- Да-а... их же приучили везде видеть врагов... Может, мне перед ней извиниться?

"Ну и болван же ты, братец! - едва не крякнул Сабуров. - Всегда их кто-то подучивает - как будто не они же и выращивают все ученья, абсолютизирующие вражду..."

- Это уже лишнее. Она может неправильно понять. ("Еще начнет его отчитывать...")

- Ну ладно.

"Как они готовы верить каждому нашему лицемерному слову, и как мы потом негодуем: какие они циничные!"

Шурка, размягченный духотой и великодушием, утер пот со лба и понюхал ладонь.

- Элитарная личность... Впрочем, ведь настоящей элитарности не бывает, "все позволено".

- Ну зачем ты мне напомнил! Я уже начал забывать, а теперь...

- Знаешь что? Давай пойдем на Утюг.

- О, в кайф!

На улице им попалась навстречу рыжая опасная личность - в бледных лишаях на неопрятном загаре, рожей и статью типичный приблатненный подросток сабуровского детства, недокормленный витаминами и любовью, в результате чего его было и не за что любить, и, может быть, именно поэтому с его черной кооперативной майки взывала умоляющая надпись: "Kiss me!". Личность нагло вгляделась в Шурку и с похабной ухмылочкой поинтересовалась:

- Слушай, тебя как звать-то?

- Зови меня просто: Хозяин, - приостановился Шурка. - Как здоровьишко после вчерашнего?

- Что-то живот прихватило, - с шутовской ужимкой.

- Резину не надо было глотать. Ничего, клизму вставишь.

- Смотри, как бы тебе клизму не вставили! - злобно предостерег рыжий, и Сабуров покосился назад, не собирается ли этот ублюдок запустить чем-нибудь им в спину, однако тот уже брел восвояси. На его стриженом наголо затылке завитком пламени подрагивал переехавший к самой шее оселедец. Зад испакощенных школьных штанов был украшен фирменной джинсовой нашлепкой. Шурка же оглядывался только на оджинсованных девиц и, окинув их самую интересную часть взглядом знатока, выносил приговор: "Вранглер. Монтана лучше". Элитарный осел - даже в таком случайном и кривом рыжем зеркале хочет отразиться достойным образом. "А я-то далеко ли ушел? Но и мне, кроме Сидоровых, не в ком больше отпечатать свою личность, каждый новый поклон чину, а не таланту - новый приговор моему волоконцу".

Обретя на несколько часов достижимую цель и притом стремясь к ней не ради себя (управляясь извне), Сабуров повеселел, умиляясь, на Натальин манер, встречным кошкам с котятами или курам с цыплятами, а подсознательно - в животном образе - собой и Шуркой. Шурка тоже не пропускал ни одной божьей твари:

- Как можно животных убивать для красоты - даже крокодилов. Для крокодиловой кожи. Баранов стригут - это ладно: ну, походит лысый. Но убивать!..

От ночного ливня на асфальте уже остались только пересохшие потеки, как на заплаканной немытой физиономии. Жарища и пылища - сущие пустяки, когда управляешься извне. Но скоро им преградила путь элегантная сетчатая ограда "Дом отдыха". "Махнем?" Как, с сабуровской лысиной и трагическим изможденным профилем?.. "Хм, профессор!" Сабуров заколебался; кличка "академик" окончательно сломила его: он, преувеличенно кряхтя, перебрался за этим проворным чертенком и оказался в тенистом раю, где плиточные дорожки и чужеземного вида светящиеся белизной коттеджики были чисты от любых заплаканностей: судя по лицам прогуливающихся, среди здешней ботанической роскоши древу познания места не нашлось. Зато канцелярии - впервые на сабуровском веку - было отведено самое скромное, а не самое роскошное здание. "Заказанные билеты можно получить..." скромно приглашал корректный плакатик.

Почему-то попадались все больше женщины - мусульманский рай с немолодыми холеными гуриями из руководящих амазонок. Дух, как доказала передовая наука, растет из сосисок, но увы - он рождался лишь из человеческого общения и преемственности (общения с умершими). Дух из паюсной икры, равно как и Дух из пригорелой каши, диктовал своим подданным все ту же зависть к тем, кто устроился еще лучше - за границей, например, - все ту же бесконечную преданность собственным кишкам. Благоговение на лицах встретилось только на физкультурной площадке, где отбивались поклоны здоровью. "Вдыхайте аромат цветов", - вкрадчиво командовала англизированная инструкторша, и ей отвечал звонкий сип, словно надували сотню резиновых матрацев. Одна номенклатурная гурия с набожным выражением подставляла трепещущие телеса искусственному водопаду, не замечая в благочестивом экстазе, что теряет трусы, уступающие напору целебных струй.

- Пошли отсюда, - загудел Шурка. - Во мне уже адреналин закипел.

Сабуров тоже уже начинал задыхаться в этой прохладе под сенью струй, вдыхая аромат цветов. Друг за другом вышли к обрывчику. "Мы идем гуськом?" - оглянулся Шурка. Раньше он думал, что гуськом - это в развалочку: "Бобовский вышел из класса гуськом". И тут же не позволил Сабурову пройти под телеграфной буквой "А": "Плохая примета. В ментуру залетишь".

У ручья, над которым они уже не шли, а пробирались, с обезьяньей хлопотливостью возился с костерком возле палатки заросший по плечи тщедушный субъект в едва голубых джинсах, панцирных от многочисленных заплаток.

- Хайрастый... - не веря своему счастью, протянул Шурка. - Сливается с природой... Как на Верхней Мае...

Но тут из палатки выкарабкалась на четвереньках жутко беременная непропеченая девица (разумеется, в расширительном понимании этого слова) в узеньких кокетливых трусиках, через край которых вспучивалось угловатое, трескающееся по швам пузо, тоже голубеющее на особо обтянутых местах, а за палаткой открылась совершенно голая гурия, раскинувшаяся на гальке во всей своей рыжей кучерявой красе. Шуркины щеки из-за затылка засветились алым - "Неужели и на Верхней Мае такие же?.."

Они поднимались вверх по толстому слою здоровенных сосновых игл, пружинивших и скользивших, как шелк по шелку. Из-за деревьев Утюг открылся внезапно - желтый бастион, изрытый ложбинами, впадинами, уступами, - и Сабуров снова ощутил прилив бодрости: донкихотство поступка, друг мой Санчо, неизмеримо приятнее, чем донкихотство мысли! Когда видишь не дальше метра перед собой, каждый уступ представляется последним и решительным. Намешать водки с перцем! Уничтожить частную собственность! Уничтожить государственную собственность! Все должно делаться по приказу! Все должно делаться по заказу! Это не мельницы, мой верный Санчо, а чудовищные великаны, и я намерен перебить их всех до единого!

Вождь подбадривал, подсаживал, командирски пошучивая. А рядовой болтал без умолку:

- А ты мог бы за миллион отсюда спрыгнуть? А за миллиард? А за миллиард миллиардов миллиардов?

- Мог бы. Только не хочу.

- В кайф! Обязательно расскажу Бобовскому.

Сабуров и не заметил, когда трещиной между массой и вождем у него впервые мелькнуло сомнение, является ли очередной уступ последним и решительным, но он вдруг почувствовал едкость пота, удушливость пыли, а главное - полсотни метров за спиной: кое-где будет почти невозможно спуститься, шаря внизу слепыми ногами, словно копыта, лишенными цепких пальцев. Шуркина болтовня тоже сделалась неуместной и раздражающей.

- Ты ел сушеную дыню? Бобовский ел - ему не понравилось, и там еще сидел сушеный кузнечик. А мы, когда маленькие были, ели жареных кузнечиков - задние ноги. Во дураки были, да?

Попробовал бы ты с уверенным видом указывать путь, когда понятия не имеешь, куда он тебя заведет! Наконец настал миг, когда двинуться было уже некуда - начались метания в предсмертной агонии. Сабуров, стараясь снизу поддерживать Шурку, хотя это часто было невозможно, сползал, не щадя живота своего, уже с отчаянным риском, чтобы только скорее узнать, чем это кончится. Руки у него тряслись, что значительно увеличивало опасность. Дон Кишот Ламанхский, переводили встарь... Взмахнув крылом, мельница сбросила идальго на землю... Проклятое безумство храбрых... Вести за собой ребенка, не зная броду!.. А Шурка сохранял полное хладнокровие: уж непогрешимый папа знает, куда ползти. А у Сабурова не было Отца - ни земного, ни небесного, и когда раз за разом после многих трудов и опасностей они оказывались над отвесным обрывом...

Остановиться и покричать?.. Кто здесь услышит... Ну и дикий же народ, дети гор... И черт с... Но трясучая лихорадка требовала - с любым риском - поскорее узнать, чем это кончится.

Они забрались уже черт-те куда вдоль крепостной стены Утюга, и однажды небесный Отец смилостивился - они сползли к ручью, который вел, похоже, к Хайрастому.

Нет музыки слаще, чем эта мальчишеская болтовня - ведь Шурка так и не почувствовал ни малейшей тревоги! "И все будут счастливы, все миллионы существ, кроме Верховного Главнокомандующего, и они, охраняя свое счастье, разорвут каждого, кто посмеет им сказать, что Отец их такой же болван, как они сами".

Сердце стало колотиться на своем месте, а не в горле и в висках (но гвоздь реагировал только на унижения и ложь). Сабуров с наслаждением ощутил, как щиплет от пота многочисленные ссадины, а в довершение увидел поразительную красоту каменной щели, по дну которой они прыгали с камня на камень, управляемые извне - ручьем. (Шурка считал, что "гуськом" означает "в развалочку": "Бобовский вышел из класса гуськом".) Красота есть всюду, где нет людей, но здесь - здесь было что-то невероятное: белые стены, белые от извести камни, выглядывающие из воды, - просто какая-то долина призраков. Потом ручей разлился по белому каменному полу без единой трещинки, а по бокам высились причудливые белые уступы словно отломленный край гигантского слоеного пирожного.

И тут вождь-ручей свернулся узкой округлой струей и юркнул в белую полированную воронку, - Сабуров не сумел даже увидеть дно новой пропасти. Стены ее уходили в бездну белыми осыпями. Призрачная долина оказалась долиной смерти.

Не в силах более выносить муку неведения, чем все это кончится, Сабуров, бросив Шурке: "Стой здесь, пока я не вернусь", словно в бреду, ступил на осыпь, состоявшую как будто из толченой штукатурки, и принялся сосредоточенно, как автомат, выбивать носком лунку чтобы стать. Штукатурка сыпалась и дышала под ногой, но автоматы страха не испытывают: Сабуров даже халтурил, выбивая лунки абы как - лишь бы побыстрее. Воображение - главный творец страха - не представляло бездну въяве: незачем, сорвешься - узнаешь.

Осыпь кончилась, он ступил на лесистый склон, покрытый пружинистым слоем здешних нечеловеческих игл. Усевшись и отталкиваясь руками, Сабуров заскользил вниз, чтобы поскорее добраться до нового обрыва - но Отец на этот раз смилостивился окончательно: за последними деревьями Сабуров увидел шоссе, дома, услышал человеческие голоса - поистине ангельскую музыку.

На карачках, задыхаясь уже от радости, он вскарабкался обратно, без малейшего страха, как, опять же, автомат, перебрался над пропастью к Шурке, но тот - до чего некстати! - сидел и держался за сердце. Пришлось прикрикнуть и перевести его по тем же лункам, придерживая за пояс, что приносило, вероятно, лишь удовлетворение, но не пользу. Пережидая Шуркин приступ, вождь испытывал лишь досаду, что Шурка не до конца подчинен его руководящей воле.

- Надо спешить, тебя там уже Адочка заждалась, - командирски пошутил Сабуров.

- А тебя Валечка! Адочка... Она же светская - ме-э-э!.. - Шурка даже заблеял от омерзения. - Я теперь Ремарка и Хемингуэя ненавижу - они мне жизнь разбили! У них такие герлы клевые!.. Теперь-то я уже понял, что все бабы дуры, кривляки - а ловлюсь, как малолетка, из-за...

С затравленной агрессивностью попытался заглянуть Сабурову в глаза. Сабуров ответил с командирским благодушием:

- Дар идеализации, друг мой Санчо, источник не только огорчений, но и величайших благ - все мы становимся лучше оттого, что стараемся оправдать чьи-то ожидания.

- Клевая телега...

- Не забудь рассказать Бобовскому.

- Приткнись, вошь пехотная!

- Что такое?..

- Она сказала, что я красавец.

Встречная девчонка вроде бы и впрямь что-то сказала.

- Ты что - базарная торговка?!

Шурка тревожно заглянул ему в лицо и пробормотал расстроенно:

- Ну вот, как рассердился... Не морщи лоб, пожалуйста!

Хочет отражаться в любящем зеркале, а если это станет ему безразлично - не помогут и тюремные стены.

Шурка уже тянул прядь волос в рот, а снизу пытался дотянуться до нее языком. Потом прошептал еле слышно с мечтательной гордостью: "Красавец!.."

Страх, точнее - ужас за Шурку Сабуров почувствовал только ночью и долго и отчаянно зарывался в подушку. В кошмарном видении долина призраков светилась, как расселина в айсберге. Однако наутро он уже подзабыл, что счастье - это сохранить детей живыми и здоровыми. Вдобавок пришлось поддерживать обременительную репутацию не такого уж неприятного человека. Он извелся от необходимости поддерживать разговор о всевозможных кишках и, минуя дремлющую старуху, терзаемую черными, словно надутыми, лапками обезьянок, привязанных скрученными капроновыми чулками, понял: "Надо бежать!"

Лежбище было разворошено громовым небесным гласом: "В связи с ухудшением санитарной обстановки купание запрещено!" Отдыхающие возбужденно обменивались версиями: утечка в канализации (Сабурову представился чавкающий прибой дерьма), в инфекционной больнице, кишечная палочка, спид, лишай. Мужчина, явившийся с собакой, вызвал общий гнев: здесь люди, мол, купаются, а вы заразу разносите. "Да мой Бим почище вас будет - неизвестно еще, какую вы заразу разносите!" - а ведь еще вчера вокруг каждой собаки собирались сюсюкать пять-шесть околевавших от безделья ее собратьев по разуму. (Детей же с благородным видом одергивали за такие вещи, которые взрослые тут же делали совершенно безнаказанно, и дети извлекали единственный урок: слабым не спустят того, что дозволено сильным.)

