- Наукой и культурой должны руководить компетентные люди, - услышал Сабуров застенчивый голос оракула.

Овация без бурных и продолжительных. Задыхаясь от бессильного бешенства, Сабуров начал пробираться к выходу сквозь негодующее шиканье прогрессивной интеллигенции. "Что случилось, Андрюша, что случилось?" едва поспевала за ним Наталья.

- Хватит уповать на человеческую нравственность. Нужно создать систему, которая обеспечила бы... - грянул ему вслед последний залп из последней записки, автор которой, должно быть, не подозревал, что социализм и начинался со стремления сконструировать такую систему, которая сама собой исполняла бы одни и те же функции, независимо от того, какие люди-винтики ее составляют - из стали они или из дерьма, немецкие они ремесленники или сицилийские мафиози. Людям всегда не хотелось зависеть от невидимого, им хотелось зримого: намешать водки с перцем.

- Андрюшенька, так что же случилось? - все недоумевала расстроенная Наталья.

- "Должны руководить"... "Компетентные люди"... - уже на улице бросал ей через плечо Сабуров, прилагая страшные усилия, чтобы не заорать (нельзя, нельзя ни на миг отрываться от спасительной иронии!) - Как же без руководства!.. свободомыслящие наследники Корифея Всех Наук и Искусств...

- А что? Ведь компетентные же люди должны...

- НИКТО не должен руководить!!! - с ненавистью воззрился на нее Сабуров (о мечте каждого быть управляемым извне он сейчас не помнил). - И поэт, и ученый - мы сами будем заливать вас своим молоком, потому что без этого мы просто погибнем, как недоеные коровы! Воздействовать на нас можно исключительно просьбами, восторгами и спасибами, а все остальное только понижает нашу удойность, но ведь ни один тупица в это не поверит, он же на собственном тупом своем опыте знает, что все делается по команде или из выгоды... и куда мне от этого бежать?.. некуда, везде такие премудрые, бородатые, знающие, отчего петух поет и балерина пляшет, открытия делают и яблоня цветет - все от компетентного руководства или от хороших денег! Рынок всегда прав! Если Ван Гог застрелился в нищите, если пушкинский "Современник" и по сей день стоит нераспроданный в его квартире - значит так тому и быть должно: божество всегда право!..

- Но что же можно предложить взамен рынка? - Наталья уже и не знала, отчего он может взорваться.

- А НичегО взамен!!! Ничего, кроме своей души, которая должна любить и негодовать, не оглядываясь ни на начальство, ни на рынок! Ну куда, куда мне бежать от этой костоломной мудрости!.. - взмолился Сабуров и чуть не заплакал, чего с ним не случалось, наверно, уже лет десять. А Пушкин не зря писал: "без слез, без жизни, без любви" - в одном ряду, и вот они возвращаются - и жизнь, и слезы, и любовь, и это так больно, словно начинает оживать отмороженная рука.

- Андрюшенька, тебе некуда бежать, таланты всюду одиноки, - причитала едва поспевавшая за ним Наталья, пытаясь заглянуть ему в глаза. - И все-таки, я уверена, всюду найдутся люди... пусть это даже будут женщины, пусть, вы принадлежите человечеству, я не Софья Андреевна какая-нибудь...

И Сабурову становилось все более и более совестно, но великодушие все равно не возрождалось в нем: не может быть снисходительным тот, кто стоит ниже всех.

- Смерть бессмертному! - вдруг сказалось само собой, и Наталья, ошибочно посчитав его ухмылку улыбкой, повеселела. И напрасно: умники, точно знающие, в какую систему заключать жизнь, в конце концов, вероятно, истребят ее: когда они в очередной раз намешают водки с перцем, исчезнет и сама земля.

Хорошо бы только не дожить.

Но жизни жаль с томительным дыханьем - жаль серебристой паутины...

А может быть, тебе гораздо мучительнее жаль поруганных талантов, поруганной истины? Прежний Наследник убил себя из-за того, что у него не было сверхчеловеческих святынь, а ты, кажется, убьешь себя из-за того, что они у тебя есть, - попираемые и либералами, и чинодралами. Вплетаясь с ними в единую паутину взаимных симпатий, людей еще можно снести в бренном плотском мире, где они сопят, улыбаются, страдают и сострадают. Но в мире бессмертного, где звучит лишь буквальный смысл их слов - в обнажающем свете мысли они безжалостны и лживы. Не видеть этого ты, отторгнувший серебристую паутину - или отторгнутый ею? - уже не сможешь. Кажется, один шаг - и ты снова там, среди людей, в теплом запечке, клубящемся их уютными испарениями, - вот же Наталья лепечет без умолку быть поснисходительнее к тем, кто неизмеримо могущественнее тебя, - к маленьким людям: они не виноваты - ведь они никогда не думают того, что говорят, и никогда не хотят того, что делают. Но из пронизанного холодным светом ангара истины нет обратного выхода в кишащий живым теплом полумрак доброты. Выход из мира правды есть только один...

Животные, вопреки легендам, никогда не накладывают на себя лапы, хотя у многих из них жизнь совершенно собачья: только в них есть то чужое, которое из нас же может взглянуть на нас взглядом постороннего: я уродлив, я несчастен, я недостоин жить (жизнь недостойна меня). Когда Аркаша вдруг спросил: "Ты когда-нибудь думал о самоубийстве?" - он не задумавшись ответил: "Только тем и живу". Исторические самоубийства он перебирает с неутомимостью и сладострастием безденежной кокетки в магазине готового платья.

Бруты и Катоны слишком уж высокопарны - Республика! Тираны! Салус Попули!.. Но что ему у них по душе - это меч: он до смешного содрогается перед удавкой. Антоний и Клеопатра были бы трогательны, если бы не ее попытка смухлевать (и все же специальная египетская академия признала их убийство образцовым в рассуждении приятности). Безусловно симпатичен Марк Табий Апиций, творчески проевший несусветное состояние, запивши его ядом, "чтобы не умереть от голода", когда у него осталось всего полмиллиона старыми. Отменны Петроний и Сенека, отходившие не в лучший мир с шуточками-прибауточками, брызгая на приятелей кровавой (фи!) водой из мраморной (браво!) ванны. Зенон-стоик просто прелестен: сломал палец, задержал дыхание да тут же и издох, осуществив важнейшее из прав личности - право на эвтаназию. Но что за жалкое чинопочитание у этого Вателя гофмаршала принца Конде: поканчивать с собой оттого, что не успела поспеть рыба для угощения Луи Каторза! Броситься в воду, как Сафо, из-за несчастной любви - да неужто не нашлось более серьезных причин? Японцам, позволяющим закопать себя в землю при стечении публики, сильно вредит привкус эстрады. Их же обычай, с аппетитом закусив, распороть набитый живот перед гостями... Но вот таким-то именно молодцам чего бы и не жить? Другое дело Ван Гог - застрелился и молодец! Сомнительный случай Сен-Симон, выстреливший себе в глаз, не снеся заслуженного равнодушия публики к его нуднейшим сочинениям (безумие разумного планирования еще не развернулось?). И уж точно смешны (особенно круглым числом!) пятьсот последователей Конфуция, одновременно бросившиеся в море (традиционный для социалистического Китая массовый заплыв), чтобы не пережить гибели священных книг, сожженных императором Хикоан-Ти (или Хи Коан Ти?). А астролог времен Карданус, уморивший себя голодом, чтобы предсказанная им дата собственной смерти совпала с реальной, - это уже не самоубийство, а жульничество.

А Наталья все утешает. И хотя беспощадная бессмертная часть его прекрасно знает, что спасения нет, но животная, разбирающая лишь интонацию, все-таки верит, что как-то что-то, может, еще и образуется.

Если свобода - это рак, то уход в бессмертие - мгновенная смерть?

Но солнце южное, но море!..

Сабуров не возрадовался, когда секретарша Колдунова предложила ему "горящую" путевку к морю; в последнее время он вызывал сочувствие у женщин определенного склада - вероятно, отчетливо проступившей печатью неудачника. Однако добровольность даяния и Шуркин хронический тонзиллит заставили его принять милостыню. Более того, погасив горящую путевку "мать и дитя", Сабуров почувствовал себя заботливым отцом, а потому в ближайший библиотечный день, со вкусом встав пораньше, он отправился за билетами в "Аэрофлот". К сожалению, люди еще более солидные и основательные уже давно расположились у входа на складных стульчиках - старые вояки (сходство с бивуаком усиливалось линялой плащ-палаткой, по-комбатовски накинутой на плечи одного из ветеранов), другие прислонились к стене и лишь самые легкомысленные прохаживались. С полпятого стою, с шести, с без четверти семь, делились они боевыми заслугами. Все были озабочены лишь тем, чтобы никто и никогда ничего не мог взять без очереди.

Очередь и в самом деле есть общество равных возможностей: победит тот, кто израсходует больше бессмысленного труда (лучше бы заставляли подмести, подштукатурить...). Деньги - мало ли как ты их раздобыл, а тут, на глазах, игра идет без обмана. Рыночная цена - цинизм проститутки: столько-то - и я твоя, а общедоступная цена - это гуманизм кокетки, которая обещает каждому, а дает двум-трем, устраивая вечную собачью свадьбу...

"Лично я ни в какую свалку бы не полез, если бы не проклятая иллюзия доступности - я ведь уже отказался от Лувра, от Сикстинской капеллы, от Флоренции и Венеции, хотя когда-то мне казалось, что просто не стоит жить, если этого не увидишь. А вот живу же как миленький, и даже постиг, что не то страшно, когда тебе не дают, а то страшно, когда не берут, когда никому не нужна Сикстинская капелла, которую мог бы расписать ты сам..."

Да и от одной мысли, что путь в Венецию начинается с характеристики партгрупорга Адольфа Сидорова (ах, как поспешили его папа с мамой откликнуться на мирный договор с Германией!)... Отданное свалке отнято у духа...

И подлинно: здесь Сабуров надолго утратил способность к умствованиям. Наступил срок открытия дверей, но они оставались незыблемы. Поэтому те, кто находился по другую сторону баррикады (всякая казенная дверь - баррикада), смогли еще раз убедиться, что клиенты их - разнузданные свиньи, готовые поднять несусветный скандал из-за двух минут (где им понять, что в дверь им колотятся все часы и годы обманов и унижений).

Лязгнул засов, дверь распахнулась, и финальная цель - билет - немедленно сменилась промежуточной - дверью.

Сабуров уже не помнил о существовании обожающей и обожаемой Лиды Дульсинеи, всегда присутствовавшей на краешке его сознания, его душевных сил хватало лишь на то, чтобы ежеминутно смотреть на часы да измерять глазами расстояние до заветной двери и ревниво, а точнее, с тайной ненавистью, следить за конкурентами, которые пытались обойти порядок, одинаковый для всех. Когда напряжение достигло апогея, дверь захлопнулась. Лязгнул засов.

Еще пять, семь, четыре минуты оставалось, раздались безнадежные голоса - они даже часы одинаково не сумели отрегулировать. Сабуров испытывал уже некое обличительное наслаждение, словно намереваясь предъявить свои раны на каком-то Страшном суде. Только вот где он их предъявит? Против кого? Все ведь происходит само собой...

Он проклинал себя, что не захватил книгу, но, пожалуй, сейчас даже и этот излюбленнейший наркотик не помог бы. А немолодой мужчина впереди него все это время спокойно читал газету, вызывая одновременно и зависть, и раздражение: что там можно столько изучать?

"...Встретился с заместителем заведующего отделом международных связей ЦК НРПЛ, заместителем министра иностранных дел ЛНДР..." - прочел он через плечо.

Мужчина дружелюбно повернулся к Сабурову:

- После перерыва первые будем.

Все складывалось как нельзя лучше: не надо унижать долгожданную минуту спешкой и суетой.

- Не хотите почитать? - мужчина протянул Сабурову газету с тем же ровным дружелюбием. - Пишут, пишут... - грустно прибавил он. - Опять Сталин стал плохой. Люди за него на пулеметы бросались, здоровье теряли - выходит, зря?

Что на это скажешь? Что бросались не за Сталина, а за Родину? Дискуссии такого уровня - это для Натальи.

- То писали одно, теперь другое - а мы чему должны верить? - расстроенно продолжал сосед: если в газете однажды были высказаны два различных мнения, значит, уже нельзя верить чему бы то ни было.

- Экзамен по истории в десятом классе отменили - вот до чего запутали...

Вот оно: запутали. Борьба ведется за несомненность, за право быть автоматами.

А разрегулированный автомат принялся доверчиво объяснять, что стоит он здесь только ради обезножевшей внучки: "Врач велел в воду ее не вносить, на берегу сидеть - неонами этими дышать. А, бесполезно..."

Как просто было бы жить, если бы защитники автоматизма были просто злобными мерзавцами, какими они считают нас.

За дверью святилища оказалось еще страшней: а вдруг закроют кассу или кончатся билеты, - то же и с Отцом Народов: чем больше им отнято жертв, тем сильнее не хочется признать их напрасными.

Только мазохизм и поддерживал - вдохновлял размерами предстоящей неудачи.

Угодливо изогнувшись к низенькому окошечку - нынешнему игу для непокорных, гордый Сабуров уже льстиво улыбался и говорил приятным искательным тенорком, остро ощущая нехватку хвоста, который один мог бы излить обуревавшие его чувства. И, получив драгоценные билеты, он, счастливый, шел по улице, вкрадчиво ступая и придерживая рвущуюся наружу льстивую улыбку.

В чем же бессмертном могло нуждаться это повиливающее воображаемым хвостом, благодарно повизгивающее существо!

Он зашел в столовую-стекляшку, взял тефтели и компот, унимая разбушевавшийся хвост. Угол столовой был абонирован какой-то юбилейной компанией, праздновавшей шестидесятилетие - и его, Сабурова, в этой дыре скоро ждет такой же ужас - какого-то Павла Егоровича, смущенно сиявшего лысиной рядом с супругой-башней. Вдоль столов сидел народ чрезвычайно неуклюжий, как все люди, вырванные из привычной среды, напялившие на переменившиеся за этот срок телеса парадные костюмы, раз в пять лет извлекаемые из пропахших нафталином шкафов (переменившаяся за пять лет мода для этих облачений имела не больше значения, чем для египетских пирамид). Вокруг кавалькады столов порхала прелестная девушка в розовом, на разрумянившемся личике которой была написана радость и любовь ко всем этим малопривлекательным теткам и дядькам. Вот она, сила, обращающая безобразие в красоту!

