Часть шестая

В то время как Тамара Ивановна с утра, надев халатик и повязав свои золотые волосы лентой, осматривала хозяйство, степенно, без суеты, расспрашивая мужа, Вовка успел обежать весь дом и теперь крутился у них под ногами и не давал толком поговорить.

— Папка,— спрашивал он.— А почему у тебя полы не крашены? А где туалет? А почему у тебя два крыльца?

Тут и Тамара Ивановна спросила: зачем в доме два крыльца? Или он предусматривает запасной выход?

— Здесь Петруха должен был жить,— отвечал Шохов, хмурясь. — Не захотел.

— Но почему?

Шохов пожал плечами, глядя в сторону.

— Я же писал, что он того... малый с загибом.

— Ты писал, что он «чокнутый»,— явно с осуждением произнесла Тамара Ивановна.

— А он и есть чокнутый! — недобро подтвердил Шохов.— Строились вместе, а потом вдруг взял да отказался. Вот и суди, какой он?

— Где он живет?

— В избушке.

— Ну да. Вон там.

— Я бы хотела с ним познакомиться,— неожиданно решила Тамара Ивановна.

— Зачем?

— Ну... Интересно посмотреть на него. Вы же прежде дружили?

Так как Шохов молчал, она добавила:

— Но я вообще со всеми хотела познакомиться, о ком ты писал. Может, стоит пригласить их к нам?

Шохов снова спросил:

— Зачем?

— Странный ты! Но ведь это наши соседи? Нам ведь с ними жить?

— Нам с тобой жить, — сказал Шохов и осторожно обнял жену. Он отвык от ее гладких красивых рук, от ее золотого взгляда и постоянно смущался, когда она смотрела.

Впрочем, крутившийся поблизости Вовка тут же стал их разнимать, втиснувшись между ними.

— Отойди от мамы,— сказал он отцу.— Чего ты к ней пристаешь?

Они рассмеялись, а Тамара Ивановна произнесла мягко, укорила:

— Дурачок ты у меня... Это же мой муж! Пойди-ка посмотри, где Валерий. Ему, наверное, скучно здесь?

Тут, как бы между делом, они поговорили о Валерии, которого надо было устраивать учеником.

— Он ПТУ окончил? — спросил Шохов озабоченно.

— Да. И неплохо. Вообще-то он собирается дальше учиться.

— А как с армией?

— У него год отсрочки. Он хочет поработать, а заодно будет готовиться в институт. Как он тебе?

— Ничего,— сказал Шохов.

— Он парень с характером,— произнесла Тамара Ивановна.— Я уже это поняла. Но ведь без отца воспитывался, мужик в доме... Все сам да сам.

— Это не плохо. А где он будет жить?

— Ты как думаешь? Где?

Шохов промолчал, она опять спросила, заглядывая ему в глаза:

— Ты не хочешь, чтобы он с нами жил?

— Да мне все равно. Но, может, спросить его? У нас хорошие общежития, между прочим. Я могу и на своей койке поселить.

— Ладно. Спросим,— решила Тамара Ивановна, подумав.— Не сейчас. Потом. Я хочу, чтобы он пока чувствовал себя как дома.

Тут прибежал Вовка и сказал, что Мурашка (он так и звал его по фамилии, уж очень она была прилипчатая) сидит во дворе.

— Что, просто сидит?

— Ага.— Вовка поправился: — Нет, сначала он поколол дрова. Потом сел отдыхать.

— Ну, позови его сюда. Или нет, не надо. Мы сейчас придем сами.— Тамара Ивановна многозначительно посмотрела мужу в глаза. Мол, видишь, он каков: уже поколол дрова. Что ни говори, а парень старательный.

Шохов же, закончив пояснения по дому, вывел жену во двор. Показал, где будет сарай, а где баня и гараж, если думать о перспективе. Где можно разбить садик, а где огород. Увидев сидевшего в одиночестве Мурашку, окликнул:

— Валерий, как тебе мое хозяйство?

Юноша поднялся. Очень независимо, не спеша подошел.

— Нравится? Нет? — опять спросил Шохов едва ль не заискивающе. Уж больно суровый вид был у парня.

— Да ничего,— сказал он, дернув плечами.— А чего же вы уборную под окнами поставили?

Шохов посмотрел на уборную, на Мурашку и натянуто засмеялся:

— А ведь верно, приметил... Это временно. Уборная в доме будет. Только не сразу.

— Тем более,— сказал Валера.— И крыша...

— Что крыша?

Валера задумчиво посмотрел вверх и произнес:

— У нас дома лучше! У нас черепица...

— Ну, — протянул Шохов.— У тебя отец был строитель номер один во всем Советском Союзе! — Он заметил, что Тамара Ивановна делает ему глазами какие-то знаки, с ходу поправился: — Но ты меня уговорил: мы сложим печь во дворе и сами смастерим черепицу.

И, будто в отместку за столь придирчивое отношение к его выстраданному дому, Шохов спросил быстро:

— А скажи-ка, дружок, у вас учили в ПТУ грунты?