Сабуров поспешил прочь, охваченный порывом предприимчивости, обретенным благодаря ясной и достижимой цели: "Заказанные билеты можно получить..."

Смертный в Эдеме сразу заметен:

- А вы кто будете, гражданин?

- Отдыхающий, - впопад, как все, что делается само собой, выскочило нелепое словцо как в детском садике "папа").

Ему удалось перевоплотиться в мелкого прохвоста и тем купить нечто вроде симпатии - малейший признак достоинства погубил бы все дело.

- Ленинградская пара отказывается - близко от туалета... Ну что вы, зачем так много...

Снова деньги принесли ему почтение и благодарность - а в законных сделках ему всегда подавали из милости. И шутовство его не унизило - для прохвоста, в которого он перевоплотился, такие тонкости не существовали. Возможно, униженные и оскорбленные уже давно научились таким образом спасаться от бесчестья.

Ленинград! Альма матер! Припасть к иссохшим сосцам - а уж от них, с божьей помощью, как-нибудь выберемся. Обнаружив в себе дарования коррупционера, Сабуров почувствовал себя не таким уж беззащитным перед лицом всемогущего механизма.

В Ленинграде все знакомые сортиры оказались платными - здесь тоже приучали ценить хотя бы в гривенник маленькие радости бытия. О ночлеге беспокоиться не приходилось: в обмен на кров у Агнии Лопатиной он позволял обожать себя. Надо было только как-нибудь устроить, чтобы не спать с ней - и едва удержал стон: такой пронзительной тоской по Лиде отзывалась в нем всякая мысль о женщине. Однако в голосе Агнессы он не услышал восторга - ну хорошо, приходите. Агнесса либо отыскала еще более тонкого ценителя идиотизмов ее коллег, коих он никогда не видел, либо знакомство с обманщиком Сабуровым, так и не вышедшим в большие чины, перестало быть лестным для нее: в ее зеркале он увидел себя замызганным с дороги бедным провинциальным родственником, явившимся со своим парнишечкой в город за плюшевой дошкой для супруги и бороной для себя самого.

В Агнии проступала некая благородная потасканность. Прежде она первым делом выдавала ему запасной ключ, а на этот раз только сообщила, когда обычно приходит домой. Впрочем, он же приехал на годовщину их выпуска? Сабуров умолчал, что не получил никаких приглашений. Так что ключ твой юноша (не поинтересовалась его именем) может получить вечером у ресторана "Москва". "Кстати, он хорошо воспитан?" - "Унитазом пользоваться умеет..."

Сабуров поспешил к излюбленным своим местам - и сразу почувствовал, что не вбирает в себя любимые красоты, а показывает их Шурке - словно передает наследнику. Все повторялось: чем более знаменитая панорама перед ними разворачивалась, тем больше Шуркино восхищение уступало изумлению, что это он, тот самый он, который ругался с Эрой и скачивал бензин с Антоном, видит все это.

Росси, Кваренги, Растрелли... Паразитируют на русской культуре... и на античной - портики слямзили, и... Каким же недочеловеком нужно быть, чтобы, читая стихи, слушая музыку, взирая на архитектурное или научное совершенство, вспоминать, сколько творец огреб... как будто можно чем-то с ним расплатиться, кроме бесконечного восхищения и благодарности!..

Эрмитаж, как и Агния, задвинул его в самый хвост турпоездов, завернувших в его родной дом поглазеть на зубодробительные инструменты Петра Великого. Сабуров уже придумывал, как объяснить Шурке свой уход, когда преувеличенно озабоченный, как бы торопящийся куда-то одутловатый молодой человек как бы в рассеянности предложил хвосту пяток билетов по полтора номинала.

- Вы посмотрите - уже по-наглому спекулируют, сволочи!

Но так ли, сяк ли, этот озабоченный прохвост предоставил Сабурову частичку свободы - расплачиваться деньгами или временем. Сабуров снова до некоторой степени ощутил себя завещателем, но Шурка безоговорочно одобрил, кажется, только мумию жреца Петесе: "Глаза как сушеный урюк. Поглодать хочется".

Двадцать лет назад Сабуров из университетской библиотеки, горьковки, чуть ли не каждый день бегал через Дворцовый мост благоговейно побродить по гулким пустеющим залам. Но Шурка уже не стремился узнать, как зовут всех цариц и полководцев на гектарах исторических полотен. "У Ренуара было такое ругательство - исторический живописец", - презрительно ронял он по адресу всех Александров Македонских и Сципионов Африканских. Не зря Сабуров не жалел денег на альбомы, которыми в подворотне "Букиниста" снабжал его книжный жучок - единственный в Научгородке, кто считал Сабурова крупным ученым за то, что Сабуров никогда не торговался. ...Дабы приобрести книги, вышеупомянутый идальго продал несколько десятин пахотной земли...

Он с гордостью видел, что сибиряк Шурка отнюдь не провинциал: Сабуров когда-то знал все картины, которые есть в экспозиции, а Шурка знает, каких в ней нет. "Что это за Боттичелли? - вопрошал он с насмешкой горькою обманутого сына над промотавшимся отцом. - Раньше здесь было "Поклонение волхвов"! А что за Рафаэль? "Георгий-то Победоносец" тю-тю!" Во времена Сабурова и Эрмитаж был полнее: гласность обеднила его.

Правда, музейная старушка, точно знающая, что следует смотреть провинциалам, все равно указала Шурке: "Пойди лучше в Рыцарский зал - там рыцари прямо на лошадях едут". Сабуров поспешил увести его подальше от греха.

- Вы видите, - в соседнем зале наставляла школьников хранительница бессмертного корневища, - что святой Себастьян пронзен стрелами, а выражение лица у него спокойное, возвышенное. Как вы думаете, почему это?

- Потому что он святой, - робко сказал один мальчик.

- Хорошо, что у тебя есть собственное мнение, - раздраженно сказала хранительница священного огня. - Но свое мнение нужно уметь обосновать. Итак, кто знает, почему у святого Себастьяна такое спокойное лицо?

Сабуров изнемогал в догадках.

- Потому что автор картины - художник Возрождения. А для художника-гуманиста человек всегда прекрасен.

- Хоть бы его трамваем искрошило, - фыркнул Шурка и пошел дальше, как хозяин: это клево, но в Лувре лучше... Рембрандт у вас на уровне, но в Гааге, в Амстердаме... Ван Гог - да-а!.. Но музей Креллер-Мюллер... А где "Ночное кафе"? Тю-тю!

Поэзия, как и царство божие, внутри нас: самым потрясающим произведением живописи, которое довелось видеть Сабурову, было заколоченное окошко в брошенном строителями - лишнем - вагончике: пустыня, необыкновенно мощно написанная двумя цветами - крутой, в полнеба желтый бархан и небо перекаленной синевы, - таким однажды увиделся ржавый кусок кровельной жести. Мир переполнен живописными чудесами, стоит хоть на миг вынырнуть из мутной толщи обид и сарказмов.

На Дворцовом мосту захотелось подставить правую щеку невскому ветру, ударившему в левую. В углу между мостом и Стрелкой волны скакали беспорядочно, словно их подбрасывали на решете. Как тогда...

В бескрайнем коридоре Университета уходили вдаль обновленные портреты бессмертных. "О, Менделеев! О, Блок! О, Вернадский!" - восторженно узнавал Шурка и вдруг с недоверчивым почтением воззрился на Сабурова:

- И ты тоже здесь ходил?..

"Я даже собирался здесь висеть", - воздержался от ответа Сабуров, а Шурка, покраснев до пота, пригрозил:

- Я тоже буду здесь ходить!

Вбирает, бедное прекрасное дитя, опасную печать бессмертных... Внезапно Сабуров вздрогнул - он встретился взглядом с академиком Семеновым. Его чеховская бородка диковато сочеталась со звездой Героя Соцтруда, которую тот никогда не надевал. Лауреат Сталинской... Сталин поощрял Семенова!..

- Это кто? - Шурка что-то почуял.

- Академик Семенов...

- Хм, почти что Сидоров.

- Да, почти что Сидоров...

С противоположной стороны Невского Сабуров с досадой увидел у входа в "Москву" толпу каких-то теток и дядек - не протолкаться. Но внезапно из-под грима времени, из-под склеротического румянца, отвисших щечек и подбородков, из-под нежного пушка и глянца лысин стали проступать знакомые черты: щелк - Варникова, щелк - Гвоздев, щелк - ну, эта... забыл фамилию, но, конечно, это она, щелк - неужели этот пузатенький дядечка мой ровесник?.. А вот и Агнюточка наставила саркастическое копьецо своей сигареты... Тоже Дон Кишотик. Это были люди пожившие и отжившие, законченные, а он, Сабуров, все еще чего-то ждет...

Он почувствовал, что не может подойти к своим веселым товарищам по несчастью. Он не оправдал ничьих ожиданий в чинах, а своих - в творчестве, не пожелал взвалить на себя тысячетонную ношу одинокого труда среди общего безразличия...

Отправив за ключом Шурку, зашагал прямиком к вокзалу. Люди стояли, лежали, сидели на сумках, куртках, газетах, но Сабуров с обостренной проницательностью человека-автомата, точно знающего, что ему нужно, безошибочно распознал носильщика, который тоже распознал в нем своего брата - взяткодателя. В дорогу он купил пару батонов, восемь десятков яиц и несколько пачек масла - здесь оно продавалось свободно. Вроде бы, если вдавить его в стеклянную банку, можно довезти аж до дому - то-то Наталья придет в умиление.

Ноги сами собой вынесли его к Неве. По воде разливалось пламя зари. Стараясь не дрожать от холодного ветра, Сабуров долго бродил вдоль рек и каналов с таким чувством, что видит их в последний раз - мать-кормилица отвернулась от него, как волчица от повзрослевшего детеныша. А может, наоборот - ему, недостойному, совестно смотреть ей в глаза? Может, надо было на брюхе выклянчивать прописку?..

Зрение тоже вернулось к нему, видимо, в последний раз - скоро тоска снова все окрасит в серый цвет. И Сабуров насматривался про запас. Пламя разливалось даже под мостами. Решетки, фонари, гранитные спуски, дворцы... Вдруг он подумал, что если все это уничтожить, то возродить не удастся уже никогда - и ощутил самый настоящий страх: нет, нет, ни за что! Любить что-то выше себя - вот что может избавить от страха за жизнь, - Аркаша говорил это или другой утопист?

Сверкнули полированные гранитные мышцы: атланты держат небо на каменных руках. Велика ли тягота - нести такую пустоту, как небо! То ли дело мы, горстка отщепенцев, которая держит на плечах пирамиду власти, не давая ей окончательно раздавить достоинство таланта... Но тяжесть уже превратила нас в калек.

Обретя тесный и душный, но собственный, то есть независимый уголок на второй полке, где ни у кого ни на что не нужно было просить дозволения, Сабуров затаился там - так избитый человек наслаждается неподвижностью, отыскав позу, в которой целую минуту ничего не болит.

Он выходил из каюты только по крайней нужде, - преодолевая головокружение от долгой неподвижности, брел в уборную, чмокая прилипавшими к полу подошвами, так как проводник - с виду сущий уголовник - тоже наслаждался независимостью, и даже зайцы достукивались к нему сами, а он лишь направлял их на пустующее место в сабуровской каюте сидеть напряженно, как на старой деревенской фотографии.

Их безответность, однако, не мешала иссохшему сабуровскому соседу вылитая мумия жреца Петесе и одновременно доктор Геббельс после самоубийства - без передышки что-то им втолковывать, оттискивая в них свою печать и беззаботно пуская оттиски на волю случая. Он перечислял все когда-либо попадавшиеся ему предметы, он помнил каждую галошу, которую износил на своем веку, каждое демисезонное или зимнее пальто, каждую лопату или метлу, сорок лет назад выданную им каким-то своим подчиненным, за которыми нужен был глаз да глаз. Он не лгал, что нынче принято выдумывать о прошлом всякие небывалые ужасы: его зрение и в самом деле не было приспособлено замечать что-нибудь, кроме мусора. Лгать он начал только тогда, когда, поощряемый покорным молчанием зайцев, оцепеневших в ожидании волков-ревизоров, он решил напомнить им о своем былом величии крошечного начальничка и заговорил о вещах государственных. Вот еще откуда развелось столько лжи: обязанность лгать подчиненным есть атрибут власти, а кому же не хочется поиграть в начальника! Да и почти всякий хоть кому-нибудь да начальник...

Сабуров, подобно страусу, даже пытался спрятать голову под подушку, но вотще. Да еще Шурка, обложившийся прогрессивными журналами, время от времени свешивал голову и пускался в те самые разговоры, по вине которых исчезают ясность и мыло. Наконец попутчик указал ему строго:

- Ты учись, учись, а не забывай, чей хлеб ешь!

- Я и не забываю: американский. Купленный на нефтедоллары.

- Ишь ты!.. Развелось каких-то социологов, журналистов... Не стоишь у станка - значит, паразит!

Станок уже давно не утилитарный, а сакральный предмет.

- Тяжелая промышленность, - цепенея взглядом, отчеканил Шурка, - отвернулась от человека и только переводит ресурсы.

Жрец Петесе на несколько секунд онемел, как мумия.

- Вот он - современный этот... цинизьм! - воскликнул он, обращаясь к каменным зайцам. - Вот и продают мороженую картошку. Расстреливать надо, кто такую картошку продает!

- В Америке никого за картошку не расстреливают, и все равно мороженую не продают. Там стреляют только президентов.

Петесе обратил беспомощный взгляд на немотствующих зайцев. После Урала они с чего-то перевелись, и для жреца это оказалось подлинной трагедией, поскольку молчать он не умел. Сначала он пересказывал сам себе все, что собирался сделать: "Так, сейчас порежем сальца, да с огурчиком - вон какие длинные стали делать", - но в конце концов не выдержал собственного общества, купил у проводника бутылку водки и напился в хлам, ласково угощая себя, покуда ворочался язык. Напоследок включил радио, - "Такую дрянь передают - а еще называется перестройка!" - и вырубился окончательно, сделавшись совсем уже неотличимым от сушеного Геббельса. Он храпел, булькал, клокотал - и насколько же человечнее были эти звуки в сравнении с его речами простенького, но государственного механизма!