- Дядя Витя, Маргарита Петровна, не стесняйтесь, накладывайте дефициты. Павел Егорович, слушайте, сегодня столько стихов!

Она радостно развернула рулончик ватманской бумаги, расписанной фломастером. Машинально постукивая хвостом по ножке стула, Сабуров невольно вслушивался, стараясь не принюхиваться к тефтелям и не смотреть в тарелку, залитую белым соусом, словно бы какой-то полковой поллюцией.

В простой семье без притязаний Родился маленький малыш. Но приобрел он много знаний, И вот теперь средь нас сидишь. Во всем надежный, работящий, Детям, нет, детям отец, супруге муж, Ты гражданин, вперед смотрящий, И к перестройке тоже ую, нет, дюж.

Все зарукоплескали, а дева-распорядительница, как пух от уст Эола, пролетела вдоль собрания и вручила свиток виновнику торжества, любовно чмокнув его в двугорбую, перешибленную чудовищной мышеловкой лысину.

Стихи - это прямо пандемия какая-то, наполнять пустоту перестуком рифм, как погремушку горохом... Много знаний... Сабуровские сослуживцы, когда совсем уж некуда деваться, тоже признают за ним "знания", "подготовку" - лишь бы не источник непоправимого неравенства - талант.

Началась демонстрация реликвий: похвальные грамоты (на ранних образцах можно было разглядеть мудрый прищур Генералиссимуса), фотографии Павла Егоровича от колыбельного до пенсионного возраста... Чудом сохранившаяся детская шапочка маленького Павлуши - фланелевая, кажется, серая, застиранная - вызвала овацию, смущенный Павел Егорович в тридцатый раз утерся жестяным платком.

Как жалки и постыдны святыни человеческой жизни, обнаженные перед равнодушным взглядом... И от него, Сабурова, немногим больше и красивше останется для потомства. И упокоиться-то ему придется на типовом кладбище, которое чей-то гениальный канцелярский язык перекрестил в комбинат... И Лида-то у него отнята стажировкой... Жировкой...

От жалкого, оскорбительного безобразия мира можно заслониться только любовью к нему - вон как радостно порхает вокруг столов эта прелестная распорядительница торжества. Вокруг Натальи тоже всегда кружатся какие-то дивные люди... Своей преславной лабораторией до того они обожают ходить в ресторан при гостинице "Центральная", если обломится премия по червонцу на едока, - извлекаются платья, возводятся прически (мужики те, конечно, идут в чем есть), берут бутылочку водки и три бутылки шампанского на пятнадцать человек и перепиваются в лоск, хохочут, пляшут, нисколько не заботясь, что могут кому-нибудь напомнить вот эту компанию друзей и соратников Павла Егоровича. Даже сцены ревности у них бывают: Наталью пригласил танцевать кто-то со стороны, так Клонская ей потом сказала: "Наверно, шоферюга какой-то".

Да и мерзавцы, тупицы ее окружают какие-то значительные... А его только оскорбляет сама необходимость общаться с ними на равных.

Серьезная, благородная тоска овладела Сабуровым, в минуту испепелив и развеяв по ветру пепел холуйского беса.

Наиболее доступной формой экстренного прикосновения к бессмертному было посещение областной библиотеки. Но принялся за чтение - и заклубились суетные чувства. В родном социалистическом отечестве на него ссылалась лишь какая-то неведомая молодежь, еще не успевшая выяснить, на кого стоит, а на кого не стоит ссылаться. Как он сам когда-то: безоблачное научное детство, проведенное под крылом академика Семенова, совершенно не приучило его различать иерархию смертных - кто прапорщик с двумя звездами, а кто генерал-лейтенант.

Семенов журил его, что он ничего не доводит до законченности, но неизменно садился за рекомендательное письмо в соответствующий журнал. Сабурову и в голову не приходило интересоваться, кто там в журнале каким отделом заведует: вся редакция и без того должна была дружно сомлеть от эстетического экстаза. Только после смерти Семенова он обнаружил, что нужно не красоваться, а вливаться в одну из стройных колонн, шагающих в ногу неизвестно куда и зачем, - или уж влачить жалкое, но гордое (гордое, но жалкое) существование одинокого искателя святого Грааля, коего шагающие в ногу бойцы неспособны отличить от эмалированного ведра.

В ту пору Сабуров счел бы ниже своего не по чину разросшегося достоинства размышлять о таких пустяках, как степени и звания, но в глубине души был уверен, что докторскую степень он получит так же мимоходом, как и кандидатскую. Он и кончину Семенова принял с каким-то благоговейным удовлетворением, - Семенов просто пересел в давно зарезервированное для него кресло в кругу бессмертных, - и не побеспокоился обзавестись полезными знакомствами (а кого-то, наверно, и раздразнил своими повадками восходящей звезды). Впрочем, он все равно не умел быть обаятельным ради утилитарных целей.

Не сразу, ох, не сразу он выучился почтительно благодарить неведомых рецензентов за дурацкие замечания: к недостаткам работы относится то, что вашими часами неудобно забивать гвозди. В утешение своему самолюбию он мог сказать только одно: вы приняли мою статью поплевывая - а я сочинил ее поплевывая.

Так что же, из любви к творению творец должен жертвовать и своим достоинством - без которого не может быть творчества? Почтительно кланяться каждому музейному вахтеру, чтоб позволил пристроить свой дар где-нибудь в уголке? (Глядишь, лет через двести какой-нибудь мальчуган забежит.)

В былые времена оргкомитеты всех стуящих, а тем более нестоящих конференций направляли Семенову почтительные приглашения (вместе с учениками, разумеется), и Семенов первым нумером всегда ставил Сабурова. Отправляя Сабурова выступить на каком-нибудь солидном семинаре, Семенов предварительно звонил либо просил передать привет Альберту Ефимовичу (Юрию Прохоровичу). Получив привет от Семенова, тот приходил в приятнейшее расположение духа и просил скованно державшегося ученого секретарика (вахтера) из молодых (ровесника тогдашнего Сабурова, а то и постарше) выкроить для гостя окошечко на ближайшем заседании.

После смерти Семенова Альберт Ефимович (Юрий Прохорович) по-прежнему любезно кивал: очень, очень интересно, однако уже не вызывал к себе скованного молодого человека, а предлагал обращаться к нему. Молодой человек уже не выглядел скованным: на полгода вперед все расписано, звоните. По междугородному. Орите в трубку за сорок копеек в минуту, а там будут переспрашивать: "Как, Дуров? Сидуров? Я вам говорил? Нет, в этом году все занято, звоните в сентябре".

Все это можно - позвонить и в сентябре, и в октябре, и в мартобре, почаще попадаться на глаза сразу в десяти местах - где-нибудь да выгорит, - но как же быть с горделивой осанкой восходящего светила? Проблему закрыл Колдунов: вместо того чтобы подписать командировку, однажды начертал: "Обосновать, в какой связи тема доклада находится с проблематикой нашего института". И больше Сабуров с этим к Колдунову не показывался.

И о защите докторской он серьезно задумался именно как о защите - от Колдунова и Сидоровых: доктора в Научгородке имели особый статус, их даже мясом и колбасой снабжали по аппетиту, а не по талонам. Без колбасы Сабуров вполне мог и перебиться, но каждая крупица независимости...

Установления вак - чудное имя для индианки - гласили, что докторская диссертация должна открывать новое научное направление. Разумеется, всякую замену точки на запятую назвать направлением и, наоборот, направление назвать заменой точки на запятую целиком во власти людей, поставленных давать добро. И самое невозможное - заставить выслушать себя, пройти через вахтеров, проинструктированных прежде всего интересоваться, от кого ты. А Сабуров был ни от кого, и, что еще более подозрительно, работая у Колдунова, был не от Колдунова. Что ж, человек, раздающий добро должности и оклады, - и не может себе позволить безответственных восторгов вольного любителя муз: он всегда находится под бдительным оком отвергнутых искателей добра, коллег, всяческих надзирателей...

Где делают науку, искусство, преуспевают одни, где делят добро - другие, и попытка смешать два эти ремесла, соединить торжище с храмом... Сабуров знал, что, даже и поплевывая, он выгранил больше красивых результатов, чем сотня докторов. Но направление, если серьезно, он наметил, пожалуй, только одно.

Ранней весной лет с дюжину назад - академик Семенов в Елисейских полях только-только успел раскланяться с Гауссом и Коши, - когда Сабурова осенила эта идея, он поднимался в гору мимо кедровой рощицы к щитовому домику, где они снимали угол, и мысль его так взыграла, ринулась во все концы примерять свой флаг к чужим вершинам, что Сабуров почувствовал необходимость и какого-то физического преодоления и, сойдя с дорожки, врубился в снежную целину, где под снежной гладью, как и в его душе, вовсю разливались весенние потоки: было уже довольно темно, и некому было звонить в психушку. В ту пору Сабуров еще верил в звезду своего бессмертного дара, а потому бедность и бытовые неудобства, переносимые его смертной оболочкой, встречал как Гарун-аль-Рашид, в захудалой чайхане подставляющий бока блохам.

Сабуров, фигурально выражаясь, обнаружил, что в фойе любого областного театра можно поднять несколько паркетных плиток и оказаться в Америке, и потому заледенелые брюки и ботинки, полные ледяной воды, только обостряли наслаждение. Сабуровское открытие отзывалось сразу в очень многих областях, - оказалось, например, что легаровские отображения можно охарактеризовать по одной точке - результат сам по себе ошарашивающий. Светились выходы и в... Но пока следовало опубликовать самую соль.

Через год Сабуров получил статью обратно с рецензией неподкупного ценителя, чья фамилия внизу была отрезана, дабы ничто не препятствовало его научной принципиальности развернуться во всю ширь. Рецензент справедливо указывал, что Сабуров совершенно не знает литературы о театральных полах. Полы эти могут быть паркетными, но встречаются покрытия и более современные (см. последнюю монографию Ногато Укиоска, Киото). Вдобавок, Сабуров имел неосторожность упомянуть, что паркетные плитки можно приподнять при помощи стамески, и это обстоятельство довело презрение к нему рецензента до гадливости. Результаты автора значительно перекрываются работой Ж. П. Сидоренкова и У. Ж. Сидорченко "Навыки пользования стамеской", учебное пособие для строительных профтехучилищ, заключал рецензент.

Мистера Укиоска Сабуров через полгода (межбиблиотечный абонемент) прочел не без пользы и внес в статью несколько уточнений по поводу проникновения в Америку через полы с пластиковым покрытием, что позволило ему, не слишком кривя душой, поблагодарить рецензента за глубокие поспособствовавшие замечания. Ничего, такой хотя бы не обокрадет: вознамерившись ограбить Лувр, он наверняка унес бы оттуда огнетушитель и плевательницу. Правда, кое-какие побочные, но изящные следствия уже начали понемногу получать другие - волокли лодку посуху...

Года через полтора Сабуров получил новый ответ с отрезанной подписью. Мое мнение о работе А. И. Сабурова, перевирая отчество, писал рецензент, не изменилось: автор по-прежнему настаивает на своем приоритете в использовании стамесок при ремонте паркетных полов.

Видимо, и теперь следовало помнить, что потерянные три года - это еще не вся жизнь, но...

Главным результатом моей работы, накатал Сабуров, является установление принципиальной возможности... Рецензент так и не сумел коснуться существа... От Австралии до Японии... (Весь этот яд отравлял исключительно его самого.)

Года через два-три Сабуров направил в редакцию новый запрос: "Уважаемая редакция! Лет пять или шесть назад... Составление каждой рецензии отняло... Носят исключительно библиографический характер... Ссылки на Х. Колумба уместны лишь в исторической монографии... Представляется достаточным сроком..."

Через год Сабурову вернули его статью окончательно с короткой ссылкой на пункт шестой редакционных правил, позволяющий не вступать в препирательства с просителями. Да, да, ты и есть проситель, и думать забудь, что ты чего-то там даришь человечеству!.. Только после стариковских записок до Сабурова дошло, что над своим сынишкой и должен трястись его отец.

К моменту окончательного отказа появилась возможность ввести идею через черную лестницу. По однообразной своей иронии, судьба снова приняла псевдоним М. Сидорчук. М. Сидорчук, молодой и очень серьезный соискатель кандидатской степени из Минска, прибыл к ним в институт за отзывом профессора Колдунова, который переправил его доложиться в лабораторию, где трудился Сабуров. Сидорчука трепали без Сабурова: он не любил избирательной принципиальности.

- А вы покажите мне книгу, где есть эта формула! - защищался М.Сидорчук.

- А где написано, чему равно сто семнадцать умножить на две тысячи тридцать семь? - возражали ему.

Правда, одно сидорчуковское неравенство народу понравилось. Но тут Сабуров не смог отказать себе в удовольствии подарить М. Сидорчуку неравенство вдвое более сильное. М. Сидорчук понял, что в этой комнате именно Сабурову легче всего будет его зарезать (он не знал, что Колдунов наложением своего отзыва может мигом залечить любые сабуровские раны), и в дальнейшем, продолжая доклад, не сводил с Сабурова страдальческих глаз ягненка, приготовленного к закланию, вследствие чего Сабуров медоточиво кивал на каждом слове.

В перерыве М. Сидорчук подошел к нему и, заикаясь, предложил выступить у них в Минске на семинаре профессора Роговича, - М. Сидорчук был ученым семинарским секретарем. Рогович был из тех, кто обладал частичным правом давать добро, а кроме того, труды семинара публиковались в мягкой обложке полтысячным тиражом.

Профессор Рогович оказался дружелюбным седеньким подростком, остановившимся в душевном развитии лет в четырнадцать, - он увлекся наукой, как мальчишки сходят с ума на рыбной ловле: умер папа - ужасно его жалко, и мама рыдала так страшно, но вечером самый клев, не пропускать же! Рогович был предельно демократичен, но когда в аудитории почему-то не оказалось доски, он с такой растерянной укоризной посмотрел на М. Сидорчука, что тот покраснел как рак и бросился бегом, с тяжелым неспортивным топотом разыскивать доску, и вскоре в одиночку, рысью припер ее и принялся самодовольно отряхиваться от меловой пыли. Бегал он не по-лакейски, а по-солдатски, мужественно - словно под пулями.

