Часть третья

С крутого и длинного холма, с перекрестья двух земляных дорог, разбитых машинами, можно одновременно разглядеть и новый строящийся город, и уже построенные поселок на отшибе, который тут называют Вор-городок.

Город, белокаменный, многоэтажный, сверкающий на закате красно горящими окнами, похож на мираж, он и возник как мираж года два назад на этой равнине, вблизи большой реки, должной поить, кормить, а в общем-то и чистить (очистные сооружения) и даже украшать собой город. Тем не менее реку и особенно берега успели замусорить так, что невозможно к ней подступиться в черте города.

Сам город не имеет пока названия и зовется строителями просто Зяб — завод ячеистого бетона. Из этого самого бетона и возводятся белые дома.

Вор-городок ни в какое сравнение с Зябом не идет. Он деревянный, из двух-трех улиц, ничем не мощенных, проживает в нем, по приблизительным подсчетам исполкома, человек пятьсот.

А так городок не хуже иных каких, и дома в нем, как в каждом подобном городке, щитовые, засыпные, брусовые, рубленые, а некоторые даже с голубыми террасами. Кое-где на заборах названия улиц и номера домов проставлены и почтовые ящики висят, хоть известно, что никаких названий и номеров быть не может, а почтальон сюда сроду не заходил.

В Зябе тоже нет пока названий улиц, кроме двух-трех главных, одни кварталы (отрыжка индустриального строительства), но со временем будет все: и улица Романтиков, и памятники, и цветники, и фонтаны — и все остальное. А наш Вор-городок, хоть пытается походить на настоящий и в чем-то опережает его, не имеет перспективы роста (но все растет!) и считается не то чтобы временным, а даже вовсе несуществующим: он вроде есть — и нет его, одна видимость, в общем.

Люди-то в нем живут, это можно сказать с уверенностью. Но загляните вы в планы, в схемы, в другие официальные бумаги — так его нет и быть не может. На всех схемах, планах, бумагах тут обозначено чистое место. Кто не знает, можно добавить, что у проектантов термин такой существует: «Чистое место». Это как раз про наш Вор-городок.

Ну, а раз чисто, то и никакой ответственности и никаких обязанностей вышестоящие организации за этот городок не несут. Попробовали бы на Зябе воду не дать или хлеб не подвезти — тарараму было бы до самой Москвы и дальше. А наш Вор-городок ничего не требует и ничего не просит. А если своим присутствием и нарушает гармонию и стройность здешней жизни, то любому местному руководителю позволительно вовсе не замечать его, в крайнем случае лишь отмахнуться: «Мы вас не селили в этом свинорое, с нас и не спрашивайте. Вот бульдозер пришлем да снесем, чтобы знали!»

Но не снесут и ничего не сделают, да и грозят равнодушно. По привычке. Потому что не хватает на Зябе рабочих рук и квартир не хватает. А как без людей, без рабочих рук можно вообще что-нибудь построить?

Так и притерпелось, привыклось, прижилось, не свое, но и не чужое, одним словом — Вор-городок. Отчего же вор? Ворует, что ли? Говорят, да, и ворует. А из чего дома построены, не из ворованного ли? А транспорт откуда брался? А время для постройки? Воры, конечно же воры, ату их! Раз к себе тянут, то уж точно воры и никаких тут сомнений нет. К тому же попристальней посмотреть, и парнички, и огороды развели, и коров даже, не считая всякую мелкую живность, а иные уже лучком с редисочной в пучках (вот до чего дошло!) у магазина торгуют.

А мотоциклы откуда, а «Москвичи», а гаражи для них? Так-то уж честно и заработанные? Нет уж, дудки. Краденое оно. А покопать, так много можно выкопать и вывести на белый свет.

Но вот что занятно: пытались копать, а какое-то бессмысленное оно, это копание, выходит. Бесполезное, странное даже, если трезво взглянуть.

Возьмем строительный материал, из которого дома в Вор-городке построены. Тут уж, кажется, преступление налицо, бери голыми руками!

Действительно, прошла ревизия по домам. Но из этого сплошной конфуз вышел. В одном доме опалубка строительная использована, на ней следы бетона остались. В другом — срубик в ближайшей деревне куплен, на вывоз, как говорят. В третьем случае отбросы со свалки взяты, и в четвертом, и пятом тоже. Тут и вовсе никакого доказательства не требуется, этих отпилов да отбросов там и сейчас можно сколько угодно насобирать.

Что же касается толя, железа, стекла оконного или гвоздей, то на них у большинства жильцов квиточки хранятся, они их при случае прямо комиссиям в нос суют. И хранят, хранят те серенькие квиточки, чтобы никто не цеплялся.

То же самое с мотоциклами да огородами. А про редиску с луком и говорить нечего. Какая тут может быть серьезная спекуляция, угроза нашей государственной и кооперативной торговле, если у тех сроду ни луку, ни редиса в продаже не было.

Но главный парадокс в другом, ох совсем другом. Жители-то Вор-городка, если, скажем, проверить документы, удостоверения личности, поголовно окажутся не тунеядцы и частники-спекулянты какие, а самый что ни на есть трудовой рабочий класс, который и строит расчудесный белый город будущего из ячеистого бетона, завод для производства которого был куплен за границей. И некоторые из тех рабочих окажутся руководителями производства, общественниками и ударниками труда.

Нет, дорогие товарищи, расправиться с Вор-городком таким способом невозможно. Тогда мы так спросим: а что же делать? Ведь делать-то надо! И все понимают, и все говорят в один голос: надо! Надо! Надо! А снести, видишь ли, нельзя, квартир не хватает, и посадить нельзя, вроде бы не за что, и пригвоздить к общественному столбу нельзя, даже обозвать жуликом, хоть и обозвали!

Что же, ничего, выходит, нельзя?

Можно, оказывается.

Можно, к примеру, переселить всех в новые дома. Но спросят, и законно спросят, что же, всех таки равно и переселить? И того, кто приехал сюда первым и очередь соответственную имеет, и того, кто вчера только прибыл, и ему, как говорится, ждать и ждать? Неудобно и несправедливо выходит. Да и квартир тогда для всех не набраться. А если выселять постепенно, как оно и положено, то на место старого жильца в Вор-городок новый переедет — и вовек нам с этим Вор-городком не справиться.

Так-то прикинув, отмахнулись, закрыли глаза, чтоб дымом не ело. Мол, и своих проблем хватает.

Если комиссия какая приедет, схватятся, улицу бульдозером подровняют, заборы, крайние к городу, заставят выкрасить да сосисок или апельсинов в автолавке забросят.

Да ведь сколько ни прикрывай, а видно, все невооруженным глазом видно: времянки, и грязь на дворе, и собаки лают, им-то апельсином пасть не закроешь. Да какой-нибудь вор-горожанин, на глазах у той комиссии, в сварной полутонный бак для запаса из поливальной машины кишкой воду гонит, и ясно, что сам он на этой машине работает и государственную водичку транжирит.

И тогда на вопрос высокой комиссии будет категорично отвечено, что временный строительный поселок под снос приготовлен и на днях исчезнет с глаз человеческих, а вместо него станет тут культурный парк с аттракционами и колесом обозрения, а может, еще стоянка для частных машин.

Но врут, все врут. Комиссия, как ей и положено, уедет, попросив на складе из дефицитных товаров несколько штук дубленок и японских зонтиков, а Вор-городок останется, потому как ему дальше жить, и детишек воспитывать, и светлое наше будущее приближать надо.


К тому времени, когда ведется наш рассказ, Вор-городку исполнилось без малого два года.

Срок, понятно, не юбилейный, но достаточный, чтобы жизнь в нем как-то устоялась, а люди узнали друг друга.

Всем всех, ясное дело, узнать невозможно, когда приезжают, уезжают, переносятся с места на место (у кого времяночка на санях), так что иной житель, заснув в домике на пустыре, заставал утром на рассвете, выйдя поколоть дрова, целую улицу рядом со своим домом, возникшую как в сказке, и даже дым из труб, а если дым, то уже не тронут, не снесут, как известно.

И все-таки, встречаясь на одной улице, провожая в школу детишек, занимая друг у друга кто хлеб, кто воду, кто топор с пилой, люди знакомились, узнавали друг друга, да и невозможно иначе бы выжить, миром и прежде на селе дома строили. А нынче-то, когда рукомесло и умение забыты основательно, без соседской помощи, участия и совета вовсе невозможно что-то сладить.

И опять же, сложив жилье, став полноправным жителем Вор-городка, человек ни на секунду не забывал о том, что он как бы вне закона именно тогда, когда он дома, потому что в Зябе, то есть на работе, он полноправный член нашего общества. Эта странная половинчатость не то чтобы угнетала, но заставляла жить человека двойной жизнью: там и тут.

Вне закона тем более коллективом легче выжить. И человек Вор-городка стремился к коллективу.

Неофициальной границей между двумя мирами служил холм, называемый здесь Вальчиком. Возвращаясь с работы и перевалив через Вальчик, житель Вор-городка оказывался в сфере других пониманий, других интересов, хотя люди, среди которых он жил, были те же самые, что и на работе. Здесь не было профсоюзов, но была дружба, а денег взаймы давали и без касс взаимопомощи.

То же и с высотой занимаемого положения или должности живущих здесь. Она, то есть высокая должность, вроде бы принималась в расчет, но не довлела над людьми и никак не подчеркивалась. Наоборот, шишкоманы, как их тут называли, подчас ничем в обычной вор-городской жизни выделиться и не могли, в то время как мастера на все руки, умельцы, работяги, или просто отзывчивые люди были в цене и не могли не пользоваться повсеместным уважением. А если иной шишкоман и имел то преимущество, что подвластных ему рабочих или технику пускал на пользу своего дела, так это хоть внешне никак не порицалось (всяк к себе гребет), но уж, ясно, и не вызывало сочувствия: чему сочувствовать-то, если из-за такого и остальных ворами обзовут, как уже обозвали.

Может, потому и нравственная обстановка Вор-городка была именно такой, какую мы видывали в наших городках на Руси в самые что ни на есть тяжкие времена, в голодные военные годы, и которую мы несколько утеряли со временем — и теперь страдаем, ищем и не находим. А уж как она нам нужна!

И не тут ли отгадка и ключ к такой, скажем, проблеме, что многие и многие жильцы из Зяба ни за что не хотели оставаться в общежитейных удобных современных домах, а селились на окраине Вор-городка (тоже словцо, а какая в Вор-городке окраина, если он сам — окраина!), считая, что вполне хорошо устроились.

Над этим парадоксом стоило бы задуматься, и у нас еще будет для этого время. А сейчас не будем забегать наперед, опережать, как говорят, события. Наш разговор посвящен местоположению Вор-городка и Вальчику, отделяющему его от настоящего города.

Уж этот Вальчик! Сколько слов о нем перемолото, сколько слез и местного невинного фольклора! Достаточно сказать, что для подвыпивших, возвращающихся навеселе из города, Вальчик был навроде естественного препятствия, и выпивавшие в меру кто ползком, кто на карачках преодолевали крутой подъем, а со временем даже добирались до дому. Остальные же оставались лежать на его склоне, и тут их находили ближние или городская милиция: склон со стороны Зяба находился в ее ведении.

Все началось со слуха привычного, но всегда неприятного, что Вор-городок в который раз собираются сносить. Привыкнуть к подобному совсем невозможно, но уж больно слух был нелеп и абсурден, хотя бы потому, что теперь якобы угрожали не отдельным времянкам, улицам, а всему городку в целом.

Будто бы видели люди на плане на месте городка не то цех, не то крытый рынок, не то ангар какой и будто план этот уже обсуждался в исполкоме и был в перспективе принят, и дано властям указание жестоко бороться с любыми новыми застройщиками, а к живущим применять экстраординарные меры по выселению, вплоть до использования силы.

И прежде бывали подобные слухи, и угрожали, с листком ходили и масляной краской, ядовито-синей, какую-то особую нумерацию делали (чтобы новых, совсем уж незаконных, застройщиков отличать!) — все, все было. Но теперь одновременно со слухами появились геодезисты, студенты и студентки — практиканты, девки сплошь в штанах, и начали местность мерить, расставляя свою оптику на треногах прямо посреди дворов и огородов.

И еще одно, уже более серьезное подтверждение слухов: прямо от Зяба, в направлении Вор-городка стали отсыпать дорогу. Временную пока дорогу, щебеночную, но кто не знает, что щебеночные временные дороги после десяти лет эксплуатации по своей цене приближаются к тем же асфальтовым, так называемым с твердым покрытием и влетают государству в копеечку. Не о цене сейчас дело. Дорога — факт, неопровержимо доказывающий, что строители подбирались к Вор-городку. Как дотянут до Вальчика, так и Вор-городку конец. А до Вальчика, при нынешней вялой и халтурной отсыпке, по оценке знающих людей, им тянуть эту дорогу не меньше года. Но что такое год для тех, кто приехал жить навсегда?

Первой, как потом вспоминали, засвиристела насчет новых слухов жена Васи Самохина, тракториста треста Строймеханизация, Нелька. Сама Нелька, молодая и красивая бабенка, с развратными козьими глазами, работала в конторе Гидропроекта. Будто там на столе своего начальства Нелькина подруга углядела пресловутый план застройки Вор-городка.

Все в городке знали, что Нелька — баба пустая и вздорная то ли по молодости, то ли по недостатку ума и сплетен у нее всегда полный рот, не зря она среди таких же молодых девок весь день толчется. Им и работать некогда, только по магазинам бегать да слухи на хвосте, как сороки, разносить. И все-таки...

Хоть верить Нельке целиком нельзя, да ведь дорогу-то отсыпают, и дорога та, как Нелькин язык, все длиннее и длиннее становится. Самой-то Нельке чего, кажется, паниковать? Они, Самохины, свою времянку кое-как слепили и надеются к Новому году в Зяб перебираться, им вроде бы квартира обещана. Оттого Самохины и живут, как на вокзале, ни мебели приличной, ни абажура, ни обоев на стенах: неряшливое, словом, жилье. Нет чтобы лишний рас после работы веником махнуть, пришла, сумку кинула побежала к соседям: Коле-Поле новый слух докладывает.

Коля-Поля — молодожены. По распределению учительствовать сюда приехали. Хозяйства своего нет, ни строить, ни жить не умеют. Домик-засыпуха у них хоть и чистый, но голый, одни книги кругом. Им, говорят, давали общежитие в Зябе, порознь, разумеется, но они купили в Вор-городке времянку за восемьсот рублей (на все родительские свадебные деньги) и теперь старались наладить свой быт. Ходили всюду они вместе, и работали вместе, и ели вместе, и даже мысли у них были какие-то одинаковые, так что в Вор-городке их одноименно и не раздельно стали звать: Коля-Поля.

Коля-Поля разволновались от Нелькиной болтовни и было отчего. Хоть хозяйство малое, но свое, добытое дорогой ценой. К тому же Коля-Поля собирались стать родителями, чего многоопытная Нелька еще не проведала, а жить с ребенком в общежитии никак невозможно.

Едва быстрословная трепливая Нелька выпорхнула от них, чтобы успеть обежать до темноты остальных знакомых, как Коля-Поля надели резиновые сапоги (одинаковые, у них был один размер ноги — тридцать девятый), надели спортивные куртки, тоже одинаковые, и пошли в дом напротив по их улице Сказочной, к единственной знакомой здесь, тете Гале.

Тетя Галя, Гавочка, так произносил ее имя картавый директор урса и так ее звали в городке, работала директором зябовской столовой и принимала посильное участие в судьбе двух непрактичных, ни к чему не приспособленных молодых людей.

Домик у Гавочки небольшой, но уютный, полированная мебель, трельяж, телевизор. Деревянная низкая тахта накрыта польским узорным покрывалом. А раздевалочка и кухонька отгорожены чистыми ситцевыми занавесками. У дверей индийский цветной половичок положен. Все хорошо у Гавочки, одна беда — детей нет. Может быть, с детишками не так бы все ухожено было, да уж точно был бы дом настоящим домом, а не музеем, где лишний шаг сделать страшно, не то что присесть на стул.

Коля-Поля, потоптавшись, сняли сапоги в прихожей и присели на краешек тахты. Они пересказали ей Нелькину сплетню, про план, про исполком, про указание бороться с застройщиками и прочее в том же духе. Вид у Коли-Поли был удрученный. Они жили тут недавно, в такие переделки не попадали и не были готовы к ним. Им предстояло все это пережить.

Тетя Галя, Гавочка, наоборот, была старожилом на этой улице, да и во всем Вор-городке; это она, кстати, посоветовала Коле-Поле перебираться сюда для жительства, она же и подыскала нужную времяночку, помогала переезжать и на первых порах подкармливала их.

Гавочка вообще, несмотря на общепитовскую закалку, была сердобольным и чувствительным человеком. В сорок пять лет она знала цену человеческому сочувствию и умела сострадать. Новость, которую принесли Коля-Поля, Гавочка приняла спокойно. «Ничего не будет,— так она сказала.— Здесь советская власть, и никого еще без жилья на улицу не выкинули. Снесут, значит, дадут в Зябе. Но скорей всего, что не снесут. А потому спите, детишки, спокойно, а Поля особенно, потому что ей волноваться вредно».

Поля покраснела и кивнула. Когда молодые люди ушли, Гавочка включила телевизор и принялась старательно смотреть очередную серию телевизионного фильма о милиции. В середине фильма, в самом захватывающем месте, где преступника почти что настигают и только случайность помогает ему вывернуться из опасной ловушки, Гавочка отчего-то задумалась и выключила телевизор.

Гавочка была строгой и красивой женщиной. Темные густые волосы собраны пучком на затылке, большие серые глаза под черными бровями, и губы, чувственные, нежно-красные, никогда не знавшие помады.

Гавочка посмотрела на себя в зеркало, наскоро, как бы небрежно, одним прикосновением руки поправила волосы и стала одеваться, на дворе уже было начало осени.

С непокрытой головой, в плащике и цветных резиновых сапогах она прошла в самый конец своей улицы Сказочной, и встречающиеся мужчины, да и женщины, оглядывались ей вслед. Было в ее походке что-то независимое, хоть стояла на улице грязина по колено и идти приходилось осторожно, прижимаясь к самым заборам.

Направлялась Гавочка к старику Макару, жившему в одиночку, как и она, в небольшом щитовом домике, втором от края. Дед Макар работал в той же конторе Гидропроекта, где и Нелька Самохина, и от него надеялась Гавочка узнать подробности.

Деду Макару было за шестьдесят. Всю жизнь протаскался он геологом по рекам Сибири и к окончанию жизни имел построенный в Москве кооперативчик. Но вдруг оставил его вышедшей замуж дочке, а сам приехал на Север и поселился в Вор-городке.

Жил дед Макар просто, варил себе овсяную кашу, проповедовал какую-то замысловатую теорию электрического происхождения мира, и в доме у него была непонятная вращающаяся машина, на которой крутились планеты и где-то среди них была Земля.

В Вор-городке да и в самой конторе деда Макара мало кто принимал всерьез из-за его чудачеств и старомодности, бог знает каким образом сохранившейся до наших дней. Носил он старинное золотое пенсне на шнурочке, надевал на работу черный костюм, женщинам по утрам изящно целовал руку и говорил «мерси». Был до крайности щепетилен и никогда не просил обратно занятых у него денег, чем, естественно, всегда пользовались молодые современные нахалы и нахалки. Над дедом Макаром потешались, немного жалели, некоторые считали его неудачником. Не то, что осуждалось окружающими, нравилось Гавочке, она может быть, первой поняла деда Макара и прониклась к нему сочувствием.

Дом деда Макара был почти единственным, который она посещала, не считая странных отлучек, в полгода раз, из Вор-городка. Наверное, трепали, не могли не трепать всякие несуразности про эти ее визиты к деду, она умела ничего не слышать и делать так, как ей хочется. Дед же Макар был далек от всякой реальности, ему и на ум не могли прийти какие-то сплетни.

Он был одет в просторную теплую толстовку с огромными карманами и валенки, принял Гавочку у дверей, поцеловал ей руку, пригласил заходить испить с ним кофе. На столе, рядом с крошечной электрической плиткой («В магазине учебных пособий, дорогая Галина Андреевна, такие плиточки продают, весьма и весьма удобная штука!»), стояла ручная кофемолка и мельхиоровая посудина для варки кофе, сахар был в серебряной сахарнице, и там же лежали щипчики.

Гавочка не отказалась от кофе, который и был ей подан с превеликими церемониями. Дед Макар был мил и подшучивал над своими кулинарными способностями. Он знал, что Гавочка прекрасно сама готовит. Зашел разговор о всяческих делах, о конторе, где служил дед Макар, и тут было деликатно спрошено, нет ли каких слухов по поводу Вор-городка. Оказывается, были такие слухи. И дед Макар неторопливо пересказал случай про чертежницу Машу, которая своими глазами видела у начальника отдела на столе план застройки Вор-городка.

— Вы верите? Это серьезно? — спрашивала, не выказывая никакого волнения, Гавочка.

— Да как вам сказать, милая Галина Андреевна,— отвечал тот, все так же продолжая колдовать над очередной чашечкой кофе, теперь уже для себя. — Все может быть. Они вправе здесь строить, не так ли?

— А что же будет с нами? У вас есть куда ехать? — спросила она.

— Лучше бы, милая Галина Андреевна, никуда не ехать. Да ведь жизнь нас не спрашивает, у нее свои траектории.

Дед Макар почему-то тронул ручку своей машины, зажужжали шестерни, и планеты закружились по своим орбитам. Гавочке стало тяжко от этого круговерчения планет. Ей показалось, что старик на фоне изобретенной космической машины кажется особенно одиноким и никому не нужным.

Она поспешила сказать, что слухи, как все слухи, могут и не подтвердиться. Да и планы наши, реально существующие, часто переделываются, и рано нам загадывать, паниковать.

Ушла Гавочка не сразу, но, простившись с милым дедом Макаром, направилась не к себе домой, а в сторону, где стоял, видный издалека, дом Григория Шохова, в силу и возможности которого она особенно верила.

Было в лице Григория Афанасьевича Шохова, несмотря на простоватость, что-то такое, что не пропустишь, когда увидишь. Одутловатые щеки, прямой нос, голубые глаза, на одном из них постоянно ячмень из-за вечных простуд на сквозняке, ведь у воды всегда ветер.

Повторю: хоть обыкновенным, заурядным было у Шохова лицо, но что-то цепкое, нахальное в голубых глазах заставляло на нем задерживать взгляд, предполагая, что у человека с таким выражением глаз должна быть активная сильная натура и везучий характер. А еще лучше, так на его жилье взглянуть, которое великолепно смотрелось с Вальчика, выделяясь необычной черепичной крышей красного цвета. Никто здесь больше так домов не крыл, толем крыли, кое-кто железом; пытались по воспоминаниям о родных деревнях дранкой крыть, даже тесом, но черепицей никогда. Может, потому Шохов и выбрал черепицу, чтобы его дом был такой единственный. Он и дом построил не по-здешнему, с фантазией, с масштабом, с задумкой на завтрашний день.