Проспавшись и проболевши полдня, он сделался кроток и угодлив, чтобы ему только позволили рассказать, как в пятьдесят первом году он раздобыл для жены бязевую ночную сорочку, а в семьдесят седьмом - для кухни моющиеся обои. Сабуров кивал - чужая зависимость от него тоже была ему тягостна. А в голове у него снова начал раскручиваться маховик, которым за какие-то грехи его покарал господь...

Изредка Сабуров выходил в коридор отдохнуть от угодливости соседа и вместе с Шуркой смотрел в окно. Ветер зализывал к затылку Шуркин хаер, как у подводного пловца. Про каждую серьезную реку Шурка сообщал, какой именно комбинат отравляет ее своими стоками. Неужели люди такой теперь и будут видеть природу - не сверкание ряби, а отраву?

- Я еще, может быть, добьюсь, чтобы из меня сделали мумию, - размышлял Шурка. - На тусовках будут показывать.

Сокурсники Сабурова ему понравились, один острил клево: в следующую встречу будем скидываться натурой - мылом, колбасой.

- Не знаешь, как его фамилия? Седой такой, с пузом?

- Седой, с пузом? Это не наш. У нас таких не было.

А конец их путешествия запомнился дурным сном. Когда Шурка на минуту переставал задыхаться, он, как к господу богу, взывал к Сабурову: "Папа, я не умру?.." "Это обычные возрастные явления", - со скукой пожимал плечами Сабуров - ему самому катастрофически не хватало Верховного Существа. А он еще брал на себя роль Вождя, Отца, тащил больного пацана на треклятый Утюг, идиот, скотина... Донкишотство - это еще и жестокость!

Петесе с головой ушел сморкаться в пестрый цыганский платок и восстал оттуда потрясающе самодовольным: а не богохульствуй!

Нужно было сходить с поезда и вызывать "скорую". Но есть ли она в этих Таежных, Октябрьских, Индустриальных, Усть-Ордынских? "Нижняя Мая, наверно, большая, - срифмовал проводник, скребя ягодицу вместо затылка. - Десять минут стоим".

Они бегут спасаться в Нижнюю Маю, тогда как Шурка мечтал спастись в Верхней, - в этом почувствовалась какая-то плоская насмешка.

Сабуров до боли в напрягшихся подглазьях всматривался в приближающиеся огоньки среди враждебно чернеющей тайги, пытаясь понять, сколько их и что они сулят. И он едва не расцеловал мужика, уверенно курившего в тамбуре: в Нижней Мае да не быть врачу! Правда, тут же явилось более мелкое сомнение: а самому куда деваться? Поселиться под больничным крыльцом? Но когда речь идет о сыне...

Он без колебаний спрыгнул во тьму, а потом принял Шурку, которому помог спуститься проводник, чья бандитская физиономия мучительно осваивала непривычное сочувствующее выражение. Светились только окна в рубленом вокзальчике да отдаленные огоньки в конце просеки среди неприступного строя лиственниц. Нельзя было даже понять, сколько их, этих огоньков двадцать или тысяча.

Больше всего Сабуров боялся подлости - что его без разговоров турнут от государственного телефона. Но стереотип "больной ребенок" восторжествовал над правилом "посторонним вход воспрещен". Через пять минут, уложив Шурку на диван "МПС" (вот в каких богадельнях, оказывается, доживают ветераны сабуровского детства), чтобы только обращать к кому-то свои слова, он, как последняя старуха, страдающая недержанием речи, умоляюще рассказывал любопытствующей толстухе, что они возвращаются с Юга, что подобное с сыном уже бывало, только слабее, - и т. д. и т. п.

Толстуха требовала все новых подробностей. Сабуров охотно их поставлял, словно надеясь, что она употребит их ему во спасение. Начавший оживать Шурка с удовольствием слушал про самого себя, а когда приехала "скорая", объявил, что чувствует себя как нельзя лучше. Женщина в белом задала несколько вопросов, на которые поспешила ответить толстуха, так что докторша, после укола еще раз прослушав Шуркино сердце, дозволила ей продолжать путешествие, а в случае повторения тахикардии велела ей давить на Шуркины глазные яблоки. Пытавшегося встрять в разговор Сабурова докторша попросила не вмешиваться.

Так продолжалось и в неосвещенном раздолбанном подкидыше: когда на остановке в полутьме вагона начинал светиться белый халат, Шуркино самочувствие немедленно улучшалось; врач задавал те же вопросы, на которые отвечала опять-таки толстуха, не давая Сабурову вставить ни словечка, затем делал укол, учил давить на яблоки, а через полчаса приступ возобновлялся.

Вагон был из того же помета полузабытых инвалидов - только отсутствие света скрывало отчасти его нищенскую обшарпанность. Окна были затянуты черным бархатом окаменелой пыли, а дверь в уборную была снята с петель, и нужно было заслоняться ею, прислоняя к дверному проему. Мрачные, почти неразличимые люди сидели внабивку (Шурка лежал у стенки за спинами); от духоты спасало лишь то, что каждое третье окно было выбито совсем или наполовину. Один из двух парней, допивавших уже не первую бутылку (другие в непонятном числе катались и лязгали друг об друга под сиденьем), захотел удружить захворавшему пацану и начал открывать верхнюю фрамугу, в которой и без того не было стекла. Он решительно рванул ее на себя, и она, как в чаплинском фильме, осталась у него в руках.

Прямоугольная колбаса холодного воздуха еще вольготнее загуляла в стремительном грохочущем подземелье, а силуэт парня налил из силуэта бутылки в силуэт стакана и ободряюще протянул силуэту Сабурова. И у Сабурова опять едва не навернулись слезы умиления от обращенной к нему крупицы взаимопомощи. Но пить он не стал - было неловко перед силуэтами врачей, хотя все переговоры силуэт толстухи брал на себя.

А потом - потом гибель записок, подкинутых ему судьбой...

Навестив Шурку, Сабуров наконец сдался маниакальному желанию порыться в помойке: вдруг сыщутся стариковские бумаги.

Первый бак был почти пуст, но со дна его шибануло такой вонью, что Сабуров разом перестал ощущать сопровождавшую его больнично-лакокрасочную ауру. Второй же пучился клубами разноцветных волос - видно, соседняя парикмахерская тоже пользовалась услугами сабуровской помойки. Из-под разноволосья виднелся только истлевший букетик бессмертника да гнилой корень алоэ - сабура.

Дома Аркаша вскинул голову от книги - благодаря чистой, трудовой жизни, лоб его, несмотря на прыщи, кажется чистым и ясным. Но в глазах, в обвисающей позе не скрыть уныния: таково-то, брат, жить без внимания смертных и преданности бессмертным.

Увидев на кухне бесхозный листок, Сабуров поспешно развернул его, хотя листок был явно не стариковского цвета и формата. Это оказался не Натальин кулинарный рецепт ("...и размешивать до посинения"), а песня: "Свят.наука рассл-ть др.друга скв.ветер на все вр-на", - судя по прыгающим буквам, писала прямо из-под радио.

Он чудом расслышал стариковский голос из-за гроба - и преступно потерял его... Но ему ли взращивать чужие корешки, если он любимую идею продал за возможность быть гордым, любимого сына подверг смертельному риску за возможность побыть уверенным и беспечным?..

Оттепель

...И лил дождь сто сорок дней и сто сорок ночей, пока не прослезились и стены в квартире. Но наконец, собравшись с силами, небо сумело удержать в себе все эти тысячи тонн кислотной и радиоактивной влаги, и Сабуров брел на службу под набухшими осенними тучами по набухшей почве (на асфальте машины мигом окатывали грязью с ног до головы), на каждом шагу выдавливая воду, как из губки. Однако верхняя часть резиновых полусапожек все-таки от лужи до лужи успевала подернуться тусклым налетом, утратив черное глянцевое сияние. Сколько их ни полощи, все равно через три минуты станут серыми. Так и новая баба: сначала сияние, потом серость.

И тем не менее без Лиды - точнее, без мечты о ней - мир сделался в тысячу раз беспросветнее; разве может утешить мечта с оговорками: она, мол, отрада моего сердца - если только это вранье, что она мною пренебрегла. Чего ради идти на компромиссы в мечте!

И однако же Лида попадалась ему на каждом шагу, раздерганная на составные элементы - ее туфелька, ее жест, прядь ее волос. Сабуров с тайной надеждой всматривался в каждую женщину, почти в каждой ухитряясь отыскать что-то Лидино. Но, приблизившись, ощущал брезгливость и негодование: какую дрянную подделку пытаются ему подсунуть!

Речка Вонючка клубилась грязью (здесь каждый год тонет один-два ребенка, и ее недели на полторы ограждают символическим забором). К воде подобралась напиться кучка простодушных овечек. Сабуров чихнул, и овцы, сломя голову, кинулись прочь и, покуда он видеть их мог, так и улепетывали, тряся курдюками и стараясь каждая забиться в середину.

Содрогнулась земля, мимо Сабурова неуклюже протопала лошадь, страшно ударяя передними ногами, закованными в наручники. Проектировщики, вознамерившиеся создать сибирский Гарвард или там Оксфорд, даже опередили Запад по части слияния с природой - Сабуров почувствовал, как кто-то тычется в левую ногу. Это была собака, изготовленная под овчарку, с траурными тенями вокруг глаз, но в целом попроще, повислоушистее. Сабурова поразило, с каким цинизмом она прилаживалась поудобнее, натягивая свою пасть на его икру. Стиснутые зубы соскользнули - чересчур толсто, однако псина отбежала к хозяину-цыганенку с удовлетворением - выслужилась.

- Чего она у тебя без поводка бегает?..

- Это ты без поводка бегаешь! - резонно возразил цыганенок.

Сабуров задрал штанину, полюбовался двумя фиолетовыми бороздами. Хоть единственные брюки остались целы, только в слюне.

Наконец дочавкал до института - эталона элегантности начала шестидесятых, когда здание замышлялось: ленточные окна в рамах серебристого металла (рамы, разумеется, перекосило - в жару не открыть, зато зимой сибирский ветер гуляет невозбранно), плиточная отделка (плитка осыпается, обнажая кирпичные болячки). Когда-то у фасада стояли лиственницы, пропечатанные во всех газетах, но под отеческим попечением Колдунова лиственницы высохли и стали символизировать не то что нужно - вот и пошли под топор.

На гранитных ступенях уборщица утирала ночные слезы бронзовому бюсту академика Лимонова. Над Лимоновым в полгектара размахнулось мозаичное панно: Исаак Ньютон в буклях разглядывал на свет ньютоново яблоко, года два назад осыпавшееся на лысину завлабу небесной механики, нисколько не помогши ему продвинуть закон всемирного тяготения. Сейчас на месте яблока зияла бетонная плешь, но мало ли у сэра Айзека тяжеловесных деталей одни башмаки с пряжками... Сабуров невольно втянул шею.

Как всегда после ночного дождя, Сабуров обнаружил у своего стола лужицу, словно здесь ночевала невоспитанная собачонка. Из-за проклятого уважения ко всякому слову Сабуров невольно укорачивал шею и за рабочим столом: апрельская оттепель коснулась многих застывших убеждений, и теперь таким тяжелым духом от них шибает, словно начинает оттаивать выгребная яма. Насколько милее были так раздражавшие его когда-то нескончаемые беседы о всевозможных кишках...

Напоминая механическую пилу, всех прорезал голос Адольфа Павловича Сидорова: он обладал еще и правом на визг, столько лет доставляя политическую информацию не только сверху вниз, но и снизу вверх. Прежде Сабуров был уверен, что Адольф, вечный троечник, готов примкнуть к любой силе - уважать себя в отдельности ему решительно не за что. Но оказалось, что и у него есть принципы: он готов служить только силе жестокой и бессовестной: нынешней властью он крайне недоволен.

- Землю в аренду раздать, промышленность в аренду - так они о своем кармане начнут заботиться, а не о государстве!

Поперек его пиле становится лишь молоденькая Люда - тоже Лида с небольшими поправками: даже чуточку кривой, словно намеревавшийся сделаться пропеллером, зубик виднелся у нее на прежнем месте. Люда, как водится, была уже почти влюблена в него, и Сабуров тщательно избегал ее взгляда - не хотел давать даже копеечных обещаний.

- В стране должен быть один Хозяин! - на самых высоких оборотах визжала пила. - Писатели хотят писать что хотят - это чья тогда культура будет - государственная или?! Развелось - Платонов великий писатель, Бабель великий писатель... Почему я их не слышал?!

Все кругом выводит его из себя, и всюду он становится на сторону силы и злобы - однако для хулиганов он требует смертной казни ("Поднял руку на человека - к стенке!"): для жестокости без могущества у него нет оправданий, хотя он и презирает могущество без жестокости.

Когда Люда упоминает о Катынском расстреле, он одобрительно кивает: "Полякам давно пора отомстить за шестьсот двенадцатый год". Крымские татары - те столько раз Москву жгли! Якуты до нас и письменности своей не имели!.. Адольф Павлович в лицах изображает поляков, татар, якутов, прибалтов - они воют, лают, мяукают, визжат.

А Люда все ловит его взгляд... Какие-то добродетельные папа с мамой учили дочку поклоняться Духу - и тем самым готовили ее для его, Сабурова, когтей - он ведь прямое воплощение Духа: сутулость, красные от бессонницы, словно заплаканные, глаза, жидкие пряди волос небрежно обсели лысину, в груди при дыхании пищит словно выводок мышей, выражение лица кислое от повышенной кислотности и отвращения к миру...

- Сталин правильно учил: чужой земли не отдадим ни пяди...

- Сталин ваш... Перед войной столько военных расстрелял...

- Ну и что! Какой бы еще народ за такой исторически короткий срок столько новых маршалов вырастил!

Для Адольфа присвоенное звание исчерпывает всю суть.

- А крестьян!.. это ведь тоже солдаты!..

- Я не знаю, чего с этими крестьянами привязались - в любой развитой стране они составляют меньшинство. На днях зашел в музей посмотреть наглядную агитацию - гляжу: что такое?! Искусство мюнхенских пивных!! Адольф, бедняжка, и не подозревает, что вкусы мюнхенских пивных являет именно он: рреализьм, кровь с молоком. А лучше без молока.

- Но в живописи надо еще и разбираться!

- Народ сразу отличит антиискусство!