Рогович еще в своей кандидатской нашел остроумнейший метод, простотою напоминавший задачу о Колумбовом яйце, и навеки влюбился в него: с десятком подчиненных шлепал статью за статьей, раз в пять лет объединяя их в монографии, посвященные проблеме установления яиц на столах деревянных, металлических, пластмассовых, а также на стульях, тумбочках, шкафах и даже полах, и только поэтому работа Сабурова о проникновении в Америку через пол и заинтересовала его. Как связана ваша задача с проблемой установления яиц на театральном полу, оживившись, спросил он у Сабурова, и Сабуров вынужден был признаться, что связи он пока что не видит. Рогович загрустил и больше вопросов не задавал. И Сабуров несколько раз поймал себя на том, что обращается к одному Роговичу, глядя на него глазами ягненка, приготовленного к... Сабуров нахмурился, отвердел голосом и больше ни разу не взглянул на Роговича, равно как и ни на кого другого.

Здесь, как и всюду, тоже нашлась пара дураков, которые старались удержать разговор там, где они тоже могли кое-что понимать - на определениях: что такое фойе, паркет, Америка, потом - на истории проблемы: викинги открыли Америку или испанцы, - словом, на тех вопросах, в которых умные неотличимы от глупых.

Роговичу пришлось дважды возвысить голос:

- Товарищи, товарищи, дайте же докладчику договорить.

И дураки унялись, страшно довольные, что шефу приходится спасать испуганного провинциала от их убийственной эрудиции. А Рогович поощрительно покивал Сабурову: не тушуйтесь, мол, ребята молодые, талантливые, горячие...

Чтобы не метать бисера перед Сидоровыми, Сабуров злым монотонным голосом, будто номенклатуру швейных изделий, перечислил перспективы полученных результатов и со злобной тоской воззрился в окно, словно надеясь увидеть там припавшую к стеклу третьего этажа тень академика Семенова. "Жаль, что не знаком ты с нашим петухом", - ожидал он услышать. И...

- Вот это да-а... - оглушенно выдохнул златокудрый хлопчик.

- Как прозрачно... - растроганно пропел изможденный верблюд.

Сабуров с недоверием оторвался от окна. Эти двое - он не видал лиц прекраснее...

Потом выступил интеллигентный М. Сидорчук - оппонент, заранее изучивший работу. Как и положено посредственности, М. Сидорчук ни в чем на свете не находил предмета ни для изумления, ни для восхищения: все существовало для пользы. Он заговорил о том, что пользоваться театральным фойе для связи с Америкой во время спектакля неудобно, а что до экспорта овса...

- Не в этом жэ ж дело! - вдруг выкрикнул златокудрый хлопчик. - Это жэ ж совершэнно новый рэзультат, его можэт пять ходоу трэбуется осмыслять!

- И такой прозрачный... - сладострастно скалился верблюд.

И дуновение Красоты коснулось кислых физиономий... Вот что влечет к открытиям! А не желание пользы, которое в конце концов уведет тебя не дальше магазина, не по эту, так по ту сторону прилавка.

Слыша, какой возбужденный гомон поднялся в аудитории, Рогович, которого всегда удивляло, что люди могут интересоваться чем-то еще, кроме установления вареных яиц на горизонтальных поверхностях, все же почувствовал себя обязанным как-то присоединиться, а может быть, даже дать немножко добра.

- Это ваша докторская? - спросил он дружелюбно.

Сабуров скромно развел руками - не мне, мол, судить. Рогович уже приятно приоткрыл рот, но тут по лицу его пробежала тень.

- А... а как к вашей работе относится... э... э... товарищ Колдунов? - Он замешкался, опасаясь неправильно произнести имя-отчество Колдунова.

- Моя работа лежит вне круга его интересов, - как бы предлагая не сердиться на Колдунова, мягко сказал Сабуров.

На чистосердечном лице Роговича промелькнул испуг: его едва было не впутали в какие-то сложные отношения, которые могли бы отвлечь его от безмятежных трудов по установлению куриных, голубиных и страусиных яиц на крышах домов и в собачьих конурах, на дне озер и горных вершинах, а потом - кто знает - может быть, удастся выйти и на оборонную тематику: установить вареное яйцо на сиденье подводной лодки или искусственного спутника, а уж это верная Госпремия.

- Очень, очень интересная работа, - с облегчением выпроваживал он Сабурова. - Мы обязательно ее опубликуем.

Так появилось несколько страничек в захудалом издании - бутылка была брошена в океан и неподвижным холодным камнем улеглась на дно его души. А научная общественность продолжала заниматься собственными делами, публикуя в солидных изданиях серьезные исследования, которые сабуровским методом могли быть обращены в коротенькие замечания к основной теореме.

Отчего именно юнцы совершают дерзкие открытия? Оттого же, отчего новые острова открывают бродяги, а не солидные домовладельцы, у которых все есть. И если солидные домовладельцы станут возглавлять экспедиции... Словом, нужно было не шляться по морям, а искать признания у домовладельцев. Сабуров опубликовал несколько изящных заметок, суливших результаты, солидные даже в домовладельческой валюте. Но прелестная пыльца Красоты была снята уже в первых публикациях, - дальше оставалась только чугунная работа. Поплевывая, Сабуров еще мог выносить всеобщее безразличие; но выносить его, занимаясь каторжным трудом... Как это умел Семенов: не только изобрести асфальтовое покрытие, но и собственноручно заасфальтировать полгорода, не только изобрести колесо, но еще и целую осень возить картошку с полей? Он как будто и вовсе не интересовался, что там у смертных считается престижным, а что непрестижным, - он готов был служить и в пустом храме. "Те, прежние, и без того ощущали себя солью земли - слугами величайшего божества. Зато мы, приживалы, кому на каждом шагу указывают, чей хлеб едим, - нам нужны ежеминутные пластыри на нашу израненную гордость..."

Сабуров проглядывал журнал за журналом: большей частью шли стандартные батоны без изюма - разве лишь с тараканами. Внезапно он вздрогнул: В. М. Крайний - имен двух соавторов было не разглядеть в слепящем свете главного имени. Сабуров поспешно заглянул в список литературы. На него ссылались хитроумным образом, перечислив всех от Ромула до наших дней, никак не подчеркнув, что все, кроме него, чистая историография.

Статье Крайнего шел третий год. А начался их роман...

В преддверии организованной Крайним конференции (тезисы публикуются!) в институт приехал раскосый посланец Крайнего и прошел к Колдунову без доклада, дерзкий, словно юный баскак. Сам Колдунов поехать не смог (ему предстояла командировка в Карлмарксштадт), но список клевретов набросал, включив туда и Лиду - пусть видит, где раздают добро и живут полнокровной жизнью, а где морочат голову и брюзжат. Но прямо из колдуновского кабинета баскак направился к Сабурову и вручил ему личное приглашение Василия Модестовича Крайнего, члена-корреспондента АН СССР, а также властителя... нет, оценщика дум.

Спустившийся от Крайнего раскосый ангел извлек из портфеля замусоленную пачку ксерокопий всех до единой сабуровских публикаций по театрально-американской тематике и принялся допытываться с бульдожьим пристрастием, почему Сабуров, в таком-то месте отыскавший не доказательство, а конфетку, в другом, родственном случае воспользовался столь неуклюжей конструкцией (почему? Да потому, что не стоило шлифовать работу, которую никто не будет читать). После этого, приблизив сощуренные, словно в бешенстве, устрашающие прорези своих глаз цвета черной крови, баскак предложил обратить сабуровскую задачу - искать не вход, а выход. Сам Сабуров потому не спешил браться за это, что в количестве публикаций у него скопился некоторый излишек, а раздражение коллег ("конечно, Сабуров печатает всякую соплю!") все-таки не стоило доводить выше определенного температурного порога.

Началось давно забытое Сабуровым наслаждение совместной работой среди равных. Пожалуй, Сабуров обладал более кипучей фантазией (и дурацкой в том числе), а баскак бил реже, но только в десятку. Он мыслил формулами, а у Сабурова в уме громоздились целые миры, он вздувался, сжимался, вытягивался, исчезал вместе с процессами, которые силился постичь.

Сослуживцы разбрелись по домам, переговариваясь с преувеличенной громкой небрежностью, но друзей, истосковавшихся после многолетней разлуки, удалось оторвать друг от друга только уборщице. Сабуров провел несколько дней в забытом чаду, а потом он вдруг подумал, что все открытия придется как-то делить, вежливо поталкиваться, кто первый сказал "Э!", чья доля в младенце папина, а чья мамина... Нет уж, увольте.

Конференция состоялась в исконно русском туристском центре - над пестрым множеством церквей (в зимнем воздухе пахло Юоном, и захватывало дух от красоты и надежд) возносился отливающей синью стекла и бронзой металла небоскреб "Интуриста". Зеркальные лифты в нем носились со скоростью мысли тугодума и управлялись тоже почти что мыслью: к кнопкам этажей достаточно было приблизить палец. В лифтах носились только белесые фольксдойчи да жгучие джигиты, а если попадался обыкновенный человек, можно было не сомневаться, что это твой коллега. Швейцар (Сабуров не встречал внешности благороднее) тигром бросался проверять гостиничные карточки, видя, сколько неположенного советского люда снует мимо него.

В двухместном номере, в который Сабурова поселили вместе с доцентом из Омска (кандидатов селили по двое, докторов по одному), самым поразительным была ванная комната, обилием непонятных кнопок и переключателей напоминающая кабину аэробуса. Для каждой части тела, без всяких дискриминаций, имелось отдельное полотенце - от махровой простыни до скромненькой хабэшной салфеточки, приютившейся на крючочке за унитазом, - одной на двоих, но им, непритязательным советским ученым, и этого было слишком много.

Узнав, что Сабуров работает у Колдунова, доцент загрустил: да, вам хорошо - на любую конференцию Колдунов списком отправит, а из провинции разве пробьешься - вот он одиннадцать рублей прозвонил, и то разрешили приехать только без доклада. И Сабуров устыдился признаться, что присутствует здесь помимо воли Колдунова.

Сабуров еще более возрос в глазах соседа, когда его в тот же вечер разыскал златокудрый ученик Роговича:

- Андруша, вы извинить, что я тебя "на ты" называю... Интересно, с тшэго стекло такое делають? Ты жэ ж мне прамо другой мир открыу, а то я жэ ж уже думау, что и вся наука с того состоить: яйца на столе, яйца пид столом... Ты когда въехау, мы с рэбятами пойшлы до шэфа: это у Андруши жэ ж дохторськая.

Этого омский доцент не снес и отправился в ванную изучать пульт управления. Загудели моторы.

- Тшэго это у них так гудить? А шэф говорыть: да вы тшэго, да в работе совершэнно нитшэго нет!

Сабуров порадовался, что доцента не оказалось рядом.

- Тшэго такое иностранци в буфэте зэлэное пьють? Ты слышау про обобшченные инверсии Габриадзе?

Сельский хлопчик исчез - сосредоточенный взгляд, умное лицо, ясная точность формулировок. Акцент Сабуров перестал замечать: у преданных бессмертному - одно отечество.

Просто чудо: если влупить эти инверсии безо всяких обоснований, выйдет некое достаточное условие, на которое Сабуров затратил когда-то целые сундуки изобретательности. Друзья долго с выражением тупого восторга таращились на достаточное условие, покуда из ванной римским патрицием не явился доцент в махровой простыне.

Не успел доцент забраться под одеяло, как снова постучались. Баскак, едва поздоровавшись, подсел к журнальному столику, раскрыл блокнот, выданный всем участникам, и принялся писать. Сабуров поторапливал: ведь общий метод у тебя такой-то и такой-то, верно?

- Верно, - с затаенной гордостью согласился баскак и, не сдержав торжества,почти воскликнул: - Метод сходится за конечное число шагов!

Баскак быстро набрасывал схему доказательства - и такая ревность пронзила Сабурова: ведь был в двух шагах, идиотина!..

- Великолепно! - еле выговорил Сабуров. - Теоретически это, собственно, уже решение. Но вот как в реализации...

Тут Сабурову пришлось испытать новое потрясение: за эти несколько месяцев баскак нагромоздил такие горы конкретных формул, вычислительных программ!.. Бутылка, брошенная Сабуровым в океан, попала в руки, о которых можно было только мечтать. И восхищение в его душе очистилось от мутного яда ревности.

При этом баскак гораздо больше походил на спортсмена, чем на священнослужителя: уж служить в пустом храме он ни за что бы не стал. Он хвастался напропалую: он выступал и у Глазырина (два часа не отпускали), и у Дроботова (стояли между рядов), и у Ключника (слушали разинув рот). Сабуров, любуясь стальной коронкой в глубине его рта, радовался за него чистейшей материнской радостью.

Наконец сосед Сабурова окончательно изнемог терпеть похмелье в чужом пиршестве и принялся злобно ворочаться, но нежная шведская мебель отвечала едва слышным призывным стоном.

Сабуров сумел заснуть лишь часов около четырех - восхитительная загадка обобщенных инверсий сшибалась в его мозгу с торжественными фанфарами на выход баск... хана-победителя.

В огромном фойе, в котором Сабуров сразу почувствовал себя маленьким человеком, окруженные толпой любимцев, своими хозяйскими манерами легко выделялись люди, наделенные правом давать добро. Из более рядовой публики отсутствием интереса к окружающим выделялись москвичи. Невыспавшийся Сабуров потешал Лиду, блюдя выражение лица, независимое до хулиганского: разбудивший его доцент поглядывал на него с натянутой улыбкой, полагая, что сабуровская непринужденность имеет какие-то более прочные основания, помимо предерзостного нрава. Колдуновская списочная команда держалась настороженной кучкой.

К Сабурову подскочил баскак - правда, здесь он оказался всего лишь нукером - и потащил представляться Крайнему. Лида проводила его горделивым, а доцент тоскующим взглядом.