Каждый раз, возвращаясь домой с работы, взойдя скорым шагом на Вальчик, Шохов с особым удовольствием отыскивал свой барственный дом среди многочисленного сборища домиков, сараюшек, хибар и засыпух и, замедлив шаг, пытливо вглядывался в него, будто присматривался хозяйским оком, чего недостает в нем еще, хоть всего доставало с излишком. Так художник бросает, отступив от полотна, последний взгляд на законченную картину, а потом, приблизившись, делает еще один, последний, завершающий мазок.

Говорится же: всякий дом хозяином хорош и не дом хозяина красит, а хозяин свой дом. Истинно, но когда они воедино, когда отражают друг друга и друг другом держатся — это еще истиннее. Без дома человек пуст. Вот какая формула вызрела в Шохове за время его бездомных мытарств.

Может, по этой причине выслушал он запыхавшуюся Гавочку с плохо скрытой тревогой и несколько раз прерывал ее репликами в том роде, что посмотрим, это еще не известно, да как они посмеют, и в том же духе. В общем-то никакой паники он не проявил, а Гавочке пообещал все досконально выяснить и рассказать, успокоив напоследок сообщением о том, что сам он лично слышал другое, будто Вор-городок утвердят административно как индивидуальную застройку и тем положат конец всяческим тревогам и слухам.

Но сам-то он знал, что про индивидуальную застройку он придумал, и даже сам поверил в свою выдумку, настолько она казалась ему реальной и возможной. Ведь если ему пришло в голову, то почему бы оно не пришло тем, кто там наверху, кто мозги отращивает на этих вопросах.

И все-таки ночь он спал беспокойно. Внутри болело, сверлило, и мысли разные одна хуже другой лезли в голову. Давненько он не испытывал это глубинно-щемящее чувство, верный признак приближающейся опасности.

Отчаявшись уснуть, он ткнул кулаком не в меру жаркую подушку и поднялся. Не зажигая света, накинул на голое тело неприятно холодящий плащ, резиновые сапоги на босу ногу и вышел на двор. Сапоги были чешские, удобные, с войлочной стелечкой, и всегда ему нравились. Сейчас и они его раздражали.

В белых ночных сумерках, которые здесь на севере еще и в августе были продолжительны, он пошел вокруг дома, не зрением, а памятью различая любую деталь в нем и так же памятью рук восстанавливая в себе историю этой детали. Он старался таким образом утвердить уверенность в прочности своего, построенного и созданного им, мира.

Вернулся в дом и опять же прислушивался к странной жизни дерева, из которого был сложен дом,— половиц, стен, перекрытий, они звучали как в любом дому, особенно по ночам. Это невидимая, но определенно существующая душа дома шорохом, скрипом, вздохами, и шуршанием, и стенаньем разговаривала на своем тайном языке.

Он почти умел понимать этот язык. Сейчас ему казалось, что дом настороженно предупреждает его об опасности, нависшей над ними обоими. Да, теперь он понял, что это за опасность и чем ему грозит.

Утром поднялся на час раньше, ополоснулся холодной водой без мыла и ходким шагом направился задами в дальнюю ложбинку, где на отшибе стоял темный крошечный срубик с тесовой крышей. В этом срубике жил его приятель, положивший начало Вор-городку. Об этом теперь и не помнили, незаслуженно приписывая первооткрытие Шохову, он и не отказывался. Но сам-то знал, помнил, и очень хорошо помнил, что был лишь второй здесь и без Петрухи никогда бы не имел своего дома и всего, чем был сейчас богат.

Другое дело, что оказался он практичней Петрухи, сметливей, удачливей, как он сам про себя понимал. И место выбрал поудобнее, когда строился, и к нему, а не к Петрухе стали лепиться другие дома. Петруха так и остался в своей дохлой избенке на отшибе.

Теперь она показалась Шохову еще бедней, чем в ту пору, когда вдвоем с Петрухой коротали зимние черные вечера. Отвык уже от этой хронической запущенности дома, которая была уж точно стилем жизни самого Петрухи и отражала, как в зеркале, своего хозяина.

Открыв дверь без стука и переступив порог, как некогда, Шохов с брезгливым интересом оглядел внутренность дома: голые бревенчатые стены с торчащим из пазов мохом, крошечные окошечки, едва пропускавшие синий утренний свет, и беспорядочный завал на столе, на подоконниках, по углам, даже в ногах на кровати всяческих запчастей и деталей.

Петруха по-прежнему работал в телевизионном ателье. Но с таким же успехом мог бы работать в любой другой мастерской: часовой, или швейной, или фотографической — ибо мог починить какой хочешь механизм, если он не был безнадежно испорчен. Исправлял приемники и телевизоры, старинные граммофоны, табакерки музыкальные, будильники, и ручные, и карманные, и напольные часы, и в башенных тоже понимал, хотя видел вблизи только раз. Приносили ему старые швейные машинки «Зингер», одна уникальная машинка для шитья ботинок попалась, очень он ею восторгался; попадались кофемолки, кухонные агрегаты, утюги, электросамовары, стиральные машины и японские счетные машины на интегралах.

Все он брал и чинил.

Сам Петруха любил приговаривать, что никакого особого секрета не знает, а многие механизмы, особенно старые или слишком новые, видит впервые в жизни. Но если их сделали чьи-то человеческие руки, то другие руки могут их понять и починить. Вот какая странная была у него теория.

Но было в Петрухе одно неприятное лично Шохову качество. Не то чтобы вовсе неприятное, но какое-то ненормальное, ущербное, если подумать. А по-современному, так даже неприличное: Петруха никогда не левачил. То есть от ремонта он не отказывался, если находилось время и особенно если замысловатая игрушка какая попадалась, и делал все на совесть, но денег он за свою работу не брал. Брал стоимость замененной им детали, если ее приходилось покупать в магазине. И все.

Когда же пытались совать плату насильно, в карман, или в тарелку, или в ладонь, уж куда придется, он не краснел и не отворачивался, но произносил с неоскорбительным достоинством одну лишь фразу. Звучала она примерно так: делайте как хотите, но если деньги оставите, даю слово, что никому и ничего я ремонтировать больше не буду.

И люди отступались, настолько убежденно это звучало. Но вот же какая странность: они забирали свои трояки, и пятерки, и десятки, но вовсе не относились к Петрухе уважительней. Он словно бы сам обесценивал собственную работу.

Кто же в наше время не берет денег, если их дают,— только чокнутые разве? Берут задарма, за стрижку хорошую, за дефицитный товар, за смененную шайбочку в раковине, хотя все это обязаны делать за зарплату. А он, видишь ли, хочет быть чище чистеньких, за работу не берет!

Так Петруху в Вор-городке нарекли чокнутым, однако пользоваться его услугами не перестали. Человек слаб, он может и презирать ближнего, но выгоду свою не упустит, кому же не приятно на пустом месте пятачок найти?

Шохова это раздражало и, если говорить начистоту, удивляло. Он хоть приборов не чинил, но умел класть печки, орудовать топором и фуганком и, как все в Вор-городке, в свободные часы шел помогать соседям, когда его просили — как бы выжил бы Вор-городок без взаимной помощи,— а за работу деньги брал, не стесняясь заломить повыше.

И все-таки не это чувство испытал сейчас Шохов при виде крошечного Петрухиного жилища и его самого. Трудно объяснить, когда сам себя до конца не понимаешь, но было это как нерастаявшее сожаление о минувшей зиме, такой неустроенной и такой пронзительной для души, когда находили они вдвоем общие сокровенные мысли и многое, многое, что их вдруг сделало как братьев родных, а потом стало теряться и исчезать.

В этот ранний час Петруха еще спал. Двери у него, вот тоже чудачество, никогда не запирались на ночь. Шохов уже за угол подушки взялся, как бывало при их совместной жизни, чтобы рвануть из-под головы с громким смехом, но задержался, увидев спокойное Петрухино лицо.

Был Петруха некрасив, скуласт, толстогуб, нос широк и приплюснут, да и фигурой не особенно вышел. Но глаза помнил Шохов его серые, большие,— даже девушки, несмотря на Петрухину неприглядность, засматривались в них, как в водное, не тронутое рябью зеркало.

Шохов так ничего и не узнал о Петрухином прошлом. Догадывался, что тот, за свои тридцать лет, а они были ровесники почти, помытарствовал немало. Поездил по Союзу, пытал свое счастье, но нигде не прижился.

Если же спрашивали, произносил уклончиво: мол, жизнь везде одинакова и нечего в ней искать того, что не бывает.

Шохов сейчас и сам удивился, что в трудный момент прибежал он к Петрухе, которого и в грош не ставил, когда дело касалось практических соображений. Тут доисторический дед Макар мог быть полезней.

Но так уж устроен человек, что на переломе судьбы идет он не к своим благополучным приятелям, с которыми соединяла его удача и везенье, а возвращается к брошенным старым друзьям, где самоценность отношений проверена не раз. Они как запасной окопчик в бою: может, его уже замело пылью, но если знаешь, что он есть, то и жить и драться легче.

— Чего случилось-то? — спросил Петруха, приподнимаясь на подушке. Он умел просыпаться и соображать сразу.

Смотрел своими большими глазами на гостя и ждал ответа.

— Шел-шел и зашел,— произнес Шохов и отодвинулся от кровати. Поискал, сел на стул.

— За так просто ты и чихать не станешь,— лениво сказал Петруха и повернулся к окошку, высматривая погоду. Глаза его наполнились глубокой синью.— Выкладывай, выкладывай, я ведь тебя знаю. Случилось что?

— Случилось.

— Ну, слушаю.— Петруха зевнул и потянулся. Его никак не растревожил громкий голос приятеля.

Шохов еще помедлил, раздумывая. Стоит ли начинать разговор, ведь не за советом же он пришел сюда, советчик из Петрухи грошовый. Для сочувствия, для дружеского понимания — а может ли быть такое понимание при теперешних их отношениях?

Он еще раз пристально вгляделся в ничем не омраченное Петрухино лицо и решил ничего не говорить и не тревожить Петруху. Пусть и дальше живет, раз блаженный, ему лично слух ничем не грозит.

— Случилось, что вспомнил тебя и решил узнать, жив ли ты,— сказал Шохов с напускной лихостью.

По-видимому, тон его обманул наивного Петруху. Он еще раз глянул на окошко, на часы, которые не снимал с руки даже на ночь, и стал молча одеваться.

Пешком до Зяба шли они вместе. На центральной, единственно обжитой улице Петруха, попрощавшись, свернул к своему ателье. Шохов пошел дальше.

На работе пробыл он час или два, сославшись на головную боль, а голова действительно разболелась. Позвонил деду Макару в Гидропроект, вызвал его к подъезду и о чем-то недолго переговорил. Потом встречался он с баламутной Нелькой, от которой насилу отвязался. Видели его с какой-то девочкой в кафе.

Но когда он появился к вечеру на Вальчике, странно взмыленный, осунувшийся даже, можно было подумать, что день у Шохова был тяжкий.

Задохнувшись, ловя ртом воздух, такого с ним никогда прежде не бывало, встал он на перевале, на скрещении двух разбитых дорог и смотрел бессмысленно, отчужденно на Вор-городов и на свой, красным пятном крыши отмеченный, дом.

— Стригут под корешок,— произнес вслух и сел на траву у обочины.— Но посмотрим, посмотрим. Бананов им захотелось!

О каких бананах шла речь, понять было невозможно.

— Мы еще посмотрим, кто кого! — И он грозно шурнул кулаком в сторону Зяба и повторил с ненавистью: — Бананов захотелось!


Если бы Шохов мог все это предвидеть в самом начале своего строительства! А ведь он был тогда настроен оптимистично, безоглядно верил в свою звезду, которая сверкнула ему алмазной синей гранью на этой выбранной им точке земного шара. И он не предполагал, а точно знал, что он хочет и что он может сделать. Чем человек отличается, как писали в одном популярном журнале, от пчелы? Да тем именно, что он в уме, в своей фантазии создает будущий свой дом, а потом его строит. А Шохов его создал, вообразил воздушным красавцем, наподобие волшебного Тадж-Махала, но уже детально представляя, что и каким манером будет у него возводиться, из каких материалов и в каком порядке.

Длинными зимними вечерами и ночами он тысячу раз сложил его в уме, каждый вариант так или эдак разглядывая мысленно то вблизи, то на расстоянии, что-то отвергая и вновь перестраивая, пока однажды не решил: все! Шабаш! Вот то, чего он и хотел.

Это была необыкновенная зима в его жизни, когда все переосмыслилось, выстроилось навсегда и надежно, как будущий дом. Была возможность подумать о себе, о Тамаре Ивановне, о своей родне, живущей в деревне Васино, что близ Тужей, и о Третьякове Лешке, и об остальных тоже.

Все стало окончательно на свои места. Необыкновенное чувство ясности пришло к нему, определив и его уверенность в том, что он задумал, и его здоровое, энергичное настроение. Он полюбил этот в общем-то случайный в его жизни город, эту новостройку, и реку, и белое плоскогорье за Вальчиком, где будет стоять его жилище. Он любил Петруху, и себя он тоже любил, потому что поверил до конца в свою идею и понял, что если он сам до нее допер, то не последний он, Шохов, человек на земле и может кое-чем еще блеснуть. Хоть на вид пока лёзный, как называли таких в деревне, то есть одинокий и безземельный бобыль.

О, Шохов многому научился за эти тридцать с небольшим лет, пока путь его лежал по его же рассказанной сказке в сторону базара! Он был благодарен Петрухе, невозмутимому своему слушателю. Долгие повествования о жизни и помогли, произнесенные вслух, сообразить о себе то, что не было до конца осознано прежде.

С Петрухой вообще было легко, пока его самого не трогали. Он был покладист и терпелив к чужим идеям, все их воспринимал без сопротивления, если даже не поддакивал, то и не возражал. Дай слушать он умел, как никто. Настораживался он лишь тогда, когда пытались копануть его нутро, что-то выяснить о его прошлом. Тут он замыкался, отстранялся и произносил нечто невнятное, неопределенное, наподобие: «А кто его знает». И Шохов не лез, решив, что ему достаточно и Петрухиного сегодняшнего чудачества; нечего лезть, куда его не просят. Тем более что Петруха ему необходим для исполнения его идеи именно такой, доверчивый и покладистый. Как раз на это были направлены теперь усилия Шохова.

Однажды, это случилось на самый Новый год, Шохов напрямик высказал Петрухе идею о совместном строительстве нового дома. Не обиняком, как прежде, и не наскоком, нет. Старательно налегая на подробности, обрисовывал совместное их житье-бытье в пятистенке, где у каждого из них будет свое крылечко, и своя верандочка, и свой огородик. Но в то же время будут они вместе, потому что он, Шохов, понял, что с Петрухой они навроде двойников и много чего в жизни их роднит да сближает.

Петруха по обыкновению сидел, уткнувшись в книжку, хоть и не читал, а слушал, это было видно по блуждающему взгляду его чисто-серых глаз. Перед ними на столе, на этот раз освобожденном от всякой машинной рухляди, стояла бутылка портвейна и два стакана. Они только что выпили за год новый, который, ясное дело, станет лучше предыдущего, и за шоховское будущее жилье, и вообще за счастье.

Вот тут Шохов и разоткровенничался. Он стал живописать, как все у него будет делаться. Называя нарочито будущий дом по-свойски избенкой, кельёнкой, он схватил кусок угля и тут же на постеленной посреди стола газете нарисовал все как есть, объясняя, где тут бабий кут, а где хозяйский кут, а где красный угол, а где печной угол и задний, так называемый конник.

— Красный угол пойдет на юго-восток! — кричал Шохов, разойдясь.— Как у нас говаривал отец: солнце входит утром в избу красными окнами! А как полдень, произносят: солнце с красных окон своротило... А лавочка под красным окном тоже красной, Петруха, зовется!

— Чего это все красное у тебя? — спросил с сомнением Петруха. Но и он заинтересовался диковинными названиями.

— Это что! — воскликнул вдохновенно Шохов.— И крыльцо бывает красное! И дерево бывает красное! Да, да! Самое что ни на есть строительное, сосняк кондовый, двести пятьдесят кругов! Он-то и есть избняк. Только нам такого, Петруха, не достать. Хоть бы полукрасного, до ста пятидесяти кругов, считай. А то еще преснина есть, пресняк болотный (восемьдесят кругов!), а то еще прозванный, это который из лучшего, но с брачком...

Петруха покачивал лишь головой: ишь понесло.

А Шохов уже клеть и сени вознес, подызбицу сляпал, чердак, подволоку, вышку. А тут еще истепка, то бишь подклеть, холодная изба, кладовая, казенка, а рядом лабаз, да пелевня для дров и многое другое.

Ясное дело, и крышу не забыл Шохов, ибо всего дороже честь сытая да изба крытая! Тут уж пошли вовсе мудреные словечки, вроде таких, как самцы, да причалина, да слеги, да охлупень, да князек, шелом, череп и черепное бревно, и конечно же конь, венчающий крышу.

Отдельно Шохов на печи остановился, ибо существует приговор, что догадлив крестьянин, на печи избу поставил! Не изба, а печь на переднем в приговоре выставлена! А что касается других приговоров, которые помнил сызмальства Шохов, то и они все о печке да о тепле повторяли.

— Вот скажи, Петруха,— настаивал громко Шохов, глаза его разгорелись, и сам он будто опьянел от своего разговора. — Мужик делил меж сыновьями избу, каждому сыну по углу, так? А себе, как ты думаешь, что он выбрал? Печь! И говорят, спокойно дожил свою жизнь.

Вот что любил и знал Шохов, вот что изливал из души, будто стихи любовные читал! Тут и опечье, и подпечье, и запечье, и припечье... И под, и свод, и шесток с загнеткой, которая еще кличется бабуркой, а там чело, да устье, да кожух, он же шатер! Ах, какие имена! Какие теплые, отдающие жилым дурманным теплом слова все эти! Хайло — вот куда тепло, Петруха, идет, обороты, разделка, это где труба потолок проходит, а вот бока печки зеркалами у нас зовут! Печь нам мать родная — вот как дома произносили.

Петруха опять восхитился: ну и шпарит, приятель! Разошелся на Новый год — весну, что ли, почувствовал?..

— Не печь кормит, а руки! — крикнул Шохов.

Тут бросился он к своему чемоданчику и стал говорить, как он печничал, печнокладом, значит, работал по деревням. Он достал из-под жиденького своего барахлишка долото, наверток, отвес и тот самый кругляк-отпил, который привез из родного дома.

— Кабы не клин да мох, так бы и плотник издох!

Тут заиграла вовсю музыка, Петруха крутанул ручку приемника. Странная это была музыка, играла вроде бы одна труба, но так ловко выходило, что почти ансамбль, и Шохов, придерживая в руках долото и отвес, пустился изображать какой-то немыслимый танец.

Светлые волосы пали на его глаза, и пот на лице прошибло, но он ничего не замечал. Он танцевал посреди избушки (своя избушка — свой простор!) нечто немыслимое, фантастическое, но было еще в нем какое-то особенное счастливое торжество. Он танцевал, если хотите знать, свое будущее жилье, свой дом! И было это даже не в движениях, а в особой счастливой посадке головы, в затуманенных мечтой глазах, во всей его немыслимо чудной позе!

И через все это он вдруг закричал Петрухе, сильно и дерзко:

— Ну, будем строить или нет? Вместе! Едино! Так, чтобы всегда вместе, а, Петруха! И никогда не разделяться, а?

И Петруха, вовсе, наверное, не мечтавший сейчас о новой, избе, но завороженный по-детски счастливым танцем своего собрата, вдруг махнул рукой, будто что-то отбрасывая, и тоже пошел вихлять ногами. Теперь они оба топтались посреди избенки, стараясь перещеголять друг друга. Они орали друг другу, хотя были рядом.

— Будем! — вопил Петруха.

— Горенку! — вскидывался Шохов.

— Ну да, горенку!

— И печку кирпичную!

— Ну да, кирпичную...

— И будет нам ладина!

— Будет! — вскрикивал Петруха.

— Ладина — это ведь по-нашему удача! Ты знаешь? Это счастье!

— Ясное дело, будет ладина!

— Ладина! Ладина! Ладина! — пел Шохов, кривляясь и гримасничая.

А Петруха, как резаный, вопил ему вслед, и если бы посмотрели со стороны люди, то решили бы, что тут сошли с ума. А просто нашло на них, как говорят, и в этом была, и рождалась, та долгая истина, которую до сих пор и по-другому они никак не могли выразить.

— Ха-ха! — орал Шохов Григорий Афанасьевич, человек вполне солидный, инженер на стройке, много что повидавший и переживший, вряд ли кто мог бы представить его таким.— Охо-хо! — ревел он, хватаясь за живот и изображая из себя какого-то черта, прыгающего на углях.— Охо-хо-ха-хе-хи!

Весь этот дурацкий набор звуков был так органично слит с его кривляниями и так шел к нему сейчас, что нельзя было его и осудить, мало ли кто как себя выражает. А Петруха, косолапый, колченогий заморыш, почти что диснеевский гном, с пуговицей-носом и круглыми чистыми глазами, шмыгал обрезами валенок, открыв в восторге рот круглиной (не Петр, а Петрушка из театра!), и так уж у него все нескладно получалось, что ясно было, никогда он не танцевал и не будет, и не для этого создан, но... Сейчас и он вписывался в этот фантастический Новый год, в эту избу, в этот несуразный танец, который, ясно же, был их выражением, их откровением друг перед другом!

— А ты — человек! Ты — Петруха — это... Ты человек! — ревел Шохов ему в лицо.

— Ага! — взвизгивал тот и крутил шары глаз.

— Ты, Петруха, мастер! Ой, мастер!

— Ма-а-сте-ер! — подвывал тот.

— Мы с тобой, Пе-тру-ха, такое смастерим! Мы такое с тобой, эх! Мы всем покажем! Они-то думают, а мы еще, эх! Мы сами с усами!

— Мы всё могём! — подтверждал по-дурацки Петруха.

И вот что было очевидно, что он ведь взаправду все может. И как ни верил Шохов в себя и в свои руки, но понимал, ясно видел сквозь события, что Петруха мастер шибче его, хоть и не понимал, в чем именно. Но не задумывался сейчас, ибо танец это нисколько не мысль ума, а это фантазия сердца, а сердце у Шохова было переполнено сейчас собственными фантазиями, да еще какими!


Месяца два прошло с того новогоднего вечера, когда Шохов и Петруха бурным танцем отмечали свой союз. Много событий разных произошло, хотя внешне ничего не изменилось в жизни наших героев. По-прежнему жили они в избушке, топили печь по утрам, расчищали снег самодельной лопатой, склёпанной из дюралевого листа, варили кашу, чай и вместе, затылок в затылок, торили дорожку на Новый город — Зяб.

