не подозревая, что в этих случаях положено изображать нерешительность и смущение; от этой бесцеремонности Сабуровы не могли не испытывать легкой покоробленности и, стыдясь этого чувства, выполняли просьбы с утроенной поспешностью.

Сабуров уже и не помнил, каким образом выучились этим штукам его родные дети, - уж наверно, им указывали, что надо говорить "спасибо", когда берешь конфету. Но чужому ведь ребенку этого не скажешь, - тем более, когда вручаешь ему подарок в тысячную долю того, что ты ему должен по законам благородства.

Сабуровы, само собой, старались не замечать, что Витя при этом не выказывает ни малейшей благодарности: он не натренировал в себе это чувство, привыкнув все получать через посредство некоего снабженческого аппарата. Кроме того, не привыкнув быть чему-нибудь хозяином, Витя не приобрел также привычки дорожить чем-либо, и Сабуровы старались воспринимать как нечто само собой разумеющееся чистосердечнейшую простоту, с которой Витя мимоходом и без малейшего сожаления упоминал об утрате той или иной подаренной вещи.

- Гитары уже нету. Пацан один наступил и продавил. А гриф со струнами я сменял на апельсиновую пасту. Сладенькая такая!

- Какая паста, зубная? Ты ешь ее, что ли?

- Мы все ее едим. Когда выдают.

(Фрукты к столу у них бывают не реже, чем во многих семьях.)

Точно так же, мимоходом, он упоминает об украденных у него коньках, растасканных шахматах, потерянных кроссовках. Ну, подскажите на милость, каким способом можно намекнуть ему, что приличия требуют выказывать перед дарителями преувеличенное огорчение, дабы доказать, сколь ценен для тебя их дар. И что прикажете делать, когда поймете, что ваш воспитанник относится к людям примерно так, как сами вы относитесь к погоде: у нее нет никаких обязанностей перед вами.

Вот повариха в пионерском лагере - их каждый год отправляют туда на все лето - дарит ему банку сгущенки (он, сам того не замечая, умеет нравиться людям), он меняет банку на щенка и целую неделю приучает его к себе, - сжав ладонями мордочку, подолгу сидит с ним носом к носу, чтобы накрепко сфотографироваться в его глазах. А потом щенка отнимают старшие мальчишки и девают неизвестно куда. Но в Витином рассказе и под электронным микроскопом не разглядеть ни сожаления о щенке, ни признательности к поварихе, ни обиды на старших мальчишек, - только нагие позитивистские факты: она дала, они отняли. Бог, так сказать, дал - бог, так сказать, и взял.

Такими, не питающими иллюзий, Сабуров и хотел видеть своих детей, а вот, оказывается, каким становится человек, живущий без розовых очков, принимающий жизнь такой, какова она есть.

Витя с удовольствием вспоминает, как его на лето брал к себе дедушка. Но вот уже третий год дедушка не приезжает и не пишет.

- Умер, наверно, - спокойно предполагает Витя.

- Может, попробовать ему написать?

- Попробуйте, - соглашается Витя.

И Сабуров смущенно подбирает выражения: "Извините, что позволяю себе...". Ответа нет. А Витя ни о чем не спрашивает.

Зато приходит внезапное письмо от Витиного "папы". Он вышел на волю, устроился кочегаром и собирается Витю навестить. Витя явно рад. Но и не выказывает огорчения, когда отец более ничем о себе не напоминает.

Воспитательница у него очень славная тетка, но - Витя ясно отдает себе отчет, что через два-три года он покинет ее навсегда, и не видит в этом ничего особенного, - у него ведь нет ничего, что было бы дано ему насовсем. Вот он и привязывается к людям, как мы к вагонным попутчикам. При всем при этом, Сабуровым еще пришлось побороться за право по воскресеньям брать Витю к себе (размеры этого благодеяния представляли собой разумный компромисс между материнской любовью и полным безразличием). Сабуров как человек менее занятой разыскал на окраине города Витин интернат (он быстро привык к этому эвфемизму - выражение "детский дом" скоро начало казаться ему простоватым), оттуда направился в РОНО, с четвертого захода застиг нужного инспектора, взял в институте письменное удостоверение, что он морально устойчив и политически грамотен (это был минимум, полагающийся каждому), и через какие-нибудь две недели вступил в обладание правом забирать Витю на общевыходные и праздничные дни: Вите, по его малолетству, разрешалось передвигаться по городу лишь в сопровождении взрослых. Вернее, он мог ездить и бродить где угодно, что он и проделывал, но - без разрешения. А какой же дурак такое разрешение даст!