Хотя В. М. Крайний ростом был не выше посредственного - брал осанистостью, - козалось, он возвышается в центре зала, а нукеры подводят под его руку все новых и новых, припадающих на оба колена, Сабуровых и Сидоровых. Крайний каждого встречал лучезарной улыбкой, и только при ближайшем изучении открывалась одна ее странная особенность: улыбка Крайнего показывала, что он рад не тому, а за того, кого к нему подводят.

- Всем-то нужен Крайний, - издали услышал благодушное воркование Василия Модестовича Сабуров. - Даже в магазине только и слышишь: кто Крайний, где Крайний?

"Взрывы звонкого смеха не утихали ни на минуту", - недавно живописал В. М. Крайнего корреспондент "Известий".

- А, наш сибирский гость! - приветствовал Крайний Сабурова.

Взрыв смеха.

- Как устроились, общежитием вас обеспечили? - в вопросе таилась некая юмористическая соль.

- Гостиницей?..

- За границей эта каланча считалась бы общежитием.

Взрыв смеха. Крайний, щедрый, как всякий истинный талант, гнал волну за волной, пренебрегая тем, что и предыдущая могла еще служить и служить.

- А позавтракать успели? А вот Мурат Мансурович (нукер-баскак) уже дважды. Бедность легче переносится при хорошей зарплате, а голод - после хорошего приема пищи.

Взрыв смеха.

- Аппетит приходит во время еды, - смущенно пробормотал нукер.

- Значит, вам следует кушать бесконечно, - поймал его на слове Крайний, - поскольку каждая новая порция пищи будет пробуждать новый прилив аппетита, который, в свою очередь, будет стимулировать к новому приятию пищи, и так до бесконечности.

Да, корреспондент не солгал: смеялись все. Он не указал лишь, чему смеялись и почему смеялись. И как смеялись. Кое-кто - смущенно. Мурат Мансурович не столько смеялся, сколько багровел - можно считать, от сдерживаемого смеха. Молодой доктор, завлаб из отдела Крайнего, усмехался мефистофельски (он даже к Крайнему обращался с мефистофельским видом, но говорил при этом исключительно приятные вещи). А громче всех и чистосердечнее всех хохотали поминутно прибывавшие и убывавшие мимолетные приживалы вроде Сабурова. Отхохотав положенное, они непременно просили у Крайнего совета, чтобы приправить будущую статью искренней благодарностью В. М. Крайнему: любой рецензент поразмыслит, стоит ли спускать с цепи свою принципиальность.

Зеркала чужих мнений, в которые смотрелся Крайний, давно и хорошо потрудились над разрушением его личности: самый настоящий классик, теперь он с важным видом произносил банальности в уверенности, что направляет блуждающих во тьме на путь истины.

- Мне нужно повесить пальто на гладкую стену из исключительно твердого материала, - жаловался блуждающий.

- А вы вбейте гвоздь, - незамедлительно советовал Крайний.

- Да, это, конечно, гениальное решение, - уныло восторгался блуждающий. - Но ни один гвоздь в эту стену не лезет...

- А вы подберите такой, чтобы влез. В науке следует отступать только для разбега.

Сабурова уже начинало коробить, но он все еще видел себя глазами Лиды и омского доцента: он как равный участвует в беседе с Крайним - пусть и колдуновская команда полюбуется.

- Наука дело жесткое, - желчно усмехнулся завлаб-Мефистофель. - Если мне приходится рецензировать статью, я всегда стараюсь делать это жестко.

- Китайская газета "Цзинь-Пао", - не совсем шутя, сказал Сабуров, возвращала авторам рукописи примерно с таким сопровождением: преславный брат солнца и луны! Если бы я дерзнул напечатать столь возвышенное сочинение, то император повелел бы объявить его вечным образцом, и литература иссякла бы.

Публика осторожно засмеялась.

- Каждый решает сам, - усмехнулся Мефистофель, - говорить правду или заниматься лицемерием.

- Согласен, - кивнул Сабуров. - Когда вся правда вышестоящим уже высказана, можно приняться и за нижестоящих.

- Ну, ну, не обижайте нашего сибирского гостя, - Василий Модестович пролил на него одну из лучезарнейших своих улыбок. - Тем более что... забыл, как вас... кое в чем и прав: нашей научной критике не всегда хватает принципиальности по отношению к вышестоящим, - Крайний только что не отгладил себя любовно в качестве одного из вышестоящих.

- А вот в этом позвольте с вами не согласиться, - с мужеством отчаяния, отбрасывая показной цинизм, возразил Мефистофель. - На чем же мы будем воспитывать уважение к русской науке, если не на таких именах, как Остроградский, Чебышев, Крайний? И вы, Василий Модестович, можете на меня сердиться, но я скажу напрямик: без ваших идей наш отдел...

- Ну, ну, довольно, - поеживаясь, как под теплым душем, прервал его Крайний. - Хотя... есть определенное зерно: если у двухсот жен турецкого султана имеется двести детей, то дело без его участия все-таки не обошлось, с этим, наверно, даже Стеллочка не будет спорить. - Он внезапно обратил залукавившийся взор на единственную среди них девушку.

Стеллочка счастливо зарделась. Крайнего вообще окружали только счастливые лица.

Раздался звонок. Все отправились в зал, а Крайний на трибуну. Зал был шикарный, в подлокотник был вмонтирован наушничек для перевода с иностранного. Но Сабуров в этом не нуждался, хотя Крайний и осуществил нечто вроде перевода его статей на крайниевский язык, вследствие чего сабуровский метод в глазах профанов выглядел каким-то естественным, хотя и достойным продолжением крайниевских теорий.

- И все-таки самое трудное сделал ты, - шепнул Сабурову баскак.

Но больше он этого нигде не повторил.

- А почему он не рассказывает о твоих последних результатах? - не только из благодарности спросил Сабуров.

- Шеф любит говорить: надо спешить, не торопясь.

Нукер недовольно замолчал, словно сболтнул лишнее.

В перерыве к Сабурову беспрестанно подходили, задавали вопросы, совали свои Советские, Социалистические, Октябрьские, Индустриальные адреса, записывали его адрес. Златокудрый хлопчик чуть не выдернул ему руку из плеча. Подсеменил Рогович, дружелюбный, седенький подросток:

- Какой доклад сделал Моде... Васи... Вамосилидестосильевич! Вы ведь тоже пробовали чем-то подобным заниматься?

Через их головы Сабурову то и дело попадались на глаза изумленные и встревоженные лица колдуновской команды.

Профессор Гурвич, ведущий специалист по легаровским отображениям, оскорбленно протолкался к нему:

- Мне и во сне не могло присниться, что семейство можно исследовать в одной точке. Где об этом можно прочитать?

Сабурову казалось, что его приняли за кого-то другого: уважительную суматоху всегда вызывали должности, а не таланты. Он поискал глазами Лиду. Девчоночье лицо ее светилось совершенно неприличным счастьем и гордостью. И Сабуров окончательно понял, что Крайний не обобрал, а облагодетельствовал его: без Крайнего он бы так и издох на своих сокровищах.

Крайний приближался со сладкой изнуренностью султана, только что освободившегося от сто пятьдесят седьмой жены.

- Приложения просто блестящие! - это Сабуров мог высказать не кривя душой (остальное было чистым маскарадом).

- Такой стройной теории вы, конечно, не ждали, - великодушно похлопал его по плечу Крайний.

"Да я все это знал пять лет назад," - едва сдержался Сабуров.

- Мне пришлось стать двухсотпервой женой султана... - промычал Сабуров.

- Это хорошо сказано, - как знаток одобрил Крайний и посмеялся, со вкусом выговаривая каждое "ха". Сабуров убедился, что Крайний самым искренним образом уже не мог отделить свое от чужого: власть, пришитая к таланту, непоправимо его изуродовала.

Тем временем Крайний затуманился (вместе с ним пригорюнились все солнце за тучку забежало) и на десерт поискал чего-нибудь возвышенного. И за окном увидел церковь.

- Очень тонко кто-то выразился: архитектура - застывшая музыка. Да, сумела Русь отстроиться - а ведь татары когда-то камня на камне здесь не оставили! Так и представляешь, как эти раскосые мурла карабкались на наши стены...

Все покосились на нукера, еще прежде успевшего потупиться.

- Что вы, черти, приуныли? Ах, вот оно что! Скоро мы уже до того дойдем, что нельзя будет сказать, что ты русский - сразу обвинят в национализме. А русскому народу в исключительной степени чужда национальная исключительность! Его исключительная щедрость и гостеприимство и легли в основу нашей исключительной исторической роли! Союз нерушимо=ый республик свободных сплотила-то кто? Великая Русь! Не Литва, не Татария, не Биробиджан, а все-таки Русь!

Он растроганно оглядел слушателей, но на их лицах (не считая Мефистофеля) ответная растроганность смешивалась со смущением. Досада пробудила в Крайнем агрессивный аппетит.

- Забыл, как вас по батюшке, - вдруг обратился он к Сабурову, - узнайте-ка, что там с перерывом в буфете.

Сабуров с удовольствием удалился бы, но Мефистофель насмешливо сказал ему вслед: "В науке нет широкой столбовой дороги". У Сабурова дернулись плечи - ведь еще и Лида здесь! - но не поворачивать же обратно... Вернувшись, он с наслаждением сообщил, что буфет все еще закрыт.

- Эта извечная российская расхлябанность! А мы, с нашим извечным российским великодушием, продолжаем ее терпеть!

Раздраженный взгляд Крайнего снова упал на церковь за окном.

- Сколько подобной красоты у нас отняли за эти десятилетия, а мы и это готовы простить!

Сабурова наконец передернуло.

- Если бы мы действительно дорожили этой красотой, у нас никто бы не сумел вырвать ее из рук, - ни на кого не глядя, сказал Сабуров. - Водку, небось, никому у нас не отнять!

Воцарилась тишина. Мефистофель смотрел на Сабурова с радостным ожиданием, как мальчишка на коверного. У Лиды глаза округлились от ужаса.

- А что, вы в Сибири так крепко держитесь за водку? - повеселел Крайний и, переждав взрыв звонкого смеха, добавил: - Это в порядке юмора.

- Ах, юмора... Тогда кто крайний смеяться?

Крайний отечески потрепал Сабурова за предплечье.

- Ничего, ничего, я тоже, пока не защитил докторскую, был очень раздражителен. Как ни люби науку, а отношения с ней рано или поздно надо узаконить. Вам нужно защищаться.

- Не от кого.

Крайний посмеялся и сделался серьезен, не выпуская напрягшегося предплечья. Все затихли, ожидая новой премудрости.

- Плох тот солдат... Я сам каждое утро перечитываю список действительных членов Академии и, когда не нахожу в нем себя, принимаюсь за работу с удвоенным усердием.

"Имея двести жен, нужно быть очень усердным", - эту реплику Сабуров все же удержал на кончике своего ядовитого языка. А Крайний мальчишески-воровато оглянулся и сообщил, что на днях получил письмо с обращением "члену корреспондента". Все приятно гоготнули. Воцарилась атмосфера доверия.

Обращаясь к публике, Крайний продолжал держать Сабурова за предплечье, время от времени пожимая его в знак того, что помнит о нем. Прозвенел призывный звонок, Крайний выступил по направлению к залу и, полуобернувшись (но не настолько, чтобы Сабуров попал в поле его зрения), поманил его через плечо:

- Вечером зайдете ко мне. Обсудим ваши диссертационные дела. Мой номер... ну, в общем, узнаете.

Свита почтительно задержалась вокруг нового фаворита. Только Мефистофель, кажется, что-то понял по его перекосившейся роже и проницательно бормотнул вполголоса: "Шеф учит: не нужно бояться грязи, если она лечебная".

А Сабуров вместо заседания отправился с Лидой бродить среди застывшей музыки и был так мил, что Лида как дурочка поминутно смеялась от счастья.

По обледенелой тропинке они проникли в овраг, где в низком срубе рукой подать - стояла черная вода.

- Это источник Михаила-архангела, - словоохотливо пояснила женщина с бидончиком. - Помогает от гипертонии.

- И от отложения солей, - ревниво прибавила другая.

Лида зачерпнула ладошкой воды из сруба и попробовала.

- Вон же стакан на веточке висит, - недовольно указала та, которая старалась перетянуть Михаила-архангела на отложения солей. - А то если каждый начнет руки полоскать...

- Ничего, - вступилась первая, - девушка вон какая чистенькая.

А мысль Сабурова в какой-то неведомой глубине все это время не переставая толкалась в загадку обобщенных инверсий.

С наступлением сумерек Лида начала беспокоиться.

- А... а как же к Крайнему? - наконец робко спросила она.

- Их много - я один, - голосом сварливой продавщицы ответил Сабуров. - А почему, кстати, ты так долго не спрашивала - что-то я раньше за тобой такого упрямства не замечал.

- А ты меня вообще замечал? - спросила она с какой-то рекрутской отчаянностью - и в этот миг его мысль с разбегу проскочила колдобину: он понял, почему формальное применение обобщенных инверсий привело к правильному результату. И на душе стало так окончательно легко, словно он встречался с Крайним в каком-то давно забытом, зараженном нечистыми глупостями отрочестве. И едва ли не впервые он вдруг ощутил Научгородок родным городом. Перед отъездом он читал Шурке шотландские баллады в переводах Маршака. Девушка, потерявшая милого, cетовала: "О, кто мне станет надевать мой легкий башмачок?", а Шурка рассердился: "Какая ленивая!"

Сабуров из номера позвонил своему златокудрому поклоннику, не застал. Лихорадочно набросал на листке обоснование метода обобщенных инверсий и сунул ему под дверь: "Печатаем вместе". Кинулся к молоденькой коридорной, навеки обидевшейся на соотечественников за то, что они носят советское исподнее, да и его не оставляют в номере. Та агрессивно поинтересовалась, где второе полотенчишко, которое должно было висеть возле унитаза в пандан первому, нетронутому. Сабуров и доцент дружно подтвердили, что его не было.

Глаза коридорной наполнились слезами, и Сабуров подумал, что будет только справедливо, если он отдаст два рубля, которых ему совершенно не жалко, бедной девушке, для которой они так много значат.

- Не надо больше воровать, - успокоилась она.

