Он сразу же отказался вертеть карусель, на которой традиционно катались камер-пажи, - и победил: этого дружелюбного мальчугана оказалось невозможным застращать обычными дубовыми линейками, а исколотить до полусмерти было опасно. Несколько позднее Сабурова ради его живого, общительного нрава отвезли в Зимний дверец поучаствовать в игре с кем-то из великих князьков, и когда тот вздумал жулить, Петруша, не раздумывая долго, так накостылял ему по шее, что бедный великий князек даже разревелся.

Это, подчеркиваю, был, вероятно, первый случай, когда Сабуров поднял руку на человека - и сразу на особу царской фамилии! И никто не придал должного внимания этим задаткам будущего динамитчика...

Расположенный ко всем, Петруша прекрасно ладил с товарищами, правда, совершенно несоразмерно огорчаясь малейшими проявлениями неприязни. Он словно бы даже сострадал тем, кто его недолюбливал: тайная неприязнь к добру была в его глазах подобна мучительной тайной болезни: этой болезнью был страх собственной ущербности, оборачивающийся любовью к чинам. Сабуров же не обратил ни малейшего внимания на то, что его сделали камер-пажем позже, чем он на то имел право как первый ученик, и приставили не к особе государя императора, а всего лишь к одному из великих князей: руководство уже догадалось, что этот приветливый, неизменно жизнерадостный баловень природы иногда способен на неожиданные выходки.

Именно собственный опыт подсказывал Сабурову, что административные механизмы не имеют средств воздействия на человеческие чувства: они могут лишь повесить на тело человека орденскую ленту или кандалы, но будут эти знаки возбуждать уважение, зависть, сочувствие, презрение или гнев это от механизмов уже не зависит. Точно так, химик может лишь соединять вещества, а вступают в реакцию между собой они уже по собственным законам.

Я полагаю, новоиспеченный паж с его чрезмерным чувством справедливости не угодил в солдаты за какую-нибудь провинность лишь потому, что и в Пажеский корпус начала проникать "эпоха великих реформ". Репетируя умение изящно гнуться на дворцовых церемониях, пажи с некоторых пор начали кривляться, а самое главное, - в корпус проникло почти общее желание учиться или, что гораздо важнее, уважать того, кто это делает.

Общее одобрение дарованиям юного Сабурова прочно обеспечило ему первое место на все будущие годы обучения. Сабуров с полной убежденностью заявлял, что скучными бывают лишь те профессии, которые не уважаются людьми.

Петруше представлялись увлекательными даже маневры - именно там он впервые открыл: армия не выйдет вовремя к нужному рубежу, если на то не будет ее доброй воли.

А пока - преподаватель математики пророчил ему блестящую будущность, преподаватель физики просил его сделать обзор новейших достижений по иностранным источникам. В химии они с приятелями предпринимали столь рискованные опыты, что в конце семидесятых их непременно приняли бы за "динамитчиков". Самостоятельные занятия зоологией позволили ему сформулировать гипотезу "О роли ублюдков в эволюции животного мира", с интересом встреченную миром ученым.

Но самое сильное впечатление в зоологии на него произвели не Левиафаны, вроде китов или слонов, а - губки. Оказалось, что самостоятельность их клеток делает губки практически бессмертными: если их даже протереть сквозь сито, а полученную кашицу опустить в морскую воду - из нее вскоре взрастет новая губка. Вот как! Слон, имеющий единственный центр управления, может быть поражен единственной пулей, а губка, образованная сотрудничеством самостоятельных клеток, оказывается бессмертной!

Сабуров удивлялся, почему в солиднейших исторических трудах имеются мельчайшие подробности о сменах династий, о территориальных приобретениях, о каждом черепке и надписи на каждой гробнице - но нет ничего о жизни миллионов безвестных людей, которые корчевали леса, прокладывали дороги, обтесывали камни. А главное - о чем они мечтали, что чувствовали, как относились друг к другу?

Сабуров уже начинал понимать, что без этого никогда не разрешить величайшую загадку истории: закон наследования нравов, похожий на закон наследования биологических форм: корова родит корову, а тигр тигра.

Вкусы, положим, передаются подражанием; но почему одним мы подражаем, видя их лишь издали, а других не замечаем и в упор? Почему крестьянин подражает соседу и не подражает (за редким исключением) барину или цыгану? А цыган не подражает мужику, веками общаясь с ним? Почему сам Петр Сабуров подражает Феклуше и не подражает Николаю Павловичу?

А литература!.. В России не было ни одного сколько-нибудь заметного деятеля, который первым толчком не был бы обязан учителю словесности.

Снова смертные взращивают бессмертных - в этом Вы правы, Петр Николаевич. Но ведь с помощью бессмертных же! Не к смертным же Вы причислите шиллеровского Вильгельма Телля и тургеневского Инсарова? Ведь именно на уроке литературы Вы отчетливо ощутили, что они, выдуманные, Ваша дружеская компания, а не рыжий Васильчиков или черный Клюгенау. Ведь именно читая "Накануне", Вы почувствовали, что даже собственное Ваше тело - это еще не Вы: у Вас нарывал палец, и вдруг Вы сказали себе: "Да пусть он себе болит - мне-то какое до него дело?" - это ведь бессмертное начало почувствовало свою отдельность от бренной плоти!

А Некрасов! Но и в самые пылкие минуты Вы мечтали только о кандалах и казематах (и в конце концов сумели-таки их обресть!).

Но слаще всего на свете было упоение горячечной юношеской дружбой с двумя-тремя единомышленниками - дружбой, особенно упоительной оттенком заговорщичества, замешенным на приобщении к тайнам "Колокола" и "Полярной Звезды".

Может быть, именно вспоминая свои юные годы, Сабуров и писал, что величайшие общественные движения одушевляет надежда, и не отчаяние.

Но давайте спросим себя: а не является ли надежда сама по себе драгоценным ферментом? Давайте сочтем ученых, путешественников, литераторов, не говоря уже о множестве деятельных, порядочных людей, без которых свету не стоять, сочтем деятелей, чья молодость пришлась на эпоху великих надежд, и диву дадимся: не она ли - эпоха великих иллюзий - взвела в их душах эту невиданную дотоле силу стремления?

Что вам больше нравится: душа-пружина, рожденная надеждой, или душа-кисель, рожденная безвременьем? Еще неизвестно, что плодотворнее и даже безопаснее: обманчивая заря на горизонте, породившая легион земских деятелей, или безобманная пасмурность под нескончаемое "Вале-вале-вале-вале...".

Эпохи, как и людей, следует судить не только по делам, но и по чувствам, не только по плодам, но и по надеждам: аукнувшись сегодня, они могут откликнуться плодами через десятки лет.

Великие надежды не обманывают до конца - просто они приносят не то, чего мы ждали.

Лекарства для спасения России были очевидны всем: европейские учреждения, просвещение и благодетельная гласность: даже такой консерватор, как историк Погодин, пишет в листках, которые друзья тайно передают друг другу, что "без гласности (разумеется, в пределах благоразумной осторожности) всякая ложь, неправда, обман получают право гражданства в государстве". Правда, гораздо больше, нежели из собственной жизни, Петруша узнавал о злодеяниях властей в общественно-политическом и литературно-художественном салоне своей двоюродной тетушки Варвары Петровны Арсеньевой, составленном, как и все подобные салоны, умнейшими и образованнейшими людьми России: бесспорное свое право на это звание они могли подтвердить дипломами, выданными им умнейшими и образованнейшими людьми России, составляющими салон Варвары Петровны. В этом же салоне Сабуров и усвоил скорые и несомненные рецепты спасения Отечества.

Но неужели, думалось ему, одни лишь названия европейских учреждений будут так благодетельны? Ему трудно было представить Феклушу, размышляющую над курсом акций Ост-Вятской компании, а Николая Павловича осуществляющим право депутатского запроса кабинету министров.

И просвещение: сосчитал ли кто-нибудь наличный состав и качество учителей, которых правительство разошлет в будущие массовые школы? Не приступят ли массовые школы к массовому распространению невежества, которое уже будет считать себя образованным, а потому сделается вместо жалкого отвратительным - и окончательно безнадежным? И когда масса "образованной" дикости устроит массовый спрос на вожделенном свободном рынке свободной печати, не схватятся ли в салоне Варвары Петровны за голову и не завопят ли о благодетельной цензуре (которая, как немедленно выяснится, иногда впадает в крайности, но Белинского и Гоголя пропускала же все-таки, хотя и не без потерь) и о благодетельном невежестве, ограждавшем простой народ от особенно утонченных мерзостей?

Петруша изо всех сил стремился подавить в себе подобные обскурантские и ренегатские мысли, но на месте одной отрубленной ядовитой головы вырастало десять новых.

Даже в размышления о гласности вкрадывались какие-то еретические помыслы. Гласность уже давала первые побеги, уже разошлись в публике легендарные слова знаменитого журналиста: "Мне все равно: два дома ложью нажил - другие два дома буду правдой наживать". Те, кто успел достаточно накрасть, возмущались неуважением печати к священному праву собственности, мастера палочных дел оскорблялись неуважением начал гуманности, профессиональные лжецы негодовали на тенденциозные толкования, а люди, еще недавно одни имевшие возможность ездить за рубеж и достаточно посрамившие там русское имя, волновались о том, что скажут о нас за границей.

Но недовольства этого рода при всей их бессовестности были вполне объяснимыми. Гораздо удивительнее были откровенности людей, которые от расширения гласности могли разве лишь приобрести. Самые простодушные (а их выявилось несметное множество), повторяли: "Вот раньше был порядок!", убежденные, что все безобразия и создаются теми, кто их обнародует. Их не тревожили ни военный конфуз, ни промышленная хилость Отечества, ни злоупотребления власть имущих: они сердились лишь на тех, кто им об этих безобразиях напоминал. "Теперь болтать про это много храбрости не надо... Что же вы раньше-то помалкивали?" - злобно бормотали они, хотя прекрасно знали, что всякий, кто попытался бы на этот счет высказаться "раньше", оказался бы, в самом лучшем случае, в эмиграции (а эмиграцию Искандера эти же самые люди, с гордостью за свой патриотизм, именовали изменой Отечеству).

- Да, воры, да, кровопийцы, да, привели страну на край пропасти, торопливо, как наскучившую ежедневную молитву, проговаривали другие, чтобы завершить с чувством: - Но все же они нами правили столько лет, и забыть об этом было бы с нашей стороны неблагодарностью.

- Да, воры, да, тупицы, - начинали тот же запев третьи, - но ведь они министры, генералы - неужели им перед какими-то мальчишками отчитываться?!

- Начитаешься этих газет, душу себе разбередишь - а толку что? - вопрошали четвертые, полагавшие "толк" в чем угодно, но уж никак не в изменении собственных мнений.

- Это они нарочно нас своими статейками раззадоривают, чтобы мы обнаружились, - предостерегали пятые. - А полиция нас и цоп! - Эти не могли представить, чтобы что-либо могло происходить не по распоряжению полиции.

- Раньше я была уверена: если случись пожар или наводнение, то правительство как-то поможет, а сейчас я прочла, что и помощи-то с гулькин нос, да и ту разворовали. Вы поймите меня правильно: мне не помощь требуется (у нас, благодарение богу, наводнений не бывает!), мне только уверенность нужна, что мне эту помощь окажут - а какая теперь уверенность! Теперь я даже суда боюсь: бывает, оказывается, что и невинных засуживают! И полицейских чинов теперь опасаться приходится...

Жизнь без волнений... Разве не стоит ради нее поступиться какими-то правами, свободами и даже претерпеть известные лишения? Наиболее тягостными в новых веяниях многим представлялась необходимость что-то решать самим, - а следовательно, нести бремя сомнений и ответственности.

- Одни пишут одно, другие другое - кому мы должны верить? - часто слышал он раздраженный вопрос. То ли дело было, когда все писали одно!

Сабурову и самому больше всего на свете хотелось быть просто "верным учеником" своих старших коллег по салону Варвары Петровны: он с мучительной завистью перечитывал в зоологических трудах, как собака, привыкнувшая зарывать остатки мяса в землю, проделывает тот же ритуал на деревянном полу и преспокойно уходит прочь, оставляя мясо на виду: вот оно как в мудрой природе устроено! Что же удивительного, если человек, оторвавшийся от этого первозданного рая, тайно стремится вернуться в него: снова превратиться в автомат, выполняющий что положено, как собака, пчела или Николай Павлович Сабуров.

Однако в последнее время и этот столп, этот краеугольный камень тоже покачнулся: выйдя в отставку, он собственноручно занялся хозяйством и начал читать. И рассуждать о прочитанном!

- Ты, я вижу, тоже с направлением - вот и объясни мне, почему эти ваши столичные писаки все чернят, - выговаривал он приехавшему на каникулы Петру. - Как будто и ничего хорошего у нас не было. То мы были и самые умные, и самые храбрые, и самые великодушные - а то вдруг сделались и отсталые, и пьяницы, и холопы... Щелкоперы ваши - они русской истории не уважают! Они русского народа не любят!

Петр выслушивал все это от старого служаки с возрастающим изумлением, прекрасно зная, что русская история вовсе никогда не занимала его отца, презиравшего всякие внеслужебные интересы, представлявшиеся ему едва ли не вольнодумством. Обирать, унижать, запарывать, загонять в военные поселения - это ничего. А опубликовать уровень урожайности, или пьянства, или преступности - это сразу нелюбовь, посягательство на честь народную!

Петр горячо заговорил о том, что именно любовь требует правдивости, что, скрывая болезнь, нельзя ее излечить - и т. д., и т. п. Николай Павлович только мрачно хмыкал в особенно патетических местах, зато гостивший у него полковник Сидорцев слушал с живейшим вниманием.