Иными словами, Сабуров утром должен был самолично приезжать за Витей (выходило часа полтора в один конец), а вечером привозить его обратно. По воскресеньям Сабуров отдыхал, в основном, от необходимости что-то изображать перед сослуживцами, но когда отнималась драгоценная возможность побыть одному, пообщаться с тенями любимых друзей из паноптикума доктора Сабурова... Самая тяжесть любимой книги сладостна, словно тяжесть камня, который на берегу сонной реки ты примеряешь к своей шее... Вдобавок с Витей необходимо было о тем-то разговаривать. Домашних заготовок хватало на какие-нибудь четверть часа, а потом начинались родовые муки бесплодной роженицы.

Сабуров пытался выкрутиться, пересказывая полузабытые романы Дюма, но, по-видимому, ему не удавалось скрыть, что эти раздутые водянкой тома самому ему представляются скучнейшими, - на каком бы самом интересном месте Сабуров ни прервал свой рассказ, Витя никогда не просил продолжить.

Молчать Сабуров тоже не мог, чтобы Витя не подумал, что он сердится, хотя Витя умел молчать с идеальной непринужденностью.

Витина воспитательница Лариса Васильевна не видела в "великодушии" Сабурова ничего особенного и только напоминала, что Витю нужно непременно переодевать, если он набегается и вспотеет. Зато воспитательница другой группы считала своим долгом при каждом удобном случае методично умилиться: "Какие хорошие люди бывают!" - Сабурова всякий раз едва не передергивало от стыда. Крома Сабурова, интернат по собственной охоте навещал юный курсантик пехотного училища, устраивавший с желающими военные игры, - однако склонная к умилению воспитательница курсантом нисколько не умилялась, а поглядывала на него с насмешкой, как на дурачка, которому самому нравится играть в войну (ценны лишь те пожертвования, которые даются против воли).

Лариса Васильевна непременно жаловалась Сабурову, что Витя совсем не хочет учиться и водит дружбу с опасным Шевчуком. Шевчук, проводивший выходные у ворот в тщетном ожидании алкоголички-матери, бросал на Сабурова настороженный взгляд, словно опасался, что Сабуров не то накажет, не то отвернется от него. "Что ж ты, брат", - говорил Сабуров, стараясь, чтобы Витя понял, что это не всерьез, и Витя отвечал прелестной своей улыбкой. Бессмысленно воспитывать мальчишку, с которым видишься раз в неделю. Вот если он привяжется к тебе - тогда можно будет позволить и кое-какую нравоучительность, как может ее себе позволить Лариса Васильевна. (Однако ведь и к ней Витя привязан отнюдь не намертво... Впрочем, неизвестно, какими были бы мы все, если бы наши матери выдавались нам лишь на три-пять лет.)

Двоек Витя и в самом деле получал какое-то невероятное количество. Шурка по этой части тоже большой мастак, но куда ему, - набрав определенный минимум двоек, он начинает все же беспокоиться и переходит на четверки, а то и пятерки. И может быть, лишь потому, что это всерьез сердит и волнует папу с мамой. Однажды Шурка начал выпытывать у Вити, кем тот собирается стать. Витя пожал плечами - не все ли, мол, равно: обычно после восьмого класса интернатских направляют в строительную либо сельскохозяйственную путягу.

- А ты сам куда хочешь? - допытывался Шурка.

Видя, что от него не отвяжутся, Витя ответил твердо, ясно и серьезно: ему решительно плевать, и раздумывать о подобных глупостях он не намерен. Шурке такой ответ не понравился, - он вообще склонен оценивать приятелей не столько по делам, сколько по стремлениям: "Бобовский мечтает быть звездой рока - молодец, да?" Шурка-то, конечно, осел, но может быть, не так уж это и хорошо, что Витя никогда ничего из себя не строит, - ведь чтобы что-то построить из себя, необходимо некоторое время строить.

- Как можно таким быть - ничего не хочет! - сердился Шурка, когда Витя ушел. В том-то, дитя мое, и драма: в нашей власти делать то, что мы хотим, но не в нашей власти хотеть. Желаниями наделяют нас извне...

Вот пусть Шурка и приохочивает Витю к своим увлечениям. Шурка зажегся этой благородной задачей и для начала показал Вите репродукцию какой-то ренессансной Венеры.

- Ха, голая! - радостно засмеялся Витя.

Шурка, оскорбленный в лучших чувствах, все же продолжал выставлять на поругание свои святыни, но Витю только забавляло, что его партнер по больничному "дураку" и бесшабашным ночным вылазкам пытается взять на себя роль учителя, он наблюдал за Шуркой с единственной целью что-нибудь передразнить, так что Шурка после нескольких сеансов с глубоким чувством сказал Сабурову, что он, пожалуй, больше не будет балдеть на уроках, он теперь понял, сколь горек хлеб учителя.