Петруха будто даже стеснялся воспоминаний о том странном вечере и краснел, как девушка, когда Шохов невзначай напоминал ему. Сам же Шохов преобразился совершенно. Теперь все свободное время он пропадал в магазинах, на складах, на каких-то базах, выискивая все, что могло бы им пригодиться при строительстве. Однажды съездил даже в районный центр Новожилов, крошечный деревянный городок за восемьдесят километров вниз по реке, и там тоже наводил справки, приценивался, знакомился с кем надо, в общем, организовывал строительные материалы.

Возвращался позже обычного возбужденный, громкий, но водкой от него и не пахло. Повествовал Петрухе о своих подвигах и сам громко смеялся при этом. Или, наоборот, негодовал, но всегда это происходило азартно, даже лихо, такой уж он был человек.

Идея — вот что теперь его вело. Ветер надувает только парус того судна, которое знает, куда плывет. Эту мысль он вычитал в какой-то книге, и она, то есть мысль, легла на его настроение, на его понятие о своем деле. Он знал теперь, куда плыть, и подгонял время. Нетерпение — вот что было в нем.

— Прихожу,— повествовал он за вечерним чаем. Пил из кружки, обжигался, но не замечал, потому что был захвачен предметом разговора.— Так вот, прихожу. Сидит этакий прыщ на ровном месте. Я ему прямиком: нужен, мол, тес. Плачу наличными, приплачиваю тоже. А он с пристрастием вопрошает: «Где сидишь?» Я опешил, говорю: «Что значит — сидишь? Я не сижу, а работаю». А он свое, значит, гнет: «Кем работаешь-то? Начальником аль нет? А раз начальником, значит, шишка. Значит, все равно сидишь. Даже если по воздуху летаешь. Потому что у тебя — место». — «Ну, тогда, считай так, отвечаю, сижу прорабом на водозаборе».— «А что имеешь? — это он, значит, спрашивает: — Бетон, цемент, краны, бульдозеры, рабсилу?» — «А тебе-то зачем, я же тес покупаю!» А он мне, Петруха, знаешь, что на это ответил? «Мне, милок, твои деньги не нужны,— как отрезал.— Они сейчас не ценятся. Сейчас ценится услуга за услугу. Только так. Слышал поговорку: баш на баш?» — «Слышал»,— говорю. «Теперь ее народ по-другому сложил, и куда вернее. А звучит она, милок, так: «дашь на дашь». Понял?» Я киваю. Чего уж не понять. С тем и ушел.

— Ну,— спросил наивно Петруха. В руке у него паяльник и какой-то приборчик с вывернутыми железными внутренностями. Он ожидающе смотрит на Шохова, оторвавшись от своего замысловатого дела.

— Чего нукаешь? — подъязвил Шохов.— Аль считаешь, что уж запряг, оттого что за двоих бегаю?

Упрек мизерный, но Петруха будто покраснел, засопел носом.

— Я спрашиваю, как быть в таком случае?

— Так и быть, что помнить эту поговорку. Тес я, между прочим, достал. Завтра его тягачом забросят.

— Значит, бетон, цемент, что там... наобещал?

— Не-е-ет,— заблеял вызывающе Шохов. Голубые глаза его в полусумраке нагловато блестели, а прямая черточка у переносицы стала будто жестче.— Хотя без этого «дашь на дашь» вряд ли чего построишь. Так я понял.

— Тогда, может... не надо ничего и строить? — предположил Петруха. Опять без всякой задней мысли, а по-своему, по-детски спросил.

Шохова хоть резануло (всякого бы такое резануло), но сдержался, только вприщур не без превосходства посмотрел на своего новоявленного друга и союзника. Только ему за его глупость, за чудачество, за бескорыстное и безвинное младенчество простил Шохов такой вопрос. Никому бы другому не простил.

— А знаешь, что я ему пообещал — дашь на дашь? — нахальновато воззрился в лицо Петрухе.— Я тебя пообещал, дружок. Магнитофон ему заграничный чинить будешь. А может, телевизор еще!

Вот так только Шохов мог сделать. Сказал и посмотрел, как будет реагировать Петруха на подобную новость. С веселой ухмылкой изучал он Петрухино лицо, ловя не без удовольствия всяческие в нем перемены. А Петруха не сразу сообразил, что означает хамоватая реплика Шохова. Кивнул согласно, потом удивился, посмотрел в лицо Шохову и покраснел. Эх, простота, все в нем, как в зеркале, отражалось. Понял, видать, что продали его с потрохами, а не нашелся что ответить. Уткнулся в свой приборчик. Замкнулся.

— Ну? — спросил с вызовом Шохов.

С чувством правоты спросил, потому что сам вкалывал, мог и Петруху поэксплуатировать: чего ж ему, блаженному, сделается? Он же не посылал дружка своего взятки давать; не гонял по девкам на тех складах, где можно что-то достать. Не заставлял, словом, делать то, что Петруха никогда бы не смог исполнить. Наоборот. Он предлагал Петрухе сидеть чистеньким, незамаранным в своей избушке да чинить приборы. Магнитофоном меньше, магнитофоном больше. Ничего аморального в таком варианте не было. Это Шохов знал твердо. Знал он, что Петрухе нечем крыть на такой вызывающий поступок. Хотя был в нем некий скрытый смысл, с ходу который углядеть невозможно, а только разве что почувствовать.

Петруха почувствовал покушение на его свободу. Оттого и замкнулся.

— Ну? — повторил Шохов миролюбиво.

Он-то знал, в чем нарушил дружескую этику, и не хотел до конца давить на Петруху. И так злоупотреблял его мягкостью, покладистостью.

— В свободное время сделаю,— буркнул тот, не поднимая головы.

— А ему не второпях! — подхватил обрадованно Шохов.— Ему можно и совсем не делать! Если не хочешь! А?

Это от избытка чувств он предлагал Петрухе отступного. Мол, не хочешь, так и не делай. В конце-то концов выскребемся. Не такие петли миновали.

Но Петруха такого тона не принял. Он посмотрел на Шохова впрямую, как глядят обиженные дети.

— Нет, я сделаю. Отчего же... Только... Только ты в другой раз заранее мне скажи. Сперва предупреди меня, а потом уж обещай. Ладно?

— Да ладно! Ладно! — Шохов теперь уж чуть не заискивал.

Жалко ему стало Петруху. Знал ведь, что обижает. Специально обижал, потому что в какой-то момент разозлился, что тянет весь этот воз за двоих, забыв, что сам и впряг насильно Петруху в свой воз. А теперь вот обидел, стало легче, но и жалко почему-то стало.

Все-таки странная штука жизнь. Нельзя жить так, чтобы всем было хорошо. Вот вроде мелочь, кажется, Петрухе отремонтировать глупый японский магнитофон, он их бесплатно сотни, наверное, отремонтировал. Но ведь то было как бы для себя, а это для дела. Для их общего дела. Шохов для будущего дома и не такое наобещал бы, случись возможность достать дефицитный стройматериал. А вот задел человеческое достоинство, краешком всего, и уже худо обоим. И вечер расстроился, и разговор заглох. Все пропало. Даже его лихое настроение.

Теперь и он нахмурился, взгромоздился на лавку, не скинув обуви, и стал глядеть в потолок. Рассердился, значит. На себя рассердился, что он такой человек, что не смог попросить иначе, хоть и понимал, что это означает. А ведь завтра кирпич доставать, и снова придется что-то там нарушать, и торговаться, и духи девке-кладовщице совать. А что бы сделал сам Петруха на его месте? Небось ничего бы не сделал. Да и не стал бы в самом деле, зачем ему? Он и домом-то не загорелся, а так, вдруг по-детски, воспринял его как будущий подарок, как игрушку какую...

— Кстати, у тебя избушка-то застрахована? — поинтересовался Шохов. Намеренно безразличным тоном спросил, чтобы услышать голос Петрухи и убедиться, что он уже не таит обиды.

— Чего тут страховать? — удивился тот.

И Шохов с облегчением услышал именно те интонации, которые хотел услышать. Но, может, лишь чуть-чуть натянутым был голос Петрухи.

— А когда изба в деревне горит, знаешь, что мужики делают, а? — произнес Шохов, вовсе не рассчитывая на какое-то любопытство дружка, и продолжал: — Во время пожара мужики печь ломают. Вот что они делают.

— Почему? — удивился Петруха.

Ах, какой он был все-таки беззащитный, он и обижаться не мог долго, все в нем наружу. Надо с ним поосторожнее в будущем — так решил Шохов.

Он ответил:

— А потому, что печка в избе самая ценность. Это по стоимости, значит, страховки. Если изба сгорела, а печка стоит, так мужику копейки могут выплатить. Вот и происходит дикость: пожар, надо избу тушить, а мужики ломами орудуют, кирпичи крушат. Я однажды увидел, страшно стало,— он помолчал и уже для себя, точно для себя, а не для Петрухи, сказал, что страшно вообще, когда жилище уничтожают.— Вот кошки, странные они существа, верно? А когда мне бульдозером избы однажды пришлось сносить, потому что под затопление деревня уходила, это на Ангаре, так хозяева будто и ничего, их переселили, а кошка орала, будто живой человек. У меня, поверишь, нервы не выдержали. Выскочил я из бульдозера, шуганул ее, а она в сторону отбежала и снова кричать. Ну, как ребенок все равно.

Петруха работу оставил, повернулся с интересом.

— А разве нельзя было не разрушать? — спросил наивно.

Шохов покачал головой.

— Нельзя. В том-то и дело. Бревна всплывут потом, какой-нибудь катер протаранят. Да ведь отжило. А она, дура, не понимает. Орет, и все тут. Хозяин скарб погрузил — и молчок. А кошка — животное бессознательное... Но если посудить, выходит, она больше хозяина, что ли, переживает?

— А ты чего, не переживал бы?

— Я сейчас в своей деревне напереживался,— как отмахнулся Шохов.— Ну, а тогда я еще молод был, да вроде и чужое. Сейчас, когда без дома намаялся, думаю, не смог бы рушить. У меня, как у той кошки, душа бы разорвалась...

Шохов стал раздеваться, шаркая ногами по избе. Но носки на ночь не снял, был февраль, и в окошки и в дверь сильно задувало. К утру, как ни топи, домик так выстуживался, что пробирало под полушубком. Поэтому, бросив дров и глядя раздумчиво на высокое гулкое пламя, Шохов посидел на корточках, почесываясь, вздохнул:

— Ты не сердись на меня, Петруха. Я же вгорячах наобещал, когда и раздумывать некогда. А ведь доставать материал-то надо. Ты, если хочешь, не делай, я ему деньгами на ремонт дам, он не обидится...

Петруха сидел, склонясь над своей работой, молчал.


Не этот ли разговор, о кричащей кошке, вспомнил Шохов два года спустя, когда проснулся ночью в своем доме, напуганный неожиданным слухом, но еще больше своим собственным предчувствием скорой беды.

Теперь часто по ночам лежал он, прислушиваясь к дальнему тревожному звуку, которого не существовало в природе. Этот звук рождался в глубине его потревоженного сознания, как в самые опасные времена. Потом медленно затихал, замирал в нем, сходил на нет. Но лишь до поры.

Однажды он проснулся с ясной головой и твердым пониманием того, что надо делать. Впервые он четко и неизбежно понял, не обманывая самого себя и не закрывая глаз, что не просто Вор-городку, а именно его дому, его семье, с тех пор как они приехали, лично ему, угрожает реальная опасность. Он, только он один, как мышь на корабле, чувствовал ее приближение. Необходимо было, не поднимая шума, не возбуждая постороннего интереса, все выведать. Чтобы первому, опять же, предугадать свою жизнь на несколько мгновений вперед, потому что именно такой человек всегда в выигрыше перед остальными. Успеть опередить и события и время и успеть принять меры, чтобы защититься.

Однажды в каком-то спортивном интервью со знаменитым футболистом он прочел и запомнил, как тот объяснил свой успех. Он так сказал: «Все дело в том, что я у ворот на несколько мгновений опережаю соперников, чувствуя, предвидя, куда упадет мяч. Только и всего».

Вот что главное в жизни: на несколько мгновений раньше определить, куда упадет мяч... Хоть здесь далеко не спорт, нет!

В управлении Спецмонтажа, где он имел своих дружков, никто ему членораздельно ответить не мог. Тут нужно было действовать иначе. И он стал действовать.

Ах, что там многоумеющие и ловкие агенты, наводняющие промышленным шпионажем капиталистические страны! Он в одиночку провел операцию, которая и не снилась слюнявым молодчикам в затрепанных детективах, ибо они творили какую-то сверхполитику, не всегда понятную неискушенному читателю, вскрывая сейфы, похищая документы, брильянтовые сокровища! Он же боролся за свою жизнь, за то, что ее составляло,— вот этот дом, последний, единственный оплот в жизни. Так он считал, и так оно было на самом деле.

Французские духи, подаренные простой практикантке-чертежнице в закутке возле проектной конторы, было ничто в сравнении с тем, что он получил тогда.

Перед ним лежала на столе калька с планом городских строений, культурных центров, магазинов, детских садов, рынка, промышленных мелких объектов. Один из них — опытным глазом строителя он засек сразу и вцепился, хищно сверля это место,— выходил на Вальчик, и дальше шла странно заштрихованная площадка, которая, как бы не замечая, рассекала их Вор-городок пополам, удобно располагаясь на месте нынешних времянок, в том числе и ЕГО, ШОХОВСКОГО ДОМА.

В целом план для того, кто мог что-нибудь понимать в планах или читать чертежи, был великолепен. В нем возносились к солнцу белые этажи высотных домов, в нем шумели фонтаны, цвели клумбы, наполнялись детскими голосами зеленые бульвары и, словно нарисованные (пока действительно только нарисованные), на синем небе красовались огромные рекламы. Город был хорош, что и говорить. Но сейчас он вовсе не радовал Шохова, как в день его приезда, а вызывал глухое раздражение.

Даже не город, нет, это было бы неправдой. Он по-своему любил город не за то, что был к нему причастен как жилец, а причастен как строитель. Как жилец он спокойно переживал чужую для него красоту, считая, что она достаточна для него и тем, что он может ею издали любоваться. Так любуются на чужую женщину, жену, вовсе не желая никогда считать ее своей.

Но было среди всего на плане такое, что и вывело Шохова из себя,— это бананохранилище. Трудно определить, да еще в момент, когда он слишком напряжен и взволнован, именно ли ОНО станет на месте ЕГО дома... Но то, что ОНО само по себе существовало, взвинтило и без того натянутые нервы Шохова и вызвало откровенную злобу.

Можно понять все другое: магазины, детские сады, клумбы (хотя нет, клумбы на месте своего дома Шохов тоже не принял бы!), но только не бананохранилище — здесь, на севере, где и бананов сроду не видывали, разве что на картинках!

— Бананы! — произнес он вслух и громко рассмеялся. Смех его со стороны показался бы странным, так смеются, когда дело худо.— Бананы! — И он стукнул со всей силы кулаком по чертежу так, что хрупкая бумага с треском порвалась.

Тут он опомнился и ладонью стал ее разравнивать и соединять. Руки у него дрожали. Отодвинув чертеж в сторону, он попытался успокоиться, стал смотреть в окно.

Шохов находился в вагончике-прорабке, в полном одиночестве. Был перерыв, и все ушли в столовку. За окошком, сквозь сероватый день и мелкий, почти незаметный на этом сером фоне снег, падающий отвесно, можно было разглядеть черное отверстие водозабора, встающего из глубины берега как гигантский колодец. Два года он строил этот водозабор, а стоять он будет, может, сто лет. Потому что город, Новый город не сможет обойтись без воды. А вот без самого Шохова он, конечно, проживет спокойно. Сметет его крошечный домик (крошечный в сравнении с водозабором, конечно) и не заметит этого. Много ли значит его внеплановая времянка в сравнении с любым плановым объектом, будь это даже бессмысленное бананохранилище...

Ну конечно, Шохов сейчас сообразил, что никаких бананов на месте его дома не будет, это всего-навсего милая шутка проектантов... Подобное пишут на застолбленных для дальнейшей стройки участках, пока Госплан не утвердит какой-нибудь химический или иной комбинат... Да какая же разница-то!

Где же в его планах, очень продуманных и выверенных, могла произойти осечка, что не предусмотрел он такого поворота событий?

Он снова обратился к ненавистной кальке. Уже более тщательно, квадрат за квадратом, он стал ее изучать, пытаясь найти хоть какие-то изъяны, за которые могла зацепиться его изобретательная мысль.

Шохов не зазря считал себя опытным строителем, верным учеником Мурашки. И не такие калечки и чертежи держал в руках, да не все они, ох далеко не все воплотились в реальные строения. Гладко было на бумаге, да забыли про овраги! — так и говорилось, когда чуть ли не в последний момент (а до последнего, так еще тысячу и один раз) менялся замысел — и все поворачивалось... Так случилось в Усть-Илиме: вместо скального основания оказался мягкий грунт (сэкономили на бурении), и пришлось вколачивать тысячи свай и переделывать проект и всю привязку... Ах, да что говорить, всяко еще могло и тут повернуться!

Но то, что происходило раньше по ходу дела и стало как бы привычным, Шохов хотел угадать до рождения; в зачатке выявить те микроскопические трещинки, которые могли бы свести на нет весь проект в целом. Предстояло в тоненьких линиях, на молочно-матовой скромной бумажке разглядеть и прощупать весь чужой замысел и его промашки. Надо было вычислить реальность плана, пользуясь и опытом, и строительной, вот что главное, интуицией. Хотя и говорится, что информация — мать интуиции.

Однажды Шохов необыкновенно поразил своего дружка Петруху, когда заявил ему, что он не только определил место для своего дома, пользуясь розой ветров (в конторе все можно найти!), не только восходы и закаты, для того чтобы в красное окно солнце по утрам входило, но и потратил недельку, сидя по вечерам, чтобы определить возможность паводка от большой реки.

— Паводка? — спросил недоуменно Петруха, для которого такие страхи были столь же нереальны, как столкновение, скажем, Земли с кометой.— Паводка? — повторил он с той милой и детской интонацией, которая поперву умиляла, а потом раздражала Григория Шохова. — Так ведь река вон где, а мы вон где? Как это она может нас затопить-то?

— Еще как может! — отвечал Шохов вовсе без улыбки и даже с угрозой непонятно по чьему адресу.— Она по оврагу против ручья сюда придет.

— Против течения? — насупился Петруха. Он всегда обижался, если Шохов выговаривал ему, как школьнику.

— А ты почитай,— будто не замечая Петрухиной обиды, поучал Шохов,— как вода города крушит. Страшней воды ничего на свете нет, когда она из управления выходит. Про волны цунами слышал небось? Так вот, шпарит такая волна метров выше двадцати — тридцати — и ничем ее не остановить, даже приглушить невозможно.

— Цунами — это там у них,— наивно предположил Петруха.

— Ну, а если атомную бомбу в реку бросить и плотину, к примеру, разрушить, то и выйдет тебе цунами! Я тут для интереса это все пересчитал и могу сказать, что тысячу километров по реке, конечно с угасанием, будет идти такая волна и многое может снести... А так как мы расположены по боковому ее ответвлению, то удар придется и сюда. Вот смотри! — Шохов моментально нарисовал на подвернувшемся клочке реку, плотину, город и их маленький ручеек с единственной избушкой. А потом ту избушку прикрыл чертой под крышу и заштриховал.— Видал? Тебя первого и смоет!

— А тебя?

— А меня не смоет. Я выше построюсь, потому что я предусмотрительный! А если мы вместе поселимся, то и тебе бояться нечего.

Похвастал Шохов, но не соврал. Волну и бомбу предусмотрел, а планы государственные — нет. Вовсе это не от безверья, уж кому, как не Шохову, знать, как быстро кругом застраивается. Просто с высоты прожитых лет было ему видно, что никого еще не сносили в таких случаях, а как бы узаконивали, привязывали, подверстывали к другим объектам, так все и оставалось. Тут можно было только в одном случае ошибиться. А он такого случая не видел — и в момент закладки своего дома, и сейчас. Подумаешь, бананохранилище — то не военный объект! Не стратегический завод, который нельзя перенести без потерь!

Все это принял Шохов ко вниманию, если придется действовать обществом. А на общество тоже рассчитывал Шохов не в последнюю очередь. Коллективное мнение — большая сила.

Ну, а если говорить по правде, то дальновидный Шохов и дом-то, изобенку, кельёнку свою, предусмотрительно с возможностью перегона построил. Только сани под столбы подвести — и гони ее в какие хочешь дальние дали, от города и бананохранилища! Промашка тут не в шоховском плане, а в шоховской жадности произошла. Вот как стоило это назвать! Она тогда произошла, когда он меру потерял и начал лепить хозяйство к хозяйству: и погреб, и подвал, и баньку, и сарай, и еще лабазню, и еще гараж, да с садом и огородом, как и полагалось оно при хозяйстве. Тут сам дом как бы затерялся в остальном, он вроде бы цену имел не сам по себе, а по тому, что к нему прилегало. Особо же водопроводом самодельным, и электричеством, и летним домиком с кухней и баллонным газом, и тротуарчиком перед крыльцом. Перечислить — и то выходит, Шохов эти два года то и делал, что непрерывно доводил свое хозяйство до ума. И когда уже казалось, что дело к концу и можно вздохнуть впервые свободно (ой ли, сказал бы Петруха, так уж и вздохнуть, да возможно ли представить?!), а тут она, волна-то страшная, и накатилась. Не бомба, нет. Невинный планчик на кальке.

Но все страхи, все от воображения,— решил Шохов. А если реально, так вон на когда оно замыслено — и ничего еще неизвестно. Он стал сворачивать кальку, но еще заглянул в уголок на фамилии исполнителей — архитектора, начальника, проектировщицы, всех надо заметить и запомнить. И рядом, как же сразу он не засек,— вот оно, ради чего и доставалось и раскапывалось,— было обозначено скромно: эскиз застройки.

Так было и написано: «эскиз».

Кому же не известно, что такое эскиз!

— Ага,— произнес Шохов с той привычной интонацией превосходства, которая с некоторых пор выработалась в нем, и повторил: — Эскиз! Так-то, братцы! Ешьте, как говорят, свои бананы, а наши игрушки не троньте! Мы тоже хотим жить!


И все-таки... Если бы в своих расчетах, в своих прикидках на будущее он принял бы во внимание то, что сейчас лежало перед ним, синеньким изображенное цветом, и построил бы дом на полкилометра дальше! А ведь вымерял, все вымерял: и расстояние до ручья, и расстояние до дороги, шагами все отсчитал, зрительно прикинул, а потом с логарифмической линеечкой посидел, и вот...

В мартовский сверкающий день, когда еще весна в одном только названии и есть, а морозец потрескивает даже сильней, чем в феврале, и солнце будто крепит его и украшает блеском, прошелся Шохов гоголем по будущей своей усадьбе и все показал Петрухе. Прямо на снегу рисовал по живому: где его горенка, а где горенка самого Шохова, и куда выйдут ступени, и где калитка и забор станут.