Полковник Сидорцев был единственным человеком, которому отец оказывал уважение, никак не связанное с чином или родством. До слуха Петруши с самого раннего детства об этой загадочной личности доносились какие-то очень противоречивые сведения: то Сидорцев вроде бы храбрец - то как будто дурак, то он чересчур распускает своих солдат - то его солдаты в бою лучше всех, то он слишком уж мягок - то не в меру дерзок, то его ценит начальство (сам главнокомандующий поставил его на ответственнейший участок) - то вроде бы не ценит (обходит наградами и производствами). В конце концов, Сидорцев как будто остался в дураках: новых семь дырок в шкуре заработал, а даже генеральской подкладки не выслужил. Но, с другой стороны, отец заметно гордился, принимая Сидорцева у себя в доме, и даже излишне часто и громогласно декларировал свои принципы, хотя Сидорцев никогда против них не возражал: он был не охотник до словопрений.

Однако Петра он прервал на полуслове.

- Слушаю я тебя - и все как будто правильно: "чтобы устранить зло, надо его назвать", "льстит не любовь, а корысть" - с виду все правильно. А с другой стороны, солдату всегда надо говорить, что он молодец - он тогда и впрямь молодцом себя почувствует. И когда в бой идут, надо петь: "Для российского солдата пули-бонбы ничего" - а по-вашему, по-правдивому, выходит, надо петь: руки-ноги нам поотрывает, будем на паперти стоять? Нет, этак, сударь ты мой, много не навоюешь! Мне такие полки доставались... И воры, и беглецы - битые-перебитые, колоченые-переколоченые вот какая про них правда. А я им говорю: орлы! Понимаешь? Они еще не заслужили, а я уже говорю!

Петр хотел было возразить, но взгляд его упал на брата Николая, как всегда напрягшегося в присутствии посторонних, а посторонними для него были все на свете, исключая любимейшего братика Петрушу. Внезапно Петру открылось, почему Николенька сделался таким: оттого, что таким его признавала мачеха, а отец не препятствовал - как человек практический он ценил лишь реальные дела, а не пустую болтовню: "Хоть горшком назови, только в печку не ставь". Выходит, "слова"-то могут быть важнее "дел": "Хоть в печку ставь, только горшком не называй".

- Вы - другое дело. А вот какая-нибудь штабная крыса...

Петр хотел всего лишь подчеркнуть значение личных влияний, но Николай Павлович принял штабную крысу на свой счет.

- Как-с, как-с?! Их уважение прикажете выслуживать? Нет уж, увольте-с: их уважение мне по моему чину полагается! Для этих дикарей узда нужна! Без узды они сеять бросят, они всю Россию в кабак стащат, жиду в заклад, они...

Николай Павлович, только что оскорблявшийся за честь русского народа, долго не мог остановиться и прервал свою речь лишь тогда, когда полковник Сидорцев вышел из залы, припадая на изувеченную ногу. Отец проводил ногу обиженным взглядом, словно она нарочно желала уязвить его своей доблестной хромотой, и, помолчав немного, завершил свою речь вполне рассудительно:

- А как кого называть, я и не оспариваю. Я, может, и взяток не брал потому, что считал: русский офицер взяток не берет. Что ж, разве я не видал, что берут, да еще как берут, но все это полагал за отдельные случаи. А прочел бы в газете - это уже был бы не отдельный случай! На ревизиях я такие концы света повидал, где все до одного солдаты устав нарушают (да и бить как надо их некому - там и офицеры шваль и пьяницы) так что ж, ради них прикажешь и вовсе устав отменить? Нет-с, без устава оно и вовсе неизвестно куда поползет! А печать - она вроде устава: глаза нам показывают, как оно есть в жизни, а устав - как должно быть. Увидите еще, увидите: ваша "правда" одного мздоимца выведет на чистую воду, а десятеро, ее начитавшись, сами брать начнут, хотя бы до этого и стыдились. Авторитетом руководителя разбрасываться нельзя - потом и вовсе не соберешь! А то получается, раньше ничего хорошего не делалось - а ведь вон какие были достижения! Железную дорогу построили, шагнули за вашей же хваленой Европой - так и дорогу надо охаять: на костях, мол, построена. Это же пожилым людям обидно слушать, многие ведь и при покойном государе на совесть работали, здоровье теряли - так, выходит, зря? Сколько визгу теперь: ах, Шевченку, ах, того-пятого-десятого сослали, ах, сквозь строй прогоняли!.. А вы задумались - легкое ли это дело христианскую душу сквозь строй прогнать?! Сам натерпишься, на человеческое мясо глядя да крику этого воплю наслушавшись - после три дня в ушах стоит... А теперь за это ни сочувствия, ни благодарности. Все русское без разбора хулят. Мужиков жалеют, а слава русская им не дорога!

- Но нельзя же за славу государства платить человеческими жизнями!

- А ни за что иное славы не купишь. Жены стыдиться - без детей остаться, солдат жалеть - врагу сдаваться. Хуманничать только начни! Сейчас вы за человеческую жизнь трепещете, а случись, добьетесь своего, наложите запрет человечью жизнь трогать - тут же начнете за здоровье трепетать, потом - всякой царапины бояться: ах, ах, нельзя же за славу царапинами платить! Одни трусы с бабами останутся!

Но даже и подобная ретроградная чепуха оставляла в Петрушиной душе ядовитые семена не только плодоносящие, но и ядовитые.

Во время названных вакаций Петр проводил весь свой досуг среди мужиков: он желал наконец внести ясность в фундаментальный вопрос: какая сила позволила русскому народу сохранить себя, свой нрав и обычаи, под монгольской плетью и бюрократическим шпицрутеном? Сам вопрос уже содержал признание способности нравов сохранить какую-то независимость от государственных учреждений, в том числе, стало быть, и европейских, - и, следовательно, был ренегатским по отношению к кружку Варвары Петровны. Но Сабурову упорно прокрадывалось в голову, что у Варвары Петровны видят в законах какое-то подобие философского камня, способного обращать навоз в золото. Чиновник сделал глупое распоряжение - нужно издать закон, чтобы впредь делал только умные; урядник избил мужика - издать закон, чтобы больше не смел; если и этот закон не будет исполнен - издать следующий закон о необходимости исполнять предыдущий - и так далее. "Отвыкнув от всякой самостоятельности, люди привыкли ждать от законов того, что может явиться лишь от их собственных нравов", - уже брезжило в его уме. И как раз деяния узаконенные отличались особым масштабом бессердечия.

Узаконенное зло совершают не люди, а детали механизма... Но ведь и те, кого они мнут и корежат, тоже видят в них не людей, а детали. Так вот она, разгадка: народ сохранил свою душу, свой характер потому, что он не считал за людей тех, кому повиновался, воспринимал узаконенные злодеяния, как неодушевленные стихии: как наводнение, пожар, засуху вот отчего душа народа не подвластна ни баскакам, ни бюрократам!

Сабуров шел по тропинке (которую никто не приказывал прокладывать, но которая сама собой возникла из-за того, что здесь люди часто ходили по своим надобностям) и остановился на мостике через речушку, которую помнил с детства. Мостик тоже никто не приказывал строить: понадобился мужикам - они и построили. Под мостиком, тоже без всякого приказа, боролась с течением всевозможная рыбешка, самостоятельно разыскивавшая себе корм и каким-то чудом хранившая в себе стереотип, с которого окуни печатают окуней, а плотва плотву.

И солнце греет само собой, и пар сам собой поднимается из реки, и сам собой собирается в облака, которые сами собой проливаются дождем... А еще выше, в самой черной бездне живет почти невидимая космическая пыль, которая сама собой складывается в гигантские небесные тела, которые сами собой летят по никем не вычерченным заранее кеплеровским орбитам: всюду клубится сложнейшая упорядоченная жизнь - и нигде нет управляющего центра...

Оттенки партий и учений - какими малыми и кратковременными они становятся среди веков и тысячелетий всемирной технологии! Бедный Николенька признавался, что наедине с природой им овладевает ужас и отчаяние от своего бессилия и мимолетности перед громадностью и безразличием стихий. Бедный, бедный... Ужасаться красоты и мудрости!.. Вот пень, обжитый муравьями, - никакому китайцу-косторезу не выточить такой замысловатый лабиринт - попробуй-ка усовершенствовать его, разумный царь природы! Вот муравьишка, надрываясь, тянет сосновую иголку, и никак ему не одолеть вершковый бугорок, - но тут подбегает на помощь другой муравьишка... Видишь, Николенька? А вон мужик, надрываясь, тянет бревно, но другой мужик подхватил второй конец - вот из каких пылинок взаимопомощи складываются миры. И не нужны этим мужикам ни роман, которым зачитывается "вся Россия", ни сто томов законоуложений с пятьюстами томов комментариев к ним...

Петру и в голову не пришло, что бревно добыто из его фамильной рощи, но мужики-то прекрасно замечали подобные оттенки, и скоро Сабуров приобрел между ними репутацию блаженного. И Сабуров отнюдь не пришел в восторг, когда это заметил. Приглядевшись, он увидел, что мужики очень внимательны к тому, чтобы каждый вел себя как ему "надлежит быть": "Уже если ты барин - так и будь барин, а если мужик - то и будь мужик". Ему показалось даже, что непривычный покрой одежды или "неположенная" укладка волос обесценивают в их глазах самое мудрое, благородное и доходчивое слово. И в душе Петра зашевелилось весьма популярное в салоне Варвары Петровны словечко "косность" - так мы именуем устойчивость вкусов и привычек, которые нам не по душе. А когда он по вечерам начал упражняться в прыжках с шестом, выбрав для этого гибкую жердь, цена его речей упала окончательно - и словечко "косность" сделалось довольно частым гостем на его устах. Но в прыжках он достиг незаурядных по тем временам результатов, и проходившие мимо усадьбы старухи крестились, видя, в какую высь взметывается молодой барин.

Отношения с крестьянами разладились, зато наладились отношения с отцом: вдоволь налюбовавшись, как сын играючи взлетает на крышу флигеля, отец понял, что перед ним мальчишка, а на мальчишку не стоит сердиться за его направление. Поэтому, вступив в прения с сыном сначала как бы из снисходительности, Николай Павлович иногда забывался даже и до горячности. А Петр за всякой горячностью угадывал какую-то правду...

Бессомненности у Николая Павловича сильно поубавилось, когда он впервые в жизни - принялся за дело, которое нужно было доводить до результата, не ограничиваясь составлением приказов. Однако все происходило как будто само собой - ломалось, сгнивало, протекало... Это приводило Николая Павловича в тем большее негодование, что решительно каждое его нововведение сулило явные выгоды и мужикам, однако это дурачье упорно не желало понимать даже собственную пользу. Уж не оттого ли, всего-навсего, что ему не доверяют? Но мог ли генерал и кавалер признать, что его победили чувства каких-то смердов? Оттого-то Николаю Павловичу впервые впервые в жизни понадобились оправдания.

- Ни машин новых не хотят, ни... Я уж и немца нанял, плачу ему... Может, Сенька Быстров с ними лучше бы поладил, да вот удавился, дурак, зачем-то. Как Иуда. Косность мужичья сегодня всю державу тормозить начинает, это ты правильно говоришь!

Петр не без яда заметил, что мужики сделались закостенелыми оттого, что слишком долго жили по чужим приказам, - и осекся: ведь он желал доказать независимость нравов от механических воздействий. Его ответ не устроил и Николая Павловича:

- Они же и без нас все равно от самого Адама по приказу живут: им вся природа приказывает. Весна - сеять, осень - убирать, сушь - поливать, дождь - сушить... От таких приказов не отвертишься!

И подлинно... Не оттого ли в мужиках такой запас бессомненности, что они в течение веков жили по неукоснительным и неизменным приказам самой природы? Более того, в жизни крестьян неизмеримо меньше разнообразия, чем в жизни так называемого культурного общества, - а значит, меньше и возможностей для выбора, а следовательно, и для сомнений. Одинаковость вкусов - основа их прочности.

Самостоятельность ставила отца перед необходимостью искать и размышлять. А в этом и заключается высшее человеческое счастье, в теплую минуту поделился с ним Петр.

В тот вечер Николай Павлович выглядел особенно усталым и озабоченным и перед ужином выпил одну за одной пять рюмок водки. Он уже утратил непобедимый дар пропускать мимо ушей слова всякого, кто не был его начальником, и после тягостного раздумья произнес как приговор самому себе:

- Не размышлять, а исполнять не задумываясь - как на военной службе вот в чем счастье. Я теперь понял: человек не разумом, а привычкой живет. Разум дает ему тысячу советов, и каждый поперек другому - а привычка, как корпусной командир, один приказ - и кругом налево. А "искания" твои - это все равно как дырка в земляной плотине: сейчас она в палец, через час с кулак, а назавтра с ворота. Потому что разум - он у каждого разный. И в армии это хорошо поняли, я теперь только вижу. Что, вроде бы, за беда, если у солдата ворот расстегнут или нога не по форме отставлена? А то за беда, что расстегнутый ворот - дырка в плотине: через нее солдат непременно возомнит, будто своим разуменьишком может устав улучшить - и где эти улучшения остановятся?! Кончится тем, что он и командирам повиноваться перестанет. Вот мы столько про мужиков толковали: косность, косность... А она, матушка-косность, одна, может быть, всех нас и хранит. Если мужик землю начнет пахать не по привычке, а по разуму - он, глядишь, и государю станет повиноваться по разуму - и куда его разум приведет - это ни мне, ни вам, умникам, не ведомо. Главное что - у любого немчуренка или жиденка направление есть: он с малолетства знает, к какой ему карьере стремиться, а наш Иван только до тех пор хорош, пока ходит по кругу "изба-поле", "изба-поле". А чуть выбьется в город, чуть легких городских целковиков да чистых городских бабенок понюхает... Вы не рассчитывайте: он, ракалья, не ваших профессоров и волосатых смутьянов берет в образец - нет: лакея! холуя! Жилетки, сигарки начинаются, "ренское винцо-с", "А мы-с, эфто-с, ня хуже образованных-с", - в отцовском голосе сквозь глухую усталость отдаленно раскатился генеральский гнев. - Пока у наших Саврасов направления нет, до тех пор их привычку трогать нельзя: она и для них, и для нас спасение!

- Привычка свыше нам дана - заменой счастию она...