Сабуров уже и сам понял невозможность целенаправленного Витиного обращения. Пусть лучше мальчишки занимаются своими делами, и там-то, между делом...

С тем приятели и были отпущены на улицу заниматься нормальными мальчишескими делами с дидактическим подтекстом. Прежде всего они зашли за Антоном и отправились добывать бензин для Антонова мопеда с колесами разного цвета и калибра. Антон уже давно присмотрел какой-то агрегат компрессор не компрессор, - оставленный строителями без присмотра, и теперь скачал оттуда литровую банку бензина, выставив на стреме с двух сторон воспитателя и воспитуемого. Когда Шурка вечером рассказал, как содержательно они провели день, Сабурова оторопь взяла.

- Ты можешь серьезно подвести нас с мамой, - несколько раз повторил Сабуров, зная, что Шурку почти невозможно испугать опасностями, которые грозили бы только ему. Когда ему говоришь, что нельзя баловаться с тем-то и тем-то: "Вдруг взорвется!" - он столь же убежденно возражает: "А вдруг не взорвется!". Слов нет, до чего было бы неприятно, если бы Шурка угодил в милицию, но все же, если бы этакое произошло за компанию с Витей, ответственность за которого Сабуров по собственной воле взял на себя...

Разжившись бензином, приятели, а вернее, уже соучастники, пошли заправлять мопед. Витю рассмешила эта раздолбайка:

- Тарантаска би-би-си, метр едешь - два неси.

- В глаз дать? - лаконично осведомился Антон.

- Вспотеешь давать с пупковой грыжей, - возразил Витя.

На этот раз Шурке удалось погасить Антонов огонь, но в следующий раз дело вполне может кончиться мордобоем. И опять-таки, когда Шурка является с синяком, это дело, вроде бы, житейское, "мальчишки без этого не растут" и т.п. Однако проявлять подобную терпимость к побоям, нанесенным чужому мальчику, за которого он, Сабуров, взял на себя ответственность...

Накатавшись на мопеде и набегавшись за ним (чтобы мопед завелся, нужно было толкать его метров сто), Антон, прибегнув, в духе времени, к безотходной технологии, подзаправился и сам - для увеселения подышал парами бензина, - не зря он носит кличку Маркоман.

- Зачем он дышит этой дрянью?!

- Глюки ловит.

- Галлюцинации то есть? И что ж он видит?

- Муха жужжит - вжжж...

- Ему что, в жизни мух не хватает?

- У него вначале интересные глюки получались, а потом пошли одни этикетки от кильки. А теперь муха. Запас, наверно, кончился. Как по телевизору показывают, когда все программы кончатся: не забудьте выключить телевизор, не забудьте выключить телевизор...

- Неужели другого способа нет жить интересно?

- Что ты мне-то объясняешь! Этим вообще занимается одна гопота серьезные чуваки это презирают.

Но сегодня он серьезный чувак, а завтра вполне может и попробовать. Невозможно уберечь его от всех этих микробов, если не создать внутреннего иммунитета. Однако по отношению к чужому ребенку Сабуров, опять-таки, не мог согласиться с неким минимумом неизбежного риска.

Только тогда Сабуров понял, что воспитание - это не отдельное какое-то самостоятельное занятие: воспитателю и воспитуемому необходимо общее дело, интересное им обоим, чтобы они прилаживались друг к другу для дела, а не для "воспитания". Так что оставалось одно - развлекать. Однако за полтора часа, пока они с Витей добирались до дома, Сабуров выкладывался дочиста - трижды с веничком проходился по сусекам - и, отжав последние капли из фонтана слез своей измученной фантазии, восклицал с бодростью тем более тошнотворной, что Витя никогда ее не поддерживал:

- А теперь почитаем что-нибудь интересненькое!

Изнемогая от неловкости, Сабуров давал сеанс выразительного чтения какой-нибудь детской классики, а Витя вертелся, брал и разглядывал что подворачивалось, прерывал чтение репликами, совершенно не имеющими отношения к книге.

- Тебе, может быть, неинтересно? - с приторной улыбкой спросил однажды Сабуров, и Витя доверчиво кивнул:

- Ага. Я не люблю книжки.

Выручала только заброшенная сабуровскими детьми железная дорога, Витя подолгу с нею возился, иногда увлекался и Шурка, иной раз и Сабуров-отец что-нибудь им подсказывал, - и сразу между ними проскальзывала некая педагогическая искра, которая, впрочем, сразу и гасла, и снова воцарялась неловкость, которой не ощущал один только Витя. Неловкость не рассеивалась так толго, что Сабуров даже через неделю мог ни с того ни с сего вдруг воскликнуть: "А что я могу сделать!". Наталья как будто ничего не замечала, но Сабурову с его окаянным нравом все время казалось, что они разыгрывают до предела фальшивую мелодраму.