От слова "народ" Сабуров, кажется, скоро будет блевать. Да ведь именно успехи народовластия и сделали его человеконенавистником: он бы вполне снес равнодушие Сидоровых к тому, чем он дорожит больше всего на свете, если бы ему не вдолбили с младенчества, что именно они и есть высшие судьи его дел и помыслов. Да, да, в них ненавидит он не просто профанов, но победителей и судей!

Гвоздь уже торчал как штык. У Сабурова окончательно разладилась душевная иммунная система - каждая словесная царапина нарывает целый месяц. И спать все время что-нибудь мешает, то комары, навеки вкисшие в подвальную слизь, то наволочка, то нос...

Все же Сабуров не удержался от маленького эксперимента: словно о чем-то интимном, спросил, касаясь губами ее ушка: где бы можно разжиться таблицами случайных чисел? Люда замерла, чувствуя не полную приличность происходящего, но сил отодвинуться не было. Наживка, стало быть, проглочена, остается умеючи выводить. Пригласить, например, в музей, куда он выводил Лиду... Но с него уже довольно.

В соседней комнате Сабурова с порога встретило веселое имя Пушкин. Гвоздь мигом отправился обратно в калильную печь - национальная святыня светит и в колдуновском болоте. Но Пушкина здесь обсуждали точно так, как любого сослуживца с неуживчивым характером: "Тебе понравилось бы, если бы на тебя эпиграммы писали?" Это воспринималось как вполне достаточная причина убить великого поэта. И они же ищут еще какие-то тайные силы, истребляющие их гениев!

Эрудированный Набыков сыпал именами подлинных и мнимых пушкинских любовниц, но тема не встретила поддержки: мужчины завидовали, а женщины опасались дурного примера для мужей (в племени Колдунова почти исключены браки с иноверцами). Гордые внучки славян отчитывали Пушкина за то, что он не помогал жене - этак-то всякий бы писал стихи! Или статьи - это уже камешек Сидоровой-Хруцкой в сабуровский огород. Сейчас Сабуров был ей не нужен, но она еще в младенчестве ненавидела мать-кормилицу за то, что та при желании могла бы лишить ее молока.

Основное чувство, испытываемое ею в жизни, - это страх. Она не может чувствовать себя спокойной, пока хоть один человек на земле не посажен на цепь: ведь каждый может плюнуть сзади на пальто или не заплатить в магазине, снизив покупательную способность ее рубля.

Замелькавшие в печати слова о гуманизации вызывают в ней надрывный гнев: "До гуманизации надо дорасти!" Душевнобольных будут забирать в психушки только по суду - "ну, теперь на улицах будут резать!"; адвокатов допустят к следствию - "преступников защищают от общества"; поговорят об ужасах в тюрьмах - "курорт хотят устроить для бандитов!"

Впрочем, ее возмущают и курорты для простых трудящихся, которые и без того всем миром сидят на ее с ее семейством шее. Если проникнуть в мечты какой-нибудь скромной Сидоровой, увидишь антиутопию, какая и Оруэллу не приснится - прогульщиков бы там варили живьем, а шутникам вырезали язык.

Хотя любовь к кому-то помимо Колдунова здесь почиталась греховной, все-таки почти у каждого находилась пара-тройка приятелей - лишь ее, наивную простушку, недолюбливали все - уж очень кривым зеркалом она отражала окружающих, и без того не красавцев.

Разговоры о "жертвах культа" она ненавидела как попытку, во-первых, выманить у нее сочувствие к кому-то (словно ей живется не хуже всех!), а во-вторых, ослабить власть начальства, которая только и могла защитить от окружавших ее акул и шакалов, кем она считала всех людей на земле. Выдумали "кризис", когда благоденствие в стране достигло апогея, - Хруцкая наконец получила ставку сэнээса. У нее вздувались жилы в самых неожиданных местах: нет, она не спорит, и с продуктами становилось все хуже, и с культтоварами, но ведь против этого всегда имелось испытанное средство - кнут. Для недобросовестных, конечно. А тут она столько лет честнейшим образом переписывала куски колдуновских монографий - зрения лишилась, давление от страха начало скакать, - и после этого ей заявляют, что нужно платить не за ученую степень, а за работу!

Терзаемая страхом, что ее понизят либо (о, кошмар!) сократят, она неделями осаждала Колдунова - и наконец вымаливала ответственную тему, с той же минуты начиная терзаться от ужаса провалить ее. Вот тогда-то она и начинала лебезить перед Сабуровым. Тот, чтобы только прекратить истечение сиропа, соглашался - с нерастраченным азартом и тайной надеждой, и только его наброски всегда и вызывали интерес.

- Как-то Андрюша умеет угодить, - корчась от ненависти, восхищалась Хруцкая: его способность понимать других представлялась ей изворотливостью.

Преступность в высших сферах не вызывала у нее ни малейшего интереса - "Кто из нас без пятнышка?" - ласково вздыхала она. Но вот для порока без могущества она не знала снисхождения. Скоро будут на улицах насиловать, насиловать, насиловать, насиловать, твердила она с подозрительным упорством, хотя понадобился бы океанский лот, чтобы измерить глубину этой сверхчеловеческой плоти, причудливостью форм напоминавшей нарост на дереве. Как только управляется с этим делом Адольф Павлович?.. А в остальном они подходят друг другу, хотя Адольф вдохновляется, похоже, идеей величия, а она любит государство лишь ради всеобщей запуганности.

Пенсионеры, беженцы - паразиты и рвачи: "Опять с государства требуют - а если у него нет!" - нежность пробуждают в ней только сильные и опасные. А Дон Кишот обречен разбирать и эти утробные извержения. "Но почему от них прежде не было такой вони? Не ворошили их, не таяло... И я меньше вслушивался - механизм все равно шествовал путем своим железным".

По пути в библиотеку он заглянул в туалет по маленькой, но неотложной нужде. Но после общения с коллегами все в нем было до того напряжено, что он лишь напрасно корчился перед писсуаром. Кто-то вошел, и Сабуров, не желая обрести свидетеля своих бесплодных родовых мук, в бешенстве укрылся в кабине - но тщетно.

По межбиблиотечному абонементу Сабурову приходили целые груды книг, в названии которых ему чудился намек на разгадку человеческой способности заражаться чужими чувствами. Сначала он взялся за философические сочинения, но прочитавши раз двести, что бытие определяет сознание, а идеальное есть материальное, пересаженное в человеческую голову, он это дело бросил и налег на чистые факты. Но одни из них были как бы и не научными: они могли быть добыты одним и оспорены другим наблюдательным человеком без всякого участия ученых приборов. Любопытно, конечно, прочесть о влиянии малых групп - главнейших, как утверждал Сабуров-утопист, прочесть, что введение хотя бы одного оппозиционного члена почти полностью аннулирует групповое давление (но что такое давление?); что в группе возрастает единообразие (худшие становятся лучше, а лучшие хуже); что чем больше группа, тем меньше ее влияние (в огромной толпе ты снова почти один) , - все это было интересно, но уж очень неколичественно. А главное - это была классификация следствий, а не уяснение причин.

Наблюдения же более количественные касались настолько элементарных человеческих реакций - на вспышку, на звонок, на удар тока - и были уж настолько подробны... "Для фиксации компонентов УВП регистрируются ЭЭГ фронтальной коры, вертекс ЭМГ, КГР" - и таблицы, таблицы... Но отчего все-таки цыганенок, каждый день с ним сталкиваясь, ни в чем не подражает старшему научному сотруднику, а читинский пэтэушник старается походить на американца, которого никогда живьем не видел?

И однако же от чистого дыхания знаний окаменелые мышцы наконец расслабились, и Сабуров едва успел добежать до уборной. Это походило на обильные, облегчающие слезы... И вновь пробудилась тревога - Сабуров явственно ощущал, как она рыщет вокруг в поисках хотя бы самой непритязательной пищи. А кто ищет... Вот наконец-то он и превратился в дичающего изобретателя-одиночку, без должного образования взявшегося за мировую проблему, до решения которой оставалось еще два-три тысячелетия.

Близ институтского крыльца ему попался дергающийся с костыля на костыль полупарализованный мальчишка - и от внезапной боли за него Сабуров почувствовал секундное облегчение: сострадание должно быть направлено вовне - направленное на себя, оно отравляет насмерть.Но откуда его напастись на других, если в глубине сабуровской души живет уверенность, что ему хуже всех. Несчастливый человек - очень опасное животное: ему кажется, что он на все имеет право.

Всю дорогу он твердил себе: "Жить не так уж необходимо, но необходимо плавать по морям". Но когда дочавкал до дома, снова почувствовал какую-то особенно беззащитную тревогу.

Аркаша уже так давно влачит добродетельный образ жизни - тем страшнее становится ждать, чем он оборвется. От Шурки хоть сегодня можно получить записку: "Не волнуйтесь. Я уехал в Индию пахать на тиграх и сеять рис", - как уже было после удаления миндалин - источника сердечных его мук, от которых удалось избавиться только чудом, ибо лоры в городе окончательно перевелись (народ злобствовал, что они все до единого перешли в кооперативы драть по пятнадцать рэ за прием - а не за лечение).

Но Натальин сановный заказчик Лобачев заметил ее неоычную угнетенность и лиловые полумесяцы под глазами (таблетки всегдашние тоже перестали помогать) - и позвонил в легендарное Четвертое управление. Не верилось, что это больница: все сверкает, никакой вони, а главное, вокруг одинокого клиента от скуки собираются даже посторонние врачи: ей показалось, что ее приняли за кого-то другого и сейчас вытолкают взашей.

"Заутра казнь, но без боязни он мыслит об ужасной казни", надменно продекламировал Шурка, однако хирургами остался недоволен - все время что-то теряют и разыскивают: "Прямо как я..." Доктор Трупов, этот деликатнейший человек, не вызвал милицию и не спустил Наталью с лестницы, когда она, обмирая, протянула ему четвертную, упрятанную в конверт, дабы не оскорбить его зрение такой мерзостью, как деньги, - он сунул их в карман, словно бы и не заметив: высшая воспитанность - не замечать чужой невоспитанности.

А назавтра от Шурки остался только клок бумаги: "Не волнуйтесь. Я уехал на Верхнюю Маю с хорошими чуваками. Скоро вернусь".

С неделю все ходили на цыпочках и переговаривались вполголоса, но однажды мертвецки спящий Шурка обнаружился на тахте, наполнив весь дом запахом настоянного пожарища. Колония добрых крыс обманула ожидания.

Манящий огонек превратился в брошеное костровище.

Проснувшись на вторые сутки, Шурка без предисловий объявил, что теперь он ненавидит всех хайрастых: никакого братства у них нет, большинство, как и везде, составляют лодыри и подлипалы. Шуркиным спутникам, хорошим чувакам, бессонная полуголодная и полухолодная лагерная жизнь быстро надоела, и однажды утром они исчезли, оставив его с десятью копейками в кармане - остальные он честно сдал в общий котел. И он, семь раз вымокнув и семь раз высохнув, несколько дней добирался до дома на попутках, кормясь христовым именем (это у них называется "аскать") и надкусанными пирожками на автостанциях. Да еще попутно познакомился с одной герлой, у которой денег тоже не было, но было две банки болгарских голубцов.

Зато, считай, что все герлы у хиппи оказались некрасивые, линялые, как моли, и вялые, как рыбы, - это тоже навело его на нелестные догадки об истоках левизны.

Теперь ходит развинченно, молодецки потряхивая кистями, бесшабашным цинизмом на роже набиваясь на вопрос, что за мудрость такая ему открыта. Но слышишь от него одно: с братством у нас покончено, настоящие хипповские колонии остались только в Индии - туда-то он со временем и отправится: женится на еврейке, чтобы перебраться через родную границу, а там уже до Индии рукой подать. Взамен утраченного братства оголтело общается - в том числе с личностями, похоже, не из светлых - без спроса загнал гитару, но интересоваться его делишками бесполезно: он пребывает в состоянии той задиристой гордости, какая бывает у людей, совершивших либо готовящихся совершить капитальную подлость. Правда, из школы жалоба поступила только одна - Шурка в какой-то анкете назвал своим любимым высказыванием следующее: "Если не хочешь, чтобы тебе лгали, не задавай вопросов", - и во всех остальных ответах сослался на этот пункт.

Уже от двери что-то толкнуло Сабурова сделать шаг назад, посмотреть с площадки вниз, словно пытаясь разглядеть там ответ на что-то. Черная пластиковая лента, которой были обтянуты перила, обводила лестничную клетку: черный траурный прямоугольник, в нем еще один, поменьше, в нем еще, и еще, и еще - последний совсем узенький, в котором, однако, уместился на боку детский велосипедик. Сабуров поежился, словно руль велосипедика вдавливался ему в бок.

Аркаша поднял от книги праведные глаза, в которых с каждым днем все отчетливее проступает надлом. Однажды из пионерского лагеря он привез грамоту: их с Натальей благодарили за участие в воспитании "нового человека"...

Внезапно спрашивает:

- Ты правда думаешь о самоубийстве?

- Только тем и живу, я же сказал.

Но увы - Сабуров солгал: в последнее время мысль о самоубийстве перестала приносить облегчение, - наоборот, хотелось спросить с недоверчивой обидой: "Так это, получается, и все?.."

Шурка с вызывающим видом слонялся по квартире и наконец добился - Аркаша спросил его с беспримесной ненавистью - праведность жестока:

- Что ты целый день вошкаешься? Ты вообще как собираешься жить - приятно или...

- Все хотят жить приятно. Даже животные.

- Не даже животные, а именно животные. А люди хотят жить правильно.

- И я буду. Знаешь, в Индии какие есть гуру!

- Идиот...

- Да ты-то кто! "Научный подвижник"... Ты хочешь выделиться...

- И раствориться тоже...

- А я думаю: среди кого выделяться, среди буржуев?

- А кто, по-твоему, не буржуи?

- Не буржуи - кто за карьеру, за здоровье не трясется: не боится спиться, сторчаться. У вас - все трусы!

- Так ты что - торчком собираешься стать?

- Я про будущее вообще не хочу думать - связывать себя. Будешь думать - совсем тусоваться не с кем будет.

- А кто тогда у тебя буржуи? И что - заводчане лучше?

- А заводчане - это и есть главные буржуи. Я сразу по прихожей могу буржуйскую квартиру определить. У них всегда обои в теплых тонах, в кирпичик. В коридоре ковры и в комнате ковры. В теплых тонах. Абажур часто красный. Бывает желтый. Много сувениров. Чеканки. Они-то не сторчатся! И Набыковы тоже.