Петруха соглашался вроде бы и кивал, только про забор спросил с сомнением, нужен ли он. От кого же городиться, если пусто вокруг? Но Шохов твердо отвечал, что забор нужен, потому что сейчас пусто, а потом неизвестно, как обернется. Он и тут, как говорят, далеко смотрел!

И высмотрел же, надо отдать ему должное. И вообще какое такое хозяйство без забора! В уборную и то будешь ходить как на вокзальной площади! А если кур да собаку завести? Нет, Петруха, ты еще мал в таких вопросах. А я тебе скажу, что, может, с забора-то и начинается все настоящее...

И тут он посмотрел вдаль, на верхние, видные отсюда этажи белых домов, впервые засомневавшись, не близко ли затеялись строиться. Возникало в нем такое подспудное сомнение, что уж говорить. Но подавил он в себе далекую и неясную тревогу. Даже не тревогу, а нечто смутное и кратковременное, чего за хорошим настроем да ярким утром не расчувствуешь, не разберешь. Шоховский практицизм взял, как всегда, верх. Ведь ясно же, как божий день, что близость к городу выгодней во всем: в транспорте, в прокладке электричества, других каких коммуникаций (вон куда Шохов дальновидно заглядывал!), да ведь и просто если понадобится в магазин сбегать. Шохов смотрел далеко, много дальше, чем его близорукий дружок.

Зима, если посчитать, вовсе не зря им прожита. Она вся состояла из планов и сомнений, и других планов, и других сомнений, а потом уже и конкретных замыслов, вызревших, как северный огурец на навозе, на этих сомнительных планах и превратившихся к сегодняшнему дню в груды кирпича, штабеля досок, бревен, теса и прочего необходимого материала.

Как на строительном серьезном объекте, все складировано, заприходовано в книжке и учтено, все свое будущее место знает в том самом будущем доме. И от дождя прикрыто, и от снега.

Подумать только: один же практически все достал, провернул, заплатил, привез и рассортировал! В какой-нибудь конторе на подобном же деле бригада бы корпела, и как знать, лучше бы она смогла это сделать или нет? Скорей всего, что нет! Она бы половину побила, а половину бы растащила и растеряла. А уж все, что осталось бы, свалила кучей, в которой сам черт ногу сломит, а сама бы села играть в домино. Знал Шохов один случай, когда такая бригада была придана к частному строительству и что из этого получилось. Как говорят, дороже самому обойдется.

Шохов вырос при советской власти, и хоть был из деревенских, но не стоял горой за частную собственность, которая убивает в человеке живое. Но что верно, то верно, и он понимал, что люди-то отвыкли работать, делать, как они бы для себя, а не для дяди сделали. Когда-то был для него пример Мурашки, для которого деньги не шли в счет, а прежде было уважение к своему труду. Сейчас самоуважение не в чести, сейчас стал рубль в ходу, только он один. Но рубль-то тот самый, за который еще и не надо ничего делать! Вот в чем несчастье наше! Сознательность важна, но она через собственное брюхо самый короткий путь к работе имеет.

Все это Шохов думал-передумал, и прежде, и на работе, и здесь. Был бы какой дошлый экономист, он бы и без счетной машины сообразил, сколько труда, сколько мысли, горения, таланта, если хотите, вложил Шохов в СВОИ планы СВОЕГО ОБЪЕКТА.

Но не было при нем экономиста и не могло быть. Кого взволнует факт, что человек домик решил поставить? Да никого решительно. Частник, словом!

И вот наступил день, когда Шохов произнес не без пафоса, тряхнув светлой головой:

— Мы присутствуем при закладке первого дома, по улице... По какой улице-то? — спросил он Петруху.

— Разве у нас улица? — усомнился тот.

— Будет дом — будет и улица,— уверенно подтвердил Шохов.

— Ну, тогда... Тогда по Сказочной улице! — выпалил Петруха.

— Почему — Сказочной?

— А как же! Дома нет, улицы нет, а мы название даем... Сказочная, потому что как в сказке: она есть, но ее и нет!

— Будет,— твердо сказал Шохов. Но в целом название одобрил.— Значит, так. Мы присутствуем при закладке первого дома по улице Сказочной. Право забить колышек в основание дома поручается молодому строителю Петру Петровичу Петрову. Стучи, Петруха!

Тут же топориком Петруха вколотил в снег дощечку, которую саморучно изготовил Шохов для такого повода. На дощечке углем было накорябано: «ЗДЕСЬ БУДЕТ ПОСТРОЕН ДОМ ШОХОВА - ПЕТРОВА. 17 марта».

Оба, стоя в полушубках, но без шапок, как какие-то полярники на известной фотографии посреди белой равнины, прокричали они громогласное «ура!».

Начин — половина дела.

Ради справедливости скажем, что не присутствовали на этом событии зрители, фотографы и корреспонденты, да и слава богу. Как не было и оркестра. Никто не заметил происшедшего крошечного события в жизни новостройки и Нового города, Зяба. А зря. Зря!

Оно имело далеко не местное и непреходящее значение для их будущего. Причем, оговоримся, для их ближайшего будущего.


Григорий Афанасьевич Шохов стоял посреди тесного магазинчика, снизу доверху набитого товарами. Все тут было, от стиральных машин, и холодильников, и торшеров до мочалок, и керосиновых ламп, и самого керосина. Шохов стучал ногтем по железному топору и подносил к уху. Свою знаменитую пушистую шапку он заломил набок, чтобы не мешала слушать, тем более что под гулкими сводами магазинчика было шумно.

Магазинчик находился в новожиловском торговом ряду, в центре, в бывших кельях некогда существовавшего здесь монастыря, основанного, по преданию, Зосимой и Савватием, во время странствия их из срединной России на Крайний Север. В самом монастыре когда-то располагалась мастерская по изготовлению колючей проволоки (мотки этой проволоки и до сих пор ржавели там и сям в густой крапиве), а нынче на весь город звенела циркуляркой деревообделочная мастерская, куда, собственно, и направлялся наш герой. Но, как всегда бывает в таких случаях, нужных людей на месте не оказалось. Чтобы не терять драгоценного времени, Шохов направился в торговый ряд и тут же опытным глазом высмотрел этот магазинчик, весьма и весьма ему необходимый. Шохов точно знал, что именно в таких глухих, забытых людьми и богом уголках встречаются редкости, которые ему нужны.

Все оказалось, как он и предполагал. Среди пестрого хлама, среди стиральных порошков, подушек, веников, покрышек разного калибра, хрустальной люстры, телефонного аппарата, японского сервиза, клеенок, термосов, граненых стаканов, синих чашечек, в которых он узнал несравненную Гжель (о, где вы, московские коллекционеры и неуемная Инна Петровна!), самоваров, утюгов, одежных щеток, алюминиевой посуды и многого другого, он моментально, без напряжения, выглядывал какую-нибудь нужную вещь и выхватывал ее из общего беспорядка, сразу как бы делая осмысленной и самоценной.

В кармане у Шохова лежал список необходимых товаров, длинный, в несколько десятков предметов, но он даже не заглянул в бумажку. Наметанный глаз и сам знал, что ему нужно. Первым делом Шохов купил не что-нибудь, а замок. Усмехнувшись, подумал: будет Петрухе снова загадка — отчего замок, если нечего запирать!

Замок, как указывалось в инструкции, был повышенной секретности. Шохов вообще любил замки. Особенно ценил те, что позаковыристей, именно со всякими там загадками. Он как мастер обожал разные хитрые вещицы, но замки в особенности. Занятно было, поковырявшись, добраться до сути и понять, что к чему. Когда он проезжал Москву, в первую свою поездку в Сибирь, он там разыскал ГУМ и зашел в отдел, где продавали хозяйственные вещи, в том числе замки. Все их пересмотрел, покрутил, пощупал, чем немало возмутил молоденькую продавщицу с пустенькими подкрашенными глазами.

Он и теперь все, какие были выставлены, замки на полочке внимательно осмотрел, не боясь испачкаться в смазке, не без интереса, а подчас и восхищения, опробовал их, особенно те, что предназначались для гаражей и подсобных помещений (мало ли будет помещений в будущем его хозяйстве!), с длинными штангами, иные и вовсе без ключей, но с набором номеров. Наборно-номерным он в целом доверял, но ценил все-таки те, что с ключами. Само присутствие ключа при хозяине повышает его тонус, его самочувствие, так он считал.

Он выбрал один из замков, тот самый, «повышенной секретности», хотя было понятно, что замок никак не мог ему пригодиться сейчас или в ближайшее время. Замок был ему как бы залогом на будущее, которое не за горами, когда будет у Шохова что хранить и что запирать.

И опять усмехнулся, подумав о Петрухе. Конечно, Петруха его не поймет. Ему невозможно проникнуться шоховскими мечтами. Нет, не заботами, а именно мечтами. У всякого человека свой предел и свой настрой. Что для самого Петрухи главное в жизни, Шохов затруднился бы ответить. Может, у него и нет такого главного. Петруха существовал, как показалось Шохову, одним днем, сегодняшним, мало беспокоясь даже о завтрашнем, не то что о какой-то перспективе вообще. Так живут птицы, но человек так не может жить, по разумению Шохова. У человека должна быть идея, мечта, страсть. И если Шохов приобретал замок, то именно страсть руководила им, ибо смысла в этом и конкретной пользы не было никакой. То же и с некоторыми другими уже приобретенными Шоховым товарами, которые покупались с перспективой и складывались аккуратной горкой в сенцах, в комнате или у задней стенки их избушки.

Однажды Петруха, не без смущения разглядывавший все это, спросил, как он всегда делал, наивно, по-детски: а правда ли, что слово «скопидом» произошло от сочетания «скопи» и «дом»? Так, мол, они в мастерской зовут одного парня, жуткого барахольщика и жилу: скопидомок.

— Я тоже скопидомок, — произнес спокойно Шохов и как отрезал.

До смысла сказанного Петрухой, особенно же до причины он дошел. Не смог он понять лишь самого Петрухи, его побуждений. Да и возможно ли понять, когда не знаешь о человеке и его прошлом почти ничего. Может, он из студентов, что недоучились, или, пуще того, из образованных и интеллигентских малых, которые, разочаровавшись в своей профессии, кинулись в народ, в ремесла, в прикладные искусства. Шохов встречал подобных ребят. Один, к примеру, забросив научный институт, где он работал на счетно-электронной машине, занимался тем, что клеил по домам синтетические обои, находя в этом и удовольствие, и приличный заработок. Другой, кандидат математических наук, так и вовсе устроился на кладбище, преуспев в изготовлении могильных плит.

Но кто бы он ни был, Шохов никак не менял отношения к названому брату. Лишь бы сам Петруха не мешал шоховским мечтам и планам, лишь бы не расхолаживал и под руку не говорил того, чего не понимает. А уж о помощи, о настоящей помощи, Шохов пока не помышлял.

Тогда резонно могут спросить, зачем же практичному и расчетливому Шохову нужен такой напарник? Дело не только в том, что Петруха отдал на постройку дома половину всей суммы, а если точно, то даже больше, он не был мелочным. А уж известно, что даже крупная и сильная держава в войне ищет себе союзника, любого, подчас и слабосильного, потому что это всегда выгодно. Но Шохов смотрел дальше и видел то, что, может быть, сегодня нам отсюда и не совсем видать. Уж поверим ему, он знал, что он хотел и что делал.

А по поводу брошенного слова «скопидомок» он нисколько не обиделся и не увидел в названии ничего дурного. В корне слова, как бы то ни было, стояло «дом», а дом и был главным в мечте, в идее самого Шохова. Что ж в том плохого, что он скопил свой дом? Он, может, всю жизнь этим и занимался и накапливал в душе эту мечту, это чувство тоски по собственному жилью — вот какие оказались у него накопления! И все отмеры, все отчеты в отношениях с людьми начинались отсюда. Годился ли человек или не годился для исполнения ЕГО идеи о ЕГО доме. То же и с вещами, и с магазинами.

Теперь и этот магазин.

Вслед за замком Шохов отложил в сторону несколько банок масляной краски, бежевой и голубой (для фасада дома и для забора), и кисти он тоже прихватил. Он стоял посреди неуютного, с бетонным полом и высоким серым сводом магазинчика, прикидывая, как ему проникнуть в дальний, заваленный матрацами угол, и уловил внимательно-настороженный взгляд продавца. Тот уже давно наблюдал за необычным, не похожим на здешних покупателем и через мельтешащий у прилавка народ, приходящий и исчезающий, старался не терять его из виду.

Теперь магазин опустел, продавец, был он то ли грек, то ли армянин, седой, волоокий, сплошь в золотых зубах, крикнул со своего места, обращаясь к Шохову:

— Что ищешь, а? Ты строиться решил, да? Так ты меня спроси, я знаю, что тебе нужно!

— Я тоже знаю, что мне нужно,— произнес Шохов независимо, даже отчужденно.

— Ты знаешь, что ты хочешь! — воскликнул продавец, чуть обижаясь.— А я знаю, что и где у меня лежит. Это же разные знания!

Шохов уже и сам сообразил, что задираться ему не стоит. Старик, пожалуй, мог быть ему и полезен. Он подошел к прилавку, произнося на ходу, что хозяин, пожалуй, прав, ему видней, где что лежит... Тем более, если оно лежит под прилавком.

Конечно, Шохов пошутил. Но старик не принял шутки и обиделся всерьез. Крикнул сердито:

— У меня все лежит на местах! У меня под прилавком нет ничего! Но если ты думаешь, дорогой, что можешь здесь разобраться без собаки-ищейки, ты глубоко заблуждаешься!

— Я же пошутил,— произнес миролюбиво Шохов.

Но старик в запале продолжал:

— Даже я (а ты понимаешь, что я знаю свое дело) во время инвентаризации не могу всего найти! Это же не магазин, это монастырский склеп, куда меня замуровали пожизненно. Ты не находишь? А у меня от него радикулит, между прочим. Ты видишь, я намотал на пояс шерстяной шарф, видишь, да? Так все от этого склепа. Сюда приезжали кино снимать из старинных времен! Эти мальчики в темных очках, в кожаных куртках были в восторге от нашего обшарпанного городишки. Они и меня хотели в свой фильм вставить как доисторическую реликвию, но я наотрез отказался. Мне все их восторги ни к чему. Мне дай бог разобраться в моем товаре, среди этих авгиевых конюшен!

Шохов только успевал кивать. Он понял, что у старика, как выражаются, накипело и он увидел в нем, то есть в Шохове, человека, который способен здесь понять его. Но в таком случае и сам старик должен был понять Шохова с его строительными муками, что было не менее важно. Так стоило ли перечить в его словоохотстве, тем более что жалобы были в общем-то справедливы.

Старик же, выговорившись и махнув с досадой рукой, полез в дальний угол, кстати тот самый, к которому приглядывался прежде Шохов, и оттуда, из-под матрацев, плетеных корзин, железных ящиков для хранения хлеба, извлек несколько разных видов топоров и молча положил на прилавок.

Шохов тоже молча взял за обушок один из них и пощелкал пальцем по лезвию. Раздался тонкий звон. Но в это время в магазин влетели школьники, шумные, румяные, с ранцами, и оттеснили Шохова к середине зала. Он с досадой поморщился и, сдвинув шапку набок, стал слушать, прищелкивая по топору и поднося его близко к уху.

Продавец отпустил детишкам тетради, со вниманием, почти таким же, как к Шохову, и, обернувшись к нему, спросил, чего он так слушает, не считает ли он, что топоры бракованные.

— Нет, нет,— отвечал Шохов.— Я определяю сталь.

— Чего же в ней определишь? — спросил старик вздорно.— Сталь как сталь.

— Качество, разумеется,— ответил Шохов, все пощелкивая по топору ногтем.— Вот здесь у жала, вишь, щелкну и слушаю — звенит? — И с тем он опять щелкнул и поднес к волосатому уху старика.

Тот сосредоточился, даже глаза закрыл. Потом вскинул их на Шохова и хитровато заключил:

— Так что, что звенит? Металл, он и звенит. Как же он может не звенеть, если железный, к примеру. Подушка не звенит, она перьевая. Плохое перо, между прочим, но это к разговору не относится. И деревяшка не звенит. Ты попробуй сделай, чтобы она не звенела, а? — И ухмыльнулся, довольный своим выводом.

Шохов засмеялся. Это был тот самый странный смех, в котором многие улавливали некое превосходство и даже обижались. Но старик не обиделся. Он принес другой топор и положил перед Шоховым.

— Вот, смотри. Он тоже звенит.

Шохов и его взял за обушок и, сильно щелкнув по краю лезвия, поднес к уху. Снова проделал то же самое, и в глазах его, глубоких, голубых, напряженных, проглянуло радостное удивление.

— Ого! — воскликнул он.— Вот что мне надо!

И тут же пояснил опытному продавцу, что звон у хорошей стали должен быть долгим. Чем звон дольше, тем сталь лучше. А если она брюкнула да замолкла, то никуда она, эта сталь, не годится. Будешь непрерывно точить — и все попусту.

Старик выслушал, потупляя свои огромные, прекрасные глаза, и, ничего не произнеся, ушел, а вернулся с двуручной пилой.

И ее Шохов опробовал и тоже одобрил.

— Что знаешь, в кармане не носишь, — заметил он простодушно.

— Хм, верно,— ответствовал продавец и снова ушел.

На этот раз он долго копался, наконец вытащил откуда-то косу. Настоящую косу с ручкой и даже банькой, за которую нужно держать.

— А это? — И хитро посмотрел на Шохова.

Шохов, ни слова не говоря, поднял косу за обушок и попросил спичку. Тут же положил спичку поперек лезвия и стал смотреть, как спичка медленно поворачивается будто сама по себе на кончике жала.

— Хорошая коса! — произнес облегченно.— Я ее возьму.

Зачем ему была нужна коса, он и сам бы не мог объяснить. Может, для того же, для чего и замок. Как воспоминание о деревне... Ставили у них косу у дверей — от злых сил. Хотя в дальней перспективе для себя Шохов мечтал, что когда-нибудь на зорьке он пойдет с косой за калитку (за СВОЮ калитку, СВОЕГО, разумеется, дома), чтобы разгуляться по первой росе.

— А все-таки почему же она крутится? — спросил старик заинтригованно. Он все хотел знать.

— Хорошая сталь,— отвечал весело Шохов. Коса настроила его окончательно на добрый лад.— Если иголку положить, то иголка тоже будет крутиться. Но если сталь плохая, уж чего ни клади, так и будет лежать!

Продавец слушал, смотрел на Шохова. С пониманием и некоторым раздумьем смотрел. С каким-то определенным замыслом в глазах. Заявил внезапно:

— Тебе цемент нужен?

Шохов оборвал речь и, удивленный, кивнул.

— Тебе толь нужна? — настаивал старик.

— Конечно!

— Тебе белила, гвозди, шурупы нужны, да? — Продавец будто испытывал своего клиента, уставясь в него блестящими глазами. — Если тебе все нужно, как же ты решил строить? Где ты хотел доставать? А?

— Да кое-что у меня есть, — врастяжку произнес осторожный Шохов, именно с таким выражением, что понять можно было одно, что сам он ничего не просит, но будет рад, если ему дадут.

Ох уж этот Григорий Афанасьевич, опытный он был жук! Еще какой жук! Они тут, считай, два жука и встретились, понравившись друг другу. Потому что каждый угадал в другом себе подобного! Так-то! А мастер мастера, как рыбак рыбака, за сто верст чует, в торговле он мастерит или еще где. Мастер мастеру поможет из-за одного профессионального уважения к своему собственному мастерству. Ибо он один до конца понимает, что такое настоящий мастер.

Вот отчего старик зажегся, вот почему вдохновенно произнес по списку самые труднодоступные товары.

Сознаемся, что кое-что из названного было у запасливого Шохова в заначке, не могло не быть. Иначе он не был бы самим собой. Но не таков он человек, чтобы отказываться от добра, когда оно плывет прямо в руки. Строительство только начиналось, а запас, он вниз не тянет, он всегда своих денег стоит, если он есть.

Притушив азартный, едва ль не хищный блеск в голубых нахальноватых глазах, Шохов по возможности кротко, как покладистый и уважающий себя человек, будто даже неуверенный в себе, произнес, что кое-что у него, конечно, есть, но...— И тут он сделал многозначительную паузу, которая еще больше подчеркивала его простоту, покладистость и неуверенность. Посмотреть со стороны (он-то знал, как он выглядит): милый парень, добродушно-открытый, где он, такая миляга и скромница, что-то сможет достать? Тем более что кругом такие рвачи, такие выжиги, что страшно подумать!

Нет, этого всего он не произносил, это все читалось в его бесхитростном взгляде, во всем его чистом облике.

— Будет тебе цемент! — воскликнул старик важно и хлопнул ладонью по прилавку, даже счеты подпрыгнули. — И другое тоже будет. Приезжай, дорогой. В конце месяца приезжай.

Старик ткнул пальцем в шапку и спросил как бы мимоходом, где такие красавицы продаются,— небось в столице? А у него на старости лет как раз нету теплой шапки, а где возьмешь?

Шохов будто и не заметил намека и подтвердил, что это тоже проблема, да что сейчас не проблема?

Он расплатился за купленный замок, за другие товары и уже в конце, помедлив, прикупил ко всему одну чашечку гжельской работы. Понимал, что пустое чудачество — приобретать вовсе ненужные вещи, особенно же такие, как эта чашечка. Посмеиваясь над собой, он завернул ее в газетку и уложил в сумку, сознавая, что это уж точно от жадности, оттого, что именно в Москве гонялись за такими чашечками, а значит, что-то она стоила. Посещение московской квартиры не прошло даром и с этой стороны. Где вы, прекрасная Инна Петровна!

Прощаясь со стариком, уже уходя, Шохов что-то вспомнил и застопорился. Тут самое главное, как он понимал, надо было соблюсти и равные отношения, и неторопливость (что он и сделал), и тактичность по отношению к партнеру. Да, конечно же он вспомнил только сейчас про этот незначащий разговор о шапке. Он-то лично своей шапкой нисколько не дорожит и при случае искренне готов уступить ее хорошему человеку. Так он сказал, почти на ходу, простецки улыбнувшись своей великолепной шоховской улыбкой.

И продавец в ответ, показав сразу все золото зубов, воскликнул в порыве сердечности:

— Приезжай, дорогой! Все для тебя сделаю!

Они простились довольные друг другом.

Выходя на старую, мощенную булыжником площадь городка, Шохов оглянулся на торговый ряд с длинной колоннадой по всему первому этажу, подпиравшей длинную стену монастыря. В каком-то кино из чеховских времен он это все уже видел.

Сейчас он подумал, что день у него, несмотря на плохое начало, вовсе не оказался пропащим. Откопать такой магазинчик со стариком — все равно что на асфальте найти золотой самородок. А без шапки он как-нибудь проживет. Тем более что шапка крышей дома ему обернется.

Это кто-то, Шохов сейчас не мог вспомнить, кто именно, говаривал, что жадные люди не способны к бизнесу. Нужно вложить пятьдесят процентов, пусть это и рискованно, если хочешь получить сто. А уж он-то, Шохов, будьте спокойны, за свою красивую шапку (шкурка — только и всего!) возьмет и двести процентов, и триста, и более.