- Это кто сочинил? - заинтересовался отец.

- Пушкин.

- Тоже, значит, что-то понимал... А то все слышу: Пушкин, Пушкин... С умом сочинил: жить можно только по привычке, а начнешь думать, так... Это как болезнь неотлипчивая. Вы все мужика сейчас кинулись жалеть, а лучше бы себя пожалели: мужик сомнений не знает. А лучше кору глодать с уверенностью, чем кушать блины с сомнением.

В Петербург Сабуров вернулся, уже с тайным убеждением, что жизнь должна течь сама собой, без управляющих центров, но посредством триллионов добровольных поступков составляющих ее частиц. В конце концов, миром правит не тот, кто распоряжается телами людей, а тот, кто управляет их желаниями. Но управлять желаниями - химическими реакциями - при помощи молотка и зубила...

Тиран может согнать на новое место целый народ - но и там люди будут воздействовать на желания друг друга по законам, уже неподвластным никакой тирании.

Теперь в устойчивости народного нрава Сабуров усматривал самый надежный бастион против злоупотреблений власти.

И однажды, когда у Варвары Петровны при обсуждении очередного нашумевшего мошенничества подвели привычный итог: чего ж, мол, ждать - при деспотизме все это неизбежно, - Петр внезапно взорвался:

- Да что же это: "деспотизм", "деспотизм" - как будто мы сами ничего не стоим! Этот взятки берет - виноват деспотизм, тот горькую хлещет тоже виноват деспотизм... Разве мы пузыри гуттаперчевые: чем деспотизм пожелает - тем нас и надует? Разве в Ассирии не было деспотизма или в Египте? Деспотизм... Да если бы все исполнялось по его воле, то и людей на свете давно не осталось бы - только звери да холуи бессловесные! Но, благодарение судьбе, сквозь все деспотические зверства и мерзости люди проносят нечто бессмертное, неподвластное никаким деспотам! Деспотизм как монгольская конница: оставляет за собой пожарища, а люди переселяются в землянки, согревают их своим дыханием - и выживают! И в конце концов побеждают могущественную машину всего лишь тем, что не хотят стараться: каждый делает только то, что опасно не делать - и великие империи повергаются в прах со всеми ревизорами и палачами!

- Позвольте, но разве беззакония власти не рождают и в подданных неуважения к закону? - снисходя к неумеренной пылкости юнца, спросил известный в то время правовед.

- И очень хорошо, что рождают! Подчинение власти не погубило нас, но уважение к ней непременно погубит!

- Вы путаете уважение к власти и уважение к принципам, к законам, которые служат не узким видам власти, но священным принципам...

- А принципов тоже не нужно! Есть живые, реальные люди с их вечными заботами о детях, о куске хлеба, есть отношения со знакомыми, с соседями, с каждым встречным... Что за раболепие - непременно смотреть на что-то снизу вверх, ждать приказа откуда-то свыше - будь это полицеймейстер или Господь Бог, закон или принцип?

Однако видный правовед как дважды два доказал увлекшемуся юнцу, что деспотическое правление проникает и в нравы людей: разве чиновник, раболепствующий перед высшими и презирающий низших, не частица народа? А стражники, а тайные осведомители? Нет, молодой человек, деспотизм отражается и на нравах - и притом самым пагубным образом!

- Именно поэтому его и необходимо уничтожить! - подвел итог Сабуров, сверкая глазами: имущественные злодеяния власти никогда не вызывали у него такого гнева, как ее покушения на души людей, на их отношения друг с другом. И государства, и партии должны складываться снизу как добровольные союзы маленьких дружеских кружков, в которых все лично знакомы и симпатичны друг другу. Только такие микроорганизмы имеют шанс уцелеть под деспотической стопой. Губка жизнеспособнее слона!

Сабуров был бы пристыжен еще гораздо сильнее, если бы у Варвары Петровны узнали о том, что, вступив в качестве камер-пажа в тесные отношения с императорской фамилией, он начал невольно видеть в угнетателях самое обыкновенное семейство, хотя членам августейшего семейства было гораздо затруднительнее ощутить в управляемых существа, подобные им самим, потому что они совсем никогда не вступали с подданными в личные отношения, а пользовались исключительно механическими сведениями в виде цифр, сводок, докладов (душевной изоляции правителей посвящена особая главка в книге Сабурова "Психопатология одиночества"). С другой стороны, души вельмож не были свободны от уважения к родству и чину! И, что гораздо сквернее, этот разврат шел все ниже и шире: в губернии, уезды, волости и семейства - нет, этой растлевающей язве необходимо положить конец!

Когда дело касалось душ, Сабуров не знал колебаний.

В высших семействах самым будничным образом велись разговоры, которых постыдились бы в доме мужика. Обсуждались и пересчитывались не только ордена и аренды, но и милостивые взгляды - в особенности, взгляды, брошенные на особ женского пола. Генерал-губернаторы и министры заискивали не только перед любовниками и любовницами, но даже перед камердинерами, и Сабуров почувствовал однажды, что предпочитает зависеть скорее от механических безличных законов, чем от лакеев или взаимного расположения чьих-то детородных органов.

Великий князь прочил его к себе в адъютанты. Преподаватель физики, поддерживаемый математиком, горячо советовал Петру подавать в университет - "Вы будете гордостью России!" - но если бы он только заикнулся об ученой карьере, отец лишил бы его самомалейших субсидий, а двор, со своей стороны, наверняка назначил бы ему стипендию - там много толковали о его дарованиях. Его решение записаться в никому не ведомый казачий полк в Восточной Сибири произвело впечатление грома среди ясного неба.

Генерал-губернатор принял Сабурова чрезвычайно ласково: "Рад буду видеть возле себя честного человека - нечестных у нас в Сибирь не отправляют".

Из дневника Сабурова: "Правительство может выслать к черту на куличики, но оно не в силах сделать высылку бесчестьем".

Молодой генерал, александровский лицеист, в чье непосредственное распоряжение поступил Сабуров, также принял его с чрезвычайной любезностью и, пригласив к себе в дом, продемонстрировал полную коллекцию лондонских изданий Искандера (сколь часто имена бессмертных служат паролем в отношениях между смертными!).

Здесь же, в доме своего начальника Сабуров был назначен секретарем всех грядущих комиссий: реформировать предстояло промышленность, сельское хозяйство, суды, полицию, тюрьмы, почты, дороги и улицы, разработку естественных ресурсов, театральное и книжное дело и прочая, и прочая.

Сабуров днями и ночами напролет изучал состояние всех этих увлекательных вопросов, пересчитывал арестантские портки и перечитывал все сто томов британских и американских законоуложений, прикидывал, какое колоссальное количество людей ежегодно попадает в остроги и в какую колоссальную сумму обходится их содержание, которое, притом, нещадно разворовывается: пища отвратительна, одеял нет, голод, холод, вши, болезни, вонь (вместо отхожего места чудовищный пруд с эскрементами и уложенная поперек него лестница, однажды обломившаяся под заключенными), - а надзиратели презирают арестантов за недостаток чистоплотности и утверждаются в мысли, что "с таким свинским народом" они вправе поступать как им угодно: кандалы, плети...

Запись в дневнике: "Почти никто не считает наказание справедливым, и это уничтожает малейшее нравственное его значение. В тюрьме взамен равнодушия к правосудию приобретается идеологическая ненависть к нему, здесь приобретается убеждение, что "настоящие воры" в тюрьму не садятся, а сами сажают в нее других". Судя по дневнику, Сабурова интересует и геология, и география, и флора, и фауна; с живейшим интересом он описывает, где и как пилят дрова, как "укрючат" лошадей, как добывают белок и выделывают их шкурки, где и как ловят рыбу, где и почему приживаются яблоки, а груши не приживаются... а как увлекательны цены на овес, свинец, соль, мясо, шкуры, свечи, порох, сигары, лес и деготь! Местами его дневник напоминает "Коммерческий вестник".

Чисто научные итоги своих размышлений Сабуров публиковал в столичных журналах и начал получать запросы от иностранных изданий, даже таких авторитетных, как "Британская энциклопедия".

Главным делом кипучего сегодня была колонизация громадного, в три Европы, богатейшего, но дикого и малоисследованного края. Необходимо было заниматься снабжением удаленных колоний, производить изыскательские работы для прокладывания дорог и закладывания новых поселений: за три года после корпуса Сабуров объехал бы земной шар, если бы по экватору расположить его причудливые маршруты. Сабуров десятками томов выписывал необходимые сочинения, у таежных костров штудировал Ляйеля и Пэйджа, дневник его наполнен размышлениями, откуда произошли царапины на скалах, осыпи, наносы, сланцы, гнейсы, кварцы, граниты, известняки... Все складывается из пылинок: трудно догадаться, что из этих пустяков складывалась его орографическая теория, принесшая ему мировое признание.

Мальчишка, в сущности - Сабуров возглавлял многолюдные команды, в которых можно было найти и обрусевшего эвенка, и разорившегося мужичка-переселенца, и проштрафившегося казака, и вышедшего на поселение убийцу. Однако с этой разношерстной публикой, имея при себе порядочный запас казенных денег, Сабуров углублялся в нехоженную тайгу, сплавлялся по бурным порожистым рекам, переваливал через горные хребты, - у него делались усердными даже те, кто считался язвой всяческого начальства.

Тогда-то Сабуров окончательно усвоил, что трезвые люди, свято верующие в дисциплинарную триаду: приказал, проверил, наказал, - именно эти практические люди и есть самые необузданные утописты: даже несколько десятков людей - и то уже совершают ежедневно тысячи бесконтрольных поступков. Если люди всего лишь перестанут стараться...

Что же говорить о миллионах людей, разбросанных на тысячах верст! Нет ни малейшей возможности разглядеть из Петербурга, в самом ли деле разбит бурей караван на Лене или вся мука раскрадена. Недаром докладывать о потере упомянутого каравана из трех барж отправили в Петербург именно Сабурова: его там знали лично, - самый громоздкий и дорогостоящий контролирующий аппарат не в состоянии заменить ни обыкновенного личного знакомства, ни обыкновенной честности.

Никакой умалишенный не совершил бы и тысячной доли тех нелепостей, кои, общими усилиями, совершал правящий аппарат, каждый "винтик" которого в собственных делах демонстрировал отнюдь не глупость, а изрядную ловкость и проворство. Поэтому Сабуров не удивлялся, когда люди малообразованные и недалекие высказывали предположение о чудовищном заговоре, снизу доверху пронизавшем всю Россию, хотя заговорщикам управлять этим механизмом было бы так же невозможно, как и теперешнему правительству.

Только механизм мог действовать с подобным отсутствием смысла: из центра приходили указания сеять на камнях и строить на болоте, запрещалось ловить именно тот сорт рыбы, который испокон веков составлял единственное пропитание местного населения, зато в виде компенсации разрешалась добыча тех пород, коих здесь не водилось от начала времен. Сабурову удалось самолично подержать в руках запрос о разведении винограда в Колымском округе и предписание о добровольном сборе пожертвований среди ламутов и юкагиров на памятник композитору Глинке в городе Смоленске.

Статистическая отчетность словно и впрямь составлялась одними механизмами для других механизмов.Из Чукотской земли приходили отчеты, в которых целые десятки страниц были заполнены нулями:

ослов и мулов- 0 (нуль)

верблюдов- 0 (нуль)

католиков- 0 (нуль)

протестантов- 0 (нуль)

просеяно ржи- 0 (нуль)

собрано ржи- 0 (нуль)

Но если который-нибудь из нулей отправлялся несвоевременно, виновные получали строгий нагоняй.

Вместе с тем, одурачить механизм, лишенный простейших органов восприятия, не стоило ровно никакого труда. Из года в год подрядчики поставляли десятую часть положенной соли, а на остальное количество покупали расписки у чиновников. И механизм ничуть не удивляло (механизмы удивляться не умеют), когда казенные припасы, законсервированные при помощи фантастической соли, подвергались неисчислимым и столь же фантастическим бедствиям: пожарам, засухам, ураганам, нашествиям мышей, червей и прочих грызущих и сосущих тварей. Если все акты были составлены по форме, механизм уже не интересовало, каким образом листовой свинец может подвергнуться десятипроцентной усушке.

Уже находясь в эмиграции, Сабуров много лет следил за строительством пожарной каланчи в городе Чите: пока ее смета утверждалась в Петербурге, цены на лес и работу успевали вырасти настолько, что требовалась уже новая смета, которую постигала та же участь. И лишь через двадцать пять лет с величайшими трудами и нарушением законности бумагам удалось настичь истинное положение вещей.

Полтора года не заделывалась дыра в крыше - ждали архитектора для составления сметы. Чтобы изготовить столы для училища, требовалась годовая переписка.

Подобными несообразностями Сабуров мог бы заполнить целые тома. Вместе с тем, он не уставал изумляться общественным организмам, устроившимся самостоятельно, применяясь исключительно к местным условиям. Ссыльные духоборы, с их полукоммунистическим бытом, предоставленные собственной судьбе, благоденствовали там, где со всеми бесконечными казенными дотациями и бесплатной каторжной "рабсилой" терпела крах государственная машина. Исконные жители края, почему-то называемые инородцами, с их примитивнейшими орудиями устраивались там, где, казалось, вообще невозможно выжить человеку. Сабуров с большим уважением вглядывался в сложный быт орочонов, манагров, долган, дархотов, ламутов и мунгалов, выработавшийся сам собой, без чьего бы то ни было руководства. И сколь разительно могут отличаться друг от друга люди одного и того же народа: оленные чукчи по своим нравам и вкусам были очень и очень отличны от чукчей приморских, поразительному гостеприимству которых он посвятил несколько растроганных страниц: ежедневно рискуя жизнью на охоте в своих утлых скорлупках, в которые и сесть-то решишься не сразу, приморские чукчи в самые неблагоприятные годы изо всех сил старались запастись кормом для собачьих упряжек тех путников, которых они заранее даже знать не могли! При этом они нисколько не сожалели о своих непомерных трудах, но, напротив, гордились своей щедростью и презирали более скуповатых оленных чукчей.