- А за какие заслуги ты себя выше буржуев ставишь?

- Ну, нет, нет у меня никаких заслуг, подавись!!! Я уже не считаю, что я черт знает кто, успокойся! Дрянь я, дрянь!!! Зато теперь мне ничего не стыдно - а что, думаю, значит, я такой и есть!

Сабуров давно уже знал, что впереди полная безнадежность, и механически вздрагивал только от выкриков.

- А раньше... - с бесконечной горечью задумался Шурка и покраснел: Раньше мне даже было стыдно, что у меня есть подсознание - такие иногда мысли приходят...

От неожиданного звонка Сабуров с Аркашей снова вздрогнули (заболела кожа), а Шурка даже взлетел, и приземлился уже за дверью. "Это Суржик..." - Аркаша побледнел так, что засветились прежде малозаметные прыщи. Сабуров тоже побледнел и вышел на площадку. Пролетом ниже молодой человек с лицом и гривой павиана тащил Шурку вниз по лестнице, а тот, с перекошенной мордой, упирался изо всех сил. "Алло, товарищ!" - ошеломленно окликнул Сабуров, и молодой павиан выпустил Шурку. От внезапности тот едва не грохнулся навзничь, но, извернувшись, упал на руки, сантиметра не долетев головой до стены. Павиан насмешливо поклонился и, показав свой собачий профиль, "гуськом" стал спускаться по лестнице, а Шурка вскочил и взбежал наверх, подпрыгивая без малейших усилий, словно мячик.

Аркаша цепенел за дверью.

- Ты что, это же Суржик!.. Он вообще порепать может...

Шурка тоже был взволнован. Но не испуган.

- Ничего, я знаю, кто ему заплатил!..

- Взрослый парень - нашел ровню! - вырвалось у Сабурова.

- Он же за деньги, - извиняюще разъяснил Шурка.

- Ты завязывай с этими делами!.. - Аркашины прыщи по-прежнему светили из белизны, а голос прерывался. - Допрыгаешься, что вообще замочат!

Какие "эти дела" - спрашивать бесполезно.

- Думаешь, я жизнью дорожу? - с трагическим презрением скривил губы Шурка.

- Почему его не винтят, Суржика?!

- А говорят, Суржик сам мент. Козел, - козел прозвучало как название будничной профессии. - Правда, четыре дня назад сделали обыск, забрали баян и крючки.

- Шприц и иголки, - пояснил Аркаша для профанов.

Шурка озабоченно посмотрел на ладони - на одной сочилась ссадина, другая была просто грязная. Сабуров повел Шурку в ванную. Ободранную ладонь этот дикарь трогать не позволил ("И так заживет"), но просто грязную Сабуров долго отмывал, чтобы надоело и рассосалась пронзившая его жалость.

- Странно чужую руку мыть? - проницательно глянул на него Шурка. Интересно, как трупы моют? Наверно, из шланга? Кто их только соглашается мыть - все время же будешь помнить про смерть... Я бы и за миллиард не стал... а ты бы стал?.. Кристмаса мамаша мясником устроила - теперь по семьсот юксовых в месяц молотит. Но он все тратит на пласты и на кайф, поспешно оправдался перед Аркашей. - Теперь у нас всегда будет мясо! Только ехать далеко - аж на Социалистическую.

- Три часа на дорогу да ночь в канализационной трубе.

- Зато филе, грудинка, лопатка, седло, оковалок, голяшка, рулька...

- Зря стебетесь - у него очень ответственная работа!

Шурка с увлечением, как обо всем, что связано с риском и самостоятельностью, начал рассказывать о многосложной деятельности Кристмаса: на базе, только зазевайся, сразу втюхают гнили, костей, а то и целую тушу закосят - придется бомбить покупателей в два раза больше, а обэхээс...

Но, заметив на лицах слушателей одинаковое гадливое выражение, Шурка махнул рукой.

- А, бесполезно вам рассказывать... Давайте чайку?

В упоении сделал такой глоток, что едва не подавился, а потом икнул и критически прислушался:

- У нас в классе лучше всех рыгает Бобовский, особенно после школьных котлет с пепси-колой.

- Пощади, ради христа!

- Да ну тебя, как баба!

Телефонный звонок. Шурку. Как обычно, ни здравствуйте, ни до свидания.

- Угу. Угу. В кайф! Папа, я к Бобовскому!

Еще звонок. Эра Николаевна интересовалась болезнью Саши, - ведь целый месяц не был в школе бедняжка. Целый месяц, значит, врет...

Явилась Наталья под грузом картошки и капусты. Сабуров решил до выяснения ничего Наталье не говорить, но его разбирала злость, что она, избавленная от тревоги за Шурку, не испытывает к нему никакой благодарности за это, а - бледная с желтым и синим, с припудренными пятнами экземы (судьба пометила ее уже семипалой когтистой лапой), - лепечет все о службе:

- Меня Сережа провожал до троллейбуса - сумищи мои волок - и вдруг так серьезно-серьезно сказал: благодаря вам мы все эти годы прожили как будто в другом государстве.

"А я вот - в этом". Вдруг Сабуров вспомнил павиана, и внутри похолодело: до того зловещим показалось Шуркино отсутствие.Он едва удержал злой порыв рассказать обо всем раздражающе благодушной Наталье. А она проглотила свою таблетку - закинулась, как выражается Шурка - и, нежно распрощавшись, защемилась в комнате, зажав дверью изученную (измученную) газету.

- Когда только этого Суржика посадят, - безнадежно покачал головой Аркаша, и сабуровская тревога превратилась в нешуточный страх. Он позвонил Бобовскому - поздновато, но сейчас не до приличий. Бобовский Шурку сегодня не видел. Положив трубку (утратив последнего свидетеля), Сабуров вздрогнул: перед ним стоял Аркаша, глядя на него, как обреченный на обреченного. И немедленно откуда-то взялись силы натянуть поспешно маску ровной угрюмости и даже не схватиться за телефон как ужаленный, когда тот взорвался звоном (только болью по всей коже отдалось). Шурка еле слышно сообщил, что засиделся у товарища, а троллейбусы уже не ходят, но с самым первым же он немедленно прибудет.

Сабуров постарался перевести дух незаметно. Но осунувшийся Аркаша смотрел без облегчения.

Сабуров занимался тем, что разглядывал свои пальцы - чужие и такие маленькие, словно он смотрел на них с горы.

В седьмом часу появилась Наталья - измученная, опухшая, как будто сон был тягчайшей работой; идет, пошатываясь, в длинной рубахе - в самый раз взойти на костер (и пятна экземы готовыми ожогами алеют на утренней заре). Сабурова кольнула монотонность, с которой она произнесла: "Ты так и не ложился? Что же делать с твоим сном", - ставя на огонь кастрюлю для каши и убегая в туалет. А потом принялась перебегать от ванной к плите и обратно. Не польза, а стереотип: главная обязанность женщины - кормить мужиков (у прежних-то мужиков и в самом деле не было почти ничего, кроме желудка).

Сабурова все сильнее раздражало, что она не спрашивает о Шурке, и он, в последний миг подавив соблазн расцветить событие подраматичнее, сообщил ей:

- Александр так и не приходил, - и, слегка устыдившись, добавил: Звонил во втором часу. Остался у товарища ночевать.

- Шалопай, - мимоходом негодует она. - Пора наконец за него взяться, дождя, кажется, не будет - до того надоел!

Зато Аркаша, едва расклеив глаза, сразу же расширил их и спросил испуганно: "Этот пришел?"

Зато и Адольф Павлович тоже виделся будто с высокой горы. А если еще зажать уши, то голос его проступает сквозь ровный гул уютным визгом доброй и человечной циркулярной пилы. Когда от гула в сдавленных ушах головная боль приобретала новый оттенок, Сабуров давал им роздых и получал очередную порцию яда.

- Даже Черчилль сказал: Хрущев добился чуда - он заставил Россию ввозить хлеб. При Сталине-то хлеб вывозили!

- А сами с голоду подыхали, - это Люда.

- Хрущев же сам из кулаков - он и поклялся отомстить за свой класс.

- Мы пойдем другим путем, - как бы от имени Хрущева пробормотал Сабуров и, ускользнув от Людиного взгляда, погрузился в сладостный гул, прорезаемый милой честной циркуляркой.

- У капиталистов все направлено на прибыль! У них все время министров под суд отдают! А у нас никогда!

- И плохо, что не...

- А как они первый советский спутник грязью поливали!

Вот кто был действительно бессмертен. Сабуров лишь из подлой трусости цеплялся за этот мир, где хозяйничают Адольфы. Он не осмеливался даже на резкое движение, от которого гвоздь, торчащий в его сердце, наверняка разодрал бы его пополам.

Гвоздь отлично знал свое дело: он выскочил лишь тогда, когда Сабуров понял, что Шурка его обманул.

Шурка притащился через сутки еле живой и попытался улечься спать одетым. Аркаша бросился на него разъяренным зайцем:

- А ну покажи трубы!

Шурка попытался изобразить презрительный взгляд из-под закрывающихся век ("Под мента косишь?"), но с подчеркнутой медлительностью закатил рукав, и Сабуров, чувствуя ирреальность происходящего, увидел на раздвоенной вене у локтевого сгиба пять припухших воспаленных укусов какого-то ядовитого насекомого, автоматически отметив, что укусы образуют почти правильный пятиугольник: в детстве он многие часы провел в бесплодных усилиях нарисовать идеальным образом эту прекраснейшую в мире фигуру красную звезду, призывно распахнувшую руки для всемирного объятия.

Или распятия.

В ожидании чего-то окончательно ужасного Сабуров не заметил ни жесточайшей зимы, ни новой оттепели. Он перестал отчетливо различать сон и явь: увиденное во сне доставало тенью до следующей ночи. Тот день тоже начался под гнетом нового видения: он пытался выкроить лоскут кожи из послушного человеческого лица, спокойно подставляющего то лоб, то свежую щеку, то такой же свежий подбородок. Но кожа, чуть он протыкал ее ножницами, расползалась, а плоть под нею растекалась гноем. Он торопливо кромсал, соглашаясь на все более и более узкий островок, но в конце концов не оставалось ничего - а обкорнанная голова, истекая гноем, ждала, терпеливо моргая. Однако надо было что-то делать с тортом, который он испек - уже руки затекли держать его перед собой, шоколадный готический собор, - придется сдавать в пирожковую. Стол Колдунова, просторный, как стадион, был свободен, и Сабуров бережно опустил шоколадное чудо на его зеркальную поверхность. Рядом стоял колдуновский диван, тоже пугающе огромный (как всегда бывает во сне - все чувства, кроме удивления), а возле дивана - молодящаяся, буффонски вырядившаяся бабенка в ярко-зеленом платье с буфами во всех мыслимых и немыслимых местах, и Сабуров с неудовольствием вспомнил, что когда-то имел с нею интимные контакты на этом самом диване, и сейчас снова придется отрабатывать выданные авансы. Нужно хотя бы отвернуть лицо... И с такой не защищенной ни самолюбием, ни расчетливостью тоской воззвала душа: если бы это была Лида - прижаться бы и замереть... Но это и была Лида. Он недоверчиво посмотрел, на месте ли ее зуб, выказывавший легкое намерение сделаться пропеллером - зуб был на месте, очень крупный, закрученный буквально винтом, и он успокоился, и старался все теснее прижаться щекой к ее неудобной ключице, а она упорно отстраняла его, повторяя: "Но я должна тебе рассказать, я должна рассказать, рассказать", - и он со страхом увидел, что у нее искусанные губы. "Тебя изнасиловали?.." - догадался он и по охватившему его отчаянию понял, что это правда.

Сидорова лишь на днях благополучно завершила многомесячные интриги, чтобы получить медаль "Ветеран труда", и теперь разнюхивала, какие копеечные льготы положены ветеранам. "Я ведь ничего не знаю, другие как-то всегда все знают", - умиленно восклицала она. Ей ничего было не стыдно, поскольку все, что имели другие, было украдено у нее.

Люда рассказывала про режиссера местного телевидения, который облил себя бензином и поджег перед зданием телецентра (не такой паршивый трус, как Сабуров). На физиономиях колдуновского племени обозначилось недовольство: теперь еще сжигаться вздумали! Но лишь Адольф самодовольно прочел отходную: "Нервы слабые".

"Жив-отное..." - чуть не простонал Сабуров и зажал уши изо всех слабых сил. Голова наполнилась гулом, как пустой ангар, перед глазами предстали искусанные, вздувшиеся Лидины губы...

Поспешно вынырнул на поверхность. Оба исчадия продолжали извергать нечистоты. Хруцкая была еще переносимее, оттого что ненавидела свободу и доброту лишь из трогательного и такого человечного страха за собственные кишки. Супругу же ее, в отличие от простодушной свиньи, было небезразлично, где гадить - он любил именно в неохраняемом (вернее, охраняемом государством) храме Духа в каждом уголке оставить свой уютно свернувшийся кал.

- Каждый человек может написать картину или роман, и мы не против пожалуйста! Только ты должен помнить, какому классу это выгодно.

- А лирическое стихотворение кому выгодно?

Гул в ушах, искусанные Лидины губы. А на поверхности визг циркулярной пилы:

- Мне свобода, свобода нужна!

Адольфу - свобода?.. Сабуров окончательно разучился расслабляться, и потому с ним едва не случился детский конфуз.

- Чего прибалты сделали для социализма?! Я хочу свободно ходить и по Эстонии, и по Литве, и по Грузии!

Сидоров-Тифлисский (Сидоров-Виленский, Сидоров-Ревельский)...

- В Прибалтике русских не любят, - наябедничала Хруцкая. - Увидят, что русский, и два часа не обслуживают.

А вот Сабурова и в России по два часа не обслуживают. В России не любят русских.

- Теперь уже и русские заныли, - Адольф заскулил, как на паперти: Ах, наш регион столько всего производит, а мы ничего... Запомни: нигде ничего твоего нет - есть государственное!

В Сабурове снова все подобралось, и несколько жалких капель, которые ему удалось выдавить из себя, не принесли удовлетворения. И гвоздь мешал корчиться с должным усердием.