Но если бы даже без пользы сиюминутной, все равно интересно было бы посидеть с таким стариком за бутылочкой вина и потолковать о жизни.


Перво-наперво он смастерил верстачок, приспособив его у задней стены избушки. Потом точило сделал. Самое что ни на есть примитивное точило. Пробил в куске найденного песчаника дыру, вогнал туда ось с рукояткой, а внизу корытце для воды пристроил. Одной рукой крутит, другой держит инструмент. Время от времени инструмент в воду сует, смотрит, пальцем пробует, каково на бриткость.

Петруха взглянул, от досады крякнул:

— Чего же не сказал, я бы электрическое точило сделал!

Шохов отмахнулся. Но снизошел до объяснения:

— Думаешь, если электрическое, значит, лучше? Электрическое, оно сталь сжигает. Электрическое, Петруха, создано для ленивых. А по мне, так лучше этого и не надо.

Тут же на глазах дружка наточил он топор. Пальцем тронул лезвие, и палец будто приклеился, прилепился.

— Чуешь, Петруха, когда кожа к острию липнет, это и есть вострота! А для пилы милей всего, Петруха, обыкновенный напильник. Если напильником не пережимать, то все будет нормально.

Шохов ровнехонько, не надавливая сильно, каждый зуб с одного боку наточил и разводкой в стороны разогнал, вприщур как прицеливаясь, глазом вдоль зубьев развод выверил. То же и с рубаночком, вышиб клин, наточил нож и поставил на место. Потом на свет посмотрел, вымеряя, постукал молоточком, опять на свет посмотрел и остался доволен. Провел легонько по горбылю, и стружка золотая с шипеньем закрутилась. Хотел только испробовать, но рука, охочая до дела, привычно нашла свой режим, пошла и пошла работать, так что забылось обо всем. Опомнился он, когда темнота облапила со всех сторон, работу прикрыла.

Теперь каждый вечер, а вечера все длинней, все светлей становились, Шохов, возвратись домой, занимался подготовкой досок. Пилил по мерке, строгал, шкурил и ровной стопочкой, по счету тут же возле задней стены избушки, складывал. Он все считал.

А в начале апреля лиственничные стулья поставил — то же, что фундамент для будущего дома. Петрухе пояснил, что листвяк вечен, он от воды не гниет, а даже крепче становится. Листвяк этот он присмотрел возле ручья, когда гулял. Уж сколько он тут пролежал без надобности, не сосчитать. Кожура на нем пожухла и облезла, гладкую древесину обнажила. А Шохов хоть гулял, но просто гулять он не умеет, для него гулянье — та же работа, впригляд, вощуп, где и что плохо лежит,— на него, как говорят, глаз положил. Снег счистил, перчаточку не жалеючи, досуха оттер и сразу убедился, что листвяк этот старый, он посинел от лежания. А это уж точный признак, что будет он держать крепче камня, потому что напитан тяжелой смолой, а смола — из категории вечных. Когда измерил до сантиметра, позвал Петруху. Двуручной пилой, которая даже не звенела, а журчала, так была наточена, отсекли они двенадцать чурок по сто тридцать сантиметров каждая. Потом Шохов изготовил носилки, и на тех носилках они отнесли чурки на рабочую площадку.

Еще одно новшество придумал неуемный Шохов. От избушечки к месту будущего дома проложил деревянный, в две доски, скрепленные поперек, тротуарчик, им самим прозванный лавицей. А по этой лавице на тачке, тоже им смастеренной, стал он перевозить материал. А Петруху же, после разметки, попросил вырыть ямы для стульев. Петрухе вообще доставалась самая черновая, бездумная работа. Но он и не роптал. Он понимал, что со своей неуклюжестью в строительном деле на большее он никак претендовать не может. Тут Шохов — король (и свое доказал!), а он как бы подпасок.

После нескольких поездок Шохова в Новожилов, на склад, даже на лесосплавной участок стало окончательно ясно, что избняка добротного, ни кондового красного, ни полукрасного и никакого другого, даже прозванного (с брачком, значит), им не достать. Да и денежек не хватило. Решено было строить засыпуху. Но обвязку сделать из бруса, чтобы в перспективе можно было и стены заменить на рубленые. Шохов был верен себе.

А вот с кирпичом им прямо-таки подвезло. Его удалось достать по государственной цене, восемьдесят один рубль за тысячу, буквально вырвав из-под носа какого-то нерасторопного заказчика на базе. И хоть, по оценке Шохова, не очень добро был испечен тот кирпич, если по дороге рассыпался от одной тряски, все же лучше, чем ничего. А самому сейчас домашний заводик оборудовать рук бы не хватило.

Тракторист, который взялся перевезти кирпич, двадцатилетний, цыганского вида парень, содрал с Шохова втридорога, поясняя, что везти-то надо без дороги по снежной целине да к черту на кулички. Шохов и сам соображал, что не автодром тут, но поторговался для порядка и, на удивленье, что-то выторговал.

Пока разгружался кирпич, шустрый тракторист внимательно прочитал дощечку, воткнутую неосмотрительно нашими друзьями. Смекнув, что здесь, за Вальчиком, заваривается необычное дело, походил по площадке, все время возвращаясь к дощечке и раздумчиво над ней посвистывая. Потом сел на свой трактор и, ни слова не сказав, укатил.

К вечеру того же дня он объявился снова. Опять же молчком вынул из кабины фанерку с колышком и воткнул ее метрах в двадцати от их участка. На фанерке чернильным карандашом наискось, чуть коряво, было написано: «МОЕ МЕСТО. САМОХИН ВАСЯ».

Надо сказать, что эта самозваная, самовольная, прямо-таки хамская фанерка вызвала в Шохове противоречивые чувства.

С одной стороны, стало понятно, что в одиночестве они не останутся. Стоило, как говорят, начать, а там пойдет. Но с другой — как-то было обидно, что вот приехал пацан, от горшка два вершка, и запросто, даже легкомысленно, без всяких там переживаний и раздумий, не посчитав за честь даже поговорить с ним, Шоховым, или для виду посоветоваться, словно на каком-то Клондайке застолбил себе участок.

Конечно, такое не могло не обидеть, даже разозлить чувствительного Шохова. Он тут же подошел к фанерке и на глазах новоявленного Васи Самохина выдернул ее и закинул в снег. В другой раз, мол, будешь знать, как самовольно здесь распоряжаться.

Закинул и встал, глядя впрямую на тракториста. И тот стоял, переводя задумчивый и вовсе не сердитый взгляд с того места, куда улетела фанерка, на разозленного Шохова и обратно. Он уже сообразил свою промашку и, кажется, был в некоторой растерянности, что же предпринять. Спорить ли, драться или кончить дело миром.

— Помешала тебе, да? — спросил, заикаясь, он.

— Помешала,— отвечал Шохов твердо.

— Чем же тебе помешала? Места, что ли, мало?

— Мало.

— Чего оно, купленное тобой, место-то?

— Купленное,— сказал уверенно Шохов, и его глаза голубые, глубокие стали тверды, как лед.— Я тут весь бугор арендую. У меня официальные права на него. А ты, если хочешь строиться, катись вон туда! — и он указал рукой в поле.— Отсчитай по спидометру три километра и втыкай свою дурацкую фанерку. Тебе, гражданин Самохин Василий батькович, с трактором все одно — километром дальше или километром ближе. Лично я считаю, что тебе надо километром дальше селиться.

В запале высказался Шохов и, не дожидаясь ответа, повернулся, направляясь к избушке. Он точно знал, что тракторист не посмеет ему перечить. Шохов умел пустить пыль в глаза. Особенно же Васю Самохина добило обращение к нему как бы казенное, предостерегающее, когда произнесли его фамилию и имя, присовокупив словцо: «гражданин».

— Эй, постой! — крикнул он вслед Шохову.— Чего я отдельно стану? — произнес миролюбиво, когда Шохов повернулся полубоком.— Ты не сердись, слышь, за мной не пропадет. Я тебе помогу материалы перевезти. И, хочешь, опилок натащу для засыпки. Их в «золотом дне» целая гора, этих опилок.

Шохов помедлил, строгим взглядом измерил тракториста с ног до головы. Тем же непререкаемым тоном, очень холодно произнес, что он подумает, а опилки пусть тот привезет. Шесть машин на засыпку и три на завалинку.

— А там посмотрим,— добавил он, уходя.

Ох уж этот Шохов! Стоит повторить, что был он, конечно, прирожденным артистом, умел напустить на себя выражение эдакое, начальственное, и тем сокрушить неискушенного противника. И здесь он сообразил почти мгновенно, как извлечь реальную прибыль из ничего, по сути дела из пустого места.

И пошло с того момента, тут уже и сам Вася Самохин помогал и в традицию превратилось, что каждый новый поселенец не смел ступить на Вальчик, не испросив разрешения у Шохова. А иные уже считали законным принести для «прописки» бутылку коньяка или другой подарок. Шохов от подарков не отказывался, чем вызвал полное возмущение Петрухи. Тот даже скандал закатил, но Григорий Афанасьевич остался непреклонен в данном вопросе. Свою правоту он объяснил просто:

— Нельзя, Петя, идти против народной традиции. Люди хотят меня вознаградить за мою идею. Почему же не пойти им навстречу? — (Можно отметить, что Шохов как-то упустил, что идея-то поселиться здесь была не его, а скорей Петрухина, но об этом как-то уже и не вспоминалось.) — А что касается,— продолжал он,— всех поселяющихся, то это необходимо и просто для контроля: не со всяким же пришлым захочется тебе жить в соседстве? Кого подальше можно отодвинуть, а кого поближе. Да и сами поселенцы должны чувствовать, что существует тут общий порядок, а не какая-нибудь анархия!

Многое мог бы ему тогда сказать Петруха. О том хотя бы, что не ему, Шохову, контролировать и повелевать на этой, пока что ничейной земле и наводить правопорядок, да еще и подарки собирать. Не ему судить людей, кто из них каков, и чего стоит, и куда его отодвигать нужно. И нет никаких его шоховских заслуг, что он первым поставил дом (вторым — Петруха не сказал бы никогда), как нет ничего зазорного у тех, кто приехали сюда, к примеру, сто первыми. Одна беда, одна нужда всех их свела за Вальчиком и не надо изображать из себя власть и наводить, как говорят, тень на плетень.

Но ничего подобного не сказал Петруха. К тому времени он уже немного разобрался в своем товарище, в стиле его жизни. Да и вообще Петруха был другой человек, он никому не навязывал своего образа жизни. Он просто говорил: «Мне это нравится» — и, насупившись, выражал всей своей внешностью, весьма трогательно, свое возмущение, которое обычно смешило Шохова на первых порах и раздражало в дальнейшем.

Но, если поразмыслить, было и нечто разумное в рассуждении Шохова о порядке, который конечно же должен быть у них. Тем более что люди, привыкшие к тому, что за порядок кто-то всегда отвечает, сразу же увидели в Шохове такого человека и не слишком ошибались.

В общем, поспорили, поговорили наши друзья, а традиция-то узаконилась и осталась. Дощечку же Васи Самохина, который на первых порах загорелся постройкой своего дома и даже кое-какой материал завез, а потом охладел и раскачался лишь к середине лета, Шохов несколько раз переносил с места на место. Все оттого, что планы его, по мере строительства, менялись и он опасался, что будущий сосед, при всей своей нынешней выгодности, не ограничил бы, не поджал будущий участок самого Шохова.

После очередных прикидок, перемеров Шохов, поднявшись утречком, шел и переносил фанерку Самохина на несколько метров дальше, потом еще дальше, пока не убедился, не почувствовал, как говорят, нутром, что теперь-то земли ему, при любом развороте дел, хватит, что бы он еще ни замыслил.

Брошенное же попутно замечание тракториста по поводу «золотого дна» Шохов не пропустил мимо ушей. Не таков он человек! При первом же случае, когда выдалось время, посетил это место и пришел в полный восторг!

Еще бы, представьте свалку, которая протянулась вдоль дороги, идущей от Зяба к станции на несколько километров. Но какую свалку! Прозванная в народе «золотым дном», она многажды оправдывала свое название. Все здесь было. Доски опалубочные, опилки, обрезы дерева, обломки кирпича, пластик, известь, бетонные плиты, трубы асбестовые, радиаторы отопительные, целые газовые плиты, помятые или бракованные, какие-то ящики, ведра, тележечки, электропровода, патроны для ламп, и сами лампы, и всяческая электрическая мелочь, выброшенная мебель с инвентаризационными номерами... И многое-многое другое.

У Шохова, при виде всего этого пропадающего добра, голова пошла кругом. Он будто ошалел от радости, накинулся, стал хватать что ни попадя. Но, опомнившись, охладив себя, он решил действовать осмотрительно, тем более что никто ему не мешал и никаких конкурентов поблизости не наблюдалось. Только мальчишки бегали невдалеке и барабанили палками по железке, издавая глухой звук: бум, бум, бум.

Шохов, уже не торопясь, одергивая и сдерживая себя, прошел, засекая все, что могло бы ему пригодиться, и снося это к обочине. К вечеру у дороги высилась приличная горка из разных, очень несоразмерных предметов.

Тут были горбыль и дерматин, стулья и бачок для питья вместе с кружкой, которая так и осталась висеть на цепи. А вот массивный железный бак, как раз по нему барабанили хулиганившие ребята, предназначавшийся Шоховым для душа (какой же дом без душа!), он в одиночку не смог дотащить, уж больно оказался тяжелым. С помощью Самохина, его трактора, все это и многое другое Шохов переволок на участок и рассортировал по степени необходимости. Ведра и другие емкости отложил в одну сторону, горбыль, дерматин и пластик — в другую. А еще провода, патроны, штепсели, разъемы и лампочки сложил в особый ящик и написал на нем слово: «Электро». В другом таком же ящике уже давно хранился весь инструмент Шохова, кроме шурупов и гвоздей, для них он сколотил переноску с ручкой.

А вот мебель, два деревянных стула, сломанное кресло, которое починить не составит особого труда, и тумбочку прямо-таки с засохшей буханкой хлеба, которая там оказалась, он положил на чурбачки и накрыл клеенкой, тоже найденной на свалке.

Ах, «золотое дно»!

При воспоминании о свалке Шохов даже спать перестал спокойно и каждый свободный час проводил там то ранним утречком, до работы, а то и после нее, наведываясь столь же аккуратно, как на службу. По нему можно было бы засекать время.

Отсюда он, теперь уже в одиночку, не прибегая к помощи Самохина, приволакивал на участок то колесико для тележки, то трубу, или балочку, или ведро извести (не только известь, но и ведра сгодятся, хотя этих ведер он собрал не меньше десятка), здесь же нашел он лопату в хорошем состоянии, совковую, и грабли.

Петруха не без тихого изумления поглядывал на все разраставшуюся груду добра, сложенную там и тут малыми и большими кучками. Шохов догадывался, что тот мог ему сказать, хоть пока и не говорил. И слава богу. Выяснять отношения ему никак не хотелось. Особенно же в такой ответственный момент, как начало стройки. Вот когда построятся, тогда живи каждый, как кому вздумается. Не в этом ли, в общем, и заключалась Петрухина философия по разумению Шохова?

А сейчас все у них едино, они совместным расходом на стройматериал повязаны так, что не разорвешь: никуда без друг друга. В таком их взаимном положении любой раздор мог бы привести их планы к плачевным результатам, а то и просто к краху.

Время от времени Шохов наведывался в свое общежитие. Два раза переночевал, чтобы никто не мог его упрекнуть, что он там не живет. Но вскоре и сам убедился, что никто под него и его койку особенно не подкапывался. Многие из числившихся ночевали то ли у родителей, у приятелей, но чаще у женщин. Коечку берегли на случай, если понадобится справка на очередь для получения квартиры. Возможно, так и посчитали, что завел он себе в городе подружку и ночует у нее.

Шохов в объяснения не пускался, но предположения о подружке не отвергал. Пусть каждый думает, что хочет. Среди всех в этом общежитии Шохов ближе всего стоял, по его разумению, к своей — но какой! — квартире.

О ней кроме Петрухи да находчивого Самохина знал еще только один человек: жена Тамара Ивановна. Почта от нее шла на «до востребования», которую Шохов получал в городском отделении связи, расположенном в центре Зяба.

Сюда он приходил раз в неделю, потому что Тамара Ивановна именно раз в неделю с необыкновенной аккуратностью писала ему письма. Почерк у нее, почерк учительницы начальных классов, был чистый, ровный, без единой помарки и очень нравился Шохову. Тамара Ивановна сообщала новости о Набережных Челнах и ходе работы на КамАЗе, где вся работа после пуска конвейера переместилась в котлован строящейся гидростанции. Писала о знакомых, которых она изредка на улице встречала.

Но ни разу не упомянула Третьякова. Хотя именно дела Третьякова больше всего и интересовали Шохова.

Чаще всего писала жена о сыне Володьке, который учится так себе и лентяй порядочный. Уже научился прятать дневник, а недавно в драке разбили ему нос и пришел он весь в крови. О себе Тамара Ивановна ничего не писала и писать, как она считала, было не о чем. Только в конце письма не забывала сказать несколько грустных слов, что она любит своего Шохова и верит в то, что он задумал, и очень по нему скучает. Вспоминает его морщинку на переносице и целует его в эту морщинку. Но теперь, как она понимает, ждать осталось недолго. Только закончится учебный год — и она приедет. Пусть дом не будет завершен, ей все равно. Она готова доски носить и хоть чем-ни-будь помочь своему Шохову. Она решила, и так, надеется, и будет.

Нельзя утверждать, будто Шохов не испытывал угрызений совести за долгую разлуку. И Петруха, который знал в подробностях всю его историю, однажды сказал, что нельзя так жить, что семья на расстоянии не может быть крепкой.

Петруха сказал и перевел разговор на себя, упомянув, что лично он когда-то провинился перед своей семьей. И теперь несет за это наказание.

— Ты изменил с другой женщиной? — спросил быстро Шохов. Это был в общем-то первый случай, когда Петруха едва приоткрылся.

— Я полюбил другую женщину,— сказал виновато Петруха.— Но, знаешь, я любил и свою жену. И я скрыл от нее мою связь. А потом все обнаружилось, лучшие друзья продали, и я ушел. В общем-то я потерял всех, и жену, и ту, другую... Но сам и виноват. Сам и плачу.

— У тебя были дети?

— Почему были? — возразил Петруха.— Они у меня есть. Это меня у них нет. Да ладно,— добавил он, будто уже сожалея о затеянном разговоре.

Никогда он так много о себе не рассказывал. Единственный раз, и все оттого, что ему жалко стало Шохова.

Однажды Шохова прорвало. Настроение было такое. Тут же, на почте сидя, написал размашисто о том, что жизнью своей он недоволен. Хотя никого не винит, сам виноват. «Встретил я старика в одном латвийском рыбколхозе, он лодки умел строить. Я мотал по стране, а он строил свои лодки. Можно и утешиться, я тоже кое-что построил за это время. Но спроси сейчас в Усть-Илиме, в Усолье, в Перми, в Челнах: кто меня там помнит? Никто, пожалуй. Не я, так другой... А вот старик, он единственный такой в своем колхозе, и без него не было бы лодок. Вот о чем я думаю все время. С Петрухой обсуждаю. Человек должен жить в одном месте, как камень, мхом обрастать. Не только окружающим, но и самому про себя знать охота, что без тебя не обойдутся. А так покудова и останется от меня одна трудовая книжка. А что в ней по-настоящему можно узнать? Что я, деревенской закваски человек, сковырнулся из своего Васина да и покатился, как под гору, не в силах нигде остановиться?»

Писал Шохов и про дом, что не все сходится, и денег, к примеру, не хватило. Все потратил, еще и у Петрухи прихватил. Он чокнутый парень, но к деньгам, по его собственному выражению, индифферентно относится, отдал все, что имел. Побольше бы таких приятелей, а то прежде все попадались иные, что норовили сами кусок оторвать...

В конце ставил вопрос, как говорят, в лоб: верит ли в него еще Тамара Ивановна или настолько разуверилась, что не ставит его в грош и отвечает на письма по одной свойственной ей жалости? Тогда лучше уж пусть совсем забудет и начнет жизнь так, как ей захочется. Он ей мешать не будет. Только Вовку жалко. Без Вовки он жизни своей не представляет. Да уж какая у него жизнь, жистянка...

Многажды возвращался он к тому скороспелому письму. Терзал себя за оплошку, а написать новое письмо не решился.

И Тамара Ивановна молчала.

Наконец в начале апреля, когда не думал, не чаял, ответ пришел. Ничего не было в письме особенного, и написано обо всем чисто, без помарок, прозрачным, как морская водица, почерком. Шохов в нетерпении на почте пробежал глазами и нашел, что хотел найти. Тамара Ивановна ровно отвечала, что она никогда не считала, что может удержать своего Шохова силой, только пусть напишет он всю правду, а не ссылается на усталость и невезение. Если появился кто-то в его жизни, она поймет и перестанет ему писать. В смысле же своих собственных чувств только одно написала: она тоже устала ждать. Устала быть без него, без дома, где существует мужчина. И все.

Шохов тут же, не выходя с почты, на обратной стороне бланка телеграммы написал скорый ответ.

Он написал, что хоть Тамара Ивановна не упоминает о своих чувствах, но само письмо, которое она прислала, говорит о том, что она его любит. «Я знаю,— писал он,— что быть любимым приятней и легче, и я это уже пережил, потому что всегда понимал и чувствовал, что ты меня любишь. Но теперь я могу сказать твердо, что я тебя люблю сильно. Вот Петруха где-то вычитал, что, мол, сильные люди предпочитают любить, а слабые — быть любимыми. Но я вовсе не считаю себя слабым, я хочу и умею любить. Поверь мне, и ты поймешь это сама».


В те самые дни начала апреля, очень солнечного, теплого, теплей, чем обычно, по отзывам старожилов, они с Петрухой в присутствии Самохина поставили лиственничные стулья, бросив под один из них несколько серебряных монет и кусок шерстяной тряпки: для богатой и теплой жизни. Шохов был убежден, что так оно и будет. Не оттого, что верил в приметы, внутреннее чувство удачи не покидало его больше в этот год ни разу.

То же и на водозаборе.

Деньги к деньгам, а удача — она полосой ходит. Как и неудача. Потому, наверное, к везухе в домашних делах уверенно прибавлялась везуха служебная. Впрочем, и здесь Григорию Афанасьевичу пришлось вначале повозиться.

Практичный Шохов не пожалел ни сил, ни времени, чтобы наладить хорошие отношения со смежниками, парнями из Главмонтажа. Специалисты там «перший класс», всем известно. Но народ норовистый, гордый. Если невзначай на больной мозоль наступишь, долго помнить будут. Тогда, считай, пропал план, пропала и работа.

Да и второй смысл был в таких отношениях: при случае известно, кого перетянуть, пообещав поприбыльней кусок, а кого задобрить или даже припугнуть.