Сабуров видел, как, стараясь приучить к животноводству охотничьи племена, казна раздавала им коров и даже посылала солдат накосить для них травы. А хозяева просили дармовых батраков косить поменьше, чтобы им, хозяевам, пришлось поменьше сушить и сгребать в стога.

Тогда-то Сабуров усомнился по-настоящему, относится ли жадность к "естественным" склонностям человека. Люди вообще склонны чужие потребности называть искусственными, неразумными, а собственные - естественными, разумными, "настоящими". Оказалось, что и чукчи называют себя "настоящими людьми", свои шатры - "настоящими домами", свой язык - "настоящим языком". Все, как у культурных европейцев.

Сабуров уже тогда заметил, что пристрастие к тем или иным блюдам и запахам сформировано не физиологией, а историей: чукчи любят отвратительный для европейца запах тюленьего мяса, а запаха говядины просто не переносят, и тоже имеют на этот счет убедительную теорию: "Корова грязная, а тюлень чистый - он все время моется". Впоследствии Сабуров при помощи скрупулезных исследований убедился, что чисто физиологического в человеке нет просто-таки ничего. Но в ту пору, о которой я рассказываю, основное время у Сабурова отнимала все же государственная служба. Однако гибель всех его начинаний, а также соприкосновения с людьми, на которых несообразности бюрократической машины сказывались самым плачевным образом, приводила его сначала в негодование, а понемногу и в отчаяние.

И забытый призрак Сеньки Быстрова...

Одна из дневниковых записей этой поры - подлинный гимн естественным наукам: "Либих и Уатт более велики, чем Гомер и Христос. Войны и рабство исчезнут, когда люди наедятся досыта, когда повсеместно распространятся научные способы фабрикации и обработки сырых продуктов". И следом: "Наесться досыта есть дело невозможное для человека, потому что аппетиты его способны расти безгранично: они регулируются исключительно посредством душевных связей, при отсутствии коих мы никогда не ощутим и материального довольства. Кроме того, разделение труда разбивает единый образ человека на профессиональные касты, которые либо презирают друг друга, либо каждая каста утрачивает несомненность своих устоев - мы называем это падением нравов".

Последняя фраза снова предвещает то роковое интервью...

Но уж географические открытия - это непреходящая ценность! Сабурову случилось проехать по проложеннному им скотопрогонному пути до самых приисков, вступивших в новую полосу процветания: прежний прииск быстро истощился, и Императорский Кабинет отказался от его разработки; тут же, рядом с ним золотопромышленное товарищество "открыло" новый, богатейший, требовавший все новых и новых рабочих рук. И Сабуров увидел их обладателей...

В ледяной воде, в едва укрепленных штольнях - жертвы бывали чуть ли не каждый день, - по четырнадцать часов не выпускавшие из разбитых ладоней первобытную каелку, измученные, полубольные, обираемые и унижаемые каждым толстым брюхом и каждой форменной кокардой... А земский исправник получает от компании две тысячи - какие жалобы тут помогут! И даже заработанные крохи отнимались грабителями - часто вместе с самой жизнью, а остальное высасывали первыми явившиеся по скотопрогонному пути кабатчики и отравленные сифилисом шлюхи, чьих сетей истосковавшиеся по теплу и веселью преждевременно состарившиеся, так и не успев повзрослеть, полудети не умели избежать.

"Неужели же в этом мире нельзя совершить никакого доброго дела?!" - с отчаянием вопрошал себя Сабуров. Но нет же: ему всегда удавалось приносить пользу, когда он делал это напрямую, без посредничества чудовищного государственного механизма, веками поглощающего таланты и благие стремления, а взамен извергающего яд безверия и нечистоты. Чудище обло, огромно, стозевно...

Честных людей не хватало катастрофически. Однажды, три недели пробившись со свидетелями по яснейшему делу некоего заседателя, который самым откровенным образом немилосердно грабил, сек, гноил в остроге, Сабуров сделал приблизительный подсчет и получил, что ежели все честные люди Российской империи, превратившись в юристов, примутся с соблюдением всех формальностей расследовать деяния всех виновных мошенников, то займет это не менее двенадцати тысяч лет. Поэтому Сабурова нисколько не утешило, когда заседатель был все же смещен с должности. (Благодаря чьему-то покровительству в Петербурге - личные связи! - он вынырнул исправником в Камчатке, оттуда вернулся состоятельным человеком и впоследствии сотрудничал в консервативных газетах, защищая недвижимость основ, то есть собственную недвижимость).

Когда перед окончанием служебного расследования Сабуров в мрачнейшем расположении духа зашел перекусить в трактир при гостинице - отчаяние лишь немного скрашивалось анонимными угрозами, - к нему подсел какой-то господинчик. Сабуров поднял голову и едва не вскрикнул: на миг ему показалось, что перед ним Сенька Быстров - постаревший и состарившийся, но пьяненький и жизнерадостный.

Это был старенький приказный, лет восемнадцать пребывающий под судом, но убежденный, что все кончится пустяками, а в ожидании благополучного разрешения своего дела "аблакатствующий" по трактирам, готовый по самой исходной цене и даже за рюмочку очищенной соорудить прошение, жалобу или донос.

- Вы, сударь мой, сейчас видно, что питерский: образованный, с направлением, а стало быть, нас, чиновничью братию, крапивным семенем величаете. Не трудитесь возражать - не всяк родится кипарисом благородным, иной и крапивою подзаборной, а жить-то всякому одинаково хочется. А после такого краткого предуведомления не желаете ли выслушать от меня всю историю государства Российского лет вперед этак на тысячу? Только будьте любезны прежде спросить для меня графинчик очищенной, а то мне здесь ничего не подают - ну да свет не без добрых людей! Я вас, питерских, так понимаю, что вы намереваетесь нас, крапивное семя, законностью донять. А я вам на это отвечу: мы вашими же законами сыты будем. Не токмо что землепашца - это уж плотва, самим богом в пищу предназначенная! - нет, берите выше: мы вашими же законами и купца доймем, и заводчика. Как примемся с законом в руках с них отчета требовать, где, да у кого, да сколько... Вся жизнь остановилась бы, если бы все до тонкости по закону делалось. А каждый закон - новый крючок на нашей уде. И с нами вы ничегошеньки поделать не сумеете, потому что вы даже друг от друга сторонитесь, чтобы на чистоту свою пятнышка не посадить - а мы напротив того: мы греховностью своею слипшись стоим, вот оно как! Потяните одного - за ним столько ниточек потянется - вот как если от текста частичку отщипнуть (а до каких высот эти ниточки еще дотянутся - и подумать боязно!). Так кто ж вам такую частичку отдаст! И чем больше вы будете нас законами теснить, тем крепче мы слипнемся! Не-ет, общий грех так склеивает, что лучше не бывает! Самые прочные государства всегда на каком-то общем грехе стоят, верно вам говорю. А мы, крапивное семя, в государстве Российском правили и править будем!

Каждое слово жгло Сабурова раскаленным углем: уж не порожден ли этот пьяненький юродствующий философ его собственной воспаленной душою, подобно призраку Сеньки Быстрова? Не его ли собственные мысли текут из этого гримасничающего мокрого рта - и никакого-то возражения на них не сыскать, кроме заветнейшего:

- Но души человеческие вам не подвластны! Потому что вас никто не уважает.

- Как-с, как-с? Да любая мужичина сиволапая, любой мещанинишко спит и во сне видит сына своего в чиновники вывести. А и не видит, так оттого лишь, что чересчур это для него высоко! И купчина, у которого мошна толще брюха - попробовал бы он мне не оказать уважение, когда я при должности состоял!

- Вот именно за это вас следует уничтожить!

- Вы никак за купца обиделись? Так мы с него дай бог, если сотую шерстинку той овчины острижем, кою он - нашим же попечением! - на казне отрастил. Купец нас благословляет, потому как нам он такую гниль да заваль для казны спустит, какую самому безглазому покупателю ни в жизнь не всучить. Знаете поговорку: если хотите, чтоб я разбогател, дайте мне на прокорм казенного воробья. Ничего, у казны шея толста!

- А глаз нет, жалости нет, совести нет... - самому себе пробормотал Сабуров. - Механизм...

- Это вы насчет-с казны-с? Справедливо: велика Федора - да дура. Я так считаю, что и простой народ благословлять нас должен; уберите чиновника - тотчас купец с заводчиком сверху сядут, из щук в акул возрастут. Стало быть, мы, крапивное семя, за народ заступники-с, вот-с оно как-с!

- Погодите, когда не мы, не ревизоры, а сам народ по-настоящему узнает свои права, узнает законы...

- А это, не обессудьте, что прервал, для народа истинное счастие, что он полагает, будто мы по праву орудуем. А узнаем, что не по праву, так ему только обиднее сделается: кто приставлен закон применять - у того он и в руках будет. Закон - это такой меч-кладенец, с которым хилый Давид могучего Голиафа под стопу свою опровергнет.

Вот-с оно, значит, как-с...

Значит именно проклятое государство, этот Левиафан, этот бессмысленный механизм вкладывает в руки мерзавцев волшебный меч-кладенец. А посему - он должен быть разрушен, - вместе с его тюрьмами, департаментами, казармами и - да!!! - с его законами, связывающими честных людей и вооружающими негодяев.

Левиафан должен быть разрушен!

Сабуров и прежде вступал в дискуссии со своим патроном: возможно, не без влияния этих собеседований и уж во всяком случае под влиянием польских событий генерал-лицеист прибрал в более укромное место свою уникальную коллекцию изданий Искандера. Нетрудно вообразить и последний их разговор.

- Я понял, - возгласил Сабуров, - чем всегда будут заниматься государства, пытаясь бороться со злоупотреблениями своих же агентов. Государства всегда будут своими законами связывать народу руки, а потом пытаться обобрать с него кровососущих паразитов. Да народ мигом стряхнет эту нечисть - нужно только развязать его!

- Если мы предоставим народ самому себе - он выделит из своей среды новых паразитов в еще большем изобилии, только и всего. По-вашему, народ должен делать, что ему заблагорассудится. Но у меня другой конек: порядок.

- На галерах тоже был порядок: весла вздымались по барабанному бою.

- И только поэтому галера стремительно неслась вперед. Петр Великий недаром регламенты всех коллегий составлял по образцу адмиралтейского. Ваш излюбленный пример с бессмертной губкой и уязвимым слоном доказывает, что самостоятельность отдельных клеток допустима лишь на самом примитивном уровне организации. Но мертвый слон лучше живой губки! A propos, каким словом вернее всего выразилась бы самая глубокая, самая заветная ваша мечта?

- Братство, - не задумываясь, отвечал Сабуров.

- Гм, братство... А куда же вы дели свободу и равенство?

- Равенство - это уж не одинаковость ли? Братство, напротив, есть расцвет всех индивидуальностей, высшее разнообразие! А свобода от чужих страданий и надежд и вовсе недопустима.

- Итак, братство... Но у меня иной девиз: ВЕЛИЧИЕ. А его не может быть без подчинения частных лиц государственной воле.

- Ваше "величие" требует беззащитности человека перед любой административной вошью!

- Вдумайтесь: без подчинения центральной власти, без принудительного очерчивания границ исчезла бы Россия!

- Но люди, ее населяющие, остались бы!..

- "Люди" - этого мало. Меня не устроит оставшаяся на месте России равнина, населенная конгломератом племен, изъясняющихся на различных диалектах бывшего русского языка: ведь без централизованного установления грамматических правил, без централизованного просве

На огонек

Глотнув бессмертия, Сабуров-младший (будем пока называть его так во избежание путаницы) переворачивал чистые страницы до тех пор, пока не добрался до фотографии. Снова с непонятной робостью вгляделся в коричневые лица...

И поспешно захлопнул журнал, словно его поймали с поличным...

Хотя здешним майским ночам было и далеко до ленинградских, но после пяти утра Сабуров уже издали мог разглядеть копченое нутро стариковской квартиры. Языки копоти вокруг окна придавали ему вид какого-то черного прямоугольного цветка. Жалкий стариковский скарб под окном был в сохранности (и клюшки валялись...), не хватало лишь половника и кастрюли, но, оглядевшись, Сабуров обнаружил их на детской площадке, в песочнице. Кастрюля была наполнена песком, из которого хозяйственно торчал половник. Что ж, преемственность поколений. Бессмертие.

Неужто и луковицу потомки уже пустили на жаркое? Но нет, она лежала на прежнем месте, и - что это? - из ее макушки выстрелил остренький зеленый язычок, даже два. Она продолжала расти, давать потомство, не интересуясь, как его встретят здесь, на земле, где никто никому не нужен...

А старик... его журнал... И вдруг Сабуров-младший с забытой серьезностью понял, что он не может так это оставить: будто ему принесли ребенка и сказали, что это его сын, но он волен поступить с ним как угодно - хоть выбросить. Если бы Лида...

И вдруг, когда он подумал о ней без обычных саркастических ужимок, у него буквально зашлось сердце, и он понял, что влюблен смертельно и что ему стоит серьезных усилий, чтобы удержаться от какого-нибудь безумства: броситься к ней на самолете - на крыльях любви, так сказать - или отгрохать телеграмму слов на восемьсот (спасло лишь то, что в свое время он не поинтересовался ее адресом). Но еще не поздно, черт возьми: жизнь не кончена в сорок один год! Правда, у Болконского зазеленел дуб, а у него лишь луковица, но он все равно уже не выпустит из рук сокровищ, на время ссуженных судьбой, не выпустит ни любви, ни таланта.

Как бы ты сам оценил скрипача-виртуоза, который явился бы на коммунальную кухню и ударил каприс Паганини? Кто был бы виноват в постигшем его разочаровании - стряпухи или он сам? Своей работой ты пытаешься продлить некое волоконце бессмертного корневища, и иного выхода у тебя нет, ибо бессмертное свое волоконце ты любишь такой любовью, какой не любил ни одного реального человека, и, пожалуйста, не притворяйся, будто кого-то из живых ты любил любовью более высокой, чем деяния бессмертных гениев. Вот ты и вскормил зверя - так называемый талант: или ты даешь ему дело, которого он требует, или он начинает выедать твое же собственное нутро.