В библиотеке Сабуров перелистал пяток последних номеров журнала, возглавляемого Крайним. Статьи по теме, открытой Сабуровым, двинули косяком. Но ссылались лишь на Крайнего.

Люда ждала его у выхода под каблуком Ньютона. Из-за крайне неприятного ощущения в мочевом пузыре любезность требовала от Сабурова огромных усилий. Поэтому Люде пришлось принять оправдывающийся тон: "надо что-то менять", "по принципу личной преданности", "перевыборы", путалась она в типовой прогрессивной фразеологии.

- Они выберут Колдунова, - сказал Сабуров. - Они всегда будут выбирать ему подобных.

- Так а зачем тогда демократия?..

- Демократия не может превратить дурака в умного, а жулика в честного - дай бог, чтоб можно было хотя бы жить, не спрашивая у них дозволения.

Он едва скрывал досаду - мочевой пузырь не тетка.

- Я ведь не о деньгах, не о ставках, - принялась оправдываться Люда. - Мне нравится работать с талантливыми людьми - вот с вами я готова работать хоть сутками.

Сабурову хотелось одного: свернуться где-нибудь в укромном уголке, как издыхающий пес. Но почему она готова работать "с утками"? Он восстановил в памяти ее слова, и что-то расслабилось внутри: еще крупинка ласки - и он сможет.

Таяло небывалым для марта образом, но он не выбирал где посуше. Чем хорошо отчаяние - не нужно заботиться о навязанном тебе теле: мокнет оно или сохнет - тебе-то что за дело.

Среди асфальтовой проплешины валялись клочья мокрой драной шубы: два года назад здесь задавили собаку. На черном от влаги нагом дереве, среди по-свойски расположившихся гомонящих воробьев озадаченно восседал, словно сам смущенный своей диковинностью, зеленый попугай, крючковатым носом напоминающий товарища Сталина в исполнении артиста Закариадзе.

- Он же погибнет! - жалобно охнула Люда и, подобрав сломанную ветку, потянулась с нею к нему: - Иди сюда, глупый, ты же замерзнешь, ты на них не смотри, они местные, привыкли, цып, цып!

Но попугай, если даже и умел говорить, то понимать отказывался - лишь подозрительно косил, будто в Потсдаме или в Политбюро.

Люда безнадежно опустила ветку и неожиданно призналась:

- Мне кажется, и вы на него похожи.

Сабуров хотел сострить, но вдруг, увидев себя посторонними глазами, почувствовал острую до слез жалость к себе - диковинной заморской птице среди обвыкшихся жизнерадостных воробьев. Это конец, внутри тебя должен царить стальной закон правоверного сталинизма: не помнить о потерях они слишком ужасны, только о достижениях - мужество рождается из жестокости.

- Извините, мне нужно кое-куда зайти, - сдавленным голосом проговорил Сабуров и поспешно, пока не пролилось через край, зашагал к нагим ивам, склонившимся над речкой Вонючкой. Проклятая жалость: он уже испытывал неудовольствие, набирая в ботинки раскисший снег. Вместе с физическим облегчением Сабуров почувствовал, что против Лиды у него уже не осталось ни обиды, ни настороженности: прижаться бы - и больше ничего-ничего-ничего не надо.

Хуже того: явилось чувство, что в его жизни еще может произойти что-то хорошее, а боль ломающейся надежды куда мучительнее монотонной безнадежности, когда хочется одного: только бы поскорей. Рано или поздно гибель ждет на всех путях, душевное здоровье в том и заключается, чтобы не видеть правды. Учись у них - у хряка, у коровы, - глядишь, и поверишь, что не все еще погибло, что еще блеснет любовь улыбкою прощальной, и Аркаша из никчемного неврастеника сделается энергичным Сидоровым, и Шурка выкарабкается в Сидоровы - в сущности, он после того и срывался-то всего один раз... (Сабуров теперь заходил за ним в школу, спасая его и от его собственных страстей, и от недругов: ему было никак не выпутаться из каких-то темных делишек. В тот раз Сабуров так и не дождался его на остановке - кажется, была зима? Да, все время приходилось оттирать щеки - и ближе к полночи, забыв и гордость, и стыд, он отправился на розыски. В мигании разноцветных огней дискотеки было еще больше новогоднего, чем на кладбище, но Сабуров из-за болезненно обострившейся склонности слышать лишь слова запомнил только выкрик распорядителя: "Этот танец мы посвящаем писателю Юрию Бондареву, уверяющему нас, что советская молодежь вымрет от спида. Итак - спид во время чумы!" В прыгающем скопище Сабуров разобрал лишь одно: все они не Шурка. Шурка явился под утро, несколько раз ужаленный возле подмышки, сидел полуголый на тахте, уронив голову. Наталья цепенела за столом, время от времени тихонько постанывая, будто во сне, а Аркаша, стремительно прошлепав из постели босыми ногами, вдруг принялся трясти Шурку за шею ввиду отсутствия лацканов жалко напряглись прыщавые мускулешки толщиной в палец: "Ты понимаешь, что ты сволочь?! Понимаешь или нет?!" - на что Шурка тяжело кивал мотающейся головой и соглашался, еле ворочая языком: "Понимаю. Сволочь. Убей меня - спасибо скажу", а потом побрел в ванную и затих.

- Он что, трубы коцать вздумал?! - минуты через две возопил напряженно прислушивающийся Аркаша (тоже где-то набрался этих гнусных словечек), и Наталья, сорвавшись с места, затарабанила в дверь: "Саша, немедленно открой! Ты слышишь? Шурик, ради бога, умоляю!.." Шурка перед мольбами не устоял. В раковине валялась окровавленная бритва, действительно опасная, приберегаемая Сабуровым на черный день, а с Шуркиного запястья, распоротого вдоль и трижды поперек - шнуровка на мяче, - лилась жирная струйка крови).

Однако сейчас Сабурову верилось, будто, встречая Шурку на час раньше, можно предотвратить беду. Хотя беда, разумеется, в Шуркиных желаниях, а они не переменятся, если его даже в сортир сопровождать с револьвером, и однажды к нему снова подойдет какой-то ублюдок, которому он "до фига хорошего делал", и великодушно предложит вмазаться джефом, и у него "все кишки перевернутся" (они у него переворачиваются уже и от запаха лыжной мази), и он в отчаянии пойдет за ублюдком, чувствуя себя последней сволочью и погибшим человеком...

Но в данный момент даже новая сабуровская теория не представлялась такой примитивной, как в минуты (месяцы) упадка. Сабуров с большим опозданием залюбовался, как результаты, полученные разными путями, вкладываются друг в друга, будто ключ и замок, изготовленные в разных странах так и чуешь, что тебе удалось дотронуться до каких-то божественных тайн. Но увы: теория только привела к прозрачной схеме то, что ему и раньше было известно. Он излишне, может быть, четко разделил смертное (шкуру и кишки) и бессмертное (наследуемое), и тем самым разделил принудительное (механическое) управление поступками и органическое управление желаниями. Внешние запреты, показал он, не уничтожают желаний, а лишь придают им извращенную форму. Чувствами же можно было управлять при помощи автоматических ритуалов и при помощи отзывчивости на чужие чувства. Остроумно было только доказательство, что система, управляемая при помощи ритуалов и табу ("принципов" и "святынь"), оказывается неустойчивой, распадающейся при деформациях и обновлениях, а система, скрепленная взаимной отзывчивостью, способна бесконечно расширяться и обновляться.

Самосовершенствование невозможно, ибо добро люди взращивают только друг в друге, свободно отзываясь на чувства друг друга. Уничтожая свободу хотя бы и с целью воспрепятствовать злу, тем самым уничтожаешь единственный источник добра.

"Зло заключается не в наших поступках, а в наших желаниях, и оттого не может быть уничтожено насилием, а только добровольным откликом на чужую боль. Теперь я еще более одинок среди людей, поголовно верящих, что если отрубить человеку руки, он утратит и любовь к воровству".

Но увы - пора вдохновенья, которое не продается, миновала - настала пора угождать клеркам, разбивать статую на части и сбывать руки в один, ноги в другой, глаза в третий журнал, да еще и сами эти обломки нужно загримировать под конвейерные изделия тамошних вождей. А издать книжкой, как только и следовало бы - так без одобрения Колдунова в издательство нечего и соваться. Его статью не станут и рассматривать без рекомендации какой-то казенной конторы: без этого даже записку в бутылку не сунешь,

А тем временем у Сабурова начинало брезжить подозрение, что в человеческих отношениях наука исчезает тогда, когда появляется возможность считать. Его духовная утроба сама собой вынашивала планы какой-то невиданной книги, синтезирующей науку и искусство, формулы и метафоры, причем место числа должно было занять впечатление, которое невозможно резюмировать числом либо аристотелевским "истинно - ложно". В новой, проклевывающейся алгебре место примитивной Истины, кажется, должна была занять Красота, и тогда сразу же удается совместить детерминизм и свободу воли: человеческие желания, конечно, определяются материальной средой, но они непредсказуемы, ибо любой непредсказуемый пустяк - капля под носом красавицы, неправильный выговор политического лидера - может превратить прекрасное или величественное в жалкое или комическое.

Но такого никто не опубликует: это уже как бы и не математика, а философия, а там и своим тесно.

Все, кроме Сабурова, жили выборами. Фанерная призма на троллейбусной остановке была со всех трех сторон обклеена фотографиями кандидатов с призывами: Сидоров - это демократизация, Сидоров - это борьба с бюрократией, Сидоров - это увеличение пенсий и пособий, Сидоров - это снижение цен, Сидоров - это свежий воздух и чистая вода. Рядом источала достоинство фотография божества, рассеченная через глаз отодранной лентой бумаги, словно пиратской повязкой. Физиономии этого руководящего типа рожи эти боярские, как выражалась Наталья, - Сабуров много лет видел на демонстрациях колеблющимися над толпой всяк на своем шестке, но так и не научился разбирать, кто есть кто, - диву только давался, что в народе кто-то из них непременно слыл мудрецом.

Однако на сей раз, привлеченный громким напористым голосом, он узнал на возвышении, окруженном жидкой толпой, только что увиденного на плакате Сидорова, правда, без пиратской повязки, зато с барственным золотым зубом во рту и в местной номенклатурной униформе - дубленка с пыжиковой шапкой, - даже не догадывается, до чего простой люд раздражает его амуниция. "Верность перестройке нужно крепить не безответственной болтовней, а делом, только делом!" - донесся до Сабурова алчный задушенный бас. Они правы - свободная речь несет им гибель. Но и нам тоже. "Член партии, крещеный", - перечислял кандидат свои доблести. Его путь наверх состоял из цепи выговоров и понижений.

В лица других кандидатов Сабуров не сумел вглядеться, заметил только, что один из них военный, в погонах подполковника. Все программы были составлены из газетных передовиц - выбирать приходилось между какими-то стилистическими оттенками. Да и любая "программа" - как будто хоть что-то поддается предсказанию и управлению в этом хаотическом мире!.. Все самое неодолимое вырастает само собой.

Только одна программа привлекла внимание Сабурова необычным обращением: "Соотечественники!" Сабуров вгляделся в дрянное газетное фото и узнал крупнейшего в здешней тайге специалиста по марксистско-ленинской эстетике Кузина, из преданности ей презиравшего искусства. Выглядел эстетик респектабельно, как благовоспитанная жабочка. Он призывал к подъему национального самосознания (видно, забыл уже, что если само собой не поднимется...).

- Вот, вот, за этого голосуйте, - наконец расслышал Сабуров уже давно пробивавшуюся к нему тетку, тычущую пальцем в подполковника. - Он у нас в жэке выступал - все сразу так четко изложил: не в том, говорит, дело, сколько партий. Сразу видно, академия за плечами! А то сейчас молодых поналезло, про Сталина болтают чего и не было...

Новая сказка о Спящей царевне: юная девушка, уколовшись веретеном, просыпается через семьдесят лет злобной старухой и немедленно начинает брюзжать: у молодежи нашего опыта нет, а они рассуждают, раньше все было, особенно вера...

- ...Никого не спрашиваясь, агитируют за большие деньги! То там вспыхнет, то там - думаете, случайно?

Но то, что люди делают не сговариваясь, действительно почти неодолимо.

Сабуровский гвоздь начал оживать. Стараясь больше ничего не слышать (как бы зажав нос), Сабуров выяснил у возникшего Бобовского, что Шурка, в порядке профориентации, уехал с классом осматривать химкомбинат.

- А вы за Лобачева не голосуйте, - напутствовал Сабурова Бобовский. Мы ничего против него не имеем, но раз он единственный кандидат - надо его катануть!

Ого, какие закулисные силы агитируют против Натальиного воспитанника ("Он хороший мужик, только верит, что людьми можно управлять".)

- А военный коммунист? И этот... с зубом?

- Вы не путайте территориальный округ и национально-территориальный.

Он и не путал, ибо не подозревал об этих разновидностях.

Он брел куда глаза глядят. Надежда, что ему отправляться на эшафот еще не сегодня, пробудила в нем слишком человеческое, бренное начало: ему было неприятно, что в ботинках мокро, и приятно, что не нужно спешить домой стеречь Шурку - жизнь тюремного надзирателя не так уж сильно отличается от жизни заключенного. Ноги принесли его в исторический центр, куда он захаживал, чтобы убедить себя, что живет не в такой уж дыре (дыра возникла вчера, по типовому проекту, а завтра без следа исчезнет).

Белоснежная церковь старой сибирской архитектуры - некий таежный первопроходец сложил на пробу огромную кадушку с колокольней, разукрашивая бока чем вздумается. От многочисленных побелок фантастические орнаменты сгладились, и кажется, что церковь обложена белыми сосисками. Под старинными (значит, не дыра) сводами Гостиного Двора Сабуров вздрогнул от истерического женского вопля: "Не подходите!!! Милиционер, куда вы смотрите?!" С трудом удержавшись, чтобы не шарахнуться, Сабуров уже довольно стойко выдержал радиофицированный громовый глас из "матюгальника": "Гражданин! Прошу отойти в сторону!"

Милиционер стерег очередь, в которой волки по-овечьи жались к стене хоть с одного боку заслониться от чужаков. Головка этой полуверстовой глисты одного за другим извергала удачников, ронявших тугие прыгучие рулончики туалетной бумаги. После грызни за то, чем набить рот, начинают грызться из-за, можно сказать, противоположного, хотя не то оскверняет, что исходит из задних уст, а то, что из передних, и газета для глаз бывает оскорбительнее, чем для задницы.