А однажды Витя пришел, сияя свежеостриженной головой. На расспросы любознательного Шурки о происхождении его арбуза ответил с обычной простотой: "Машек нашли". Вшей, по-ихнему.

Отвезши Витю в интернат, Сабуров вместе с Натальей постарался припомнить полузабытые со времен его поселкового детства вошебойные процедуры. В начальных каких-то классах были даже должности "санитаров", народ заставляли чесаться частым гребнем над листом белой бумаги. Частый гребень из какой-то уже несуществующей линялой нищенской пластмассы - единственное Натальино приданое, как ни странно, нашелся. Сначала, таясь от детей, вычесались папа с мамой, - обошлось. Затем вычесали недовольно брюзжащего Аркашу, - тоже, слава богу, ничего. Когда же принялись за Шурку, то среди опилок и песка внезапно - о, ужас! - спотыкаясь о них, заторопилось куда-то в сторонку маленькое омерзительное насекомое.

Как Сабуровы разживались исчезнувшим вместе с проблемой вшивости керосином, как держали Шурку в керосиновом компрессе, как потом отмывали его и уговаривали остричься налысо, - под арбуз! - как дезинфецировали подозрительное шмотье, - этого ни в сказке сказать, ни пером не описать.

- Только бы в школе не узнали... - ужасалась Наталья. - Что у них в интернате за директор!..

Когда вшивая опасность отступила, Сабуров все же время от времени спрашивал у Вити:

- Ну как, машек еще не обнаружили?

Он старался спрашивать как бы в шутку, но с Витей можно было не страшиться сморозить бестактность, - он всегда отвечал на буквальный смысл вопроса, а не на подтекст: "Пока нету".

Но Сабурову все же хотелось убрать Витину шапку с общей вешалки. К чести его, этого он все-таки не делал. Наталья лишь ввела еженедельные профосмотры и вычесывания перед головомойкой. Дети ворчали, но выпадов против Витиных посещений тоже не допустили. Но когда Вите, оставленному-таки на второй год, дозволили ездить самостоятельно, он начал приезжать все реже, - иногда только просил денег на кино и мороженое и сразу уходил, а последние месяца полтора и вовсе не показывался. И сегодня Сабуров почувствовал, что откладывать больше нельзя, - иначе пришлось бы признаться, что он думает о прекратившихся визитах с тайным облегчением.

К Вите нужно было явиться с каким-нибудь гостинчиком, но Сабуров, к досаде своей, обнаружил в карманах только сорок две копейки. Он заглянул в ящик Аркашиного стола, - Аркаша постоянно копил деньги на свои религиозные пласты, - и действительно отыскал там рублишко. Заодно Сабуров поинтересовался содержимым черного конверта, где оказались фотографии - и притом весьма пикантные. Сабуров с неподдельным интересом (как отец он просто обязан был это сделать!) просмотрел их, - да Аркаша, оказывается, вовсе не так глуп! Сами же фотографии разочаровали. Не только качество изображения, но и качество изображаемого оставляло желать лучшего, - какой-то ларец для дочерей царя Никиты. Что за манера вместо целого подсовывать часть, которая лишь в контексте целого приобретает достоинство, а сама по себе, да еще взятая крупным планом, носит отчетливый научно-педагогический характер, - не хватало только цифр со стрелочками, а то готовый учебник анатомии.

Сабуров сунул конверт в ящик, не стараясь уложить в точности на прежнее место, - Аркаша таких вещей никогда не замечает.

Отправляясь в путь, Сабуров всегда захватывал что-нибудь почитать. На этот раз он выбрал "Братьев Карамазовых", - в "Великом инквизиторе", кажется, есть что-то насчет потребности человека быть управляемым извне, избавленным от сомнений - неизбежных спутников свободного выбора.

К удовольствию Сабурова, в универсаме работала лишь одна касса из шести (зато над душой у кассирши и покупателей стояли еще три контролерши в белых халатах), поэтому было время пробежать всю главу. Да, припадочный старичок еще за сотню лет до Сабурова указал на краеугольный камень коллективной сплоченности: "Нет заботы беспрерывнее и мучительнее для человека, как, оставшись свободным, сыскать поскорее того, перед кем преклониться. Но ищет человек преклониться пред тем, что уже бесспорно, столь бесспорно, чтобы все люди разом согласились на всеобщее пред ним преклонение". Тем-то и ненавистен еретик - он уничтожает бесспорность.