И у городских строителей удалось Шохову увести толкового механика и толкового бульдозериста, даже не одного, а двух, но второй, несмотря на высокую квалификацию, оказался алкашом, и с ним пришлось расстаться.

Опять же не без понимания запросов с первых дней на объекте Шохов пробил торговую точку, то есть буфет, где рабочий человек мог бы перекусить, попить чай. И хоть невыгодно было орсу иметь лишнюю единицу вдали от города, где ничего пока и не было, Шохов не поскупился с обещаниями и умасливаниями, но своего добился. Он знал, что такое буфет на стройке. Люди сыты, но это полдела. Буфет — это атмосфера надежности и стационара. А вот когда он добьется еще, чтобы в буфет привозили дефицитные сосиски, и кур, и прочее (а он потом добился!), будет людям что и домой отвезти, и соседям похвалиться: у нас, мол, на водозаборе этого добра сколько хошь! И станет понятно, на водозаборе — хозяин, на водозаборе — порядок. Надо съездить посмотреть, как там насчет работенки. Вот что предугадал Шохов, и это оправдалось.

Теперь можно бы и успокоиться: и люди сыты, и дело идет. Но Шохов велел построить конторку, одну часть которой приказал отгородить для общежития: для тех, кто захочет отдохнуть, не уезжая домой. Известно, сколько нервов отнимает дорога. А коли человек без нервов отдохнул, он и работать станет лучше. Все это как бы микроусилия, и результат не столь очевиден, но Шохов знал, что он есть, результат. И потому за конторкой, против дороги, освободив на пару дней бульдозер, приказал разровнять поляну и поставить турник, футбольные ворота и сделать из чурочек городки. Мяч он пока купил на свои деньги.

Обратившись к дороге, которая была в ужасном состоянии, и отсыпав столько, сколько хватило сил, гравия и песка, Шохов приказал отмечать водителям по два рейса за один. Приписки, скажете, конечно. Только приписки припискам рознь, и уж если точно сформулировать, то назвать это нужно иначе: компенсация. Без нее отвратило бы опытных водителей от его участка уже на второй день, и попробуй потом переломи их настроение. Кто сможет учесть все колдобины и провалы, где тяжелому «КрАЗу» впору оставить колеса с кузовом.

Все это обернулось Шохову добротным стройматериалом, металлом, бетоном и другими радостями.

Как-то заехал к Шохову на объект начальник треста и не без изумления оглядел площадку. Дело было к вечеру, рабочие, оставшиеся ночевать, гоняли мяч по площадке, шумно кричали у городков. Кто-то наяривал на гармошке. Мимо прошагал один из механиков с сеткой, полной грибов.

Проводил начальник треста грибы глазами и, покачав головой, произнес только:

— Ну, Шохов, даешь.— Потом добавил: — Смотри, чтобы твои футболисты на объекте так же активничали!

— Будут,— отвечал Шохов, понимая, что начальник одобрил его действия тоже.

Более того, Шохов был уверен, что заболей он завтра, водозабор еще месяц-другой по инерции будет гладко катиться и не споткнется. Важно было его с нуля, с фундамента правильно начать. А кривое основание никогда не даст прямого дома.

У Шохова всегда перевыполнение, всегда премиальные. И люди к нему потекли, и специалисты стали за него держаться, и механизаторы, крановщики да механики не глядели на сторону, куда бы, мол, махнуть. От добра добра не ищут. Хоть объект в лесу, неудобный словом, ни раньше уйти, ни налево скалымить, а недостаток-то объекта Шохов в достоинство превратил. Охота, да рыбалка, да грибы — все твое, только дело знай.

К тому же, чтобы не бегать за каждой деталью на склад или в город (кто имел дело с запчастями, тот знает, сколько они отнимают сил, и времени, и нервов), Шохов через два месяца свои мастерские организовал. Это было потрудней, чем буфетик у орсовского начальства выкорябывать. Навесик, а потом и зданьице построить было нетрудно. А вот оборудование, станочки разные пришлось поискать. Где из списанного притащил, где ловкостью брал, он и Петруху привез как-то на водозабор и попросил неполадки устранить, и тот разобрался и все, особенно касающееся электричества, наладил. Особенно запомнилась историйка с японским фрезерным станком. Шохов его на складе, во дворе под масляной бумагой обнаружил. И ублажил кладовщика. В Стройтресте лишь ахнули, но обратно забрать не смогли. И хоть матюгнули Шохова на каком-то очередном производственном собрании, но в коридорчике произнесли с уважением: «Шохов — хозяин! И палец ему в рот не клади!»


Сейчас уже невозможно вспомнить, когда дед Макар появился в Новом городе, в конторе Гидропроекта, куда его направили работать. Однако же все помнили, что появление деда Макара в отделе не осталось незамеченным, хотя бы потому, что самому старшему работнику здесь едва ль исполнилось сорок лет, а большинству инженеров и того меньше, и вдруг появился человек весьма странного вида, пенсионного, в темном костюме и в золотом пенсне. Его приход был сравним лишь с появлением доисторического ящера, неведомо какими путями сохранившего себя до наших дней.

Про деда Макара тогда толковали много. Разговоры были самые необычные. Так рассказывали, к примеру, что в молодости это был очень удачливый молодой человек, которому прочили замечательную карьеру, он же, бросив все, уехал с экспедицией на Ангару и там, в глухих местах, прожил почти всю свою жизнь, работая в гидрологических партиях. Вернувшись в Москву, построил себе кооперативную однокомнатную квартиру, но вдруг оставил ее, переписав на дочь, только вышедшую замуж, а сам приехал в Новый город и поселился в общежитии. Говорили, что старик привез с собой рюкзак вещей и какую-то странную машину с ручным приводом, которая воспроизводит солнечную систему и вращает планеты. Будто бы дед Макар с молодости разрабатывал теорию электрического происхождения Земли и влияния планет друг на друга.

Болтали и многое другое. И все-таки не эта странная машина и не прошлое старика, покрытое дымкой времени, были предметом разговоров и толкований. Вся болтовня в отделе сводилась к его квартире, которую он смог так легко оставить, пусть и дочери, чтобы уехать в свои шестьдесят с чем-то лет в необжитый северный район и начать сначала.

Люди народ маловерный, они любят легенды, но вовсе не такие, как эта. Поэтому толки по поводу квартиры были самые противоречивые. Но однажды рассеянный дед Макар по случайности оставил на своем рабочем столе письмо дочери, и его случайно прочли. Содержание письма моментально стало известно всей конторе, от заведующего группой рабочего проектирования Леонида Тарасовича до учениц-чертежниц, набирающих рабочий стаж в коридорных разговорах перед поступлением в институт.

Дочка писала, что они с мужем, после отъезда деда Макара, привели подаренную им квартиру в относительный порядок, сделав очень дорогой ремонт («сейчас все так дорого»), и теперь заняты поисками приличной мебели, финской или же югославской. Они побывали в Доме мебели в Медведкове и видели там прекрасные гарнитуры: «Капри», «Весну», «Рицу» и другие,— но такая на них очередь, что стоять надо много лет, к тому же и записи пока не предвидится. Дочь спрашивала, нет ли возможности что-нибудь подобное достать у них, в Новом городе, так как, по их сведениям, самые хорошие и дефицитные товары гонят именно на БАМ и на другие северные новостройки. Многие их приятели именно оттуда привозят или получают по почте джинсы и дубленки.

В конце письма дочь писала: «Твои знакомые до сих пор продолжают нам звонить, а некоторые спрашивают, почему ты все-таки уехал, и даже считают нас косвенной причиной твоего отъезда. Я отвечаю всем одно: что, конечно, мы тебя не гнали и ты сам захотел посмотреть север, но и ничего противоестественного не видим в том, что ты нам отдал квартиру. Кто же нам поможет, кроме тебя? Вы пожили, как говорят, а мы только начинаем, и, возможно, нам это важней. Некоторые считают такое эгоизмом, но сейчас так поступает большинство, а мы никакое не исключение. Мы ценим то, что ты для нас сделал. Кстати, мы здорово потратились на ремонт, и, если у тебя найдутся деньги, пришли, пожалуйста, со временем мы тебе отдадим. Насколько я понимаю, у тебя никаких особых трат и нет, кроме как на питание. Кстати, как у вас с продуктами? Целую тебя, родной. Нина».

Нельзя сказать, что, познакомившись с письмом, о чем дед Макар, естественно, не догадывался, все сразу же полюбили или даже зауважали его. Ничего подобного. Деда посчитали чудаком и соответственно к нему относились. Но надо учитывать, что большинство работников конторы составляли женщины. Они не могли не понимать, что означал такой поступок, как подаренная дочери квартира. Осуждая его дочь, они сходились на том, что пусть дед Макар и чудак, и малопрактичный человек, но все-таки (это отмечали и понимали все) он — человек добрый. А доброта, да еще в таком идеальном виде, большая редкость в наше время.

Сделав такой вывод, опять же все в конторе, от молоденьких чертежниц до инженеров, вовсе не переставали эксплуатировать дедовскую доброту. Наоборот, почувствовав безотказность деда, они шли к нему кто за трешкой и за пятеркой, кто с просьбой сходить за него на воскресник, или же подтянуть горящую работу, или остаться на вечер и прикрыть молоденькую маму, сбежавшую с работы пораньше в детский сад... И все остальное, в том же духе.

Дед Макар неизменно исполнял просьбы и никогда, ни одним намеком не проявил своего, хотя бы случайного, недовольства.

Странный он человек, к этому сходились все.

Но женщины и жалели его. И ухитрялись каким-то образом взять в стирку его вещи или компенсировать свое беспардонство в других делах.

Только об одной беде старика никто не знал в конторе. Именно о том, что однажды, в его отсутствие, молодые ребята из общежития, подвыпив, решили покрутить забавную машинку с планетами и докрутили ее до того, что вся она разлетелась по частям. Дед Макар и тут остался вполне человеком. Он никому не пожаловался и даже ребятам не стал выговаривать. Он сложил растерзанную машинку в чемоданчик и, прижимая его к груди, будто в нем находилось больное существо, принес в мастерскую. В мастерской подобных машинок не видывали и, осмотрев ее, в ремонте отказали. Впрочем, кто-то произнес, что машинку сможет сделать в городе только один человек, а работает он в телевизионном ателье в центре города.

Так свела жизнь деда Макара и Петруху.

Петруха, подобно предыдущему мастеру, осмотрел машинку, ухмыльнулся, потому что кинематика оказалась настолько хитрой, что сразу понять ее было невозможно. Это и решило судьбу старика.

— Приходите за Вальчик, я живу в избушке, там увидите... А машину я беру с собой. Что-нибудь придумаем,— сказал Петруха.


В воскресенье дед Макар появился на участке между избушкой и новостройкой. Наши друзья в это время занимались делом.

Зарыв в землю стулья, они делали разбивку, натягивая шнур по диагонали, чтобы был правильный угол.

Шохов пояснял Петрухе:

— Бечева натягивается наискосок между угловыми стульями, чтобы одна диагональ равнялась другой, понимаешь?

Потом главное — это нулевая горизонтальная отметка. Берем высокую точку,— Шохов так и сделал, вбил гвоздик в один из листвяков, он же стул, и продолжал: — Стул у нас примерно торчит на сорок сантиметров. Теперь выравниваем шнуром по уровню (вишь, пузырек на середине) к следующему стулу... Так от стула к стулу. Но самое-то главное — сделать все вровень с высокой точкой. Теперь, по шнуру, так же вбиваем промежуточные, поддерживающие, стулья. А дальше обвязка или основание дома. Брус по всем четырем стульям соединяется в лапу. Это когда концы бревен врезаются без остатка. А то еще можно в обло, там, наоборот, концы торчат наружу.

Делаем «шип», то есть вырубку в конце бруса, и запускаем в такой же выруб поперечного.

— А когда ты каменный дом в городе возводишь, неужто и там веревочкой? — наивно спросил Петруха, удивляясь такой странной и вроде бы примитивной технике.

— Нет,— терпеливо ответил Шохов.— Там существуют нивелиры и прочая техника. Но издревле делали-то люди как мы с тобой, и дома, как ты знаешь, не скошены и стоят до сих пор. А уж сколько прошло!

— А наш сколько простоит?

Шохов задумался.

— Засыпуха-то немного. Лет тридцать простоит, пожалуй.

— На наш век хватит! — воскликнул простодушный Петруха.

Шохов его радости не поддержал.

— Что такое тридцать лет! — произнес он.— Мы заменим тес на бревна, он все сто будет стоять!

— А зачем тебе сто лет? — спросил Петруха.

До чего же непонятливый был он человек. Непонятливый, инфантильный, можно сказать. Как ему объяснить, что времянка — она и есть времянка, у нее и задача другая, и живешь в ней, как во времянке. А Шохов надолго дом затеял, чтобы уверенно в нем жить. Чтобы стоял он, как родовой замок все равно, и все бы кругом знали, что вот поселился навсегда человек, и крепко своим хозяйством живет, и детям еще свое оставит. Чего же в нашем мире крепкого будет, если самое что ни на есть надежное и крепкое — дом — и тот некрепок окажется?!

Тут-то и влез в разговор наш дед Макар. Он, как пришел, сел на чурбачок и молчком сидел, слушал. Петруха был занят, и дед Макар тоже не торопился.

А теперь он влез в разговор, но очень деликатно влез, извиняясь на каждом слове и смущаясь своей нетактичности, потому что его-то здесь ни о чем и не спрашивали.

— Простите,— попросил он и даже приподнялся, этак выражая свою просьбу простить его.— Простите, ради бога, если я вам помешаю. Но только я хотел вас спросить: вы на самом деле считаете, что дом, в том числе ваш дом, это самое надежное, что есть в мире?

Поскольку Шохов после таких слов уставился на деда Макара изучающе, но и с некоторым недоумением, потому что не заметил его прихода, то старик счел нужным добавить не без некоторой неловкости:

— Меня зовут Макаром Иванычем, если позволите. Мы тут с Петром Петровичем договорились встретиться, я и пришел.

— Да ничего,— сказал Шохов, продолжая разглядывать странного деда, его длиннополое, очень старое пальто, его ботинки с галошами (сто лет не видел галош! Неужто их еще продают?), шляпу, тоже несовременную, с большими полями и с кокетливым бантиком, и уж совсем из ряда вон выходящее — пенсне в золотой оправе и на шнурочке. Где он откопал пенсне в наше время?

Но не странное появление здесь фантастического деда, и не его дурацкая несовместимость с их собственной грязной одеждой, и даже не глупый вопрос вызвали в Шохове некоторое замешательство, а потом и враждебность.

Ему почудилось, хоть был он человек вовсе несуеверный, что приход деда сам по себе предвещал нечто неприятное и даже ужасное, роковое. «Ну, зачем он пришел?» — с каким-то непонятным ему самому отчаянием подумал Шохов, все так же разглядывая деда, который продолжал бормотать свои извинения, привставая с чурбачка и наклоняя голову.

Что-то отвечать было надо, иначе неудобно уже получалось, и Шохов ответил, что зовут его Григорием Афанасьевичем и что он на самом деле считает, что дом в наше время — самое надежное, что может быть в мире.

— А что может быть надежней? — спросил он в свою очередь и напряженно, гораздо более напрягаясь, чем обычно, ожидал ответа.

— Так ведь, простите, уважаемый Григорий Афанасьевич,— четко выговорил старик: ах, как Шохова уже раздражала эта идиотская манера непрерывно извиняться и четко произносить имя-отчество, что обличало в старике умение спорить доказательно и долго.— Как может дом в нашем современном мире быть надежным, если вдруг упадет атомная бомба и его не будет? Мы ведь все под бомбой живем,— добавил очень грустно старик.

— Войны не будет,— отрезал Шохов грубо, сам удивляясь своему тону и даже тому, что говорит он бесспорную банальность, вместо того чтобы опровергнуть стариковский бред по-настоящему, как он всегда умел.

— Может быть... Может быть...— вдруг согласился старик и сел на свой чурбачок, а полы его длинного пальто опустились прямо в грязь, он этого и не заметил.— Но, уважаемый Григорий Афанасьевич, согласитесь, что может случиться землетрясение, или, скажем, буря, или... пожар какой, вот вы и голы и ничего у вас нет, потому что дома-то нет. Ведь стихия, Григорий Афанасьевич, она неуправляема. Так или не так?

— Что же, значит, и строиться не надо? — опять же грубо и сердито спросил Шохов, вовсе уже не пытаясь сдерживаться и деликатничать с глупым стариком.

— Отчего ж не надо? — закивал старик, его тоже никак не устраивал тон собеседника и его непонятное раздражение.— Надо строиться, надо. Вот я вам скажу, что я бы хотел иметь домик с огородиком, и возможно даже, что я куплю такой домик, если мне попадется!

— Покупайте нашу избу! — почти по-детски, непосредственно воскликнул Петруха, влюбленно глядя на старика. Ему-то дед Макар нравился все больше и больше. — Я все равно перееду в новый дом!

— Мерси, Петр Петрович,— поклонился в его сторону старик и пообещал вернуться к этому разговору. Но тему свою он не оставил.— Дом нужен любому человеку,— продолжал развивать он свою мысль. — Надо определить, может ли дом, да и другие вещественные предметы, даже столь важные, стать нам надёжным укрытием от неприятностей и бед? Вот в чем вопрос, уважаемый Григорий Афанасьевич. Не посчитаете ли вы, что надежней иметь внутреннюю устойчивость против всех бед, а уж дом, как говорят, в придачу.

— А что это такое? — спросил Шохов, зло прищурясь. — Внутренняя устойчивость? И откуда вы знаете, что я, к примеру, внутренне неустойчив?

Старик осклабился и даже пенсне снял. Достав фланельку, он медленно протер стеклышки с двух сторон. Он никуда не торопился, в отличие от Шохова, и это тоже не могло не злить последнего.

— Это уже философская штучка,— произнес он, показывая маленькие зубки, с каким-то дурацким смешком.— Но она как бы отвергает ваше предположение, уважаемый Григорий Афанасьевич, что мир живет одними домами. В домах, но вовсе не ими, я говорю — в идеале, конечно, потому что практический результат, как говорят, налицо.

Замысловато ввернул старик, что и говорить. А Петруха аж рот открыл, настолько его увлекло.

Упрямый все-таки был старик. Вежливый, но уж точно упрямый, так подумал Шохов. А может, и фанатик. Они все, старики, в некотором роде фанатики, потому что жизнь прожили кое-как, не нажив ничего, и сейчас уж вовсе ничего не наживут. Оттого и философствуют на скончании лет!

Надо отдать должное интуиции Шохова, был он близок к истине, пусть и погорячился излишне. Но уж так был устроен Григорий Афанасьевич, что враждебность старика он ощутил сразу, хоть до конца и не понял, откуда именно она исходила. А сейчас понял и сразу успокоился. Этот старик, судя по всему, отрицал не дом и тем более не шоховский, а любую идею накопительства, резонно считая, что вещи еще никого и ни от чего не спасали.

Что ж, Шохов познал за свою жизнь роль бессребреника — и с него довольно. Он поработал во славу отечества, да и сейчас продолжает работать на совесть, и имеет право нормально жить. Правда, никто не знает, что такое нормально жить. Для одних это однокомнатная квартира, для других — вилла, дом, сад, машина у подъезда. Но в конце концов это детали, потому что и машина, и даже двухэтажный дом, каковой он собирается построить (подчердачная мансарда у него уж точно будет!), и сад при доме никому у нас не запрещены.

Старик принял его сбивчивую речь покорно. Он, кажется, и не собирался биться насмерть, а только был излишне любопытен, так теперь вывел Шохов. Он швырнул свой шнурок, сел на обвязку, ощущая, как приятно на ней сидеть и как возвращается к нему уверенность от грубого прикосновения дерева, своего дерева, того самого, которое будет держать ЕГО стены ЕГО дома.

— Значит, и второй этаж будет? — спросил старик вполне миролюбиво.

— Да, летняя комната, — ответил Шохов уже спокойно.

— И, простите, огород?

— А как же без огорода?

— И гаражик? — опять спросил старик.

— Не знаю,— ответил Шохов неопределенно. Он и правда этого не знал.— Если удастся купить мотоцикл, то и гараж. О машине я пока не мечтаю.

— Ну, а еще что? — спросил настырный старик, но опять-таки без вызова спросил, и Шохову не было неприятно любопытство старика, ведь разговор-то касался дома и замыслов вокруг этого дома.

— Не знаю,— опять-таки неопределенно отвечал Шохов.— Может быть, баньку сделаю, как в деревне. Сарай опять же. Скотник еще. Погреб, конечно. Как же без погреба?.. Колодец...

Старик кивал согласно. Лишь Петруха с удивлением ловил каждое слово Шохова, потому что многое здесь было для него внове. Он и не подозревал, какой пышный замысел расцвел в голове его друга.

— А чего ж,— опять спросил старик вежливо и почти сочувственно.— В доме-то небось мебель красивую поставите, да? Ковры заведете?

— И мебель, и ковры будут,— подтвердил Шохов.

И, будто почуяв неуловимый подвох, подозрительно посмотрел на старика. К чему все-таки он спрашивает и не пора ли оборвать его да и начать работать? Как говаривали в деревне, от шаты и баты, то есть разговору, не будем богаты. Говорителей много в наше время развелось, а дома-то они, точно, не построят, одни идеи у них, как за твой счет позабавиться да прожить. Нет, он уже не о старике, он вообще подумал.

Но старик и без того понял, что время разговора истекло. Он встал, поклонился и произнес очень и очень вежливо:

— Спасибо за прекрасную беседу, многоуважаемый Григорий Афанасьевич. Вы мне все так замечательно и подробно объяснили. Спасибо, спасибо.

— Да не стоит,— пробормотал Шохов, чувствуя вроде бы вину за свою несдержанность.

— Нет, нет, преогромнейшее спасибо! Я — откроюсь вам — видел в городах подобный вам класс людей, мещанский класс, разумеется. Сейчас все так живут: интеллигенты, и продавцы, и всяческие высокие чины, разумеется. Все схватились за вещи, все приобретают! И думают, что в этом и есть высшая истина.

— А разве в этом нет истины? — жестко произнес Шохов, глядя в упор на старика.

— Да, да! Вы должны так думать, все это правда. Я очень рад, что вы со мной искренни. Потому что я увидел в вас новую модификацию, подвид, подкласс, что ли, понимаете, вы-то не мещанин, не чиновник, не зубной врач, вы же истинный рабочий, не так ли?

— Ну и что, что рабочий? — спросил Шохов.

— Да, вот и я говорю: что же, рабочие не могут уж приобретать то, что другие приобретают? — воскликнул с непосредственной живостью старик. И сам себе ответил: — Могут и должны. И вы для меня подтверждение того, что так оно и есть! Вы мне, можно сказать, открыли глаза, когда рассказали про ваши планы. И я очень благодарен, очень. Я хотел бы с вами еще встретиться... Если не возражаете...