Но эта давка, эта злоба свидетельствует не о распаде, а о сплоченности: пока все единодушно считают делом чести повесить у себя в сортире бублик промокашки - еще не все потеряно. Вот когда каждый возлюбит что-то свое, не интересуясь вкусом соседа...

Сегодня можно было не опасаться ни павианов, ни бабуинов (Сабуров унижения боялся больше, чем красивой смерти).

- А ты держи в кармане опаску, - посоветовал Шурка. - Он от тебя не ждет, а ты как писанешь его по роже!

Вырастил сыночка...

Но вчера после некоего телефонного звонка Шурка воспрял:

- Суржика посадили! - завопил он, и Аркаша, сбросив десяток годков, пустился в пляс - неумело, будто на раскаленной сковороде.

- Статья двести двадцать четвертая - хранение, изготовление и сбыт наркотиков, - захлебывался Шурка, - двести двадцать шестая - предоставление жилья в качестве притона и до кучи сто сорок шестая - разбойное нападение: дал кому-то по репе и часы снял. Я давно заметил, у него дома часы везде валяются! Всех заложил - свидетелей было как в Палермо!

- А тебя? - у Сабурова екнуло сердце.

- Он бы еще одну статью схлопотал за вовлечение малолеток.

И Сабуров впервые за много лет с теплым чувством подумал о государстве и его тюремно-милицейских службах.

- Все так друг друга закладывают!.. Я думал, у наркоманов братские отношения: сначала все тебе откраивают, зато когда подсядешь - еще и за старое бабки начнут требовать. Такое крысятничество! Все кидают друг друга: деньги возьмут, а не принесут, пообещают - не сделают... Никто даже не обижается, все такие!

Такая говорливость - видно, что-то страшное миновало.

- Приходишь в аптеку с поддельным рецептом, а она спрашивает: это кто выписал, Петренко? А вот мы сейчас позвоним ему и спросим. Или безо всяких: Танечка, позвони, пожалуйста, в милицию. И ты - бу-бу-бух! - с грохотом несешься!

Сабуров вновь почувствовал раздражение против Натальи, избавленной от этих откровений. Притащится с сумой на плечах, включит радио, обольется слезами над какой-нибудь идиотской песней - и давай наполнять кухню чадом, бульканьем, скворчаньем и урывками охать над газетой. А потом отправится пудрить воспалившуюся от сладкого горя и жары экзему. А потом закинется и... Чего ей!..

- Там вообще жизнь - как на фронте! - восторженно ужасался Шурка. Все время кто-нибудь кидается. Или передозняк, или сварят неправильно... На новой марганцовке сколько народу кинулось! Выпустили новую марганцовку и хоть бы предупредили...

- Надо было написать: Минздрав предупреждает?..

- Но джеферисты все равно долго не живут, - с горьким самодовольством провозгласил Шурка. - У Кристмаса весь организм разрушен, - с уважением припомнил он. - Он весь прыщами покрылся, как звездная туманность. На три ступеньки поднимется - и уже надо отдыхать. Он бы теперь все равно не смог мясником работать.

- Его выгнали уже?

- Ну. Обэхээсники потребовали вырезку, а он сказал: идите станьте в очередь. Они говорят: ладно. Директор по-хорошему сказал: лучше увольняйся, в любом случае тебе придется вешать до грамма, а какой тогда смысл? Кристмас знаешь какой хороший - всегда откроит. А когда вмажется - сразу хватает ручку и начинает стихи писать. Когда в Армении было землетрясение, он сразу сто рублей отправил. Он сейчас пошел сдаваться в психушку, но там еще хуже, чем на воле: и двигаются, и торгуют - через медсестер, через передачи... Бесполезняк.

- Больница... - с ненавистью фыркнул Аркаша. - Наркоманам желания надо лечить... - Усвоил.

- Джеф именно желания уничтожает. Я когда начал джеферить - такой подъем духа испытал, сразу брался читать, мечтать про что-то... Думал, захочу - брошу. А через две недели уже не могу захотеть. Уже и подъема никакого нет - просто становишься такой, как всегда - но и бросать не для чего.

- Захотеть вообще не в нашей власти, - пожал плечиками Аркаша. - Это другие нас заводят, как будильник. - И закончил, будто себе на ухо: - У меня очень короткий завод. Я не могу стараться, когда это никому не нужно...

- А я за это время так к химии прикололся, - вдруг застенчиво признался Шурка. - То был солутан - а то стал джеф. Самые видные нобелевские лауреаты последнего времени - химики и биологи. Я решил - только наука! И спорт. А то начнешь искусство всерьез воспринимать... Вон Аркашка одни депрессняки.

- Искусство помогает любить то, что никому не нужно.

- Ученые, я проверял, дольше всех живут.

- Сейчас и в политике стало меньше лжи, - с сомнением произнес Сабуров. - Вот твой Бобовский...

- Сейчас стало в десять раз больше лжи, - торопливо перебил Аркаша и побледнел - только прыщи засветились. - Вернее, раньше, если угодно, ничего, кроме лжи, и не было, но мне и в голову не приходило воспринимать ее всерьез. А сейчас начинаешь уже прислушиваться - и тут тебе ляп! "Не нужно все очернять", "нужно мыслить на пользу социализму..." Истина настолько никого не интересует - из-за копейки готовы врать! Перестройка эта нам еще отрыгнется: стереотип по всем швам ползет, а никакой совести взамен не видать. Я слово "национальное" уже слышать не могу - только этой приставки к социализму нам и не хватало.

- Оттепель, - уныло развел руками Сабуров. - Все помойки оттаивают... Плюрализм - это все запахи сразу: и роза, и...

- Значит, запах розы мы скоро вообще позабудем.

- Вот они, искусства, - Шурка указал на Аркашу жестом лектора в анатомическом театре и засел составлять список книг по химии - двести семьдесят три наименования на четырех языках.

У гостиницы "Советская" холеная девка в дубленке и пыжиковой шапке (униформа-то у них общая...) продавала с лотка польскую пудру, купленную, разумеется, в магазине и перепродаваемую с тройной наценкой. Если уж ему, которому на все это начхать, оскорбительно, что его держат за дурака... Впрочем, современный кодекс прогрессиста чувство справедливости и брезгливость непреклонно именует завистью.

Пляжные кабинки свободы, в которых всю зиму гадят...

Ультрасовременное здание гостиницы, нагло улегшееся рядом с прелестной - индивидуальной - узорчатой кадушкой, своей типичностью неопровержимо свидетельствовало, что он проживает все-таки в дыре. Зато на роскошной помойке кипела жизнь: мальчишки карабкались на могучие мусорные цистерны, складывали баррикады из пустых ящиков, по очереди прыгали на мокром пружинном матраце...

- Папа, чего он меня трогает! - притворно-жалобно крикнул Сабурову пацан, которого за ногу тащили с цистерны.

- Это не твой папа, - полувопросительно возразил тащивший, однако ногу выпустил.

- Мой, - ну и хитрющие, смеющиеся глаза.

Нет ничего радостней любви к людям... Если бы не проклятый талант... Мальчишки обжили, очеловечили помойку и счастливы на ней не хуже, чем на каком-нибудь Лазурном берегу, потому что именно люди - главная наша окружающая среда, а не так называемая природа. Но он не настолько безумен, чтобы проповедовать это вслух.

Оттепель достигла несусветных размеров: пруд в парке был покрыт льдинами, истончившимися до прозрачности растекающегося по воде плевка. Лишь несколько угрюмых реликтов сибирского мороза, угрюмо сбившихся в углу, были спасены от солнца наросшими на них стихийными помойными кучами, на которых восседали вороны. А среди тающих льдинок плавала трогательная уточка.

Мороженые нечистоты - лучшая защита от апрельских веяний.

Микрофон в ротонде теперь торчал на никелированной журавлиной ноге, и динамики уже не превращали ораторов в сифилитиков. Руководил дискуссией стройный молодой человек, девически миловидный, как Ален Делон, но главной компонентой его обаяния была очевидная расположенность к публике. Дискуссия была все та же: из чего растут добродетель и справедливость из богатства или из бедности, из казенного порядка или из рыночной свободы, - неуловимую Психею по-прежнему пытались взнуздать какими-то механизмами, лежащими вне человеческой души.

Здесь было много болельщиков, готовых аплодировать каждому, кто ловчей подденет противника. Были энтузиасты, упоение своим энтузиазмом принимавшие за упоение делом. Люди спорили, чтобы чего-нибудь не узнать, перебивали, чтобы даже не услышать, - кто-нибудь стал бы перебивать врача, ожидая услышать свой приговор? Но сюда приходили не узнавать, а объединяться вокруг чего-то бесспорного - бесспорными же бывают только эмблемы: Рынок, Россия, Социализм, Права Человека, Демократия, Приватизация...

Недалеко от Сабурова несколько энтузиастов горячились, чтобы случайно не услышать возражений. Интерес к Истине непрестанно рождает новые вопросы, а лидер должен нести в массы несомненность. Ученый - сомнения, а лидер - уверенность.

- Не надо разрушать у людей веру!.. - спасала последнее свое имущество бедная женщина с адресованной стоящим сзади волосяной фигой на затылке. - ...евания социализма...ренность в завт...сплатной медицин...сплатном жилье...

Благодарить за бесплатное жилье Сабурова обучили еще в первом классе, когда он жил в землянке, вырытой его родителями, - какой-нибудь барсук с тем же основанием мог бы благодарить за свою бесплатную нору. Как это мудро - наделять людей исключительно уверенностью: ничто не стоит так дешево и не ценится так дорого. За сохранность автоматизма люди готовы платить жизнью - чаще чужой, но иногда и своей. Но какую бы дурь они ни придумали - ему, Сабурову, все равно придется расплачиваться с ними на равных. Чем глупее было выступление, тем большую терпимость выказывал председательствующий, - прямо дом терпимости какой-то. Кристальным идиотам он оказывал поистине королевские почести. Это и есть демократия? И ждать теперь уже нечего?..

- Я приношу пожелание: зачем спорить? - недоумевала круглая тетушка с круглым лицом, круглым ртом и круглыми глазами. - Просто надо, чтобы в магазинах были продукты!

Аплодисменты.

В толпе было много бдительных блюстителей простоты: если только в ораторе им мерещилась некая глубина, они немедленно кричали: "Хватит болтать! Демагогия!" Им тоже аплодировали. Аплодировали и призывам к демократии, и призывам покончить со всяческой демократией, это, - стало быть, и есть плюрализм.

На ступеньках ротонды, открыв багровую грудь, в легкой рубашке грозно прохаживался Морж, учивший сабуровских сослуживцев кормиться биополем. Слов "энергия" и "поле" Сабуров слышать уже не мог - на свое несчастье, знал, что они означают.

Единомышленники, теснившиеся в ротонде слева от председателя, выказывали друг другу особое уважение людей, занятых достойным делом, на которое решаются немногие. Хорошие интеллигентные лица... Но Сабуров умеет служить только собственному делу - Красоте - и любить только тех, кто ее ценит. Тоска одиночества удесятерялась завистью к чужой сплоченности, тревога скепсиса - чужой уверенностью.

К микрофону выбежала простая советская женщина, указательным пальцем двинула вверх сползавшие очки (в дальнейшем беспрерывно повторяя этот жест, ибо была лишена переносицы) и, залившись пурпуром, выкрикнула:

- Хотелось бы знать, как товарищ Михальский относится к тому, что из-за его красивых глаз люди голодают?!

Ого, да Делон политик сталинского масштаба!

- Мы...ликлиники номер...свое негативное...к акту голодовки из-за якобы допущенных .окружной избирательной...тов.Сидорченко Тэ Бэ...предпринятой в период заболевания острой респираторной...грубо нарушая режим... Считаем, что товарищи...заняться восстановлением здоровья...всего двенадцать подписей.

- Первая ласточка, - с обаятельной иронией разъяснил Михальский. Народный фронт...самых ярых наших...А что касается...то я неоднократно... Не лично во мне, а в нарушении демократических...

Аплодисменты.

Вглядевшись в толпу, председатель, пробормотал:

- А вот и сыны отечества.

Группа слева недобро заулыбалась. Толпа качнулась, выпустив дружину витязей - героев передачи "Ими гордится наш город" (Сабуров надолго запоминал телепередачи, потому что никогда их не смотрел).

В ротонде, вельможно распахнув медвежью шубу, в какой-то боярской шапке стаял распаренный Корягин, вращая на пальце крупный перстень. Одесную его сверлил публику взглядом из-под прилипшей ко лбу косой челки его литературный ученик, самородок, не окончивший не то семи, не то четырех классов, но зато освоивший едва ли не тридцать профессий (кроме одной - писательской). Черная поддевка распахнута, черная косоворотка расстегнута, медный крест поблескивает в лучах заходящего солнца. Несмотря на этот христианский символ, он напоминал сельского хулигана, вывалившегося из клуба в поисках, кому бы заехать по уху. Ошую поправлял корректный галстук Кузин - сибирский Гегель, из преданности эстетике презиравший искусство. Аккуратно сложив губы, как благовоспитанная жабочка, он внимательно слушал клокочущую речь сабуровского однокашника Володи Молоткова.

Володя в свое время был секретарем комсомольского бюро и посмешищем всего факультета: по стенам, смеха ради, развешивались Володины изречения ("Мы должны подготовиться к зимней сессии наилучшим образом. В. Молотков"). Все пороки, свойственные людям от начала времен - жадность, трусость, сластолюбие, - Володя отдавал в исключительное владение мелкой буржуазии, то есть всем, кто не занимался трудом низшей квалификации, и притом в крупном промышленном производстве.

Бескрайние Володины речи состояли из очередей страстных бульканий - и все по писанию, все по писанию. Говорили, что он окружил себя сектой единоверцев и разучивал с ними Ленина на манер того популярного в школьной худсамодеятельности номера, который зовется монтаж: "Ленин о государстве. Коля." - "Государство возникает там, тогда и постольку..." - "Стоп. Люся." - "Где, когда и поскольку..." - "Стоп. Антон." - "Классовые противоречия не могут быть примирены..."

- И наоборот, - Володя вдохновенно взмахивает рукой. Хор: - Существование государства доказывает, что классовые противоречия непримиримы.