Откуда-то выкатился Игорь Святославович (странно видеть во плоти):

- Ага, я к вам пристроюсь - по-соседски, по-соседски, ну что вы такое, дамочка, утверждаете, всю дорогу я здесь стоял, только сахарку отскочил взять, а его нету, так я карамелек ухватил, что это вы такое толстое читаете? - пощупал уважительно. - "Братья Карамазовы", ага, смотрел по телевизору. Ульянов играл и жена режиссера, забыл фамилию, они всю дорогу жен к себе тащат, а написал, значит, Достоевский? Надо ж накатал сколько - что значит время свободного некуда было девать!

Сабуров даже поднял глаза от книги - уж не разыгрывают ли его? ("Бурь мгло нб крт, бурь мгло нб крт...".) Сабуровские сослуживцы, если Сабуров обнаруживает нечто похожее на эрудицию, тоже многозначительно жалуются, что у них нет времени читать, - его едва-едва хватает на многочасовые сплетни.

- А что это вы приобрели? - продолжал отрабатывать языком место в очереди Игорь Святославович. - Ириски? Хорошая штука - пломбы из зубов выдергивать.

Сабуров взял обычные свои полкило, не желая походить на Деда-мороза или подгулявшего купчика, швыряющего в народ пряниками: полкило конфет можно рассовать по карманам и угощать так, словно они у тебя там случайно завалялись.

- А этих раскрасавиц видели? - не стихал Игорь Святославович. - Воспитанности абсолютно никакой нет. - Он уже обличал двух цыганок, переговаривавшихся через весь магазин с такой непринужденностью, словно здесь больше никого не было. Смуглый мальчишка, примерно Шуркин ровесник, ожидал их у входа, распевая во все горло, - как не решился бы петь даже самый отпетый из Шуркиных дружков. Разве что на спор. И то видно было бы, что поет он из хулиганских побуждений, а не для собственного удовольствия, презрев оковы просвещенья. По какому удивительному закону люди от одних перенимают все до мелочей, а от других ничего не перенимают, годами проживая рядом и сталкиваясь на каждом шагу? Мимо Цыганского поселка уже много лет спешат научные сотрудники и сотрудницы, однако цыганам и в голову не приходит тоже обзавестись портфелями и приняться за ученые хлопоты, а научным сотрудникам столь же чуждо желание с гиканьем промчаться на санях в казенный лес за дровами, и у жен их не замечается ни малейшей склонности вырядиться в цветастое тряпье, повесить на шею ребенка, завернутого в шаль, и шумною толпой ловить прохожих на центральных улицах: "Подожди, дорогой, я тебе судьбу твою расскажу, ты, мужчина, и красотой взял, и умом взял, а счастья тебе нету".

- Аукаются, как в лесу! - негодовал Игорь Святославович. - Как будто за людей нас не считают. Я понимаю, дома можешь что хочешь делать ("Ах негодяй!"), но здесь же общественное место, в конце-то концов!

- А как "Спартак" с "Черноморцем" сыграли, смотрели вчера? - после трагической паузы вернулся к светской беседе Игорь Святославович.

- У меня нет телевизора.

- Когда они угловой пробили, меня чуть кондратий не хватил.

А еще говорят, что человека больше всего волнует личная выгода!

Тем временем до Игоря Святославовича дошел оскорбительный смысл Сабуровского ответа - он, стало быть, претендует быть не таким, как все.

- Напрасно избегаете. По телевиденью много интересной информации передают. Ну, если с деньгами туго, то конечно...

Оба они уже расплатились, и Сабуров Игорю Святославовичу был больше не нужен.

Когда, после поломок и высадок, Сабуров добрался до места пересадки, он почувствовал, что для профилактики не будет лишним заглянуть в готическую часовню - общественную уборную, монументально высившуюся в самом центре круглой площади, дабы общественность знала, кто куда направился и сколько времени там провел. Первая ласточка новой экономической политики, уборная была платная.

По сравнению с бесплатными временами, внутри стало почище, у раковины в прихожей появилось мыло и сушилки для рук, а главное - конторка, за которой восседал спекулянтского вида верзила (по роже его сразу угадывалось, что он не станет трудиться за гроши, вроде зарплаты старшего научного сотрудника или профессора. Похоже, конторка эта использовалась и для сделок иного масштаба, - уже при Сабурове к конторке успело подойти два человека одной наружности с хранителем унитазов, - обменялись с ним краткими репликами и удалились).

Верзила, сидевший в обнимку с попсовой девкой - всюду жизнь, а деньги не пахнут, - крутил на мафона-кассетнике какую-то музычку, символизирующую сладкую жизнь. Клиенты шли к кабинам под оркестр, превращавший вполне будничный акт в нечто торжественное, требующее, может быть, даже "Свадебного марша" Мендельсона (правда, некоторых смущала необходимость отрывать туалетную бумагу на глазах попсовой девицы).