Но и об этом думалось с молодечеством. И гордостью.

Послышался шорох - под окном проскользнула черная кошка. Остановилась и требовательно посмотрела Сабурову в глаза, и ему отчего-то сделалось жутко. Он вспомнил, как его великий однофамилец на необитаемом острове крестил каких-то тварей, и неожиданно для себя осенил кошку крестным знамением, и, кажется, не слишком бы удивился, если бы та внезапно растаяла в воздухе облачком серного дыма. Но кошка не двинулась, продолжая проницательно всматриваться в самую его сердцевину. Уж не душа ли стариковская явилась, подумалось Сабурову в полной гармонии с предыдущим жестом. Надо хотя бы узнать его имя, - автора этих удивительных записок сумасшедшего.

Но в ЖЭКе занимались живыми: какая-то женщина, глядя остановившимися выпученными глазами мимо головы начальника, выкрикивала одно и то же:

- Только они за дверь, а оно опять потекло!

- Скажите ваш адрес.

- Только они за дверь, а оно...

- Так какой ваш адрес?

- Только они за дверь...

- Адрес ваш скажите.

- Только они за...

- Вы скажете адрес в конце концов?!

На лицо женщины стала возвращаться осмысленность.

- А вы на меня не кричите.

- Я на вас не кричу, я ваш адрес спрашиваю.

- А вы на меня не кричите!

- Я не кричу, я спрашиваю, какой ваш адрес.

- А вы на меня не кричите!!!

- Я не кричу!!!

Когда она наконец удалилась, начальник на вопрос Сабурова схватился за голову:

- Да вы что, товарищ, хотите, чтобы я еще про покойников заботился? У меня живых две тысячи, и все писают, все какают, все моются, а оно течет и все мне на голову... Все течет - и все из меня.

Сабуров хотел было сходить еще и в паспортный стол, но потом передумал - к чему? Старик сдал ему на руки младенца и исчез, не польстившись на жалкое бессмертие имени. И вода из протекающего унитаза смыла его следы...

На ветке среди едва пробрызнувших зеленых звездочек соловьем заливался воробей - самозабвенно раскрывал клювик, вибрировал горлышком. Внезапно Сабурову пришло в голову, что воробью и дела нет до того умилительного чувства, с которым Сабуров на него смотрит, - и Сабуров почувствовал детскую обиду на неблагодарную черствость самовлюбленной пичуги. Когда Аркаша был совсем маленьким, про каждого незнакомого человека он немедленно спрашивал: "А он меня знает?" - Вот она, забота о продолжении своего духовного рода, ибо отпечатки, которые мы оставляем в других людях, - единственная доступная нам форма бессмертия.

По пути домой Сабурову встретилась девушка, в первый миг напомнившая Лиду, и у него радостно екнуло сердце. Во второй раз оно тоже екнуло, но уже не очень, а в третий раз он просто рассердился, что ему подсовывают такие грубые подделки.

Дома Сабуров неожиданно застал Аркашу, преждевременно вернувшегося из школы. Аркаша по обыкновению пребывал в полной прострации, портфель на этот раз выпал из его бессильных рук еще в прихожей. Сабуров почувствовал всегдашний прилив раздражения этим систематическим бездельем, но взглянул на Аркашину горестно поникшую голову, и - раздражение сменилось пронзительной жалостью. Боже, да ведь перед ним его Наследник! И так-то он делился с ним любовью к бессмертному... Но как же Наталья-то допустила, чтобы ее обожаемый супруг вливал яд сорокалетнего неудачника в беззащитную душу ребенка! Да и убежден ли ты сам, что люди способны только завидовать и затаптывать все незаурядное? Свои обиды ты вымещал на беззащитных детенышах, вел себя с ними не как мужчина, берущий тяжесть мира на собственные плечи, а как капризная бабенка, готовая наговорить вдесятеро больше, чем думает, чтобы другие брали на себя труд утешать и разубеждать ее. Хуже того: детей, внимавших тебе, словно пророку, ты отравлял саркастическим празднословием из заурядного кокетства и даже ревности, когда видел в них любовь и уважение к кому-то или чему-то.

"Но ведь я оберегал Аркашу от увлечений, чтобы уберечь от неизбежных разочарований!.." - теперь и любуйся сыном, "глядящим на мир без розовых очков". Чувства вины - вот чего, оказывается, не хватало Сабурову, чтобы сделаться хорошим отцом. Ему вдруг сделалось неловко заговорить с Аркашей - любой тон казался фальшивым. Он позвонил на службу, взял отгул за последнюю овощебазу. Постоял у аппарата в поддельной задумчивости. Но Аркаша внезапно выручил его:

- Я заметил: кто ненавидит непохожих, обязательно любит Сталина.

- Правильно. Сталин и был Верховным Хранителем Единообразия, - насчет чего высокоумного привычная интонация выскакивала сама собой.

- А ненавистники Сталина, оказывается, тоже любят единообразие...

- Что ж они, не люди? Плюрализм и релятивизм - общее бедствие для всех. Вроде экологической катастрофы.

- Если любишь правду, так хоть сам не ври, - Аркаша бормотал, словно в отключке. - А они ("Сторожа евонные, что ли?") ничего официального заранее не признают - да еще и врут. Чтоб все наверху были гады. Горбачев гад, Ельцин гад... Я иногда думаю: может, они просто завистники? Им все заранее известно... как бабки прямо: болтают много, а сахар пропал. Да я бы поклялся всю жизнь сидеть на мороженой картошке - только б разрешали болтать правду!

- Я тоже больше всего на свете дорожу болтовней. Болтовня, а не жратва делает нас людьми. - Сабуров ощутил на щеках жар застенчивости.

Аркаша не слушал. Сабурову вспомнилось: лет шесть назад они с Аркашей ждали поезда морозным зимним вечером (можно, стало быть, считать - морозной зимней ночью). В другие вагоны уже давно входили люди, только их с Аркашей вагон угрюмо чернел и безмолвствовал, и так же угрюмо чернела и безмолвствовала длинная очередь на посадку.

- Почему все молчат? - кипятился наивный Аркаша.

- Убедились, что так легче отделаются. - Понимать, как и почему тебя секут - последняя услада интеллектуала.

- Так надо пожаловаться! Начальнику! - два магических слова.

- Тем временем и поезд уйдет. Выяснится, к тому же, что начальник вчера в Читу укатил - рельсовые стыки ревизовать. А может, его и на свете нет. Но чтобы узнать это, нужно три года изучать штатное расписание из четырех тысяч пунктов, - мазохистски расчесывал Сабуров свое бессилие перед последней административной вошью.

Аркашины мысли, столкнувшись на пути закона с несокрушимой стеной, двинулись в направлении партизанской борьбы:

- Надо проводницу взять за шкирку!..

- Ты ее за шкирку, а она тебя в милицию: Коленька, попросит, сволоки-ка, по старой дружбе, этого субчика в участок, пусть посидит, пока поезд не отправится. Ишь, пьяная рожа, залил глаза, да еще бузит!

- Они не имеют права! - еще одно заклинание. О правах лучше и не знать, если все равно не можешь ими воспользоваться. - Мы не пьяные!

- А в протокол запишут, что пьяные - жалко что ли. Ну, помашешь метлой суток пятнадцать...

- Почему же они нас всех еще не посадили?!

- Исключительно по милосердию своему.

- Ну... а... а если они... а если мы...

Аркашина мысль заметалась по клетке, будто новичок в зверинце: а потом... потом Аркаша сморщился, как старенький китаец, и беззвучно безнадежно заплакал. А Сабуров, высокоумная скотина, смотрел на эту картину, как хирург на умело ампутированную подрагивающую конечность: избавление от иллюзий не может проходить безболезненно.

И те китайские морщинки, кажется, так и не разгладились на Аркашином личике... Воспоминание пронзило Сабурова такой болью, такой жалостью к несчастному Аркаше, что он и сам сморщился не хуже престарелого китайского крестьянина и начал шарить по карманам, извлекая из них мятые бумажки. Обыскав еще и старые брюки, он наскреб четырнадцать рублей.

- Возьми, купишь "Кримсон, Лейк и Палмер". Или "Модерн Шопинг".

- Что?! - оскорбленно вскинулся Аркаша. - Такой группы вообще нет! Это все равно что я бы тебе сказал: купи Толстоевского или Паскудина!

- Бери, пока дают!

Диалог с сыном охладил неумеренную вспышку родительской нежности. А каким, в самом деле, манером он должен был утихомиривать Аркашу, не подрывая в нем веру в свою социальную защищенность? Уговаривать в елейной манере: у проводницы, мол, маленькие детки - она их накормит, напоит, спать уложит и придет? Или в молодецкой: ништо, мол, горе не беда - на таких ли морозах в войну стаивали! (Молодецкая манера переносит внимание с моральных тягот на физические, но и елейная придумана с толком - притворяешься, будто оказываешь снисхождение тому, кто тебя унижает).

А вот не додумался же он сказать Аркаше с полной откровенностью: "Мы бессильны на земном поприще, против хамства и начальства. Но на бессмертной стезе мы можем сражаться, а изредка и побеждать". Вот самый хитроумный ответ на самый непостижимый вопрос, о который рано или поздно расшибается почти каждый, кого угораздило родиться в России с душой и талантом: а кому нужно то, что я делаю? "Для слесаря, токаря, плотника, грузчика на каждом шагу висят объявления: требуются, требуются, требуются, а между этих однообразных строк я читаю обращенное лично ко мне: не требуется, не требуется, не требуется...".

Бедная псина Игоря Святославовича, забирая уже в утробный рев, выла так жутко и безнадежно, что Сабурову подумалось: не к покойнику ли? Обидно: уж больно незатейливое кладбище (надо же - комбинат!) ему предоставлялось: именно здесь вот, среди серебрящихся, как елочные игрушки, типовых надгробий тебе и предстоит скоротать вечность...

В прихожей послышался Натальин голос, окрашенный безнадежностью, и Шуркин, окрашенный закоренелостью. Наталья была отозвана с ответственнейшего совещания телефонограммой (страшным усилием воли ухитрилась побледнеть только за дверью): ее сын Александр окончательно превратился в завзятого спекулянта, пытаясь сбыть своему приятелю Бобовскому (прямо в школе - до дому дураку недотерпеть!) иностранную пластинку в неприличном конверте (женская талия была обнажена на пару дюймов пониже, чем принято в фирме "Мелодия"). Мало того, этот идиот начал еще и разглагольствовать в перестроечном духе, что частник торгует честней, чем государство. Видимо, в семье такая идеологическая обстановка, не без надрыва указала Эра Николаевна.

- Государство - это Церковь, - понимая Эру, покивал Сабуров. - А Церковь способна освятить любое мошенничество.

Но для Натальи главный ужас был в том, что Шурка намеревался не просто "сдать" приятелю "пласт", но еще и нажиться на этом!

История началась с того, что Шурка на толчке присмотрел крутой пласт, за который просили всего-навсего четверть, но у Шурки был только двадцатник. Шурка начал было душиться, но хозяин равнодушно отметал все предложения:

- Файф, юноша, файф, - и утешал: - Да ты всегда сдашь за сороковник мне только душиться времечка нет. А тут вижу - парень понимает в музыке.

Шурка был тронут такой проницательностью, а кроме того, его пленила заостренная коварная борода продавца, - это был олдовый мэн, напоминающий Генриха VIII кисти Гольбейна-младшего (Шурка немедленно дал зарок при первой возможности обзавестись такой же бородой). Проявив чудеса изворотливости, Шурка раздобыл файф и сделался обладателем пласта, сулившего пятнаху чистой прибыли. Однако, по старой дружбе, Шурка согласился взять с Бобовского только тен (чирик) надбавки и, следовательно, опуститься на файф.

- Так это теперь значит и есть наше светлое будущее - на товарищах наживаться?! - воззвала Наталья уже не к мальчику, но к мужу.

- Нажива, - разъяснило божество, - это, как правило, только символ достоинства. Вроде медали.

Семейство успело перебраться на кухню, поэтому всем кажется, что уже наступил вечер.

На расстроенном лице Натальи появилась тень надежды: по отношению к денежным все прочие мотивы являются возвышенными.

А Аркаша зацепился за другое.

- Государство превратилось в Церковь оттого, что слишком уж сверхчеловечески могущественно. Я заметил: кто сильнее других в два раза, вызывает зависть, в тысячу раз - восторг, а в триллион раз - благоговение. Поэтому и не должно быть таких сверхчеловеческих...

- Почему не должно - людям они нужней всего, - сейчас Аркаша даст понять, что он успел подглядеть стариковские записки... Но Аркаша дернулся как ужаленный - "Это еще с чего?!" - и умолк, окрасившись в малиновый цвет.

- Чтобы не знать сомне... - но тут возмутилась Наталья: - Ну что за трепачи - ведь мы должны что-то решить с... - однако Аркаша так зыркнул на нее, что она, к удовольствию Шурки, уже не смела прерывать монолог Отца и Учителя, непогрешимого, как папа.

- При товарище Сталине, господа, мы жили в десять раз хуже, чем сейчас, а недовольных было в сто раз меньше. Потому что те, кто обитал за железным занавесом, как-то очень слабо напоминали людей. Трудящиеся мечтали исключительно раздобыть десять центов, чтоб отравиться газом. Иногда они, правда, еще устраивали забастовки - это было второе и последнее, что они умели. Капиталисты же были запрограммированы исключительно на выкачивание сверхприбылей, к которым, как это свойственно механизмам, они стремились безо всякого смысла, поскольку не имели ни одной человеческой потребности, ради которых люди только и хотят быть богатыми. Их невозможно было ощущать людьми - вроде нас.

- А я ужасно сочувствовала угнетенным, - мечтательно произнесла Наталья.