Володя был увлечен в новый научный центр тою же волной, что и Сабуров. В институте экономических проблем, забросив все лженауки, одну за другой выпустил две книжки о перерастании всего на свете в общегосударственное, был избран в партком, и Сабуров все тверже убеждался, что Володя не такой уж болван там, тогда и постольку, где, когда и поскольку выступает карьеристом и прохиндеем. Но вдруг пошли слухи, что Володя заделался ересиархом нетоварности: деньги должны быть полностью заменены талонами на потребление, распределяемыми Госпланом. Володе дважды провалили докторскую защиту: как ни странно, его идейность (автоматизм) оказалась непритворной. Правда, он все же защитил докторскую в Москве, шагнув из экономики социализма прямо в научный коммунизм.

Володя был по-ленински прост и логичен. Даже кепка его была сдвинута с неким ленинским подтекстом, а в очках без оправы ясно ощущался намек на какое-то большевистское пенсне. Позади его стояли два пролетарских апостола, подобранные в изумительном соответствии с канонами: руки рабочих, вы даете движенье планете, подступала к горлу песня. Один был из кино - с мудрыми седеющими усами, другой с плаката - лишенный усложняющих подробностей.

Поблескивая большевистским пенсне, Молотков уставил в слушателей вздернутые ноздри, чернеющие, как два револьверных дула, и выдал две очереди слитного бульканья:

- Наша беда в забвении истин марксизма!

Это точно: Сабуров, пожалуй, просто-таки боялся точно знать что-то. Вместо бесконечного разнообразия - пара-тройка "классов", вместо незримых, как деятельность бактерий, межчеловеческих взаимодействий - чугунные рычаги производственных связей, - гениально, если добиваться простоты, а не истины. Что у них там еще? История человечества - история борьбы, - хотя она ничуть не меньше истории взаимопомощи. Нам вдалбливали, что прежде чем заняться "духом", человек должен сначала напроизводить бог знает чего. Но ведь прежде чем производить, надо придумать и захотеть. Основной ихний вопрос, кто возник "сначала" - курица или яйцо, бытие или сознание, - да начала не было, человечество ни мгновения не существовало без обмена чувствами и знаниями. Но в конце концов все решается мнением, да, мнением народным, и если народ верит, что справедливость может быть установлена по какому-то внешнему плану, если он не понимает, что и наимудрейшее планирование отнимает у людей свободу...

Только мнение ли это - совместное поклонение эмблемам и символам? Не мысль, а безмыслие - основа общественного порядка, а когда оно развеется, - тогда границу разнуздавшимся желаниям может положить лишь Ужас такой силы, которая вместо протеста вызывала бы обожествление. Вот стабилизирующие исторические силы - сила Безмыслия и сила Ужаса. А движущая сила - это сила Безумия, она же овладевшая массами идея: единство может быть достигнуто только во лжи, ибо истина всегда вызывает множество мнений и сомнений. Но история человечества есть история бегства от сомнений. А значит, и от истины.

А Володя очередями пробулькивал заветное:

- ...Всестороннее планирование...По принципу единой фабрики...Массированное мелкобуржуазное... Контрреволюционные нации...

Михальский пробовал возражать, но его долбали святынями - человек из фильма - кисло, как сквозь изжогу ("Я, как говорится, человек труда, единодушно одобряю"), а человек с плаката - свирепо, он и Володю оттирал широким рабочим плечом: "Вы думаете, кто переболтает, тот и прав?! А мы, рабочие, еще подумаем, разрешить вам болтать или не разрешить!!!" И еще при нужде каждый раз из-под земли, словно зубы дракона, выскакивали нужные простые люди, своим чином освобожденные от обязанности не лгать и не кривляться - все больше бабы, у них жальче получается. Да еще инвалиды и старики. Раньше Сабурову казалось простой бессовестностью, когда от конкретных доводов защищаются чистым негодованием: оскорбляете Россию, армию, матерей, память павших... Но теперь он понимал, что для того святыни и придуманы, чтобы даже спрашивать, даже думать было нельзя: софизмами защищают лишь правдоподобную ложь, а совсем уж неправдоподобную обожествляют.

Сабуров почувствовал, что уже ненавидит простоту и чистосердечие, спокойно или взволнованно рассевшиеся тысячетонным задом на всем тонком, ищущем, небанальном... смертельно опасном.

- Рабочий класс, - завладел микрофоном Морж, - наиболее эксплуатируемая часть нашего общества. У рабочих нарушен температурно-белковый обмен, нарушена структура биополя. Из них отсасывается больше всего энергии.

Аплодисменты.

"Энергия", мать вашу... Развитие науки только увеличивает количество слов, которые люди употребляют без понимания. Чтобы поднять чемодан на десятый этаж, нужно больше энергии, чем потребовалось Сабурову для построения его последней теории. Но Сидоровы-Молотковы чтут только первобытные формы труда и не видят, что хуже всего приходится тем, кого никто не эксплуатирует и в ком, следовательно, никто не нуждается. "Да, да, это мне хуже всех, а не вам, товарищи рабочие и крестьяне!"

Отвлекшись, Сабуров не заметил перемены декораций. На заднем плане в ротонде развернулся плакат: "Через борьбу с сионизмом к национальному возрождению!" "Сионизм" был из тех же прозрачных псевдонимов вроде "очернительства" и "шельмования кадров". На ступеньках, твердо расставив ноги в сапогах бутылками, возник молодой мужчина с остро остриженной русой бородой и тонкими злыми губами, наряженный в черную косоворотку под черной жилеткой. Он держал на отлете черно-желто-белый флаг, безжалостно, словно пику, вонзив древко в мокрый снег и пронзительно-скучающе глядя поверх голов. Перед группой Корягина обнаружился стройный паренек восточного вида в казачьей форме (Дикая дивизия?), крашенной в черный цвет, но верх у папахи был празднично-алый. Черный казачок держал желтую хоругвь с силуэтом Георгия-победоносца, поражающего сионистскую гидру. В сторонке скромно держался офицер в полевой форме времен Первой германской - с гитарой через плечо, словно в каком-нибудь парижском ресторане "Распутин". Вся толпа оказалась густо нашпигованной людьми с нечистыми черно-желто-белыми повязками на рукавах и паукообразными двуглавыми орлами из черной штампованной пластмассы на груди. Кое-кто из них неповоротливо, как в гипсовый корсет, был увязан в картонные плакаты: "Подписывайтесь на патриотический журнал "Наш современник", в котором сотрудничают русские писатели-патриоты В.Распутин, Ю.Бондарев, В.Белов". У мужчин с повязками была написана на лицах суровая значительность, у женщин - возбуждение, граничащее с истерикой. Среди них было много бедных, потертых бабушек, но хватало и нестарых еще, с виду не то счетоводов, не то вечных старших инженеров, живущих на честную зарплату (как они называют государственную). Кое-кто из женщин истерически-оживленно торговал ксерокопированными листовками с размазанным двуглавым орлом, похожим уже на кляксу, и пристегнутым к бумаге эмалевым значком в черно-желто-белую полоску.

Еще одна тетка предложила Сабурову поставить подпись под призывом вернуть православные храмы верующим. Эпиграф из Лермонтова "Так храм оставленный есть храм" был перевран, но, взглянув на разводы лихорадочного румянца сборщицы подписей, Сабуров почел за лучшее промолчать. Она поспешила заверить: "Христианство - это не предрассудок. Посты помогают организму очищаться от шлаков, поклоны способствуют усилению перистальтики кишечника". И тут апеллируют к высшей святыне - к кишкам!

- Вроде не еврей, - сборщица указала на Михальского, - а хочет улицы переименовывать.

Жиды да полячишки - оне завсегда... Исконно русскую улицу Карла Маркса переделать в Архиерейскую - архиеврейскую!.. Конечно, евреи - враги: они источник сомнений. Но они же, в качестве общего врага, источник вашего единства. Берегите евреев!

- Нужно писать не "есть храм", а "все храм", - не удержался Сабуров.

Сборщица подозрительно глянула на него и сделала движение убрать подписной лист: простой русский человек не должен такого знать. Сабуров достал ручку и со вкусом подписался: Рабинович. Сборщица читала и одевалась в пурпур так долго, что он успел пожалеть о своей выходке. Но, вероятно, и Рабинович был вправе просить о возрождении православных храмов - всякое дыхание...

А в ротонде уже работали люди понимающие, действующие по правилу "ничего для мысли - все для глаз и ушей".

Молодой человек в похоронной черной паре на складном закусочном столике выкатил магнитофон и пригнул к нему микрофонную головку.

- Сейчас вы услышите песни на слова великого русского поэта Николая Рубцова, - скорбно возгласил молодой человек. - Поэта-мученика, - после многозначительной паузы прибавил он, и призыв бороться с сионизмом скорбно затрепетал на ветру.

Слов было не разобрать. Офицер из ресторана "Распутин" задумчиво перебирал струны. На деке его гитары был тоже оттиснут черным страшенный двуглавый орел.

- Вон, выставились, - со сдержанной гадливостью произнес непреклонно добродетельный мужчина, - ни стыда, ни сорома.

Трое молодых людей кучерявыми бородами и дерзким прищуром глаз явно подчеркивали свою внешность семитских красавцев. На их куртках были пришпилены круглые пластмассовые значки с пламенными завитками еврейского алфавита. ("Да у нас совсем даже не дыра...") Женщина с геральдическими листовками не находила слов от негодования, но, так и не найдя, накинулась на своего же, русского парня (снова жиды натравили русских друг на друга!):

- Сейчас же бросьте сигарету! А я вам говорю - бросьте!

Парень медлил, но, сообразив, что гнев на него направлен не какой-нибудь, а священный, с напряженной улыбкой разжал пальцы.

- Раздавите! Я вам говорю - раздавите!

И парень с еще более напряженной улыбкой вдавил сигарету в раскисший снег.

- Куришь, пьешь вино и пиво - ты пособник Тель-Авива, - наставительно сказал непреклонно трезвый мужчина с повязкой.

Из динамиков звучал церковный хор - разобрать можно было лишь "господи, помилуй". На лицах людей с повязками проступило агрессивное благочестие, на прочих лицах - почтение и, пожалуй, зависть к чужому автоматизму.

- Сейчас перед вами... диакон русской православной церкви.

Рядом со служащим похоронного бюро диакон выглядел безутешным родственником - борода свисала плоско, будто намокшая от рыданий. Черный берет алхимика лежал на голове горизонтально.

- ...Новые супостаты... В ночь перед Куликовской... к святому русскому праведнику... - и вдруг пламенно возвысил голос: - Покуда Русь стоит на православной церкви, не страшны ей!..

Взрыв аплодисментов - даже Сабуров почувствовал что-то подмывающее. Страсть, страсть, а не ее жалкая служанка логика!

Породистый и хайрастый директор филармонии, он же композитор с какой-то двойной и почти знаменитой фамилией - что-то вроде Гулаг-Артемовский - зарокотал с клокочущей ненавистью, тоже апеллируя к высшему суду: медициной доказано, что рок-музыка вредна для здоровья.

- ...Ударить кулаком по американской агрессии в искусстве!

Аплодисменты. Да ведь ударами любовь не выстучишь.

Туго надутая женщина - "драматург и режиссер", - состоящая из множества шаров, обтянутых стеганым горнолыжным нейлоном (чувствовалось, что она даже до половины не погрузится в воду, если ее туда опустить), впилась в шею микрофона, словно это была гидра сионизма, и завопила таким голосом, после которого оставалось только забиться в конвульсиях:

- Рруссский народ... над пропастью!.. русофобии.. последним куском... Союз неблагодарных республик... диверсии... взрывы атомных электростанций... истребление царского семейства... - дальше посыпались Мееровичи-Хаимовичи.

- Смерть жидам! - придушенно раздалось в толпе.

- А вот имена руководителей НКВД и ГУЛАГа! - новый поток Мееровичей-Хаимовичей.

- И нас же они призывают покаяться!..

Сабуров не считал себя глупее ни эллина, ни иудея, и оттого ему было плевать и на тех, и на других - его можно было одолеть только организованным строем, а потому он любил не нации, а организации. И организаторов. Но ему никак не удавалось привыкнуть к поруганию истины: живя среди тысяч доносчиков и палачей, не выказывающих и тени раскаяния, среди миллионов холуев и государственников, находящих им оправдания, эти патриоты рассчитывают отмыться пригоршней Мееровичей-Хаимовичей. Да и от чего отмываться, если лично ты никого не убил?

Раскаленный гвоздь окончательно окреп в его груди.

Люди с повязками, не по-хорошему праздничные, сновали взад-вперед с листовками и без. На двуглавых орлах возникли круги из ватмана со следами ножниц. В верхней части было написано красным карандашом: "Память" и черным по окружности - "Союз русского народа". Чубатый парень - веселый, как перед дракой - лихо торговал еще какими-то листовками. Его окружали подростки в черных косоворотках с какими-то упрощенными лицами - словно у магазинных манекенов. Сабуров заглянул через плечо к соседке, отхватившей ксерокопированный дефицит: "Евреи в течение многих лет и особенно в последние два года вполне выказали непримиримую ненависть к России и ко всему..."

- Вы попросите из-под низу, - посоветовала соседка. - Сверху он для блезиру дает - про культуру, про храмы...

Однако торговец мгновенно раскусил в нем чужака: "Снизу только для своих". - "Но свои и так все знают". - "Вы правы", - усмехнулся парень, но эзотерической листовки так и не дал.

- Но что мне делать, если я люблю эту страну, я за нее воевал? словно у Верховного Судии, допытывался у него пожилой расстроенный еврей - хоть сейчас в антисионистский комитет: простое лицо, трудовые седины, орденские планки.

- Что поделаешь - такова се ля ви! - посмеивался парень. Приятный или неприятный - это был определенно человек. Но окружавшие его чернорубашечники были как будто уже существами иной породы: они были лишены мимики.

- Катись побыстрее в ОВИР, пока черепушку не проломили.

Голос манекена был настолько лишен всякого выражения, что сделалось жутко: тут не убедить и не разжалобить. "Постройте свою улицу и называйте по-своему! - хрипел набрякший водярой страховидный парняга. - А наши, русссские не лапай!" Какая это шелуха - идея - в сравнении с личностью; такой жлоб с любой идеей будет мерзок и ужасен: я-тте, падла, за права человека пасть порву! Вот что вырастает само собой...

Загрузка...