Люди не умеют ценить то, что достается даром, как воздух, так что платная уборная учит относиться серьезнее к маленьким радостям бытия. По-настоящему ценить каждое мгновенье мы начнем лишь тогда, когда придется платить за каждый вздох. Кстати, желая за свой гривенник вкусить все услуги, клиенты - каждый, абсолютно каждый, - тщательно моют руки с мылом, без чего прежде прекрасно обходились. Неужели люди начнут ценить таланты только тогда, когда их заставят платить за них?

Сабуров не любит оставаться в дураках, а в остальном деньги его мало интересуют. Ему может помочь разве что совсем еще небывалая форма платных услуг: "Если Вы страдаете от тупоумия окружающих, кооператив "Мое почтение" за умеренную плату готов поддакивать каждому Вашему суждению и выказывать глубочайшее почтение ко всему, чем Вы дорожите". Более всего Сабуров дорожит такой никчемной ерундой, как мнения. Их он производит ими и дорожит. Как хорошему столяру, должно быть, невыносимо видеть инвалидов вроде тех, которых Сабуров сколачивал в каморке под лестницей, так и Сабурову нестерпимо видеть вокруг себя нагромождения безобразной и халтурной продукции человеческого разума.

Пожалуйста - солидный, очень уважающий себя мужчина, умывавший руки рядом с Сабуровым, самодовольно провозглашает: "Хорошо - деньги стали брать. Теперь будет порядок!". Хоть бы ты задумался, идиот, сколько дряни тебе всучивают за деньги! Ни один буржуазный идеолог не верует так свято и бескорыстно в благодетельный "закон чистогана", как советский обыватель. Впрочем, идиоты нынче поляризовались - одна часть молится спасительному чистогану, другая - священному Порядку.

На одном полюсе идиотизма уверены, что писателей, равных Льву Толстому, не замечается потому, что людям недостаточно платят; на другом полюсе убеждены, что новейший Ньютон не является оттого, что на людей недостаточно давят. И на обоих полюсах умерли бы со смеху, если им сказать, что у Сабурова с Натальей совершенно иная жизненная драма, что они желают не брать, а отдавать, да только - увы! - никто не спешит за их сокровищами. Точнее, к Наталье кое-кто все же спешит, а к нему...

И дети, видно, почуяли как-то, что папа с мамой не денег ищут и не чинов, и тоже прониклись презрением к деньгам и карьере. А выше этого им ничего не предложили - Сабуров сам не желал еще и для них трагедии отвергнутой жертвы: ведь все нестандартное наверняка будет отторгнуто и Сидоровыми, и Медным Всадником.

У входа в интернатский двор Сабуров разминулся с ветхим, донельзя обносившимся стариком, семенящим бессильным шажочком шириной в воробьиную четверть, - старик тоже кого-то навещал.

Девочек во дворе было гораздо меньше, чем мальчишек. Но возможно, Сабурову, не имеющему дочерей, именно мальчишки бросались в глаза: стриженые головы и - зеленка, зеленка... Море разливанное зеленки.

Курточки и брючки - хабэшная джинсовая пара - мелькают не совсем одинаковые, но очень, очень однообразные, - сам Адольф Павлович Сидоров, партгрупорг и политинформатор, был бы доволен таким единообразием, Все мятое, заношенное до лоска... До щемления в груди, хотя Сабуров знал, что эта форма только для уличных игр, а на улицу и Шурка, когда был поменьше, одевался не лучше, - он за один выход одежку уделывал до неузнаваемости, а потому и не любил обнов - ответственности.

Здешние мальчишки были не грязней Шурки, а в бытовках у них висела на вешалках новая школьная форма, добротные пальто, осенние и зимние, форма для выхода в город, самостоятельно ими вычищенная и отпаренная. Но когда Сабуров видел ребятишек, электрическим утюгом старательно отпаривающих курточку и брючки, у него на душе становилось еще муторней, и Шуркина безалаберность, с которой они много лет безуспешно борются, представлялась прямо-таки умильной: да ведь так и должен вести себя мальчишка в доме, где чувствует себя любимым - штаны в один угол, рубашку в другой, сапожки стряхнуть с ноги на кого бог пошлет...

В вестибюле Сабуров задержался у стенной газеты "Уголок здоровья". Рукописная заметка "Как избежать стригущего лишая" - поменьше гладить незнакомых кошек и собак. А где же взять знакомых? Небольшая эпопейка о гриппе: "Невидимкой к ветру века, видно, накрепко прилип враг здоровья человека - злополучный спутник грипп" - и все в таком духе, строк двести. Еще заметка - "На скользской дорожке": Бортникова, Руденко и Троепалова распили бутылку вина; по этой же скользской дорожке устремились Рыжов, Шевчук, Клушина, Бобров, Гвоздева, Оноприенко, Седых, Молдагалиев, Згуревич, Габуния "и кое-кто еще".