Но силуэты храмов на зимнем небе были неописуемо прекрасны - "Слава богу, и они есть на свете!" Правда, он был несколько смущен, что уехал, не простившись с Лидой, - зато внезапное исчезновение делало его еще более таинственной личностью. Конечно, было легкомысленным удрать без доклада, но ведь его приглашали и к Дуговцу, и к Глазырину, и к Ключнику, и к Дроботову, насовали столько адресов!.. Вдруг он теперь заживет на московскую ногу? После его отъезда омский доцент ежевечерне навещал Лиду, тоскливо пересказывая разговоры хозяев жизни:

- Где на будущий год соберемся - в Одессе, в Кишиневе, в Севастополе, в Самарканде?

С последнего же банкета он вернулся совсем загрустивший: ни с кем не удалось познакомиться, а вдобавок среди хозяйского веселья сведущие люди вдруг устремились к Крайнему, размахивая какими-то бумажками: Крайний в определенном градусе подписывает любые отзывы.

- Мне так противно стало, - ежился доцент, - я бы тоже приготовил отзыв, если бы знал...

Но письмо Сабуров получил лишь от златокудрого хлопчика - совместную статью на подпись и "авторскую справку", - клятвенное заверение, что авторы не собираются разглашать никакие государственные тайны.

Через полгода он не выдержал и написал Дуговцу - предлагал приехать с докладом (там, якобы, аж проводят семинары по его статьям). Ответа не последовало. Остальным он писать не стал: наука дело жесткое.

А еще через некоторое время он сделался невыездным.

Сабуров печально перелистывал чрезвычайно разжиженную статью В. М. Крайнего и двух его учеников, которых Сабуров с гораздо большим основанием мог бы назвать своими учениками. В ближайших номерах отыскалось еще и продолжение в двух частях, а еще через несколько номеров - статья Крайнего в соавторстве уже с Муратом Мансуровичем. В ней был изложен главный результат нукера-баскака: жена султана разродилась исключительно удачным младенцем.

Авторы нигде прямо не называли первую статью Крайнего основополагающей, - просто ссылались лишь на нее. А разыскивать полутысячный серенький сборничек с действительно основополагающей сабуровской заметкой - это никому не возбраняется.

"Самое трудное сделал ты"... А что осталось от теорий Сабурова-прежнего хотя бы в этой хранительнице бессмертного - советской энциклопедии? Постоттепельная любительница тихарить: родился, старинного дворянского, анархо-коммунистическая утопия - уф, довольно. А более искренняя предшественница начала 50-х? Родился, служил, бежал и - наконец-то грянуло: вульгарный механицизм, плоский эволюционизм, субъективный идеализм, нанес огромный вред освободительному... Сабуров сумел перевести дыхание лишь на геологических заслугах своего однофамильца - на кротких вулканах и ласковых ледниках.

Сабуров вспомнил, что так и не прочел последней перестроечной "Даугавы". Библиотекарша, интеллигентная кнопка, на трогательном носике которой распахнули крылья обширные очки, придающие ей сходство с бабочкой, всегда дает понять, что она тоже "в курсе".

- Про Заболоцкого? - тон подпольной посвященности.

- Да, - вот она, объединяющая причастность к общему бессмертному корневищу!

- Приелось уже, - с милой гримаской сказала кнопка (очки придавали ей сходство с летучей мышью).

- Мне не приелось, - он старался говорить нейтрально.

- А мне приелось! - почти выкрикнула она.

Особого рода тошнотный спазм в пищеводе безошибочно указал: подлость - но какая? Сказать "приелось" о человеческих страданиях, словно о кондитерских изделиях? Но это может означать лишь стилистическую глухоту...

Интересно вот что: он никогда не слышал от нее раздраженного "приелось" по поводу третьей части второй книги пятого тома эпопеи Евграфа Исидоровича Сидорова: "Парторг восьмого цеха еще с вечера..." Уж сколько посвященные упражнялись в острословии над творениями Леонида Ильича, а вот слова "приелось" ни разу не довелось услышать.

С чего бы это? Не с того ли, что творчество Брежнева и Сидорова позволяет снисходить и зубоскалить, а записки Заболоцкого и им подобные требуют сочувствия? Прежде самиздат давал тебе - чувство принадлежности к элите и фронде. Сделавшись легальным, он требует уже от тебя - и в полгода приелся! Есть отговорка: состраданием никому не поможешь - но как же ты сумеешь возненавидеть зло, если не будешь страдать от него? Какое корневище можно вырастить, если не воспримать как родных и умерших, и даже выдуманных?!

Тут Сабуров заметил, что к нему вернулась вибрирующая щекотка в нижнем левом веке. Он раскрыл журнальчик, стараясь не провоцировать тик миганием.

"Мне не давали пищи. Не разрешали спать. Сутки за сутками... Стали отекать... Оглушенный ударом сзади... Лизать черные закоптелые сосульки..."

Сабуров ошалело оторвался от журнала и с надеждой (но и с величайшим недоумением) оглядел стены, столы, летучую мышку-выдавальщицу, - мир, слава богу, еще притворялся скромным и будничным. И ты еще хочешь внимания к хитроумным утонченностям твоего дара, когда поэт ошеломляющего таланта, погибающий от холода, завшивевший, слизывает копченые сосульки собственных испарений, карабкается на четвереньках по доске, как обезьяна, чтобы стать галочкой в каком-то государственном документе, - и небеса не покачнулись, и очки не дрогнули на милом носике этой летучей мышки. Вот чего стоит талант в этом мире!

И почему ты все еще торчишь здесь, как засидевшийся, докучный гость?..

На улице он бессознательно старался не наступить на какие-то длинные стержни, мельтешившие под ногами, пока не понял, что это тени чужих ног. Приходилось еще и пореже мигать, чтобы не возбуждать тик, пореже дышать, чтобы поменьше кололся невесть откуда взявшийся гвоздь, упершийся острием во внутреннюю сторону грудной клетки, пониже ключицы.

Сабуров лихорадочно высматривал в будущем хоть какой-нибудь просвет, но - непроницаемая мгла окружала со всех сторон. "Лида, Лида", - попытался он оживить себя, но - перед Лидой нужно было предстать уверенным, ироничным, а даже подумать было страшно о прикосновении к ободранной коже хоть какой-нибудь маски...

Хотелось, как псу, поскулить, уткнувшись в колени Хозяина - но у него есть только конура... Наталья - она и в охлаждении теплая... И Шурка вторая и последняя попытка Сабурова произвести на свет нормального человека - еще не утратил миссионерского порыва нести прекрасное в дворовые массы юных Сидоровых... И Аркаша уже два раза переоделся, придя из школы...

Ноги, пользуясь бесконтрольностью, сами собой принесли его в "горсад", к классицистской ротонде, где Лида бросилась ему на шею, доставив неведомым Натальиным доброжелателям маленькое, но вещественное доказательство. Не нарушая собственной оцепенелости, Сабуров подивился, что ротонда заполнена людьми. Вокруг были натянуты привычнейшие кумачовые плакаты - привычнейшими белыми буквами были выведены непривычнейшие вещи: "Многопартийность - залог демократии!", "За ненасильственную плюрализацию! Нет одной наилучшей идеологии, нет одной наилучшей нации! Миру нужна множественность!" Как же! Разнообразие - враг блаженной несомненности.

Сабуров вспомнил, что ротонда с ее ближайшими окрестностями отведена городскими властями под местный Гайд-парк, и вгляделся повнимательнее. На ступеньках ротонды, превращенной в эстраду, стоял человек в замшевой кепке с очень домашнего вида микрофончиком в руках, на колоннах были подвешены тоже очень домашние колонки, наделявшие всех выступавших сифилитической гнусавостью. Мертвенно бледный - самым живым на его лице был блеск очков, - оратор лихорадочно гнусавил по амбарной книге, с такою быстротой переворачивая ее страницы, словно на каждой из них было не больше двух-трех слов:

- Народу не нужна свобода - ему нужно равенство. Зажим рынка... Прямое следствие марксистско-ленинского учения...

Слушало оратора человек тридцать, не считая мамаш с колясками, которые, покуда дитя дремлет, готовы слушать хоть ангела, хоть аггела. Слушали с непроницаемыми лицами, опасаясь попасть впросак каким-нибудь невпопад выраженным чувством. Но когда оратор захлопнул книгу и, выкрикнув: "Нельзя верить никаким подачкам сверху!", ни на кого не глядя, быстро прошагал сквозь толпу - вслед ему поаплодировали.

Здесь же присутствовали два маленьких милиционера, но на них никто не обращал внимания, да и они ни на кого. В руководящей группе на эстраде Сабуров заметил мужественно седеющего Моржа, учившего его коллег питаться святым духом, - в нынешней терминологии биополем. Пара мужичков потешалась, как в цирке, виднелось несколько откровенно хулиганских физиономий.

- Что без мяса - без хлеба сидели, и то не бунтовали! - горделиво гундосил смиренный старичок: съезди, мол, мне в рожу - только руки зря отобьешь! Но есть же и до сих пор святые, готовые распинаться перед тремя десятками невесть кого...

Призывы к правде и к свержению ложных кумиров сменялись призывами оберегать от правды идеалы (несомненность) и веру (безмыслие), но аплодировали решительно всем. Точнее, тем из них, кто говорил о каких-то надчеловеческих механизмах: иисусистого волосатика, пытавшегося сказать что-то о доброте и бескорыстии, почти что освистали: все это было из "Обществоведения".

На эстраде начинается возня, то появляется, то исчезает какая-то алкоголическая, прореженно растрепанная голова над черной спецовкой (четыре рубля вместе со штанами), злорадно-юродивая улыбка с недостачей примерно половины зубов.

- Обратите внимание, - злорадно взывает голова, - какими ненасильственными методами действуют наши плюралисты!

При этих словах его немедленно выпускают, и кто-то из ведущей группы очень серьезно предупреждает в микрофон:

- Это человек из общества "Память". Он хочет разбросать листовки, но все желающие могут получить их спокойно.

Возмутитель спокойствия раздает какие-то мятые бумаги и с той же прореженной злорадно-юродивой улыбкой застывает на ступенях с плакатом на шее: "Эти сторонники свободы слова уже три месяца не дают мне выступить в защиту Линии партии".

- Я рабочий... - щекастый парень слегка задыхался от волнения, но говорил напористо и сердито.

- Руки рабочие покажи, - развлекаясь, выкрикнул кто-то.

- Свобода - это как? Кто хочет, у кого есть все средствб - тот, значит, может меня эксплуатировать?

Поскольку ни в одном деле невозможно выделить "личный вклад" каждого, то единственный реальный признак эксплуатации - твое внутреннее ощущение. Все решается мнением, да, мнением народным...Как хорошо, когда тебя эксплуатируют, когда ты хоть кому-то нужен...

- Нам (извечное нам!) такой свободы не надо. Нужен везде всесторонний рабочий контроль!

Знакомая красная тряпка - "контроль" - привела Сабурова в чувство. Да, конечно, только благодаря рабочему или феодальному контролю написана формула "E=mc2" и стихотворение "Не дорого ценю я громкие права..."

Сабуров повлек трехпудовый рюкзак своего одиночества к выходу. Гвоздь переместился от ключицы к соску, а веко на мигание отвечало вибрацией уже через раз.

На чугунной ограде были развешены картины: златовласые отроки и отроковицы с огромными синими глазищами, мудрые старцы с серебряными бородами и васильковыми беззлобными глазками, - а внизу были расставлены сильно увеличенные фотографии типажей из "Андрея Рублева" (отрешенный живописец наружностью приближался скорее к персонажам Тарковского, нежели к собственным).

- Вот какими видит русский народ кем-то (многозначительная пауза) превозносимый Тарковский - а вот какой он в глазах художника-патриота! покрикивал, прохаживаясь вдоль галерейки тигриной поступью, еще один персонаж Тарковского, в котором Сабуров, к вялому удивлению своему, узнал молодого писателя, автора уже переизданного "Роман-газетой" романа об оленеводах, хулимого снобами, но любимого народом. "Народ" для этих ребят - это те, кому они не завидуют. А вот Сабуров бросился за помощью не к темным, а к бессмертным - и пожалуйста, достукался: среди бессмертных ему уже уютнее, чем среди смертных. Зачем только, сделавшись тенью, он все еще бродит среди живых?

- У Тарковского красивые люди только захватчики, татары. А посмотрите на них у художника-патриота!

Два жирных, самодовольно осклабившихся чайханщика в зареве пожарища кривыми ножами выковыривали небесно-синие полуприкрытые очи павшего витязя. Живопись была ученическим подражанием Нестерову (в ликах) и Рериху (в пожарищах).

- А теперь становите основной вопрос: кому выгодно? Кому выгодно, чтобы "Огонек" раздувал значение Тарковского, а наш согрбжданин прозябал в безвестности? Кому выгодно уничтожение нашей русской тайги, наших русских сибирских рек, за которые Ермак платил русской кровушкой?

Если ты кого-то выгнал из его квартиры, а он при этом расквасил тебе нос, то этой кровью он лишь освятил захват. И кому выгодно, чтобы из кустиков тянуло дохлой кошкой? Не может же быть, чтоб это случилось само собой!

Совсем у выхода на той же ограде был подвешен триптих "Предупреждение" общей площадью с диванный матрац. На каждой трети славянской вязью была выведена фамилия художника: Шевардин.

На первой, будто в баре, на высоких стульях, вырастающих из океана бурой крови, где плавали храм Христа-спасителя и еще какие-то кресты, луковки и маковки, - вокруг стола, на котором светился Кремль и собор Василия Блаженного, восседали четыре жирных еврея в ермолках (каждый был вылитый, только разжиревший режиссер Товстоногов), нацелившись на Красную площадь столовыми ножами. На это безобразие скорбно смотрела покачнувшаяся, но прекрасная статуя Сталина.

Вторая картина являла лубочного русского царя на троне. В одной руке он держал скипетр с двуглавым орлом, другой обнимал нагую лиловую еврейку с грудями, похожими на баклажаны, и противно раздвоенным лобком. Еврейка бешено хохотала, на вершок обнажив отвратительные алые десны с крысиными зубами, а кругом были разбросаны отрубленные головы. Сабуров с трудом распознал лишь Есенина по прямому пробору в золотых кудрях и Достоевского по вдавленным вискам.