- А я блэкам сочувствовал, - выпалил Шурка и покраснел. В первом классе он подарил негру двадцать копеек и был задержан за приставание к иностранцам.

- Ну дайте же договорить! - застонал Аркаша.

- Я тоже сочувствовал угнетенным, но это были люди в каком-то все же упрощенном исполнении. Но именно это и нужно - чтобы тебе в голову не приходило, что у чужаков можно что-то перенять. Все самое лучшее - от причесок до самолетов - у нас: "советское значит лучшее". Но чтобы уберечь тебя от сомнений - от собственного зрения, неоходимо насилие такого масштаба, которое вызывало бы уже не вульгарный страх, а благоговение. Для нашего счастья нужен океан крови - под такой подливкой мы с благоговением и аппетитом, как спагетти под томатным соусом, уплетем даже несколько меридианов колючей проволоки - что там суп из топора!

- А если бы Сталин был еврей - его бы любили? - вдруг брякнул Шурка.

- Да будь он негром преклонных годов - все равно обожали бы, - ненавистно усмехнулся Аркаша. - Как же не обожать, если столько людей поубивал!

- Да, но еще чаще его обожатели борются за право оставаться автоматами. Нынешнее помешательство на диетах, на "травах", на экстрасенсах все это погоня за автоматизмом, за слепотой: ведь абсолютное единомыслие возможно только во лжи - только ложь бывает простой и общепонятной, а истина всегда многослойна и необщедоступна. И...

Сабуров понял, что он упивается собственным краснословием, что, уловив один фактор - погоню за несомненностью, он хочет из него вывести чуть ли не всю человеческую историю...

- Получается, - вдруг вознегодовал Шурка, - люди любят, чтобы ими командовали? Получается, я собираюсь в кино, а мне говорят: "садись за уроки" - так я, получается, еще и доволен? Или я хочу купить мопед...

- Хватит, хватит, мы уже все поняли, - взмолился Аркаша. - Тебе же объяснили, люди любят, чтобы им самим не хотелось ничего неположенного. Ты, правда, любишь как раз неположенное, но все равно любишь. А вот когда сам не знаешь, чего и хотеть...

Знакомо было до галлюцинации. Но истерический Аркашин захлеб, малиновые тона, которые больше пристали бы петлицам лейтенанта внутренних войск, чем физиономии мыслителя, всколыхнули в Сабурове привычное раздражение. Ему снова захотелось преподать Аркаше урок просвещенного скептицизма.

- Так, так, - произнес он тоном искушенного диагноста, - значит маятник начал обратное движение.

- Какой маятник? - малиновый Аркаша почувствовал, что сейчас его будут оскорблять.

- Когда обманет нечто Великое, Высокое и тому подобное, начинается откат к простому, наглядному. К так назывемым первичным, то есть примитивным ценностям: друг, любимая, будничные человеческие отношения - ничего сверхличного, никакой философии, никакой политики...

- Как у Ремарка, - всунулся Шурка. - И у Хэма.

- Верно. Ты не так глуп, как кажется.

Шурка торжествующе показал Аркаше язык. Аркаша, передернувшись, отвернулся.

- Но уставши от убогости мелочей, - продолжал эстрадный пророк, - ты начинаешь чувствовать, что жизнь проходит впустую, растрачивается на заурядные хлопоты о заурядном куске хлеба, на заурядные услуги заурядным людишкам. И в тебе начинает зреть бунт: да с какой стати благоденствие этих посредственностей следует считать мерилом добра и зла?! Вперед к великому - пусть туманному и опасному! Нам уже хочется связать наше маленькое "я" с каким-то грандиозным целым, а вовсе не с благополучием равного нам, а потому и неинтересного маленького человека.

- А дальше что? - с заинтересованным презрением спросил Аркаша.

- А дальше отдельные дерзкие человеколюбцы начинают подозревать, что успех целого не приносит счастья ни одному реальному человеку: наш паровоз вперед летит, а по бокам-то все косточки русские... Понемногу всякое величие уже вызывает скепсис, становится дорог не величественный Медный Всадник, а бедный Евгений под копытами его коня, не "слава, купленная кровью", а "полное гумно"... Словом, виток приближается к завершению. И тогда приходит Сабуров Аркадий Андреевич. Который уже не желает ничего надчеловеческого - ни культуры, ни величия ценой хотя бы одной замученной слезинки.

- Браво! - очень серьезно произносит Аркаша, подчеркнуто пренебрегая насмешкой.

И это концертное одобрение снова покоробило Сабурова - тоже мне, эстрадно-кухонный Екклесиаст: нет ничего нового под солнцем - только маятник, качающийся от малого до великого и обратно... Сабуров покосился на Наталью, но эта дуреха гордилась его красноречием, как и двадцать лет назад: ее подруги и родня глазам своим не верили, до чего их умница, общественница и золотая медалистка послушна какому-то ученому дохляку. Вот оно - право таланта! И счастье быть рядом с ним. На днях, желая ее развлечь, а заодно слегка успокоить свою, впрочем, и без того не слишком обеспокоенную совесть, Сабуров сводил Наталью на французскую комедию в захудалый кинотеатришко, наполненный сомнительной, полухулиганской публикой, и Наталья так хохотала, что казалось еще немного - и хулиганы начнут делать ей замечания: "Уважайте же окружающих!".

Но она лишает его мужества (скепсиса) своим пафосом...

- Как хорошо не иметь никаких талантов! Не приходится ни на кого обижаться.

- Настоящий творец, - возгласил Сабуров, - служит не смертным, а бессмертному!

- Как это "бессмертному"? - мимо Аркаши не проскочишь.

- Знаете, как можно заработать триста рэ? - вспомнил Шурка радостную новость. - Можно записаться в очередь на видик, а когда подойдет, продать какому-нибудь грузину и взять три сотни сверху. Я тоже собираюсь так сделать - получу только паспорт...

- Вперед к великому... - неприятно усмехнулась Наталья.

- Аркашка, - Шурка сразу аппелирует к ровесникам, - что, плохо что ли - ничего не делать и триста рваных получить?

- Умоляю - не пачкай меня, пожалуйста.

И Шурка притих, притих...

- Итак, папа, - следователь вернулся к допросу, - в этом мире, мне послышалось, сыскалось что-то бессмертное?

Внезапно сердце Сабурова забилось отнюдь не эстрадным манером.

- В истории это дело самое обычное, - справился Сабуров. - Чье-то творчество силой государственной власти превозносится выше звезд небесных... Литтруды Брежнева вы сами в школе проходили.

- Уж Эра так трепетала... - криво усмехнулся Аркаша.

- А сейчас помину нет. И это, повторяю, дело самое обычное - взять хотя бы философские сочинения Сталина, пение Нерона...

Шурка с Натальей смеются, Аркаша и на них косит со злостью - как же, у алтаря!..

- Потому и не должно быть таких сверхчеловеческих сил... - заводит он, но Сабуров останавливает его жестом гаишника:

- Но государство с любым казенным талантом обращается как и с прочим казенным имуществом: то вознесет его высоко, то бросит в бездну без следа. Именно без следа. А чтобы уничтожить без следа, скажем, Пушкина, пришлось бы стереть с лица земли миллионы людей - может быть, просто-таки всю человеческую культуру. Хотя знают и понимают его единицы, а для остальных "фрукт - яблоко, поэт - Пушкин".

Сабурову неловко. Аркаша ждет, к чему он клонит. Шурка и так знал, что гениям море по колено. А у Натальи на лице просветленная скорбь: гении, хоть тресни, всегда рождают в людях просветленность. И Сабуров добавляет десертную ложку иронически-лекторского тона.

- Складывается впечатление, что у определенных явлений культуры есть некое подземное корневище, которое дает все новые и новые побеги, сколько их ни срезай, и вот оно-то, это бессмертное корневище, вероятно, и является единственной вещью, на которую способны смотреть снизу вверх мы, аристократы духа.

Сабуров всегда испытывает страх получить вместо улыбки усмешку.

К идее бессмертного крневища Наталья с Шуркой отнеслись вполне житейски, но Аркаша!.. Сабурову случалось видеть Аркашу восхищенным, но он уж и не помнил, когда в последний раз видел его обрадованным... не тогда ли, когда Аркаша, точно зная, где враги, а где друзья, покрывал бумажные листочки краснозвездными самолетиками, испускающими пламенные пунктиры во вражеские танки?

- Я только теперь понял, - ахал Аркаша, простирая лапку и тут же отдергивая ее обратно (Сабуров не поощрял физических контактов), - а то я книг не мог читать, искусство ненавидел - за то, что в нем всегда какая-то гармония - тьфу, слово-то какое поганое! - чувствуется, даже в отчаянии, красота какая-то паршивая, даже в грязи, в уродстве... Да какое право вы имеете вносить гармонию, эстетизм в чужие страдания!.. Я все думал: как же отчаянье выразить только отчаяньем, черноту - только чернотой, без признаков этой... да не перебивай же меня! - без "трагической просветленности"... Но ведь личные, смертные чувства поневоле приходится выражать бессмертными средствами - ведь язык, краски, слова они не нам принадлежат и с нами не исчезнут, вот в чем соль! Вполне лично выраженное чувство - это только бессловесный вой или визг, а чуть ты подключил слово, мысль, как уже впустил ту самую гармонию, потому что это уже говоришь не вполне лично сам, а сквозь тебя говорит какой-то бессмертный корешок, волоконце... Искусство оттого и не может быть беспросветно черным, как твоя личная, животная смерть!

- А к бессмертному всех, я заметил, тянет, - вдруг мрачно загудел Шурка, которому надоели темные Аркашины пророчествования. - У спортсменов есть свое корневище... И у блатных тоже...

- Недаром я всегда чувствовал: хуже всего, когда убьют, да еще и след хотят отнять, волоконце бессмертное перерезать...

Но тут Наталья заметила перед собой три желудка, которые, если поторопиться, можно успеть наполнить чем-то вкусным. Бросив быстрый взгляд на будильник и, перепоясавшись передником, она скоренько извлекла из холодильника ком теста, обмятый словно бы пещерным гончаром.

- А пирог бессмертен? - вдруг ляпнул Шурка и, покраснев, сердито зыркнул в сторону Аркаши, - А чего? Рецепт пирога можно передать!

- Бессмертие пирога - это высокое анонимное бессмертие, - провозгласил Сабуров.

- Если анонимное - какое же это бессмертие? - рассердился Шурка. Интерес собачий!

- И мне его не надо, - медленно покачал головой Аркаша и надолго онемел, пораженный надчеловеческой идеей анонимного бессмертия. А Наталья продолжала ласково укладывать бледный, обвисающий пирог в противень, словно безнадежно больного младенца в колыбель.

Когда, умиротверенная их сытостью, она вновь удалилась на театр военных действий, и Сабуров вновь защемился в своей дневной келье, заглянул Шурка, чем-то заранее смущенный.

- Знаешь, я зачем хотел побольше бабок наварить? Чтобы как у Ремарка... или у Хэма... заглянул в бар, пропустил рюмочку кальвадоса. Или коктейля.

Про мопед не вспомнил, значит не врет.

Внезапно Шурка с отвращением вывернул губы:

- На толчке такие - умм... пог-ганые спекули попадаются: жирный, в вареной джинсй, полный рот золотых зубов - ме-э-э... - и вдруг снова на что-то решился:

- Меня один пацан, малолетка, просил камеру для вйлика достать. Я его спрашиваю, для смеха, конечно: а сколько бабок отмаксаешь? А он говорит: тебе моя бабушка гостинца даст. Представляешь? Гостинца даст... Мы, все, конечно, загоготали. А теперь, как вспомню, так сердце болит. Он-то, наверно, уже и забыл, может, сам уже гогочет, а я как вспомню... Моя бабушка тебе гостинца даст...

Шурка зажмурился и замотал головой, словно от осы - вот тебе и герой-добытчик.

- Занято! - словно в вагонном сортире, заорал он заглянувшему Аркаше и вновь перешел на умоляющий тон:

- Мне шустрить, маклевать знаешь почему нравится? - Шурка просил прощения. - Потому что азарт. А вообще... бабушка тебе гостинца даст... Мяа, - вдруг заорал он по-кошачьи и, зажмурясь изо всех сил, остервенело завертел головой.

- Не сходи с ума. Лучше пойми и больше не делай.

Однако от его деревянных слов Шурка повеселел.

- А знаешь, есть такое восточное учение - дзен: никогда не раскаивайся, а только хорошо вдумайся - и больше уже не захочешь.

И только пыль за ним завилась.

Вот зачем, оказывается, ходят к исповеди - лишь чужое мнение может зарядить тебя несомненностью.

- Этот упрыгал наконец? - эхом его мыслей заглянул Аркаша. - Я понял: бессмертное корневище должно оставаться подземным. А когда его вытаскивают наружу, делают господствующим... Оно засыхает. Я теперь понял: победитель всегда неправ!

Аркаша словно тоже ждал утешения. Но Сабуров увидел в окно, как Шурка на велосипеде взъехал на детскую горку и остановился на вершине, на высоте двух с половиной метров, балансируя и пытаясь поймать ногой низенькие перильца. Не поймал и, перевернувшись через них, вместе с велосипедом полетел вниз головой. Исхитрился в воздухе вывернуться из седла и шлепнулся на бок, а велосипед сверху. Сабуров, оцепенев, смотрел, как Шурка, лежа на боку, замедленно дрыгает ногой.

Через полминуты Шурка выбрался из-под велосипеда и заходил вокруг него, кланяясь для этого на каждом шагу.

- Жизнь может обернуть во зло любое доброе дело. Несомненно только то, что ты съел, только удовольствия...

Аркаша с надеждой ждал возражений, но Сабурову было не до премудростей. И Аркаша повлекся прочь с пустыми руками. Зато снова возник Шурка, байронически прихрамывающий и продолжающий растирать зашибленный бок.

- Видел, как я летел? - есть чем гордиться!..