В полутемных коридорах перебегали какие-то озабоченные тени. Запах общественного питания смешивался с запахом общественной уборной. Впрочем, в коридорах и палатах довольно чисто, - вот и сейчас дежурный мальчуган унылыми движениями швабры гонит рядом с собой кучу мусора, в которой преобладают едва надкусанные и даже вовсе нетронутые куски хлеба, между которыми бросается в глаза целехонький пионерский галстук и шмат надкушенной вареной колбасы (в городе такую колбасу отпускают по талонам).

Сабурову говорили, что на одного интернатского ребенка в год расходуется больше, чем они с Натальей тратят на своих горячо любимых деток, а в итоге - запах столовой перемешивается с запахом уборной. Здесь приходится платить за то, что папа с мамой делают бесплатно и добровольно, и следовательно в десять раз лучше. Но если их добрая воля однажды улетучится, ни самые свирепые приказы, ни самые щедрые заказы не смогут возродить того, что делается само собой.

Ближе к Витиной палате начали попадаться знакомые лица (а имен Сабуров, к стыду своему, запомнить никак не может), - поздоровавшись, не отводят глаз, будто ждут чего-то. Сабуров как бы мимоходом угощает ирисками, кое-кто благодарит, но смотреть все равно продолжают, - ужасно неловко "не замечать" этого.

- Витя не знаете где?

- Его восьмиклассник бьет, - буднично, как сказали бы: он стирает.

- Как же... надо же что-то...

Но заплаканный Витя уже шел навстречу, и Сабурова царапнуло, что Витя не бросился к нему, ища защиты и сочувствия, а, едва кивнув, прошел мимо умываться от слез. Вполне буднично прошел, и полотенце висело через плечо. Он не бросился к Сабурову, он ни от кого ничего не ждал.

А ведь если бы ждал - кто знает, может быть, ожиданием этим он пробудил бы и в Сабурове какой-то живой источник...

Зато другие, несколько фигурок, - не те ли, кто лучше помнит родного отца или мать? - как будто ждут от него чего-то. Чего наверняка нет у него за душой, и он чувствует себя обманщиком, внушившим детям какие-то надежды. Он уже раздал почти все ириски, а они по-прежнему терзают его своими выжидательными взглядами. Он, не зная, что сказать, начал расспрашивать, как жизнь, что интересного произошло, - и невыносимо слышать, с какой искренней готовностью они начинают отвечать на его пустопорожние вопросы. Что же за сила заставляет, переступая от нетерпения, повторять: "А я... а у меня...", пока не удастся вклиниться между чужими новостями:

- А я в лагере чуть не утонул - поднырнул под бревна - бац головой! не могу вынырнуть, тогда я напряг силы и...

- А меня Бражкин дернул за косу, а я повернулась и говорю: вот посмотришь, тебя бог накажет, а он как захохочет, а потом как спотыкнется!

Что за могущественная сила вызывает у человека абсолютно бескорыстное желание быть интересным для другого? Этим Наталья и оседлала своих подчиненных - ей ведь и вправду все интересны.

Витя, умытый и оттого несколько менее зареванный, увидев Сабурова в центре кружка, кажется, и сам почувствовал к нему некоторый интерес. Но только он пристроился к компании, как вихрем налетевшая черноглазая девочка изо всей силы огрела его ладонью по спине и затрясла ушибленной рукой, будто обжегшись. Витя тоже подскочил, но, свирепо обернувшись, разулыбался, и лопатками поводил от удара с каким-то покряхтывающим блаженством, словно в бане на полке. А маленькая разбойница выжидательно уставилась своими глазищами на Сабурова, - она была из тех, кто словно ждал от него чего-то.

- За что это тебя?

- Я ее опозорил, - блаженно объяснил Витя. - Я залез под лестницу и смотрю, а она идет. Я выскочил и кричу: у Большачихи трусы белые!

При этих словах Большачиха опять зыркнула на Сабурова, пытаясь угадать, какое впечатление на него произвела эта новость. Хорошая мордочка - живая, умненькая, - надолго ли ее хватит?

- Да, драться ты умеешь, - произнес не знавший, как ему реагировать, Сабуров.

- А я и материться умею, - доверительно придвинулась Большачиха. Хотите, заматерюсь?

- Я верю, верю. Это дело нехитрое.

- А вы расскажите что-нибудь. Про шпионов.

- Ну, про шпионов, так про шпионов. Слушайте. Только потом не жалуйтесь.

Смех. Предусмотренный смех.