Последняя картина (так сказать, "Юдифь и Олоферн"): обезглавленное тело среди смятых простынь, ученически списанное с Боттичелли, и прежняя лиловая еврейка на постели, с хохотом высовывая лиловый язычище - третий баклажан, звонит по телефону, держа на своем противном лобке отрубленную голову русского витязя. Диск на телефоне заменяла шестиугольная звезда.

Триптих был до того насыщен всевозможной жидомасонской символикой, что во всей глубине, вероятно, был доступен лишь тем, против кого был обращен.

- Мы не антисемиты ("И у них мы вместо я"), нам просто не нравится, что евреи паразитируют на русской культуре, на русской науке, - без тени улыбки (все веселье от беса) разъяснял исстрадавшийся, иссохший бородач.

А Сабуров-то, дурак, думал, что на бессмертном паразитировать невозможно: или ты ему служишь - или не имеешь к нему никакого отношения.

- ...Пусть русским людям играют русские музыканты, рисуют русские художники, пишут русские писатели...

Интересно, французы попрекали Шаляпина, Рахманинова, Дягилева... Наташу Саррот... за паразитизм? В этом безумии есть своя система: в культуре, в науке видеть кормушку, а не каторгу.

Сабуров поплелся прочь. Левая сторона онемела вся, только локоть почему-то еще жил и болезненно пульсировал.

На большинство человеческих дел ему плевать, а вот лживые, подлые мнения так и жалят его со всех сторон. В своем мире - мире мнений - он так же задирист и нелеп, как Дон Кихот в мире реальностей.

Дом, в котором погорел старик, Сабуров постарался обойти стороной, только издали увидел окно, расписанное черными языками, и все в нем подобралось: и гвоздь надежно укрепился, и тик заработал с солдатской четкостью. Шурка сидел у стола в позе Кирибеевича на пиру Иоанна Грозного, пренебрежительно упираясь локтем в груду живописных альбомов. Не дождавшись вопроса, презрительно вывернул губы:

- Я теперь понял, что искусство не для Сидоровых!

Схватил свои "Популярные этюды о живописи", уже до половины исписанные усерднейшим почерком, и, побледнев, с остервенением разорвал бедные "Этюды" раз, другой. Глаза наполнились слезами.

- Я понял - я эстет. У нас есть книжки эстетские?

- Не знаю... Оскар Уайльд какой-нибудь разве.

- Делом бы каким-нибудь занялся, - снизошел труженик Аркаша, сидящий над задачниками как бы уже не пятый день. - Лучшее средство от мыслей наука.

Тоска сквозь мудрую повадку персонального пенсионера...

- А! слюнтявка... Главное - хорошая тусовка.

И снова всплыла новейшая Шуркина мания: Верхняя Мая, хипповский лагерь, братство и тусовка.

- Рассчитываешь где-то найти колонию добрых крыс?

Но капля сабуровского яда была превращена в пар, в ничто вновь вспыхнувшей страстью.

- А я, дурак, руку сигаретой прижигал, - Шурка продемонстрировал нежно-розовую круглую ранку. Постарался припомнить что-нибудь еще более радостное: - Я купил у кооперативщиков значок "Партия, дай порулить". А ночью на Квадрике металлисты повесили фашку на своих цепях, а фашки поймали металлиста, облили бензином и сожгли.

- Как бабка старая все враки собирает! - вдруг взбеленился Аркаша. Маме показывай, какой ты храбрый!

Шурка, оскорбленный до глубины души, уже раскрыл рот, но, вспомнив, что отныне он эстет, принялся за розыски Оскара Уайльда, с коим и брякнулся к себе на тахту. Подтаскивая туда все новые и новые зачем-нибудь понадобившиеся ему предметы, он за полчаса превращал ее в волчье логово.

А Сабурову страстно захотелось чего-нибудь бессмертного-пребессмертного... Гомера, что ли? Из темных бездн Эреба напиться живой овечьей крови слетались души невест, малоопытных юношей, опытных старцев, бранных мужей в забрызганных кровью доспехах - всем одна участь, и невинным девушкам, и героям... Откуда же эти чертовы греки черпали силы и геройствовать, и пировать от души, прекрасно зная, что никто и ничем не купит спасения от этих темных бездн, где царю живется хуже, чем нищему поденщику? Вот она, сила несомненности!

В сущности, и он легко расстался бы с этим миром, где всем уже приелось читать, как великие поэты под дулом винтовок на четвереньках карабкаются по доске; страх ему внушают только гнусные гробы, оформленные как коробки для духов, с переливчатыми оборочками, да пошлейший похоронный комбинат, серебрящийся, как новогодняя елка. А долг перед детьми в эту минуту он ощущал примерно так же эмоционально, как долг перед Обществом трезвости.

Возник расстроенный Шурка.

- Слышишь, папа? "Густой аромат роз", "пьянящий запах сирени" - это ж бабское сюсюканье, а не эстетство!

- Ничего, читай. Эстетство требует жертв.

Когда вошла Наталья, Сабуров чуть не бросился к ней... спрятать в мягкое, в женское... но она была со всех сторон обложена костяными пластинами собственных государственных забот. Лицо желтое, безнадежное, какими верными друзьями они могли бы быть, если бы он не был обязан спать с нею! При той тоске, которая выедает его внутренности, супружеские обязанности были нелепы, как игра в классики. Любовь сквозь костяной панцирь...

- Ну, как дела? - одолевая раздражение, спросил Сабуров.

- Нас переводят на хозрасчет...

Даже сквозь беспросветность прорвался смешок. Неужели все эти "хозрасчеты" в самом деле что-то означают? "На балансе"...

- Ну да, ну да, - глаза Натальи с готовностью наполнились слезами, все, что меня касается, только повод для смеха...

Спрятал в мягкое, в женское. И все же не выдержала, начала рассказывать - не успокоится, пока Он не отпустит ей грехи. Только чужое, чтимое мнение... Детей в этом смысле он оставил без наследства.

Наталья уже лет десять мечтала выбраться с барщины на оброк из-под Сударушкина, пришедшего к руководству Прогрессом через руководство банями, снабжением и культурой, ибо во главе каждого дела должен стоять Организатор - боярин или комиссар, не обязанный отличать ржаной колос от ячменного, - это дело холопское. Но вот началось сокращение аппарата - и чудо: вожделенное независимое подразделение было отсечено единым взмахом, и директором отсеченной части был назначен... правильно, Сударушкин.

- Они погибнут последними...

Сабуров словно получил по роже: видно, всегда будет по-ихнему!..

Наталья, увидев на его лице остервенелость вместо сочувствия, безнадежно махнула рукой:

- Да тебе же все равно...

- Мне все равно?! Да мне мой дом противен стал из-за твоих Сидоренок с Сидорушкиными! Хотел я иметь всего-то тридцать квадратных метров в целом мире, где не воняло бы ни Колдуновыми, ни Сидорушкиными...

- Ты, как всегда, верен себе. Сразу на себя переводишь. А мне, мне что делать?!

- Бежать, прятаться - пусть командуют пустыней!

- Но я не хочу, чтобы моя страна превращалась в пустыню! Дура я... Не рассказываешь вот, не рассказываешь...

- Не рассказываешь?! Да ты на физиономию свою полумертвую глянь, на вечные свои капли, таблетки!.. Ты что, думаешь, приятно жить в больнице?!

Наталья поспешно проскользнула в ванную, и тут же во всю мощь загудела вода - заглушить рыдания. У нее-то всегда есть выход... Впрочем, и у него он есть: когда тошнит, нужно не тянуть, а сунуть два пальца в горло. Но петля уж очень гадостна...

Пляска конечностей постепенно переходила в заурядную дрожь.

Наталья вышла из ванной, как следует умывшись горячей водой, чтобы не понять было, распухла она от слез или от распаренности. В руке уже откуда-то взялась мокрая газета:

- "В Зеленой зоне близ Кабула группы экстремистов попытались нанести по уходящей колонне удар реактивными снарядами". Ну чего им еще нужно ведь уходят же, уходят!

Перед чаем проглотила две таблетки вместо одной.

Через полминуты Шурка оскорбленно оттолкнул от себя чашку.

- Если не разговаривать, так лучше и не пить!

Яд, скопившийся в душе Сабурова, упорно требовал применения.

- Я постелю себе на кресле, - сказал Сабуров. И, слегка устыдившись, добавил: - Я сегодня поздно лягу, не хочу тебя будить.

Наталья, расстилавшая диван, выпрямилась и побелела:

- Я тебе это же хотела сказать - чтобы ты меня не будил.

Раскладывая кресло, Сабурову пришлось переложить с него стариковский журнал. Обдало дымком - и нестерпимым стыдом за свою жестокую капризность. Но не складывать же кресло обратно?

Познай цену всему на свете - и все равно это будет звучать празднично: к морю! Пока позади пассажиров, исчезающих в недрах аэровокзала, еще виднелись провожающие, каждый видел в толпе только кого-то своего. А потом оборвались и эти последние ниточки любви, и все превратились в безликую массу.

На некоторое время блуждающие подземные души нашли успокоение в каком-то буром складского типа помещении, нарезанном металлическими трубами, похожими на гимнастические брусья. По своей жизнерадостной привычке Сабуров прикинул, годится ли такое помещение скоротать последние часы перед смертью. Хорошо придумано, безнадежно.

Часа через полтора пребывание в этом чистилище наскучило и девам-сопроводительницам, и бурыми подземными переходами массу вывели обратно в зал ожидания.

Два псевдокрасавца у стойки пытались выцыганить свободные места у девиц в униформе. Чтобы не подвергаться побочному воздействию фатовского обаяния, Сабуров отправился изучать распорядок работы всех земных служб: обувной мастерской, ресторана, почтового отделения, - вид междугородного телефона такой тоскливой болью отозвался в душе - знать бы Лидин московский номер...

Когда он вернулся, перед стойкой топтались два мужичка - по виду работяги-нефтяники или лесорубы (линялая ковбойка уже лет двадцать перестала быть атрибутом молодежной романтики). Крепко чесали в затылках они.

- Не надо опаздывать на регистрацию! - собственное мошенничество лишь прибавило регистраторше принципиальности. Вот они, личные связи...

- Еще оставалось пять минут! - орал Шурка.

- Вон же и пацан говорит, - робко указал мужичок.

- Да видишь же, без блата не обошлось, - презрительно оборвал его другой.

Справедливое слово "блат" очень обидело регистраторшу.

- А я вас в нетрезвом виде вообще могу до рейса не допустить! - рассвирепела она, словно до этого они были допущены к рейсу. - Клаша, позови дежурного!

И пошли они солнцем палимы...

- Папа!!! - взвыл Шурка.

Регистраторша метнула на папу снайперский оценивающий взгляд - уж не начальство ли какое? - и успокоилась. Сабуров, так же мгновенно оценив ситуацию, принялся степенно растолковывать Шурке, что поделать здесь ничего нельзя, но вовсе не оттого, что он, непогрешимый папа, так труслив и подл, как это было на самом деле, а оттого, что этого требует Закон.

Изображение Закона как чрезвычайно логичного, хотя и неуступчивого механизма Шурке даже понравилось.

- А пойдем в ресторан - до отлета еще успеем, - вдруг предложил Сабуров, чтобы загладить стыд перед Шуркой и обманутыми мужичками - тем более что Шурку и впрямь стоило подкормить, чтобы не затошнило в полете (Сабурова-то больше тошнит на земле).

- В кайф! - обрадовался Шурка. - Как у Хемингуэя.

Однако ресторан, несмотря на прекрасно изученный Сабуровым распорядок его работы, был закрыт.

Народ безмолвствовал.

- Почему они молчат?! - через пару минут возмутился еще необъезженный Шурка, и Сабуров снова едва не ответил: убедились, что так легче отделаются.

- Хоть бы вышел кто, извинился, - мрачно сказал Шурка еще через минуту, а потом, все мрачнея и мрачнея, вдруг произнес упавшим голосом:

- Уеду я из совка. Здесь на каждом шагу в морду плюют.

Уже и он учуял главную тему: униженные и оскорбленные.

- Нужен ты там будешь кому-то! - обрадованно повернулась к ним тетка.

- Я и здесь никому не нужен.

- Храни гордое терпенье, - вздохнул Сабуров.

- А разве терпенье бывает гордое?

Отчасти. Тебя выгнали из дома, заставили мыть полы в обмен на тычки, но ты хотя бы не выпрашивай у них жевательную резинку, не трись у ихних ресторанов... Гордый и нищий...

Самолет с притворным гневом затрясся, по стеклам поползли дождевые капельки: скорость нарастала, следы становились все горизонтальнее и прозрачнее, пока не истоньшились из головастиков в сперматозоиды, которые вдруг поползли вверх, - взлет!

На посадках Шурка выходил, сомнамбулически припадая на сабуровскую руку, и, возвращаясь, тут же засыпал. От нежности к его доверчивой буйной головушке, которой суждено принять в себя столько бурь, ядовитая крыса в душе Сабурова на время унялась, неотвязные думы о месте поэта в рабочем строю стали казаться всего лишь полуправдой, и ему, даже скованному доверчивой Шуркиной головой, тоже несколько раз удалось вздремнуть, хотя сон был для него редким гостем даже в собственной постели.

- Папа, как будто масляная краска сморщилась! - утром обрадовался Шурка, впервые увидевший море, да еще с самолета: нужно было долго следить за которой-нибудь морщиной, чтобы заметить ее движение. Шурка отметил, что корабли выглядят большими даже в сравнении с морем, и внезапно вынес Сабурову приговор:

- Знаешь, что тебя погубило? - Он выражался в прошедшем времени с такой простотою, будто Сабуров уже давно покоился в недрах комбината. - Ты поверил, будто народ дает оценку гениям. А мы с Аркашкой считаем, что наоборот: чтобы создать что-нибудь великое, надо плевать на Сидоровых!

Сабуров хотел сказать что-нибудь педагогически-демократическое насчет уважения к Сидоровым, но почувствовал, что не может быть снисходителен тот, кто и без того стоит ниже всех.

Без места

После отъезда Андрюши Аркаша впал в какой-то платонический гедонизм: целый день лежал на диване и уныло повторял, что удовольствия единственная вещь, которая не обманет.