— Не возражаю,— сухо произнес Шохов, засомневавшись в чем-то.

Старик явно наводил тень на плетень. Над этим стоило и поразмыслить. А вот тогда можно и встретиться и уже со своей стороны пощупать старикашку, чего он сам-то хочет, что ищет и почему так настойчиво лезет в душу со своим зоологическим делением всех на подклассы.

— Мы, конечно, заняты, — сказал Шохов.— Но приходите. Мы запретить не можем. Во-он, Петруха у нас. Мастер тоже. Он, наверное, по характеру к вам ближе стоит? Он из подкласса неимущих как раз!

— Петр Петрович мне сразу понравился,— подтвердил старик, сделав вид, что не замечает выпада против него.— Если он починит мне мою машину, то я буду ему благодарен до гробовой доски. Прощайте!

— Счастливо,— сказал Шохов и посмотрел старику и Петрухе вслед.

«А что-то в них есть одинаковое»,— подумал он и вдруг почувствовал усталость. Неужто перенервничал по пустякам? Да мало ли сумасшедших будут тут проводить свои социологические исследования, на всех, что ли, он должен реагировать? Не-ет. Уж тут-то, возле его будущего дома, Шохова ничем не собьешь. Он хоть и прожил меньше старика, но достаточно для того, чтобы до конца вынянчить свою идею и воплотить ее в натуральный, как выражаются люди, рост. А что они там вынашивают, это нам неизвестно. Идеалистов век прошел, наступила эра практичных людей, и только они значат что-то в нашей жизни. Для одних это место на работе, их положение. Для других — престижная специальность, для третьих — возможность ездить за границу и так далее. Но и первые, и вторые, и третьи, и... любые — строят себе кооперативы и дома, покупают машины и ковры, потому что век такой, что все кажется неустойчивым, кроме того, что материально окружает тебя. Ну, а если уж град с неба и ураган или комета там, бомба какая, как угрозил старик, так всем одинаково влепит, и тем, кто в хоромах, и тем, кто в щитовых домиках,— стихия не выбирает, по кому ударить. Но ведь еще существует жизнь и вне стихии, и тогда как лучше-то жить? А вот в домике-то своем, мой дом — моя крепость (как же он во время спора поговорки не вспомнил, не тыкнул ею зарвавшегося старика-то?), можно и подвальчик поглубже и от той стихии вырыть, чтобы голову бедовую сунуть туда! Если метров на десять закопаться, то никакая и стихия не возьмет.

И Шохов уже чисто практически стал осмысливать новую идею, находя ее вполне исполнимой. «Даже из никчемного разговора со старым хрычом может быть реальная польза!» — зловредно подумал Шохов и повеселел.

Только бы он Петруху не настропалил против дома. Тут нужно свою контрагитацию провести. Петруха покладистый малый, он поймет. Так решил Шохов и взял в руки топор. Пора и дело знать, стройка разговоров не любит. А время идет. Ох как быстро время идет! Апрель на окончании, и Первомай, день возрождения природы, если по древним обычаям, уже на носу. А там и лето, когда можно будет, по расчету Шохова, работать не только по вечерам, а даже по ночам.


Теперь чуть ли не каждый вечер дед Макар торчал у них на площадке. Без всякого повода и приглашения приходил, скромненько усаживался где-нибудь в сторонке, наблюдая за ходом работы. Ни с какими разговорами и тем более советами он не лез, посматривал да помалкивал, только пенсне его золотое посверкивало под желтыми лучами низкого предзакатного солнца.

Надо сказать, что и Шохов притерпелся и уже не раздражался при виде старика, а давнее чувство неопределенности, томившей его опасности вроде бы сгладилось, приглушилось. Но никаким сочувствием он так и не проникся к старику и едва ли за все время их знакомства обратился к нему раз, другой. Несколько примирило с дедом Макаром, что тот был решительно настроен на покупку Петрухиной избы. Тут, кроме всяких сугубо материальных и практических соображений, была у Шохова мысль и несколько коварная, почти зловредная: посмотреть философа в обстановке, так сказать, не отвлеченной, а конкретной, избяной. Вот тогда и видно станет, что еще движет миром, кроме желания приобретать нужные вещи и нормально в нем устраиваться!

Но и сам дед, будто не подозревая, лез в расставленную ему ловушку, объясняя свое желание иметь избу тем, что в общежитии с молодыми и пьющими ребятами ему нелегко, хотя комендант твердо обещал, как будет случай, поселить его с такими же, как он, старичками, тоже оставившими жилье детям и приехавшими на склоне лет заработать последнюю в своей жизни квартиру. Оказывается, было их не так уж мало на стройке.

Но, главное, дед Макар мечтал в одиночестве разрабатывать свою электрическую теорию, от которой зависит счастье всего человечества.

Впервые он открыл свою теорию Петрухе, когда в один из светлых весенних вечеров они сидели в избушке и пили чай. На столе стояла в почти завершенном виде диковинная машина старика, с которой Петрухе пришлось немало повозиться, доводить до ума. Машинка и вправду оказалась не проста. И хоть, по выражению самого Петрухи, была сконструирована дуракоустойчивой (любимое его словцо означало: надежность, если даже станет пользоваться невежда), покорежили ее основательно: и зубья в передаче полетели, и схема была нарушена, и даже некоторые планеты пострадали, будто над ними пронесся космический вихрь разрушения. Петруха планетки подклеил и закрасил, шестерни сменил, а вот орбиту, ее тончайший расчет наладить с ходу не мог, тут необходимо было знать законы небесные, а не только земные. Петруха несколько вечеров, к неудовольствию Шохова, просидел в технической библиотеке, набрав разных книжек по астрономии, изучая законы движения небесных тел и механику их обращения вокруг Солнца и своей собственной оси. Исписал цифирью две школьные тетрадки, но все выверил, высчитал и даже поставил в машину не предусмотренный конструктором свой собственный счетчик-календарь, фиксирующий земные часы, дни, месяцы и годы при разных расположениях планет.

Дед Макар, узрев аппарат возрожденным, растрогался до слез. В этот день он принес из общежития кулек конфет, и после Петрухиных трудов на площадке (Шохов, впрочем, еще чего-то доделывал, стучал топором) было решено отпраздновать починку аппарата.

Дед Макар отхлебывал чай, видно, был большой любитель этого дела, и косил глазом на всяческую аппаратуру, громоздившуюся на столе.

— Я в электричестве, уважаемый Петр Петрович, кое-что понимаю. Но эти ваши схемы, хоть убей, никогда бы не смог разобрать,— произнес он с действительным изумлением.— Неужто во всех таки и понимаете?

— А чего в них понимать? — простодушно отвечал Петруха, глядя влюбленно на старика.— Они же все одинаковые. Почти одинаковые.

— Как же они могут быть все одинаковыми, когда они разные?

— Очень просто. Это как в языках. Вы языки знаете?

— Я даже эсперанто изучал! — гордо сказал старик.— Всемирный язык трудящихся.— И он прочел:

Антауэн, камарадо,

Ремконтем, аль аврор!

Перкуглей кай гранадо

Набайрон пушес фор!

Что означает: «Вперед заре навстречу, товарищи в борьбе, штыками и картечью проложим путь себе!»

Петруха выслушал завороженно. Он сказал:

— Не вам же объяснять, что если вы знаете несколько основных языков, то изучение других языков порядком упрощается. В нашей технике то же самое: лезешь в какой-нибудь новый магнитофон, а там и схема и даже конструктивное решение взято из предыдущего магнитофона. Очень, очень редко попадается, когда все внове, но тогда и интересно. Вон как эта штучка! Японская, между прочим, предназначена для определения биоритмов в жизни человека.

— Биоритмов? — переспросил с интересом дед Макар.— Как же она эти биоритмы рассчитывает?

Петруха пододвинул приборчик, показал клавиатуру и стал объяснять, что в запоминающее устройство, оно-то и вышло из строя, закладывается год и месяц рождения. Можно, к примеру, заложить данные одновременно двух человек, и тогда станет ясно, совпадают ли у них духовные, а если между мужем и женой — сексуальные амплитуды, и если не совпадают, то на сколько процентов...

Старик с величайшим интересом рассматривал приборчик, что-то прикидывал, бормоча, и вдруг обрадовался:

— А ведь, что ни говорите, Петр Петрович, но выходит, правы наши предки, которые по знакам зодиака определяли судьбу человека, а? Судьба-то — характер, а характер, оказывается, от времени года-то зависит. Ведь зависит же, если закладывается год и месяц, я вас спрашиваю?

Петруха шмыгнул носом, обозначая свою малую компетентность в таких вопросах.

— Я больше по схемам разумею,— произнес он, как бы отмахнувшись.

— Не ёрничайте! — пригрозил в шутку старик.— Мы рождаемся при определенном положении планет,— он ткнул рукой уже в свой аппарат, но глядел при этом на Петруху.— Но мы причастны к космическим ритмам, а они тоже зависят от расположения планет. Представьте, милый Петр Петрович, что уже доказано: если планеты выстраиваются в один ряд, то создаются определенные магнитное и электрическое поля, которые влияют и на рождаемость, и на урожай, и на болезни... Так высчитано, к примеру, что чумные годы, унесшие на земле миллионы жизней в прошлые века, вовсе не были какими-то особенными в климатическом или ином отношении, но, как сейчас подсчитано, соотношение планет между собой и солнцем было особенным, не столь обычным...

— Это что же, звездочеты знали, что говорили? — спросил наивно Петруха.

— А! Говорите — специалист по схемам! Так вот, Петр Петрович, если в этом направлении поглубже копнуть, то можно многое в новом свете увидеть: и зарождение жизни на Земле, и влияние на политические, а не только биологические процессы, и в конечном итоге и на историю, значит. А теперь представьте, милый Петр Петрович,— голос старика зазвенел торжественно и победоносно,— представьте, что известны законы управления историей, то уж можно не только индивидуально, а для всех рассчитать формулу, которая к счастью приведет... Не так ли?

Тут старик полез в карман своей просторной толстовки и вытащил оттуда письмо.

— Дочь пишет,— произнес с особой интонацией и стал выискивать какое-то нужное место.— Вот-вот, слушайте, что она пишет: «Папа, я вычитала в польском журнале гороскоп для тебя на апрель месяц. С первых дней, как там написано, все будет идти успешно. Но потом начнутся хлопоты и особенно трудные для разрешения осложнения (уж не с моим ли поломанным аппаратом?!). Не нервничай и старайся спокойно их разрешить. Со второй половины месяца вновь наступят удачные дни (а ведь наступили же!), которые вернут тебе хорошее настроение. Постарайся самое большое внимание уделить своим жилищным проблемам, они будут иметь для тебя главное значение...»

Старик свернул письмо и положил его в карман. Торопливо начал пить вовсе остывший чай, но, занятый своими мыслями, отставил его и сказал, уже не Петрухе, а самому себе:

— Весь мир хочет счастья, дорогой Петр Петрович! Отсюда и йога, и бег рысцой, и система голодания по Полю Брэггу, и сыроеденье, и... Вот такой гороскоп... И прочее, и прочее. Все от желания быть счастливым. Кстати, мне советуют уделить внимание жилищным проблемам, как вам нравится? Так вот, я готов въехать в вашу избу сразу же после вашего переезда. Но мне хотелось бы, конечно, знать, когда он совершится? Только не поймите, бога ради, что я тороплю!

— Да переезжайте хоть сейчас, Макар Иваныч,— предложил Петруха.— Ведь Григорий Афанасьич, чтобы не отрываться от работы, прямо в доме шалаш сделал. Он там и жить собирается. А лавка его остается.

Старик вздохнул, оглядывая как бы новыми глазами избу, и печь, и лавку, и произнес задумчиво, но вполне решительно:

— Я тогда свой аппарат в общежитие не стану переносить, да? Вы не против, чтобы он постоял в избе до моего полного вселения?

— Пусть стоит,— сказал Петруха.— Хотя...

— Что хотя? — насторожился сразу старик.

— Нет, я уже о другом. Я просто подумал, что вы с Шоховым очень разные люди.

— Это он со мной — разные люди,— поправил серьезно старик. И подтвердил, что он это понял сразу.

— Шохов не верит в какое-то общее счастье,— продолжал Петруха.— Но и я не уверен, что оно есть. Весь опыт человечества...

— Отрицательный опыт — это тоже опыт,— сказал старик.

— ...доказывает, что не надо ни за кого, и уж точно за потомков, решать вопрос их собственного счастья. Они вовсе не так его поймут и не будут вам благодарны.

— Ах, вот вы о чем.— Дед Макар покачал головой.— Но тут вы не правы, Петр Петрович. Вы совершенно не правы. Но мы еще успеем на эту тему поговорить. Спасибо за чай, за гостеприимство. Я смогу переселиться, если вы не раздумаете, к Первому мая. Всего вам доброго.

— Приезжайте,— сказал Петруха.

Когда старик ушел, он пододвинул к себе аппарат и стал медленно раскручивать систему, следя глазами за движением планет и о чем-то напряженно раздумывая. Потом он лег спать. Ему приснился голубой, ярко-голубой космос, в котором в сильном ослепительном свете белой звезды вращались планеты, черные, синие, желтые, красные и зеленые. Синей была Земля. Она неслась вкупе с другими, но и сама по себе в межзвездном пространстве очень одинокая, потому что она одна из всех осознала, что она такое, в этом было ее счастье, но и ее трагедия.

Петрухе стало холодно во сне от такой мысли. Он вдруг впервые подумал, что без старика и без Шохова, вечно тормошащего других и себя, ему было жить одиноко. Врываясь в беспокойный Петрухин сон, стучал и стучал, подгоняя себя, на участке топор Шохова.


Не было в жизни Шохова более прекрасной весны, чем эта. Все ладилось, все сходилось удачно в его замыслах и свершениях. Во всем ему везло. Везло необыкновенно.

Вспоминая эти дни потом, он удивлялся, потому что он и сам поверил: пришла удача. Было такое самочувствие, что так возможно всегда, всю жизнь.

И вот удивительно: чем лучше становились его дела, тем больше везло. В каждом отдельном случае можно было бы воскликнуть: пофартило же человеку! Но пофартить может раз или два. Ну, от силы, три раза. А вот когда везло непрерывно, когда все, чего бы он ни касался, превращается в непрерывную удачу, иначе как фортуной не назовешь.

Не хватало материала, и он тут же появлялся, словно кто-то колдовал ему под руку и наводил на него нужных продавцов. Каждый раз это происходило будто бы случайно, но он уже почувствовал вкус фортуны, которая благоволила к нему, верил в случайность, искал ее.

Недоставало денег — и тут вдруг подкатывала премия или же случайный перевод с прежней работы, где он, оказывается, недополучил, а то вдруг неожиданная помощь от брательников Михаила и Лешки или даже скромненькая посылочка от Тамары Ивановны.

И в семье, как он понимал, все сходилось к лучшему. Проскочит лето — и новый сезон они начнут жить вместе. Это ли не везение!

И на водозаборе все шло наилучшим образом. Наконец-то, после затяжного нулевого цикла и ординарных земляных работ, начался монтаж металлоконструкций, и сразу стала видна классность Григория Афанасьевича, его технический уровень в таких делах.

Нужно сказать, что и с погодой Шохову везло чрезвычайно. В середине апреля после остреньких морозцев хлынуло тепло, очень раннее по здешним местам, и в течение двух недель все очистилось от снега.

Это позволило Шохову форсировать работу и уже к маю переехать в крошечный балаган, который сам он называл, посмеиваясь, собачником.

Кому-то такой скоропостижный и малопрактичный переход показался бы излишним. К чему надо было покидать теплую и обжитую избу, когда она практически тут же, рядом, и поселяться в неудобном, наспех сколоченном балаганчике, сбитом из досок? Петруха даже попытался отговаривать Шохова, стращая его простудой и воспалением легких, но Шохов был неукротим: «Я нетерпелив. Я долго ждал». Как бы мог он, заложив свой дом, жить где-то в стороне, пусть это и удобней? Вот уж где он показал себя не только целеустремленным, а просто-таки неистовым, оголтелым!

Но это как бы со стороны. Если же взглянуть на переселение Шохова поближе, то ничего особенного в этом не было. С тех самых времен, как стал он строителем, понял, насколько важно для дела и для себя быть при своей стройке. Вон и Мурашка жил при интернате, когда его возводили. И вовсе причина не в жуликах, как все понимал Петруха, считавший, что Шохов сторожит свой дом, и инструмент, и материалы. Конечно. И сторожит! Береженого, говорят, бог бережет. Но еще существенней быть и жить там, где все твое. Так, чтобы, открыв глаза и нащупав под боком топор, сразу начать работу. Потом в густых и поздних сумерках, отложив инструмент, тут же отвалиться на спину и уснуть сном праведника, с легким и прекрасным чувством содеянного. А утром, прямо в глаза, восход поднимал бы с новыми окрепшими силами... Вот что значило жить при доме. При своем доме, даже в дощатом балаганчике.

С помощью Петрухи, который в целом старался, хоть часто и без пользы (Шохов знал, в чем он будет полезен!), они положили половые лаги — восемь лиственничных бревен (другое дерево было слабей и хуже) — и приступили к возведению стен. Горбыль, как и опилки, был наготове. Ровно по отвесу Шохов поставил стойки из бруса, тоже заранее приготовленные, метра в три высотой, закрепив их расшивкой к основанию. В течение нескольких дней он обил стены горбылем, и сразу стало видно, каков будет их будущий дом. Он как бы обрел с высотой и форму, и объем.

Сделав коробку, Шохов специальной лопатой, смастеренной из куска жести, прибитой к длинной трехметровой палке, стал набрасывать опилки в застенок, Петруха эти опилки трамбовал.

Работа была несложная, но кропотливая. Ее было сподручней делать вдвоем. В те же вечера, когда Петрухи не было (вдруг он увлекся машиной старика и несколько вечеров просидел в технической библиотеке), Шохов готовил стропила и тогда же сколотил себе тот самый балаган, настил из досок и острую крышу, как у походной палатки. Он поставил балаган прямо посреди дома, как раз там, где потом станет печка. А когда будет готов чердак и стропила, и прожилины, и обрешетка — все что положено,— и даже временно толь (Шохов уже тогда мечтал о черепице!), он вместе со своим балаганом переедет под крышу. Ночи вплоть до июня были холодны, а потом появилась мошка и комары. Мошка, правда, в помещение не лезла, зато комарье проникало везде, и, если бы не балаган, Шохову бы пришлось туго. Хоть спал он все эти месяцы от силы три-четыре часа.

Как прояснялось на дворе и можно было собственную руку разглядеть, он был уже на ногах. И вот что удивительно: он не чувствовал усталости, ему казалось, что он может работать, совсем не отдыхая. Но это все позже. Теперь же, под Май, под самый праздник, Шохов перетащил в балаган свое барахлишко, тряпки под голову сунул, вниз мха подвалил для тепла и первый раз, по-детски счастливый, заснул в собственном доме и проспал до позднего утра.


В тот же день, под праздник Первого мая, дед Макар переселился в Петрухину избушку. Какой-то старомодный саквояжик наподобие тех, с какими ходили прежде земские врачи, да рюкзачок — вот и все, что при нем было. Впоследствии он еще принес спальный меховой мешок с зеленым брезентовым верхом, тяжелый и теплый, на нем, а подчас и в нем, он и спал, заявляя, что так ему очень привычно. Но одновременно со спальником оказались у старика такие непривычные для Петрухиной избы предметы, как ручная кофемолка очень изящной работы (Петруха тут же ее разобрал и всю осмотрел), мельхиоровый джезве и серебряная вазочка для сахара с серебряными щипцами. Была у старика еще электрическая плиточка, высокая и узенькая, по его словам купленная в магазине учебных пособий в Москве, здесь она пока что оказывалась без дела.

— Вы что же, так на Ангаре и жили все время? — спросил Петруха, не без любопытства осматривая стариковский скарб.

— Да, Петр Петрович, так и жили, — отвечал дед Макар.

— А прописка?

— Прописка, разумеется, у меня московская была,— сказал дед.— В Москве у меня семья жила. На Кропоткинской, знаете?

— Где же она? Семья?

— Ну, Петр Петрович, дорогой, это ведь когда было! — сказал старик и задумался. Но, вроде бы чувствуя какую-то неудобную недосказанность, добавил, что так уж вышло, что была у него там, на Ангаре, вторая жена, геолог, она недавно умерла. С ней-то он и прожил лучшую часть своей жизни. А дочка у него от второго брака, плод поздней любви, как он выразился, воспитывалась в Москве у тетки, то есть его сестры. Он мало ею занимался и чувствует вину за столь урезанную родительскую ласку. Деньги-то, конечно, ей высылал и как мог помогал и сейчас еще помогает, хоть ей двадцать седьмой год и она инженер...— А что инженер? — сказал дед Макар.— Вот она мне анекдот в письме написала. Мол, сапожник у клиента спрашивает, кем тот работает. А клиент отвечает, что инженером. Сапожник и говорит: да, тяжело человеку без специальности. А вот в наше время слово «инженер» — звучало! Инженер — это русский интеллигент, едущий в Сибирь для служения будущему нашего отечества! Август Адамович Вельнер, Малышев, Колосовский — они все инженерами поначалу были. Я в тридцатые годы в Ангарском бюро работал, Петр Петрович. С академиком Александровым встречался на Первой всесоюзной конференции по размещению производительных сил, с речью выступал. Мы, то есть Ангарское бюро, тогда отстаивали идею каскада крупнейших электрических установок на Ангаре и законно считали, что мы можем их построить. Перед войной мы даже начали работы...

Дед Макар так же неожиданно оборвал, как и разговорился. Может, он привык, что его мало слушали.

— Вельнер — тот, который... выступал на ГОЭЛРО? — спросил Петруха живо.

— Да, да,— подтвердил обрадованно старик.— А вы откуда знаете, Петр Петрович? В школе проходили, в институте?

— Ну кто же Вельнера да Александрова не знает? — уклончиво произнес Петруха. — Основоположники, так сказать.

— А вы сами-то не из тех ли инженеров, которых за специалистов не почитают? А? — засмеялся дед Макар хитровато.— Вот я видел нынешних. Зиму сидят в Москве, а как лето — собирают бригадку и в отпуск в Сибирь. Берут там, скажем, подрядную работу и за три-четыре месяца сколачивают гараж, к примеру, на БАМе или другой объект. Получают чистенькими и снова в Москву. У них зима — как санаторий на работе, они уже к новому лету готовятся... Иначе, говорят, не проживешь,— инженеры!

— Что же у них за отпуск такой, три месяца-то?

— Обыкновенный, за свой счет,— сказал старик.

— А если не отпустят?

— Совсем уволятся, чего им терять-то? Они на подрядных работах больше, чем за год сидения в институте, заколачивают. Дни и ночи, считай, работают. Но там взаправду работать нужно, а не загорать...

— Да, знаю я, какая работа в институте,— сказал Петруха.— У нас кибернетики тоже подхалтуривали.