- Дать бы тебе... - с редкой даже для сегодняшнего дня задушевностью ответил Сабуров. Шурка просиял, и - будущий Ван Гог - отправился отрабатывать штриховку: он каждый божий день по целому часу с непостижимым упорством штрихует здоровенный лист ватмана - штрихует и стирает, штрихует и стирает. Смотреть - и то начинает рябить в глазах.

После бессонной ночи и словопрений Сабуров чувствовал себя таким измотанным, что не испытывал уже и досады на то, что разменял нетронутый золотой запас цельного, несомненного чувства на ходячую монету словес сомнительную, как все, что предназначено для общего пользования.

И вдруг - редчайший случай, он и лежа-то спать не умеет - Сабуров задремал сидя. И увидел, как с троллейбусной остановки к дому идут Аркаша и Шурка - Шурке лет пять, а Аркаше не больше десяти, а за ними на полнеба пылает невиданная сиреневая заря. До самой зари, до самого горизонта тянется пустырь, донельзя загроможденный строительными обломками, словно здесь не строили, а разрушали - все, как в реальности, но грандиознее: расколотые бетонные плиты, бетонные кольца в человеческий рост, окаменевшие лепехи бетона из не нашедших другого места опростаться самосвалов, крупно поперченные битым кирпичом всех размеров и расцветок, целые бетонные лестницы с кручеными перилами вздымаются из окаменелой глины, напоминающей застывшую лаву, выдираясь из которой пытаются что-то нашарить в воздухе щупальца арматуры... а мальчишки шли ему навстречу, не замечая его, чем-то встревоженные, и ответственный Аркаша держал Шурку за руку, испытующе глядя исподлобья, а Шурка таращил глазищи с откровенным испугом, и рубашонка, как обычно, вылезавшая из связанных Натальей штанишек, развевалась по ветру, - и Сабуров так и не сумел застонать от невыносимой нежности и беспомощности - таким недоступно громадным и торжествующим было сиреневое полыхание неба, так торжествующе, до самого горизонта была загромождена земля, когда-то казавшаяся бескрайней. И мука его любви к детям была такова, что на человеческом языке не было слов для нее, - только мычание беспредельно растроганного идиота могло хоть немного ее облегчить. "Ммм", "ммм", тщетно пытался промычать Сабуров и беспомощно заплакал, поскуливая, и, проснувшись, первым делом схватился за лицо, но даже и слез ему не удалось наплакать.

"Не надо счастья, не надо признания, ничего не надо - пускай только сохранится эта жизнь со всей ее бестолковщиной и дрянью, только бы они были живы!.."

С тревогой прислушавшись, он разобрал их препирательства: кто должен убирать карандашные стружки - тот, кто их разбросал, или тот, в чьи обязанности входит подметать комнату. Да, вот это и есть счастье - все, что не смерть, не огромное, без края небо, не замусоренная до края земля. Ссориться, мириться, страдать, надеяться, терпеть неудачи и обиды - о каком еще счастье может мечтать нелепая человеческая натура!

Перебранка мальчишек утешила Сабурова до такой степени, что он снова прикрыл глаза. ...Он уже едва полз, изрытая весенним теплом серая льдина могла расколоться в любой миг, и Сабуров с тоской понимал, что в ватнике и резиновых сапогах ему не продержаться на воде и трех секунд. Ухватившись за край, он из последних сил подтянулся и, с невероятным трудом подняв голову, увидел, что льдина откололась от берега и длинный клин черной воды ширится и ширится...

И он с глубочайшей признательностью посмотрел на бунтовской затылок возившегося у проигрывателя Шурки, чье шебуршание, очевидно, его и разбудило. Сабуров, не удержавшись, похвастался своим последним сном и встретил полное понимание:

- Я всегда проснусь и думаю: эх, дурак, надо было лучше катиться!

И под геройской шевелюрой живут мучительные сны...

Шурка нацелил иглу и леопардом отпрыгнул на диван, в кайфующую позу ценителя и гурмана. Музыка произвела на него действие потрясающее: когда низкий женский голос с достоинством запел: "Я люблю тебя, Россия, дорогая сердцу Русь", - Шурка переменился в лице - несмотря на показной цинизм, любовь к Руси, России таилась в его юном сердце. А когда голос, отбросив сдержанность, развернулся вширь: "Нерастраченная сила, неразгаданная грусть", - Шурка вылетел из комнаты с яростным воплем: "Он яблоко переклеил!!!".

Ты веками непонятна чужеземным мудрецам, вслед ему умилялась певица.

Сабуров выключил проигрыватель и не без удовольствия прислушался к Шуркиным беснованиям - Шуркина кипучесть всегда придавала ему бодрости минут на десять-двадцать: "Генрих Восьмой... четверть... жбан проломлю... Бобовского возьму и Стива...". Громкое имя Стива встревожило Сабурова: скамья подсудимых широка, всем места хватит...

Сабуров появился на пороге мальчишеской комнаты.

- Выброси это из головы! - строго приказал он Шурке, метавшемуся по комнате и зачем-то выдвигавшему все, что только выдвигалось. ("Ищет револьвер", - узнал сцену Сабуров).

- Что-о?! Такие поганки хавать?! Да я бы первый себя не уважал!!! Пусть мне лучше жбан проломят, в ментуру повинтят...

Всюду битва за достоинство...

- Аркаша, хоть ты ему объясни.

- Что я ему могу объяснить... Я ему завидую.

- Вот проломят ему жбан...

- Ну и что? Подумаешь, один раз жбан проломят - зато какая жизнь: тебя кинули - ты оскорбился, живешь, как автомат, без страха и сомнений. Если честь исчезла - автоматическая честь, то тебе любой защищенности все будет казаться мало - откуда-нибудь да смогут поцарапать...

Решившись положиться на волю божию, Сабуров отправился ополоснуть лицо, - надо было прогуляться, чтобы перестало водить из стороны в сторону.

В центральной луже выступили острова - значит хорошая погода стоит уже давно. От шоссе в их квартал в свое время была отведена асфальтированная дорога, которую машины в несколько недель раздолбали до щебенки, и возникшая выбоина - длиной метров двадцать, а шириной от поребрика до поребрика - заполнилась водой, возникла некая маленькая Нева, закованная в бетонные берега, вдоль которой легковые автомобили, переваливаясь с боку на бок, плывут, подобно медлительным катерам, гоня перед собой величавую волну. Но только сейчас Сабуров оценил могучую способность жизни все вживлять в себя: у этого искусственного моря целыми днями копошилась ребятня - пускали кораблики, самые дерзкие отваживались вброд, - двор уже трудно представить без этого оживляющего водоема, который искрится под солнцем или пенит свинцовые воды, и уже утешительно знать, что только великая сушь способна обнажить его безобразное дно. Наша окружающая среда - люди: если мы хороши друг с другом, самое безобразие мы сумеем наполнить поэзией и даже красотой.

Пустырь, хоть и не так грандиозно, как во сне, но замусорен все же преизрядно. Однако Сабуров и тут лишь сегодня постиг дар жизни всюду прорастать, превращать в собственную плоть следы разгула словно бы взбесившихся механизмов. Стопудовые лепехи бетона земля сама собой понемногу заглатывает и оплетает кустарником, молодой травкой, в бетонные расселинки сама собой набилась животворная грязь, из которой тоже сами собой проклевываются зеленые стрелки.

Когда Шурка был совсем маленький, они выходили сюда гулять, и Шурка спросил про гигантскую кучу окаменевшего серого дерьма (у чудища был понос):

- Папа, что это такое?

- Это лишний бетон, - педагогично разъяснил Сабуров.

- А! Я заметил: здесь много лишнего бетона.

Ты еще не знаешь, как много лишнего среди казенного имущества - включая нас с тобой... Ладно, ладно, не злобствовать, а вживлять в себя, оживлять собою, - и железобетонная помойка освещается поэзией.

А вот эта рваная рана, ни с того ни с сего выдранная экскаватором, словно зачерпнувшим на пробу несколько ложек, да тут же и выплюнувшим, уронив клювастую голову на длинной немощной шее, тоже связана с Шуркой: однажды после первых осенних заморозков он первым рискнул прокатиться по новехонькому ледку и, как положено первопроходцу, провалился - а было ему там с головкой. Пока он держался на локтях, верный Бобовский метнул ему в поддержку какой-то дрын - и прямо по башке. Шурка изругал его ругательски и, ударив хвостом, выскользнул из проруби на лед, и явился домой, подернутый инеем и счастливый. Только тупость воображения позволяет нам жить в этом мире, не задумываясь, от каких чудовищностей мы отделены тонюсенькой незримой переборкой...

А теперь само собой образовалось обжитое болотце. Дно, пупырчатое от жирных, подернутых илом пузырьков: время от времени который-нибудь возносится ввысь и растворяется в родной воздушной стихии, а другие продолжают тупенько, не мигая, всматриваться в их подводные небеса своими заплывшими рыбьими глазками. Там-сям неподвижно торчат головенки лягушек глазки на макушке, - бурно клокочут, словно десяток кастрюль с гуляшом на раскаленной плите. Снует жучок-плавунец, похожий на маленькую черепашку: крайне занятой - всплывет, на мгновенье застынет и вновь устремляется в глубину.

С каждого водного зеркальца, отороченного кустиками, заслышав приближение человека, сами собой с хлопаньем срываются утка и селезень и летят, летят, летят, напряженно вытянув шейки, торопливо взмахивая крыльями. Кажется, в таком неестественном напряжении и двух минут не продержаться, а они ухитряются лететь черт-те за какие моря...

Ближе к речушке Вонючке начинаются деревья. На тоненькой макушке-розге боком пытается уместиться ворона, но розга сгибается под ее тяжестью, вороне никак не оказаться сверху. Наконец ей на секунду удается оседлать согнувшуюся вершинку, но тут же от легкого колыханья она переворачивается вниз головой и несколько мгновений так и висит, с досады не выпуская розгу из лап. Однако, осознав нелепость своего упрямства, плюет на эту пустую затею и летит прочь.

Тоже без чьего бы то ни было распоряжения навалена гнутая, ржавая жесть, битое стекло, обломки оконных рам, истлевший пружинный матрац нацелил в небо все свои штопоры, без одного выломанного. "Дым!" - когда-то радостно узнал в них Шурка схематичный дым с детских рисунков, навеки превратив помойную вещь в милый, поэтический предмет. Возле матраца кипел муравейник, словно оживший пирог с маковой начинкой.

Сабурову редко-редко приоткрывалось чувство единения с миром, чувство дружбы ко всему живому, которым всегда до краев полна Наталья. За два месяца до свадьбы - при всей ее простонародной добропорядочности она никогда ни в чем не могла ему отказать - они проводили медовый месяц на Украине и увидели кружившего аиста. Наталья просто сомлела от нежности: "Милый, милый", - а Сабуров издали махнул на него рукой: "Кыш, кыш!" "Зачем ты?.." - "Еще принесет кого-нибудь". И принес-таки Аркашу, осчастливил.

Сейчас, когда на Сабурова тоже накатила нежность ко всякой живности, он ощутил, какое это крепкое подспорье... Но увы - творец должен быть зациклен на собственных проблемах - без этого он никогда с ними не справится.

Метровый сибирский лед, наросший над полуметровой глубиной, еще боролся за жизнь. Ручеек из его же подтаявшего тела, бегущий по просевшей середине, местами проел его насквозь, и там с противоположных берегов протягивались друг к другу два мощных козырька, бритвенно заострявшихся к краям; с нижней части козырьков, на всем их пространстве, лихорадочно барабанила капель. Кое-где берег не выдержал тяжести вмерзшей в него ледовой махины, и она обрушилась в воду, отодрав от земли изрядный кусище ее плоти, обнажив ее нутро, ее кишки. Ее корневища.

Сабурову хотелось дойти до старой дуплистой ивы, к которой он когда-то ходил гулять все с тем же Шуркой. Ива с такой покорной грустью клонилась к грязнейшей воде, что Сабуровская тоска тоже приобретала некую умиротворенность. Но оказалось, что покорная грусть была умиранием: теперь ива лежала в речухе, обрушив туда же ледовый козырек, и ветви ее омывались вздувшейся вонючей водой. И все-таки обнажившееся из-под лопнувшей грубой коры тело ее - изломанное, размозженное в щепу - оставалось младенчески белым, как у юного срезанного на свистульку сучка, а ветки сами собой были с необычайной щедростью усеяны особенно ярко, рядом с грязью, зеленеющими звездочками будущих листьев - детей мертвой матери, пробивавшихся на волю, ничуть не беспокоясь, нужны ли они хоть кому-нибудь во всей вселенной...

И вновь идея бессмерного корневища открылась Сабурову в ее трагическом величии. И душа его опять была готова принять и смириться с этим горьким бессмертием, только и доступным человеку.

Но назавтра после работы Сабурову пришлось получать в жеке талоны на сахар, - маленькая хозяйственная жертва, с которой он явно дал маху, ибо процедура требовала контактов с низшими шестеренками государственного механизма, которые без смазки унижением решительно отказывались вращаться. Как страшен оказался победивший товарищ Башмачкин... "Но я готов променять роскошное ложе на садовую скамейку, - уже бесился Сабуров, только бы не разделять ее ни с какой административной вошью - но ведь они хозяева и над скамейками...".

Раскипятившийся Сабуров, пожалуй, и вовсе плюнул бы на проклятые талоны, но - никто же его за талонами не гнал, сам сдуру напросился, а теперь вдруг гордо решил следовать по стопам отца: д-р Сабуров утверждал, что все, действительно необходимое для жизни, всегда можно приобрести без особых усилий и очередей, никого не оттесняя. Эвон сколько съестного кругом: хвоя, листва, кожура, скорлупа...

Тут Сабуров осознал, что приковало его взгляд к согбенной фигурке, маячившей у него перед глазами: старушка шла диковинно широким лыжным шагом, орудуя клюкой, как лыжной палкой, да еще трусовато оглядывалась, словно спасалась - да ни от кого другого, как от него самого, временами переходя на потрюхивающую рысцу, припадая на подбитые артрозом, изуродованные фиолетовыми шишками ноги. Сабуров на миг даже усомнился, не бредит ли он. Но, взглянув по сторонам, он увидел еще несколько старух и старушек, да еще старца в придачу, которые, стараясь опередить друг друга, спешили за сладкой данью - кто семенил, кто тяжко переваливался, задыхаясь и сотрясая живот и арбузные груди. А Шурка еще говорил, что у нас нет состязаний для инвалидов... Но все ужасно измельчало: при Осипе Висарьеныче такие ль были инвалиды - орлы!