Правда, с приближением тьмы, уподобляясь некоему ночному животному, Аркаша начинал оживать и по первому же звонку бросался к телефону или к двери, из-за которой виднелась какая-то ночная нечисть, - жирная, тощая, бритая, патлатая, прыщавая или вампирски-свежая, никогда не попадавшаяся Наталье днем, и Наталья, всегда испытывавшая к нечисти жалость ("Как им хочется внимания!"), сейчас, когда они уводили в какую-то страшную и отвратительную их жизнь ее неприспособленного даже и к добропорядочной жизни сыночка, вглядывалась в них со страхом и тайной ненавистью. Юродиый Кристмас в заплатах и серпантинных кудряшках был еще найкращий.

Чем-то все это кончится?.. И не было Андрюши, рядом с которым она всегда была уверена: он что-нибудь да придумает.

Андрюша ее больше не любит, гнала она мысль, сделавшуюся в его отсутствие в тысячу раз ужаснее: прежде ей в глубине души все равно казалось невероятным, чтобы он мог ее оставить - это все равно что бросила мама.

- Но почему, почему ты не хочешь дружить с хорошими ребятами? - с отчаянием допытывалась она, перечисляя добропорядочные фамилии, но Аркаша только хмыкал с ненавистью:

- Да они же все буржуа! Кроме "Мастера и Маргариты", ничего не читали, а мнят себя цветом мирового интеллекта...

Та же, Андрюшина ненависть к малейшему признаку довольства...

Но сколь ни тревожилась она, когда Аркаши не было после одиннадцати, с работы приходила разбитой до того, что не выдерживала - засыпала. Однако ночью, несмотря на таблетки, просыпалась от тревоги и прокрадывалась посмотреть, спит ли Аркаша, и подолгу стояла над ним, со страхом пытаясь понять, не пахнет ли от него вином, но так не разу и не поняла. Но когда Аркаша дышал спокойно, и ей становилось спокойнее, а когда он метался, всхлипывал, она от тоски и жалости долго не могла заснуть и, подброшенная беспощадным будильником, ставила на огонь кашу для сына (самой ничего не лезло в горло - пила только чай покрепче, а кофе в городе было не достать), мылась, наводила марафет, ничего не соображая, только тупо удивляясь: неужели она опять превозможет еще один двенадцатичасовой рабочий день, двенадцатичасовой страх не обеспечить людей заказами, деньгами. (Что деньги еще придется как-то отрабатывать - про это уже некогда и думать.)

Теперь под ее началом оказалось намного больше людей, общение с которыми изматывало необходимостью притворяться. (Глупый Сударушкин думал купить ее повышением - дополнительной обузой. Но ее власть - защита для ребят.) И теперь, когда удалось никого не оставить за воротами, к ней то и дело подходили недовольные, с чего-то решившие, что на заработанное они должны жить лучше, чем на незаработанное. И чувствовалось, что речь для них идет не о такой легкомысленной и даже слегка забавной вещи, как деньги, а прямо-таки о святом.

Что самое обидное - и Фирсов туда же: нужно избавляться от балласта. Закоренелый скептик с такой надеждой и нежностью произносил слова "рынок", "конкуренция", за которыми вот-вот должны были прийти высокое качество продукции, высокая коммерческая честность, - а тут из-за ложной гуманности... Как он расписывал новый кооператив "Теремок":

- Тут уж никаких строительных недоделок! Под ключ! Контроль потребителя!

И когда в местную газету посыпались жалобы дачников, доверившихся "Теремку" (задатки забраны, а кособокие домишки гниют под дождем - кто без крыши, а кто и без фундамента), Фирсов ходил такой понурый, будто вложил в эти домишки все свои сбережения (духовные сбережения, может быть, он таки и ухнул туда почти все). Ядовитый Коржиков рассказывал за достоверное, что еще на самой кооперативной заре Фирсов якобы купил целых два пирожных у бравого корзинщика с исключительной целью поддержать коммерцию - и отделался сравнительно легко, недельным поносом. "Сколько раз тебе говорить: я человек неинтеллигентный - слов таких не люблю", выговорила она Коржикову, хотя в скепсисе и злоязычии Фирсов, в общем-то, ему не уступит - но любовь всякого делает наивным.

Отношения с Сударушкиным тоже требовали нервов и нервов (как бы из-за Андрюшиных шуточек еще и не назвать его Сидорушкиным), хотя на новой должности он уже держался родным отцом: хватило ума распознать, что она способна и запрягаться, и лягаться. А в прежнем чине как-то даже выскочил из кресла, которое всегда покидал крайне неохотно, как будто боялся, что его тут же займут: "Я требую безоговорочного послушания!" Но она тоже не смолчала: "Вам уже семьдесят лет все беспрекословно повинуются - и куда вы нас завели?"

Главное - она может поставить в смешное положение. Потом-то можешь ее хоть убить, а смешное положение - все, уже запомнилось... Лучше уж до поры до времени подержаться родным отцом.

Для начала родной отец, чтобы ослабить ее позиции, попытался растащить ее ведущих специалистов, которых она же и превозносила на всех перекрестках. Но тут он действительно не понимал, что коллектив - это живой организм, а если могучие руки Ивана отдать одышливому Петру...

Сударушкин по одному вызывал к себе ее гвардейцев и под строгим секретом предлагал повыситься или даже что-нибудь возглавить, но все отказывались и немедленно шли закладывать Сударушкина матери-командирше. И вдруг удар: милый, робкий Илюша согласился взять сектор в другом отделе (ему была гарантирована возможность не расставаться ни на миг со своей любимой системой КАРМАН и продавать ее во все концы света). Становым-то хребтом был Сережа, а КАРМАН - это была больше реклама - эвон куда расходится наша продукция! Ну, еще с КАРМАН'а всем обламывались регулярные премии, от которых Наталья железной рукой отстегивала Сереже хоть на пятерку, а больше, чем Илюше, чтобы все помнили: Сережа делает более фундаментальное дело, хотя и не годящееся на продажу в отдельности.

Премии эти, кстати, обошлись Наталье в два оклада. Платить-то должна бы оформлявшая договоры плановичка, но нельзя же, чтобы страдал человек, ничего от КАРМАН'а не получивший. В благодарность она-то и сообщила об Илюшиной измене.

Наталья, не в силах пережить предательство в одиночестве, рассказала ближайшим друзьям, немедленно переставшим в упор замечать Илюшу, который и без того натыкался на мебель и каждое слово выговаривал лишь с третьей попытки, а на четвертый день, улучив в обеденный перерыв минутку, - обедать ей было некогда, только кто-нибудь из женщин сжалится и заварит ей чайку покрепче, - обратился к ней за отпущением греха: только чужое слово, объяснял Андрюша, способно избавить нас от сомнений. Илюша лепетал, что на нем лежит долг перед семьей: мать, жена и автомобиль "Волга".

Наталья, собрав все силы, не отрываясь от бумаг, сухо пожала плечами: "Мы никого не держим". Сердце колотилось прямо в ушах, но... миловать за предательство коллектива - это не ее личное право. Через час ей позвонила осведомительница и восторженным шепотом сообщила, что Илюша полчаса просидел у Сударушкина среди громовых раскатов его фальцета и вышел весь багровый, хоть прикуривай, и чуть ли не в слезах, однако приказ о его назначении взбешенный Сударушкин изъял из подготовки.

Но гвардейцы по-прежнему не замечали его в упор, и он ходил такой потерянный и бледный, что Наталья всерьез встревожилась за его хилое здоровье и начала обращаться с ним поласковей, а за ней стронулись и остальные. Только Сережа остался непримирим: "Такие вещи прощать нельзя!" И нужно было растолковывать ему, как трудно Илюше выдержать постоянный нажим трех таких махровых мещанок, как мать, жена и "Волга".

Одна нежданная радость свалилась: Федоренко ушел заведовать крематорием. Наталья не преминула указать Сударушкину: "Вот оно - ваше умение подбирать кадры. Это же позор: значит, ему абсолютно все равно, чем руководить!" Однако Сударушкин остался вполне серьезен и внушителен: "В этом и заключается талант сильного организатора". Для своего незнания ничего ни о чем они изобрели мифический термин - сильный организатор: всех натравливать друг на друга, обещать одну и ту же должность сразу десятерым, на подчиненных орать (кто побеззащитнее), а перед начальством щелкать каблуками: "Будьт сделно!", а если что - созывать десятичасовые совещания из таких же дураков, ибо знающего человека они ни распознать, ни выносить не в состоянии.

Не сумев растащить ее коллектив, Сударушкин предложил ей должность замдиректора, пока и.о. - господи, на этом крючке думает ее удержать! Разговор происходил наедине, но уже назавтра с ней начала почтительно здороваться куча народу - жалкие личности! Мудрый Андрюша объяснял, что раз она уважает не должность, а человека - то она злейшая анархистка. Неужели правда?

Сделав свое хитроумное предложение, Сударушкин счел себя вправе пожурить ее:

- А вот характер свой вам нужно исправлять!

- Отчего же при моем плохом характере от меня за десять лет ни один человек не ушел?

- Да... Интересно, за что они вас так любят?

Что, мол, ты за трюк такой знаешь? Наталья посмотрела-посмотрела на Сударушкина (где человек жизнь прожил!) и ответила:

- За что любят? Да за то, что я их люблю.

Сударушкин только хмыкнул: их, мол, организаторов, не поймать на такую сладенькую липучку, на которую они же нас и ловят.

Перебравшись в директорское кресло, Сударушкин стал еще сильнее трястись над своей внушительностью - карманный Наполеончик на вершковых каблуках (в связи с всеобщим страхом СПИДа его из-за них когда-нибудь линчуют). Как многие карапузы, он налегает на вторичные признаки: усы и жилет под пиджаком... а жилетик-то вот такусенький, на куклу надевать. Еще командуя Комиссией Прогресса, Сударушкин не любил вставать из-за стола: вскочит, если очень уж раскипятится, но следом обязательно тоже поднимется кто-нибудь, кто особенно перетрусит, и окажется, что Сударушкин ему до подмышки, - Сударушкин сразу же и кидался обратно в кресло. А сейчас он настолько боится обнаружить, что он тоже всего-навсего человек, - даже в буфет не ходит. Как-то Наталья ворвалась к нему впопыхах, а он ел, чуть не с головой влезши в ящик стола, - так едва нос не прищемил, когда ее увидел.

Предложив повышение, он прибавил:

- Ваши люди со мной тоже смогут подрасти.

Ах ты, моська, еще считаешь себя выше Сережи, на котором вся контора держится!.. Вдруг до нее дошел смысл вмонтированного во всю систему правила: плата за ум без должности не предусмотрена, распорядитель важнее работника. Просто всюду след Его сапога... И руководить людьми оказалось достаточно, чтобы отбить у них охоту к делу.

- А мы считаем, - сказала она со снайперским спокойствием, - что работать с нами - это честь даже для директора.

Сударушкина аж перекосило.

А, была бы шея - хомут найдется, мысленно отмахивалась Наталья, пока ее подбрасывали, плющили и вальцевали в троллейбусе, вот только всей лабораторией не уйдешь - нигде не найдешь столько вакансий разом, особенно если Сударушкин через старые связи нажмет. Без Андрюшиного окончательного слова душа ее походила на какой-то кусок теста, от которого крючки сомнений отрывают тысячи тягучих нитей.

Да еще и Аркаша словно ошалел. Правда, готовить теперь приходится намного меньше. Ага, значит, можно таскать излишки на работу, для ребят, по ночам перебивающихся сушками с чаем. У Сережи после ночи набрякают мешки под глазами... А Илюша весь желтый, как китаец, без конца глотает аллохол - а женушка его, барыня, не может дать ему с собой поесть по-человечески... Нужно ввести какой-то людской режим, а то их как детей спать не уложить... Мужское ночное братство... зато с Илюшей помирятся быстрее.

А вот Вадиму и двое бессонных суток нипочем. Так, видно, не хочется возвращаться к жене.

Сосед сзади на выбоинах почему-то мотался сильнее положенного и уже отколотил ей все нутро своими костяными лопатками. Она оглянулась повыразительнее и чуть не передернулась: опять пьяный - с возрастом совсем перестала их выносить! А этот - в набитом троллейбусе! - еще держал плавящееся мороженое в бумажке и мычал чего-то немолодой, вполне приличной женщине, над которой он навис со своим готовым протечь мороженым, а она - не надивишься на них - вслушивалась и отвечала ему что-то ласково-вразумляющее на его мерзкий мык, в котором только и можно разобрать: "Не, я пралльно грю?.. не - я пралльно гврю?.."

И он, скотина, нуждается в чужом одобрении. Да ты сделай сначала то, что и так ясно: перестань глаза заливать, близких своих, окружающих изводить...

Ляп! Белая каплища, этак с полведра, наконец плюхнулась на добрую наперсницу.

- Вы ведь, кажется, уже не ребенок - входить в троллейбус с мороженым! - не выдержала Наталья.

- Да я ж свсем пр дргое... - обернулся пьяный, силясь ее понять, и чуть не въехал ей своим мороженым в блузку.

- Ничего, ничего, все бывает, - благодушно успокаивала их обгаженная наперсница, любовно отирая платком сладкое молоко, попавшее, к счастью, на кожаную сумку.

Наталья стала пробираться подальше от мороженого (а совсем трезвых мужиков, кажется, не было ни одного - или у них теперь вид всегда такой?) на заднюю площадку, где на совершенно непроницаемом от искусно напыленной грязи стекле было пальцем начертано слово "ZEX". Там она превратилась в цирковую наездницу, с двумя сумками в руках балансирующую на спине галопирующего зверя.

Не верится, что такая толпища - из одного троллейбуса, - кажется, со стадиона. И все обходят, обходят слепого, с его невесомой тросточкой-указкой пробирающегося среди опасного, в щебенчатых выбоинах асфальта. Парни, которые сейчас пойдут часами маяться от безделья в парадняках, - им десяти минут не выкроить... да тут и люков открытых полно: из одного косо торчит длинная доска, чтобы водителям издали было видно, а из другого - так даже сухое деревце.