— Так кто же вы, доктор Зорге? — опять спросил настырный дед Макар.— Вы, бог мой, и кибернетику знаете?

— Кто же ее сейчас не знает? — отмахнулся смешком Петруха и предложил прилечь поспать, так как весенний праздник солидарности решили они провести с Шоховым и Самохиным вместе, а для этого встать пораньше.

— Пролетарии всех стран, соединяйтесь? — спросил старик.

Шутник он все-таки был, это Петруха сразу, с первой встречи заметил. Но шутник шутнику рознь. Старик был добрый шутник, все-то у него выходило изящно.

— Так я с вами завтра объединяюсь, если вы не против,— добавил он и стал себе стелить на лавке постель.


Шохов разговора этого не слышал, иначе мог бы почерпнуть для себя и кое-что новенькое. Но он крепко, впервые, может, со времени отъезда из Челнов, спал и не видел никаких снов. Даже дома собственного во сне не увидел, хотя загадал на ночь, чтоб увидеть.

Зарю он проспал, а проснулся от гула трактора, потому что практичный Самохин не любил ходить пешком, если под рукой была своя «тележка».

Было решено не завтракать, а всей компанией идти к реке, там у костерка отпраздновать такой день. А практичному Васе Самохину, раз уж он на колесах, предлагалось, пока все дойдут до реки, сделать круг через город и прикупить чего-нибудь покрепче.

— Водки? — спросил Вася Самохин, впрочем для проформы, бормотуху он не обожал.

— Мне все равно, — ответил Петруха.

— А может, сухонького? — предложил дед Макар.

— Так погода-то, дед, еще мокрая! — воскликнул Самохин. Он нисколько не сомневался, что все равно дело кончится водкой.

— Бери на свое усмотрение! — крикнул Шохов.— А может, и Макара Иваныча за компанию прихватишь?

— Это почему же мне такие привилегии, Григорий Афанасьевич? — спросил старик, немного обижаясь.

— Так до берега-то далеко. А мы по-быстрому!

— Я к ходьбе привычный,— упрямо отвечал старик.

— Да и обувь у вас того... московская,— добавил Шохов.

— Садитесь, Макар Иваныч,— попросил Петруха.— Чего вам терять?

— Садись, дед! — крикнул беспардонный Самохин. — Вино поможешь выбрать! Я его только пить умею!

Так они и добирались до берега. Старик уехал с лихим Васей Самохиным, а Шохов и Петруха пешочком продирались вдоль ручья.

Дорогой Шохов спросил Петруху:

— Ну, как с дедом? Уживемся?

— Не знаю, как ты, — отвечал сухо тот.— А я уживусь. Я-то с кем хошь уживусь.

— Это что же, у меня характер уже не такой, да? — спросил Шохов.

— Да нет. Просто вы с дедом Макаром разные люди.

— Все люди разные!

— Старик о себе не печется,— продолжал Петруха.— Он обо всем человечестве сразу думает.

— Ну, так что? — возразил уязвленный Шохов.— Пусть себе думает. Он уже вон белый, а все без порток ходит, со своим человечеством-то.

Петруха молчал.

— Я так и понял, что он тебя накручивать против меня станет!

— Ну, что ты к старику пристал? — в сердцах сказал Петруха.

— Это он ко мне пристал! — произнес будто с обидой Шохов.— И к тебе пристал! Мы еще с ним хлебнем горюшка, вот увидишь!

— Он имеет право так думать,— примирительно добавил Петруха.— Он же никому не делает зла. Даже тебе.

— Я тоже имею право так думать, как я думаю. А он меня обличает, между прочим!

— Да это он вгорячах же!

— Он там в своей Сибири,— с каким-то необычным ожесточением сказал Шохов и своего голоса не узнал,— законсервировался. Он же там избежал трудностей, понимаешь?

— Ты считаешь, что в тайге легче жить? — спросил Петруха.

— Я не про физические трудности говорю! Впрочем, это его дело, как жить,— вывел Шохов, сразу успокаиваясь.— Лишь бы ко мне не лез, в душу. Тут я его не пущу. И в дом тоже не пущу. Вот мое слово.

Они вышли на берег реки. Утро было солнечное, прохладное, на крутых склонах проклюнулись мелкие желтые цветочки.

Ледоход прошел, но вода была высокая, желтовато-бурая течение было заметно даже на глаз.

Шохов почти машинально посмотрел вверх по течению, туда, где еще в день его приезда ничего не обозначалось, а сейчас уже торчали краны и берег был прилично срезан бульдозерами: там находился его водозабор. Правей из-за бугра поднимались на отшибе высокие белые здания Нового города, так называемого Зяба.

По берегу там и сям виднелись голубоватые дымки. А около ближайшего к ним костерка уже суетился темно-кудрявый Вася Самохин, а дед Макар собирал сушняк вдоль воды. Их ждали.

Постелили на землю брезент, принесенный Самохиным, расселись, стали готовить закуску самую что ни на есть мужскую: сыр, колбасу, селедку. Накрошили прямо на газету крупными кусками, хлеба нарезали, и тогда только практичный Вася Самохин принес из реки бутылку водки, с которой еще капала вода.

Дед Макар все ходил вдоль берега, собирал сушняк, его позвали.

— Чудной старик,— сказал Вася Самохин и посмотрел в его сторону.— Ей-бо, чудной. Я ему говорю: «Дед, берем «Пшеничную». А он вдруг спрашивает: «Она что же, из зерна?» Я говорю: «Конечно, дед, из зерна, только после того, как его лошадь поела!» А дорогой... Дорогой все про мускулы объяснял, что они от электричества у нас двигаются.

Вася Самохин привстал с бутылкой в руках, улыбаясь подходившему деду Макару, и крикнул:

— Дед, рубани им за электричество — отчего у меня мускулы сейчас бутылку открывают?

Дед Макар никак не отреагировал на Васину остроту. Он сбросил хворост, шляпу с кокетливым бантиком положил на траву и, крякнув, присел рядом, подвернув под себя полу пальто.

— Один из крупнейших биофизиков,— произнес он,— Сент-Дьерди, однажды сказал, что, по существу, не так уж велика разница между травой и тем, кто ее косит. Для сокращения мышц косца используются те же вещества, что и для роста травы,— калий и фосфат...

— Во дает! — воскликнул восхищенно Вася.— Дед, ты еще про электричество сказани!

— Отстань, Самохин! — хозяйски прикрикнул Шохов.— За что пьем?

— Так праздник же!

— Тогда поехали...

Все, в том числе и дед Макар, подняли стаканы и чокнулись с глухим звоном.

— Был у меня приятель,— сказал Шохов, выпив и отложив стакан в сторону.— Он водку Тимохой Шейниным называл. А как, значит, подымет рюмку, произнесет: выпьем, мол, за нас, грешных, потому что больше нас, строителей, никто не грешит...

— Прилично заливал? — спросил Вася Самохин.

— Было. Но он и строитель был классный. Таких сейчас нет.

— А чем тебе нынешние-то не по нраву? — спросил Самохин.— Вкалывают, да и пьют не хуже других.

— Пьют, это верно. Даже — лучше. Они еще вкалывать не научились, а это,— Шохов указал на бутылку, — за милое дело. Я в автобусе на работу езжу, так от моих соседей с утра несет. А раньше что-то я не помню, чтобы на работу выпимши-то ездили!

— Если человеку тяжело, как не выпить?

Тут подал голос и дед Макар, он спросил:

— А какая такая у человека тяжесть?

— Дед, тебе не понять,— сказал Вася Самохин.— Тебе уже легко. Ты на импотенции!

— Но все-таки?

— Водка способствует удалению стронция! Ты же ученый, ты должен знать! И потом, русский народ всегда пил, чего тут говорить,— и Вася Самохин налил по второй.

— Васенька, нас обманули, — сказал дед Макар.— Мы тут все — русский народ и все по-разному это делаем.

Но Самохин его не слушал.

— Я так думаю,— сказал он бойко,— что за новоселье Григория Афанасьевича надо выпить. А?

— Какое же это новоселье: в собачью будку переселился! — подал голос молчавший до сих пор Петруха.

— Но переселился же!

Шохов тост поддержал.

— Пусть не совсем новоселье,— произнес он.— Но в собственном дому. А еще осенью вот тут шлялся, в сумерках, место выбирал. Глядь, огонек в ночи горит и приветливо манит...

— Это кто ж, Петруха горел?

— Он песни распевал в избе,— сказал с улыбкой Шохов.— Как это там, про тещу... Улица! Улица! Что ж, Петруха, выпьем за улицу и новый дом? Как говорят, спасибо старому дому, а мы пойдем к другому!

— Так и у меня тогда новоселье,— хихикнул чуть захмелевший дед Макар.

— С тебя еще, дед, за прописку востребовать надо! — крикнул Самохин и выпил. И все последовали его примеру. — А хочешь, дед, я тебе новый дом выстрою? — спросил вдруг он.— Я правду говорю. Они тут чикаются, — он махнул рукой в сторону Шохова и Петрухи, — а я тебе халупу из опалубки в неделю поставлю, даже электричество проведу. Хошь? Ну, решайся! Дед!

— Васенька, — обратился дед Макар ласково, поблескивая весело своим пенсне. Он как будто бы не замечал «тыканья» и обращался исключительно на «вы».— Васенька, вы еще себе ничего не построили, только опилки завезли.

— А себе-то чего? — развязно выкрикнул тот. — Себе я всегда могу. Я вот деду предлагаю. Слышь, дед... Я суриозно.

— Отстань, — сказал Шохов.— Он же избу купил. Ты лучше мне из опалубки сороковок достань.

— Ну, прямо стихами заговорил, Гри... Гри... Григорий Афанасьич!

— Так достанешь, нет?

— На полы небось?

— А на что еще?

— Мало ли на что, — ухмыльнулся Самохин.— Вот, отгадай загадку: несут корыто — другим покрыто, что? Отвечаем: гроб!

— Все на свете — покрыто корытом,— в тон произнес дед Макар.— Это, Вася, вам другая поговорочка.

Вася Самохин снова разлил и выкинул бутылку в траву. Она покатилась по крутому откосу, плюхнулась в воду и закружилась по течению. Поднимая стакан и глядя на старика, он сказал энергично:

— Ты хороший дед! Хоть и в шляпе ходишь да еще в золотых очках! Про мускулы здорово объяснил. Хотя и без твоих объяснений этими рычагами двигаю. Еще и тебя научу. Но за мной, как говорят, не станет. Я тебе, дед, еще пригожусь. Я, может, тебе последним такси отработаю? В те края, где тишь и благодать, а?

— Все, Васенька, может быть. Поэтому не откажусь,— отвечал старик легко.

— Он меня, между прочим, спрашивает: почему, говорит, на служебном тракторе-то ездишь? А я ему ответил. Я ему свою калькуляцию выложил. Он ведь философ. Да вы все тут философы, между прочим! Даже Шохов, хоть Григория Афанасьевича я уважаю. Он пра-кти-чес-кий философ. Он из своей философии дело вывел.

— Ну-ну, так какая калькуляция-то? — подзуживал ехидный дед Макар, показывая мелкие зубы. Но глаза у него были, как ни странно, серьезны.

— А вот какая,— ощерился на деда Вася.— Из нас четверых я тут в чистом виде рабочий класс — один! Вкалываю, значит. И рассчитываю свой труд, за который по нынешним ценам моя жена Нелька могла бы мне мяса и масла купить, на триста шестьдесят рублей. Записали? Так. А заплатили мне в прошлом месяце всего-навсего двести восемьдесят. Ты слушай, дед, слушай, закусывать после будешь. Двести восемьдесят, запиши, если память дырявая. Так что же по моей калькуляции получается, а? А получается-то недоразумение, дед, так как недодали мне по кругу целых восемьдесят рублей. Законных восемьдесят! Значит, я должен сэкономить. На чем же, спрашивается? На транспорте, на жилье, еще на чем-то, да? «Жигулей» у меня нет, на такси мне недодали, да и такси подорожало — так? А я тогда на тракторе езжу, на государственном, значит, транспорте, то есть беру в счет своих, недоданных, восьмидесяти рублей. А там еще кому-нибудь опилочки завезу, опалубку-сороковочку на полы и — опять же — прибавлю. Что бы они там ни придумывали, свое я возьму! Вот моя калькуляция...— Вася вздохнул и добавил, понизив голос: — А если, предположим, цены увеличат? Да? Я и тут на стреме: к трактору прицеп привинчу. Я тоже калькуляцию набавлю. Потому что я ученый се-го-дня. Да! И меня на этом не объедешь...

— Васенька, Васенька, — спросил дед Макар вполне доброжелательно.— А кто это, объясни нам, несознательным: ОНИ? Кто — ТЫ, я уже понял!

— Эх, дед, думаешь, Вася глуп и не понимает, что ты мне вещаешь? Но Вася-то простачок! Он за бутылкой отведет сердце — вот она зачем, бутылка-то,— а потом пойдет за тебя и за всех других вкалывать!

— Вася,— негромко произнес Шохов, многозначительно взглянув на него,— не зарывайся. Ты спрашивал, что мне в нынешних не нравится, да? Так я тебе могу объяснить, что именно: нахальные вы все ребята.

— Григорий Афанасьевич,— попытался вмешаться дед Макар.

Но тот его не слушал, продолжал:

— Если не понятно, объясню, гражданин Самохин. Нагловатые, расчетливые, цепкие, прете, как на буфет. Нет для вас ничего святого. Не правда ли?

— Григорий Афанасьевич! — взывал дед Макар.

Но тут вмешался Петруха. Он закричал, хохоча по-дурацки:

— А ведь вы похожи! Вы чем-то друг на друга похожи!

Шохов недоуменно посмотрел на Петруху, на Васю Самохина и тоже вдруг засмеялся.

— Ну нет,— отверг он.— Вася меня по всем статьям переплюнул. Я калькуляцию свою и государственную пока не путаю. И вообще, я к Макару Иванычу на «ты» не обращаюсь. Мы хоть разные люди — не спорю, но я уважаю Макара Иваныча.

— Мерси, — произнес дед Макар и наклонил седую голову.

— Так и я уважаю! — воскликнул Самохин.— Дед, извини, что не так сказал, а?

— Так, так, Васенька, — успокоил тот, улыбаясь вполне естественно.— Поскольку мы с вами сошлись на корыте, есть предложение выпить, как говорят, тоже из одного корыта, потому что философом-то оказались вы... И — каким!

— Во дает! — с восторгом произнес Самохин и, сбежав под горку, к воде, извлек из ямки вторую бутылку водки. Он надорвал серебристую фольгу, разлил по стаканам и провозгласил: — Дед, пью за тебя!

— Макар Иваныч,— произнес Шохов и вежливо чокнулся со стариком.

— Дед Макар, чтоб ты долго жил и никакого «последнего такси». Наоборот, чтобы все у тебя ладилось, — сказал Петруха.

— И дом чтобы сладился! — крикнул Самохин.

— Но есть же у него дом! Он же избу покупает!

— Я знаю, что я говорю,— трубил свое Самохин.

Дед Макар поблагодарил всех и Васю Самохина отдельно, каждый раз чуть приподнимаясь, когда чокался. А выпив, встал, захватил стакан и пошел к реке. Трое сидящих посмотрели ему вслед. Теперь, со спины, особенно было видно, что стар дед и пить ему вровень со всеми было, наверное, нельзя.

Впрочем, постояв и поглядев на воду, он наклонился, зачерпнул воды, сполоснул стакан и вернулся обратно.

— Дружочки мои, — сказал он с бледной улыбкой.— Здесь хорошо. И потому что с вами, и потому что с рекой, а я всю жизнь на реках провел. Но есть у меня деликатное предложение: пойти в город и закусить горячим обедом. Тем более что в столовой заведующая — моя добрая приятельница Галина Андреевна, она хорошо нас накормит. Как, уважаемые коллеги?

Предложение было принято сразу. Деда Макара снова посадили на трактор, а Петруха и Шохов пошли следом. Вася Самохин, по просьбе наших друзей, не лихачил и вел машину осторожно.

В столовой, совсем пустой по случаю праздника, они снова заказали вино, каких-то котлет с картошкой, а Шохов и дед Макар еще и по порции московского борща с колбасой.

Вышла к ним средних лет красивая женщина, строгая и ласковая одновременно. Деда Макара она поцеловала в щеку и поздравила с праздником, остальным приветливо подала руку.

Дед всех представил, называя даму Галиной Андреевной, но присовокупляя, что она же Гавочка. Так, мол, произносит ее имя картавый директор урса, и если нам, грешным, будет тоже позволено так называть, мы даже с превеликим нашим удовольствием воспользуемся, потому что, милая Гавочка, путь к сердцу мужчин, таких, как мы, лежит только через желудок, и вы, судя по вашим замечательным обедам, вполне нашли этот путь! Мерси! Мерси!

И опять дед показал себя перед всеми как несколько болтливый, но прелестный собеседник и прекрасный кавалер, так что можно было только удивляться, откуда в нем сохранилась такая прыть.

Галине Андреевне объяснили, что день у них сегодня, можно сказать, особенный, потому что накануне и Шохов, и дед Макар переехали в новые жилища. Ей объяснили, где это находится, а возбужденный вином, но и, кажется, красотой заведующей Самохин Вася предложил и ее перевезти на участок.

— Хотите, Галя,— он и тут не удержался от фамильярности,— я вам домик сколочу? Я по правде, а?

— Хочу,— сразу согласилась с милой улыбкой Галина Андреевна.

— Они вот смеются, а я и вправду могу за неделю построить, я деду предложил, а он отказывается, чудак!

— Нет, я не откажусь,— произнесла опять же с улыбкой Галина Андреевна.

Тут все поднялись и стали с жаром ее убеждать, что это так хорошо, когда она поселится с ними рядом, и насколько лучше жить в своем домике, чем в городе.

— Да у меня в городе ничего и нет,— с улыбкой объясняла прекрасная Галина Андреевна.— Я хоть сегодня... Верно говорю.

— Сегодня так сегодня! — крикнул заводной Самохин.— Предлагаю осмотреть будущую усадебку нашей Гали... Галины Андревны то есть!

Все громко прокричали «ура».

Тут же было решено, что Галину Андреевну Самохин тоже возьмет с собой в трактор. А Петруха и Григорий Афанасьевич придут пешком. Попутно они еще забегут в магазин и пополнят кой-какие запасы.

Насчет запасов Галина Андреевна тут же их суету отвергла, попросив девочек-поварих организовать ей на дорогу все что возможно.

Их с дедом Макаром, со всяческими предосторожностями, посадили в кабину трактора, и тот же Самохин, настрого предупрежденный Шоховым насчет лихачества, медленно повел свою машину по боковым улицам прямо к Вальчику. Следом двинулись и Шохов с приятелем.

Наверное, они довольно громко разговаривали, потому что Шохов не сразу расслышал, как встречный человек произнес:

— С праздником вас, Григорий Афанасьевич!

Шохов машинально кивнул, сделав несколько шагов, но, что-то сообразив, резко остановился, оглянулся. Небольшого росточка человек в плаще и кепочке, криво улыбнувшись, уходил прочь. Сразу же вспомнился необычный, будто вкось направленный взгляд, и остренькое личико, и эта подобострастная улыбка... Хлыстов! Вот теперь Шохов точно понял, что это был Семен Хлыстов, давний враг его и Мурашки.

Петруха, ничего не заметив, продолжал говорить свое, он, кажется, рассказывал о занимательной теории старика, который по расположению планет что-то там пытался определить. Шохов кивал, но не слышал, не мог слышать, потому что память восстанавливала прошлое. И мысли, одна за другой, отрывистые как импульсы, сотрясали его. Значит, и сюда добрался Семен Семеныч? Приехал, а возможно, где-то уже и работает в строительном управлении? Надо бы навести справки — где? А ведь узнал, поздоровался, гад! Может, он искал этой встречи? Может, он вообще знал, что Шохов здесь живет. Откуда? Так мир на слухах стоит! И ведь не побрезговал, поздравил, по имени-отчеству назвал... Было что-то в его улыбке, во взгляде скользящем такое, что Шохов понял: новой встречи им не избежать. Ах, не зазря же вспомнил именно сегодня он Мурашку. Ведь существуют же какие-то флюиды, которые в один день соединили убитого и убийцу, дотоле невспоминаемых?! Какой неожиданный день!

В очень смутном, тяжелом состоянии поднялся он вслед за Петрухой на Вальчик, где уже бойкий Самохин, соскочив с трактора и приняв на руки Галину Андреевну, что-то показывал ей, объяснял, тыкая рукой в направлении избушки.

Теперь Самохин подскочил к Шохову:

— Григорий Афанасьич! Что же это такое? Что происходит? А?

— Что происходит? — вяло спросил Шохов.

— Но вы же видите? Видите? — И он снова указал в сторону избушки рукой.

Шохов глянул туда, где белыми тесовыми досками выделялся на темном плоскогорье его дом, и поразился необычной картине: прямо от его дома вдоль оврага вкривь и вкось по направлению к реке стояли времянки.

Целая улица времянок!

Невесть откуда взявшихся в это первомайское утро...

— Времянки же! — надрывался Вася, заглядывая в лицо Шохову.

— На санях, наверное,— не без скрытого изумления, даже с какой-то дурацкой радостью, декларировал Петруха.— Привезли на санях!

— Кто же это привез? Кто разрешил им? Разве мы им разрешали? — кричал Самохин расстроенно, обращаясь к Шохову, к Петрухе, даже к Галине Андреевне.

Только дед Макар ничего не слышал и не видел. Он заснул в кабине по дороге сюда и продолжал спать.

— Улица Сказочная...— произнес про себя Шохов, загипнотизированный необычным видом. Настолько необычным, невозможным, что показалось Григорию Афанасьевичу все это голубым весенним миражом, привидевшимся с высоты Вальчика.

Времянки стояли несколько неровным, но внушительным рядом, и дымок у многих из труб вился, а около иных еще суетились люди, что-то там делая, подкапывая, устанавливая, ровняя.

— Вот и городок,— произнес Шохов со странно бледной улыбкой.

— Ну да, Вор-городок! — подхватил, не разобравши слов, Вася.— Как воры пришли!

Шохов ничего на это не ответил. Все молча смотрели вниз, не решаясь идти дальше. Вдруг с высоты, из кабины трактора раздался голос деда Макара. Он тоже проснулся из-за громких криков Самохина и понял, в чем дело.

Высовываясь в дверцу и указывая в сторону времянок, кричал, похохатывая, странным пьяным тенорком:

— Половцы! Печенеги!!! «И половцы непроложенными дорогами побежали к Дону великому! Кричат телеги в полуночи, словно лебеди распущенные... О русская земля! Ты уже за холмом!»

— Заткнись, дед! — рявкнул Самохин.

Но дед Макар и не думал униматься. Он все указывал на времянки, что-то декламировал, да еще орал Самохин, да Петруха приплясывал от избытка чувств, и все это Шохову казалось каким-то диким невообразимым кошмарным сном, который не мог продолжаться долго. Но тем не менее продолжался.

Загрузка...