Сабуров тоже почувствовал позыв перейти на рысь, а потому перешел на степенный, задумчивый шаг и вошел в контору поступью крупного инженера-вредителя, попавшего в общую камеру, набитую бросовыми врагами народа. В тесном коридорчике сплеталось пять или шесть очередей, устремленных к дверям, за которыми свершались сладкие таинства. На каждой двери висел тетрадный листок с адресами, кому куда стоять, однако букв уже с двух метров было не разобрать, поэтому нужно было либо проталкиваться до дверей и обратно и лишь затем занимать очередь, либо взывать жалобно: "Товарищи, Советская семь - не знаете, куда стоять?" (сам Сабуров увидел в одной из очередей Игоря Святославовича и пристроился туда же). Но на лицах ветеранов Сабурову не удалось прочесть ни тени униженности.

- Пусть бы Рейган посмотрел...

- Это пьяницы на самогон перегнали.

- Нечего все на пьяниц - и картошку пьяницы гноят?

- Не пьяницы, а кооперативщики все скупили.

- Это нарочно против Горбачева подстроено!..

- Ненадолго. Временные трудности.

- Жэковцам хорошо: кто поумирает - они ихние талоны...

Униженность здесь имитировалась лишь как средство борьбы - средство разжалобить противника, а противник здесь тебе каждый. Общество без конкуренции...

"Что бога гневить - нам жилось бы куда легче, чем отцам-матерям, если бы не свалившееся на нашу голову достоинство, защитить которое не имеем ни силы, ни храбрости. Впрочем, храбрости нам не хватает именно потому, что не хватает чести - да и бесчестья наши до того микроскопичны, что за каждое из них в отдельности не полез бы в драку даже отъявленный бретер, наши унижения могучи только совокупной массой. Как комары. И когда ты наконец видишь достойный повод вступиться за свою честь, оказывается, что вступаться особенно уже и не за что: нелепо очень уж дорого платить за чистоту засиженной мухами салфетки".

Так до конца дней и не иметь даже крошечной ячейки, в которой можно было бы жить, ни у кого не спрашивая дозволения... Лида, вспомнил он и съежился: слава богу, что хоть она его сейчас не видит.

"Я могу не замечать бедности, тесноты, я сквозь это проходил посмеиваясь, пока мог уважать себя за это. Но жить бессмертным, не замечая унижений... Я не могу сидеть в кругу бессмертных на поротой заднице".

Он сидел на поротой заднице, не замечая собачьего воя, доносившегося сверху, а точнее, со всех сторон и даже изнутри, как не замечают завываний ветра в печной трубе. Поэтому телефонный звонок показался ему взрывом. Наталье удалось урвать два билета в ДК пищевиков на московского прогрессивного публициста, в два перестроечных года сделавшего себе имя статьями о сворачивании нэпа и злодеяниях Кагановича.

В жэк за плотской пищей, к пищевикам за духовной... Интеллигентность публики на тротуаре возрастала с каждым шагом, все больше попадалось "дипломатов", очков, бород, которые Сабуров машинально проверял на брюнетистую курчавость и так же машинально отмечал повышенный ее процент. Если уж он, Сабуров, скептик и безродный космополит, несет в себе этот вирус...

Билеты начали спрашивать метров за сто (один товарищ, чтобы не задавать лишних вопросов, держал над головой картонный плакатик с надписью: "I билет"), но рвать друг у друга из рук все-таки не рвали, тем более что и рвать особенно было нечего. Правда, поднимаясь по лестнице, уже, как бы не замечая, поталкивали друг друга, а в борьбе за места вспыхивали даже и открытые стычки, в которых каждая сторона стремилась подавить другую достоинством. В целом настроение царило приподнятое, все помнили, что силы реакции лишь скрепя сердце и скрипя зубами дозволили эту встречу. "Накося, выкуси!" - было написано на лицах. Два бородача что-то радостно показывали друг другу каждый в своем "Огоньке", в том "Огоньке", к которому стекались блудные души. "Смотри, Иванов, Петров, Сидоров!" ахала ему на ухо Наталья с радостным удивлением: а я, мол, и не знала, что он такой хороший человек. Она просто излучала просветленность, и ревность Сабурова достигла уровня осознаваемого. В довершение всего, у них с Натальей оказались стоячие места. Это было уже чересчур: пусть сначала московский гость - на глазах своих коллег - простоит часок-другой на его выступлении.

Однако Наталья не позволила ему удалиться, умоляюще шепча: "Если будет неинтересно, мы сразу же уйдем" - пытаясь поддерживать его под локоток, чтоб ему легче стоялось. Сабуров, хоть старался и не смотреть на окружающих, видевших его в столь унизительном положении, однако, к изумлению своему, увидел среди стоячей публики девушку в белом подвенечном платье. Гражданский обряд - пророк наложением рук заключает браки. Дела...

Пророк обладал безупречной русской (и русой притом) окладистой бородой, изрядно поседевшей. Он оказался не мальчишкой-везунком, родившимся на свет в ту минуту, когда Сабуров впервые про него услышал, а человеком немолодым, что несколько утешило Сабурова: тоже лет тридцать рылся в чем-то общелитературном, пока наконец в какой-то счастливый миг его кирка не звякнула о забытый статуй Кагановича. Ободренный бурными продолжительными аплодисментами, переходящими в овацию, пророк упустил из виду, что непопулярность его литературоведческих сочинений была вовсе не случайной, и, страдальчески хмурясь перед микрофоном, принялся читать взгляд и нечто о Достоевском: можно ли убить человека во имя великой, гуманной идеи? Не будучи вооружен передовой теорией стереотипа, он не мог ответить с полной ясностью: убить можно, но оправдывать убийство нельзя, а вынужден был долго путаться в этом совершенно ясном для публики вопросе: убивать, конечно же, нельзя, кроме тех случаев, когда сам бог велит убить. Поэтому аплодисменты становились все вежливее и вежливее, пока, наконец, и сам автор не сказал обиженно, что Каганович Кагановичем, но нельзя забывать и о вечном. Похлопали и вечному.

Тем временем на столе перед выступавшим скопилась воздушная груда записок - их сносили на цыпочках и возвращались на место с выражением набожности. В сущности, все это было трогательно, но желчь никак не желала успокоиться в растравленной душе Сабурова.

Обиженный пророк принялся разбирать записки с какой-то даже неохотой, но постепенно воодушевился, а с ним воодушевился и зал. Однако все мало-мальски усложненное встречало ослабленный отклик, а бурю вызывали исключительно ответы, известные заранее. Оратора, надо отдать ему должное, самого смущал непомерный успех радикальных общих мест, поэтому вещи, обреченные на особый восторг, он произносил подчеркнуто буднично.

Не пора ли нам (опять нам) наконец отбросить ханжество, спрашивали у него, и открыто признать, что и советский человек тоже хочет есть?

- Разумеется, - пожимал он плечами и добавлял совсем уж застенчиво: Пока люди не удовлетворят свои материальные потребности, самые возвышенные идеи не овладеют массами.

Шквал аплодисментов - как же, такая крамола! Попробуй, скажи здесь, что распространенность возвышенных идей почти не зависит от таких топорностей, как богатство и бедность: из богатых по разночинским меркам дворян выходили декабристы (вроде аристократа Сабурова...), из бедных по дворянским меркам разночинцев выходили самоотверженные ученые, праведники и бомбисты... Среди полудиких оборванцев распространилось христианство - "не собирайте сокровища на земле", "ударившему тебя в правую щеку..." - а богатый граф Толстой принял его как высшее руководство к действию... Для человеческой души важнее всего незримые связи с другими душами. И что такое материальные потребности? Привычка, стереотип полагает границу нашим аппетитам лишь на время, а теперь, когда он распался, нам всегда будет чего-нибудь не хватать. Не хватало бы - и бог с ним, мы не голодные и холодные, а униженные и оскорбленные - заметил ли эти слова пророк-литературовед? Мы не можем уважать себя за наши несмертельные лишения, потому что выносим их не ради возвышенной цели, а из трусости, из глупости, из лени. Не бедность мешает нам принимать возвышенные идеи, а отсутствие возвышенных оправданий для нашей бедности делает ее оскорбительной: высокая цель мигом обратила нашу бедность в богатство. (Сабурова тоже непрестанно сносило на это неотвязное "нам".)

Смех в зале заставил его очнуться, и Наталья, поймав его взгляд, несколько раз кивнула радостно. Сабуров, поднапрягшись, восстановил в памяти диалог пророка с очередным записочником. Тот спрашивал: хозрасчет, аренда, кооперация - все это лишь средства, но какова отдаленная цель нашего общества?

- Снова "для чего мы живем"?! - оскорбился пророк и брезгливо отбросил записку. - Уж эта убийственная манера русского человека думать о том, что будет через тысячу лет!.. А мне хочется, чтобы через три года были сосиски!

Мало ли что именно эта убийственная манера и сделала русскую литературу величайшей в мире! Но пророк, обиженный за свои вечные достоевские темы, решил спуститься на землю и стал агрессивно злободневен, упорно не желая вспомнить своего же Достоевского: без твердого представления, для чего ему жить, человек истребит себя даже среди сосисок.

- В нашей материалистической державе оказалась забыта главнейшая аксиома материализма: духовное вырастает из материального!

Взрыв аплодисментов.

"Может, у них и в самом деле что-то духовное вырастает из сосисок? Меня-то хоть бы одна мыслишка навестила на пару с колбасой, я набрался духу в убогой норе доктора Сабурова, где прогнившую крышу подпирали книжные полки... И Аркаше передал... и он передаст... Если только выживет среди вас. Дух рождается из серебристой паутины человеческого общения, из взаимных улыбок и ругательств...".

- "Что нужно, чтобы люди начали работать по-настоящему?". Здесь нет никаких загадок. Стимулы к труду везде одинаковы - и в Англии, и в Меланезии. Или рубль - или кнут.

Ведь все люди на свете одинаковы - значит и стимулы им нужны одинаковые. Удивительно еще, что они не распространили свои вкусы на кошек и собак.

- Нам пора усвоить, что рынок всегда прав, - пророк провозгласил эти слова так, словно прочел их высеченными золотом на мраморе. - Необходима конкуренция, жесткая, даже жестокая борьба. Более сильные, более талантливые должны побеждать менее... - аплодисменты не дали ему закончить, ибо здесь, как и всюду, были собраны более талантливые. А вот у Сабурова все, что хоть чуточку отдает экзаменом, состязанием, отбивает всякую охоту.

- Индивидуализм выше коллективизма, - смущался собственной мудрости пророк. - Коллективизм присущ только отсталым обществам. Заработок должен быть в точности равен личному вкладу в общую копилку.

"И вы, болваны, рукоплещете... да результат труда в принципе нерасчленим на составные части, абсолютно невозможно выделить во взрыве личный вклад искры, пороха и металлической оболочки. Отправьте самого рентабельного ученого к готтентотам - увидите его личный "личный вклад". Никто из нас в отдельности не стоит ни-че-го. Зато для алчности нет платы, которую она посчитала бы достойной своего вклада, и рыночной цены она тоже не признает без вожжей. Рынок... Тысяча олухов, поторговавшись, определит справедливую ценность колбасы и симфонии, математической формулы и хирургической операции. В рублях!!! Дождетесь - не будет вам ни формул, ни симфоний, из сосисок они не вырастут!".

- Пора открыто заявить, что вовсе не стыдно, а напротив, почетно зарабатывать в десять, в сто раз больше других. Инициативные, энергичные, творческие люди должны получать плату, достойную их труда!

Зал реагировал так, как и подобало инициативным, энергичным, творческим людям. "Опять эта "плата, достойная труда...". Какая плата достойна пятнадцатиминутного труда хирурга, спасшего жизнь вашему сыну? А сколько мы все задолжали Пастеру, Бетховену, Эйнштейну? Макаренко? Достоевскому? Человеку, улыбнувшемуся нам в трудную минуту? Сказавшему нам доброе слово о нашем создании - ведь без этих неоплачиваемых слов исчезло бы и оплачиваемое творчество, а будучи оплачены, эти слова немедленно потеряли бы всякую цену. Идиоты, идиоты... Всякое добровольное, сделанное от души усилие неоплатно! За чувство можно платить только чувством, только восхищением и благодарностью. Бедные дураки - надеются управлять неуловимой Психеей при помощи зримых механических вожжей!".

- Вместо того чтобы бесплодно бороться с жадностью, давно пора заставить ее приносить плоды, - извиняющимся тоном разъяснял пророк. - Жадность генетически присуща человеку.

Да, конечно, она так же прирождена ему, как цилиндр и бакенбарды, как портфель и галстук... Неужели никто в этом зале не слышал слов о бескорыстии ни от Толстого, ни от Достоевского, а только от поворотливых идеологических чиновников? Неужели все наши высокие стремления вовсе не извечная мечта и скрытая энергия человечества, а жульническая идеологическая выдумка трехдневной давности? Да, - если не знаешь ничего выше начальства.

Эти знатоки простых ответов на сложнейшие вопросы во все времена точно знали, как излечить любую болезнь: водки с перцем намешать. Сто лет назад они точно знали, что достаточно уничтожить частную собственность и воцарится рай, а кто в этом сомневается, тот лакей сильных мира сего. Сегодня эти же самые люди точно знают, что достаточно восстановить частную собственность - и воцарится рай, а кто в этом сомневается, тот... Поверит ли кто-нибудь здесь, что жернова науки и культуры от начала времен вращало не золото и не бичи надсмотрщиков, а уважение. И любознательность. И азарт. И переполненность души. И... Что там еще?

Загрузка...