Со своими облегченными сумками Наталья догнала его и, перехватив их в одну руку (превратившись в задыхающуюся женщину-богатыря с ломотой в пояснице - не свалиться бы с радикулитом), ласково взяла слепого под руку:

- Вам куда?

Хорошее, простое лицо, невозможно слушать, как он оправдывается, что еще не привык, что еще ездит на курсы по адаптации и ориентированию (слова эти выговаривает с усилием, но правильно). Господи, до чего мы дожили, если помощь слепому уже не ощущается как естественная обязанность каждого встречного! Недавно, оказывается, шел дождь, да еще с градом, который дотаивал на асфальте, как неопрятная рыбья чешуя, и очень трудно было провести мужчину среди луж - пришлось бы дергать его туда-сюда на каждом шагу, - но и смотреть нестерпимо, как он в своих босоножках ступает прямо в воду. И тоже хочется оправдаться как-то: ой, вы в лужу наступили! А он очень просто отвечает: "Что сделашь!.."

Потом до самого дома звучало в ушах: "Что сделашь... Что сделашь..."

Спасибо Аркашеньке - отвлек: его уже не было дома - и где он, с кем, чем они там занимаются?

А тьма за окном густеет вместе с вечным угрызением: если бы она раньше возвращалась, может, и дети не имели бы таких ужасных наклонностей... Но ведь и ее отношение к работе тоже пример... Андрюша цитировал каких-то древних: дети больше походят на свое время, чем на своих родителей. Неужто наше время походит на Аркашиных нетопырей?

Сил нет даже согреть чаю - но, как вероятный потомок водоплавающих, она, обмирая, обдалась холодным душем - летом горячей воды не бывает.

Никак не заснуть и после таблетки: в голове все Сударушкин, Фирсов, Андрюша, Сережа, Илюша, Сударушкин, - а над всем: Аркаша, Аркаша...

Уже за полночь не выдержала-таки тревоги за Аркашу, звона в ушах, а сверху лая и тошнотворно-выразительных телевизионных голосов - Игорь Святославович надеется телеором расшевелить свою тупость. Поднялась постирать - все же какое-то дело. Будничные процедуры именно будничностью своей и успокаивают, душевные страдания оттесняются физическим напряжением. И правда, часам к трем на душе стало полегче, поопустошеннее, в какой-то миг она даже залюбовалась, как, вздуваясь, плавает в ванне белье, вода такая прозрачная, что белые пузыри наволочек словно висят в воздухе, как облака, а внизу - их тени.

Мама года три назад приезжала погостить, - взялась как-то перебирать белье в шкафу - так даже прослезилась: "Старик не дожил - посмотрел бы, как вы хорошо живете, сколько простыней у вас..."

Если после таблетки не поспать - конец, даже руки словно чужие.

К Андрюшиным трусам, как пиявка, присосался Шуркин носок. И вдруг вспомнился тот мерзкий звонок насчет Андрюши и какой-то его сотрудницы, и... и... она поймала себя на том, что смотрит на его трусы с какой-то брезгливой опаской. И вспомнила хорошенько последние дни перед его отъездом...

Нечаянно глянула в зеркало (а глаза видели все одуряюще ярко) и поразилась, какое у нее мертвое и старое лицо... Вот что оно такое - выпили кровь... Что сделашь... Что сделашь... Что сделашь... Что сделашь... Что сделашь...

Негромкий скрежет Аркашиного ключа подбросил ее с табуретки, она ухватилась за чуть не выпрыгнувшее из груди сердце (не хватило третьей руки, чтобы стиснуть заодно готовую лопнуть голову, удалось только прижать ладонь к виску) и метнулась взглядом к часам. Значит, она до без четверти пять просидела в этом оцепенении - а Аркаша, стало быть, до этаких пор прошатался! Не беспокоясь, каково матери завтра снова заступать на эту бесконечную вахту, где нужны нервы и нервы, и ясная голова, и бдительность, и отзывчивость, и твердость, и веселость...

Аркаша, видно, надеялся прошмыгнуть прямо в постель. Когда она окликнула его, ответил на пределе раздраженности: "Я весь внимание". А нотка злобного сарказма относилась к тому, что голос ее прозвучал слишком уж умирающе - здесь все такие тонкие, благородные люди: убивая тебя, будут строго прислушиваться к твоим воплям - чтоб ни-ни, никакой чрезмерности! Пробежав мимо ее обвиняющих глаз, припал к крану. "Хоть чашку возьми", хотелось ей сказать, но она удержалась, чтобы не разменивать свою огромную горечь на мелочные препирательства. Прямо наделся на свой кран, ужас какой-то... Может, оттягивает разговор? Но нет, он какой-то страшно потный среди прохладной ночи, просто градом с него льет...

- Аркаша, я ведь тоже человек, - напомнила она, собрав все силы, чтобы не сорваться ни на крик, ни на рыдание. Аркаша дернулся как ужаленный и соскочил с крана.

- А я не человек?! - Он был готов до последней капли крови защищать свое право на бессердечие.

- Так веди себя по-человечески - не терзай другого человека!

- А ты меня не терзаешь?!

- Я?.. Я тебя терзаю?.. Я здесь погибаю одна...

- Этим и терзаешь!

- ...А ты веселишься с какими-то...

- Я веселюсь?! Да я последний раз веселился, когда в колыбельке с погремушкой лежал! Ты ведь само совершенство, слуга царю, отец солдатам... а я все время получаюсь из-за этого неблагодарным подлецом! Да лучше бы никто ничего для меня не делал, только бы я никому ничего не был должен!!!

- Ты что, людей перебудишь... - нет, вроде не пьян, только вид безумный - зрачки во весь глаз, да еще пот этот дикий.

- Вот, вот! В этом ты вся: первая мысль - как бы какого-нибудь кретина не побеспокоить. А то еще подумает, что твой сын не самый воспитанный в мире.

- Как тебе не стыдно! Только об этом мне сейчас...

- Не беспокойся: стыдно мне, стыдно, мне всегда стыдно - этого вы, по крайней мере, добились!

- "Вы"? Папа-то чем провинился - уж он, кажется, особенно вас не воспитывал, по-моему, только детям алкоголиков жилось лучше.

- Он самим существованием своим меня упрекает: он - талант, а я бездарность. Как, у такого отца?! - передразнил он чью-то (уж не материну ли?) куриную всполошенность.

Наталья дернулась было протестовать против Аркашиной бездарности, но он остановил ее с сатанинской гордостью: "Не надо, я еще не сдался. Только не нужно на мне висеть со своим служением и великодушием!"

Не сводя с нее своих ненормальных зрачков, двумя руками отер пот будто голову себе отжал.

- Хорошо, живи как хочешь, - с бесконечной усталостью сказала она. Ничего ты мне не должен - наоборот, я всегда угрызалась, что свой материнский долг выполняю недостаточно. Больше я терзать тебя не буду.

И отвернулась к окну, за которым брезжил рассвет, чудовищный, как в дурном сне. Стекло было покрыто крупным водяным бисером - кажется, года три назад она кипятила здесь белье. Она дотронулась до холодного стекла, - среди серебристых капель возник косо посаженный черный мохнатый глаз, заструивший бесконечную слезу, сквозь которую редкие загорающиеся окна начали размываться и искрить, как сквозь твои собственные слезы.

- Логично, - после паузы, словно сам себя убеждая, вполголоса произнес Аркаша. Однако в голосе его почувствовалось и робкое желание прозондировать, как далеко она собирается зайти.

Но она упорно продолжала смотреть в окно.

Аркаша постоял, смущенный опасной безоговорочностью, с какой были приняты его требования, но вдруг сорвался с места - он частично отражался в оконном стекле - и снова натянул себя на кран. Долго, надрываясь, глотал, и ей пришлось собрать всю волю, чтобы не сказать ему, что он может простудиться. Снявшись с крана, он как бы спросил: "Спокойной ночи?" - "Спокойной ночи", - ответила она. Он еще подождал - и побрел спать...

А она осталась сидеть, вглядываясь в мир, которого не могло быть, но который проступал все отчетливее и отчетливее.

Заниматься калькуляцией, когда в наполненной звоном голове скандируется на незатейливый мотивчик: "Ни-ко-му не нуж-на, ни-ко-му не нуж-на", - это могло закончиться растратой и тюрьмой. Тем более, сидеть приходилось среди "рабочего оживления", сегодня вдруг начавшего невыносимо раздражать. Но нельзя и терроризировать народ чугунной рожей, как Возильщикова. (Да и Римма тоже.) Даже пожалела, что отказалась принять от Сударушкина кабинет и.о. - чтобы не думал, что она туда рвется. Ио - радостный крик осла, узнавшего о повышении, имя коровы, избранной Юпитером... Но что дозволено быку, не дозволено Юпитеру!

Чтобы избавиться от чувства вины перед народом за свое раздражение, принялась готовить общий чай: поставила запрещенный пожарниками электрический чайник, сохраняемый ею под угрозой выговора, - это был домашний очаг лаборатории, - набрала в буфете полтора десятка кексов, похожих на чугунные чушки (но она все прощала буфетчице за ее белоснежный халат), приготовила свежей заварки, купленной на собственные талоны: рабочий день коллектива должен быть размечен вешками маленьких радостей - чтобы все время было чего поджидать.

Выполаскивая в туалете заварной чайник, поймала завистливый взгляд девицы из соседней лаборатории - вон, дескать, у людей какие начальницы... Соседи, глядючи на непрестанные маленькие радости Натальиной лаборатории, время от времени пытались и себе завести такие же, но первый же вопрос - кому мыть посуду? - оказывался последним: ничего невозможно поделить "по справедливости", "по заслугам", если нет готовности сделать побольше других. Мыть по очереди? Но кто будет следить за очередью? "А я прошлый раз не пил!", "А N не размешивает сахар!", "А..." - вот и конец. А у Натальи моет тот, кто чувствует, что давно что-то не мыл. И такой всегда находится. Он себя за это чувствует щедрым, а не одураченным.

Работа на симпатичных ей людей даже сейчас немного успокаивала, раздражение начинало переходить в благодарное чувство к ним.

Но когда из объектов попечения они снова превратились в реальные существа, раздражение снова заклубилось поверх ровного отчаяния, как рябь на поверхности бездонного океана. Бугров опять наелся луку, хоть говори, хоть не говори. Чего тогда и нализывать свой пробор в ниточку, если так благоухаешь в женском обществе? Коржиков, избалованный бабами благодаря привилегированному статусу холостяка, окончательно утратил критичность к своему остроумию. Она, забывшись, взялась за разламывающиеся виски, и он тут же откликнулся: "Кто под красным знаменем раненый идет?" - она сидела под Переходящим Красным Знаменем.

А эти дуры хохочут.

Добродушный Миша Лещуков, побывавший в командировке на заводе каких-то там изделий (Наталью могут интересовать только люди), обо всех безобразиях рассказывает так, словно видел их в цирке: для этих самых, каких-то там изделий требуются титановые, что ли, пластины, а из них все понаварили себе гаражей, а на изделия ставят обыкновенную жесть. Со смеху подохнешь!

- Можно подумать, весь мир создан специально для вашего развлечения, - не выдерживает Наталья. - Ведь это так смешно, когда твою родину разворовывают.

Миша, которого вообще-то обидеть почти невозможно, посидел-посидел, поскреб обгрызенными полумесяцами ногтей в своей бурой медвежьей голове - только ушки осталось поближе к макушке передвинуть, - а потом встал и вышел, глядя под ноги.

Первая неловкость. Не успевает она рассосаться, как появляется Фирсов. Клонская с видом хозяйки аристократического салона тут же приглашает его к столу: дело одних - готовить, других - проявлять по этому случаю любезность.

Фирсов с кексом в руке принимается, смакуя, повествовать об очередной глупости Сударушкина: ему важнее всего приобрести стомиллионное доказательство, что нами правят дураки.

- А зачем вы мне... Вы все можете исправить сами!

- Каждый должен заниматься своим делом.

Этими заклинаниями он защищен, как танк. Ее уже трясет.

- Только я почему-то, чтобы сделать свое дело, должна сначала сделать десять чужих!

- Вот этот ваш конформизм...

- Конформизм?! А посмеиваясь защитить диссертацию о преимуществах соцпроизводства и потом получать четыреста, где другие получают двести, - это не конформизм?..

Фирсов оскорбленно удаляется, величественный, как корабль пустыни. За ним надулась и Римма - как же, некому будет любоваться ее индейским профилем. Ну и черт с вами со всеми! Пляши перед вами хоть десять лет без передыху, а потом вам же будешь и не нужна.

- В современном мире есть две несовместимые системы, - торжественно произносит Коржиков: - Социалистическая система и нервная система.

Несмотря на смех, напряжение осталось. Сережа уже полчаса без толку бренчит ложечкой. Наталья с любезной улыбкой, похожей на оскал, берет у него ложку и с крепким пристуком кладет на стол - знает же, что бессмысленный бряк выводит ее из себя. Только Клонская - как рыба в воде: снова обнаруживается, кто по-настоящему воспитанный человек, а кто только по недоразумению оказался душой общества. Легко, не всерьез, что настрого запрещено хорошими манерами, вздыхает: "Да, мы еще заплачем о Сталине. При нем хотя бы о мыле не приходилось..."

Наталья, словно бы эпически, начинает рассказывать, как ее мать стирала с золой, а отец, мастер на все руки, пытался варить мыло чуть ли не из дохлой собачатины. Но эпичность никого не обманывает, потому что она бледнеет и задыхается все сильнее, и, осознав это, вдруг впрямую обращается к Клонской:

- А для тебя мыло варят пускай хоть из людей?

Наталья смотрит на Клонскую с такой ненавистью, что все опускают глаза, и Клонская потупливается со скромным ликованием: хорошие манеры единственная доблесть, которую она способна замечать.

И вдруг робко вмешивается добрая Лиза: но ведь если мы столько лет кого-то хвалили, а теперь, когда разрешили, начинаем ругать, ведь это тоже как-то нехорошо?..

С Лизой Наталья изо всех сил сдерживается.

- То есть, если вчера мы лгали из трусости, из глупости, то сегодня уже обязаны лгать из чести? Да мы своей глупостью, пресмыкательством перед убийцами свою честь все равно уже погубили! Давайте спасать хотя бы правду!

Загрузка...