- Сегодня утром мне нужно было кое-что найти в книгах. Но какие-то шпионы написали туда одну только жвачку.

Смех. Теперь непредусмотренный. Оказалось, что их рассмешило слово "жвачка", - Витя с застенчивым удовольствием даже повторил вполголоса: "Жвачка".

- А тем временем шпион, который живет надо мной, начал чем-то грохотать, потом долбить одним пальцем "Похоронный марш" на пианино, а потом еще и залил меня водой.

Дети осторожно смеются с оттенком недоумения, но глазенки блестят заинтересованно.

- Вот. Решил я тогда съездить к вам, пошел на троллейбусную остановку, а шпион, который должен был меня везти, не хотел отрываться от домино, и народу на остановке скопилось видимо-невидимо, стоять пришлось долго-предолго. Наконец шпион смилостивился и подъехал к остановке, но не совсем, немножко не доехал. И вся толпа шпионов как кинется!

- Они тоже были шпионы? - восторженно спрашивает Большачиха.

- А кто же еще! И едем мы, едем, а шпионы, которые строили эту дорогу, так уложили асфальт, что нас то и дело на выбоине подбрасывает. А шпион, который ремонтировал троллейбус, какую-то гайку под полом не довертел - троллейбус и сломался.

Все хохочут.

- А я тоже шпионка? - восхищенно сияя глазищами, спросила Большачиха.

- Конечно. Вон ты как Витю треснула!

- Так он ведь тоже шпион?

- Конечно - иначе зачем бы он тебя стал позорить.

- А есть кто-нибудь не шпион?

- Нету. Мы все шпионы. Но среди шпионов есть еще свои шпионы (понимаете? - из шпионов шпионы!) - так они уже называются жидомасоны. Эти страшнее всех.

- А какие они?

- Этого никто не знает. Потому что никто их никогда не видел. А от этого еще страшней.

Шутка получилась тяжеловатая, но глазенки блестят радостно. И Сабуров внезапно ляпнул: "Все на свете делается по распоряжению невидимого начальства", - и чуть не покраснел. Он от одиночества скоро начнет проповедовать птицам небесным...

Сабуров порылся в карманах и отыскал несколько ирисок для Вити. Витя принял - без благодарности.

Мимо прошли девчушки лет семи-восьми, одна была хорошенькая кучерявенькая мулаточка.

- Я ее люблю за голову брать, - указал на нее Витя. - Пружинит.

И Сабуров тоже успел положить руку на ее упругую головенку. Она оглянулась без удивления, - привыкла, должно быть, - и улыбнулась с милой застенчивостью. Кажется, Макар Нагульнов мечтал, чтобы все нации перемешались, - все будут личиком приятно-смуглявые...

А потом появился хулиган Шевчук с загипсованной рукой на перевязи из серого бинта. И взгляд всегдашний - не то просительный, не то воспросительный.

- Что у тебя с рукой?

Наперебой спешат объяснить, что Шевчук залез за мячом дядьке в сад, а дядька трахнул его дрыном и сломал. Рассказывают без негодования, придерживаясь чисто фактической стороны: Шевчук залез, дядька сломал.

- Рехнулся он, что ли? Из-за мяча...

- Мы к нему и в прошлом году лазили за яблоками.

- Но не ломать же человеку руку! А вы что после этого? - Сабуров имел в виду интернатское начальство.

- Мы его опозорили. Мы пришли к его дому и стали кричать: дядька-дурак, дядька-дурак. Он выскочил, а мы убежали.

В конце коридора показался мальчуган, чем-то похожий на Шурку - это особенно царапает по сердцу, - крикнул: "Костя пришел!" - и скрылся. Почти все мальчишки, не прощаясь, бросились за ним. Костя - это был курсант. Сабуров услышал его командирский голос под окном: "Рассыпаться по трое, ура!" Многоголосое ответное "ура" покатилось к оврагу за интернатским двором.

Сабуров почувствовал укол ревности: здесь утирает слезы сирот фирма "Сабуров и сыновья".

- Ну что, Витя, проводить меня не хочешь? - неловко отделять одного от равноправного множества, но надо же как-то с ним побеседовать.

- Что-то ты давно к нам не заходил. Интересно праздники провел? - как бы между прочим спросил Сабуров.

- Интересно, - просто ответил Витя.

- Ну и где был, что видел?

- Ходили с пацанами везде. На концерте были в Горсаде. Артисты пьяных критиковали: смотрел я балет "Лебединое озеро", и вдруг вылезает с рожей бульдозера.

Витя рассмеялся. Сабуров постарался улыбнуться.

- Так ты бы и к нам заглянул. Чайку бы попили, книжку почитали.

- Я не люблю книжки. Я свободу люблю - ходить везде.

Загрузка...