— Классификацию? — уточнил Валерий.

— Ну да!

Тот подумал, посмотрел Шохову в лицо. Кажется, он сообразил, почему вдруг устроили ему испытание.

— Пожалуйста. Первая категория — это песок, супесок, растительный грунт, торф...

— Объемный вес песка?

— Тысяча пятьсот килограмм на кубический метр... Вторая категория это...

Шохов перебил Мурашку:

— Глина — какая категория?

— Смотря какая глина? — отвечал резонно мальчик.

Тамара Ивановна следила за странным поединком, чтобы при случае вмешаться. Но, кажется, Мурашка не собирался отступать.

— Жирная глина — третья категория, тяжелая — четвертая.

— Ничего, — кивнул Шохов примирительно.— Все верно. Так вот здесь, кругом, и под домом, тоже глина. Жирная глина, годная для черепицы. Можешь представить, как мне досталось основание копать.

Но эти последние слова он уже относил скорей своей жене, чем Валерию. Оставив ребят, они пошли по двору, и Шохов продолжал пояснять, в каком порядке и что он возводил. Не было его рассказам конца.

Когда же он закончил, возбужденный, усталый, Тамара Ивановна в порыве благодарности обняла мужа и, поцеловав его крепко, произнесла:

— Шохов мой! Я тебя люблю! Ты совершил чудо. Спасибо тебе за наш дом.

«За наш дом» — вот что было главным в ее фразе.

После обеда, как ни отговаривал Шохов, она решила познакомиться с Петрухой. Со всеми остальными, в том числе и Галиной Андреевной, она собиралась встречаться тоже, ко с Петрухой в первую очередь.

Она объяснила почему. Он здесь был первым, и вообще он заинтересовал ее с тех пор, как о нем, еще осенью, написал в письме муж.

Отпустив Вовку с Валерой купаться на речку, о которой с приезда только и было разговору, сама, как была, в домашнем легком платье-халатике, в босоножках, отправилась по тропинке к видневшейся неподалеку избушке. Она представляла по письмам эту избушку, но все-таки не такой маленькой.

Дверь, как и предсказывал Шохов, оказалась открытой. Внутренность же сумрачной, прохладной и довольно неухоженной, о чем тоже предупредил Шохов. Но для Тамары Ивановны вовсе не порядок в избушке был важен. Ей хотелось взглянуть на дом, где ее муж в содружестве со странным хозяином провел свою трудную одинокую зиму.

Она увидела печку, не очень-то складную, и стол, заваленный радиоаппаратурой, и лавка справа, где спал Шохов, и самого хозяина, большеголового и глазастого. Вот только уродливым или некрасивым его никак нельзя было назвать.

Петруха ей понравился сразу: большие глаза, умные и выразительные, странный, но очень чуткий рот, чистое смышленое лицо с детской смущенной улыбкой.

Таковым оно стало, когда Тамара Ивановна представилась женой Шохова и добавила, что много хорошего слышала о Петре Петровиче и хотела бы с ним поближе познакомиться. Тем более, что жить им в добром соседстве придется долго.

Петруха пригласил ее присесть, извинившись за некоторый беспорядок в доме. В нем нет женщины.

— Да, я это поняла,— сказала Тамара Ивановна с мягкой улыбкой и вдруг предложила: — Хотите, я приберу? Я это быстро сделаю.

— Нет, нет, — почему-то испугался он. Добавил: — У вас и там хватает сейчас дел.

— Да! — воскликнула она непроизвольно.— Я пришла в ужас, когда увидела его белье! Он же все стирал в холодной воде. Надо перестирывать, мыть, скрести... А где ваша семья, Петр Петрович? Или вы всегда один?

Тамара Ивановна спросила так просто и естественно, что Петруха нисколько не усомнился в ее искренности, как и в ее сочувствии.

Вообще оказалось неожиданным, что они, доселе не встречавшиеся и даже будто разъединенные разными сложностями в отношениях Петрухи и Шохова, с первых же слов, с улыбки, с момента, когда они увиделись, почувствовали друг к другу необыкновенное доверие.

— Вам, наверное, уже сообщили, что меня тут зовут чокнутым? — спросил с улыбкой Петруха. И по легкому смущению собеседницы, ее протестующему жесту понял, что так оно и есть.— Ничего,— сказал он добродушно.— Меня это никак не волнует. Да и вы-то при чем, что вам это сказали. А знаете, меня так и раньше звали. Я вообще среди детей рос, как выражаются нынче, нестандартным ребенком, очень неуравновешенным, со всяческими там психическими отклонениями. А все из-за своего ненормального воображения. Однажды, лет так семи, еще до школы, я прочел книжку (ее названия я не знаю до сих пор), как влюбляются двое, а потом девушка топится в реке, а сошедшему с ума юноше кажется, что с неба падают мешки с трупами. Меня так поразила эта картина, что я перестал спать по ночам и стал заговариваться, и меня направили на лечение. Было и другое, разное. И пошло, и прилипло ко мне прозвище чокнутый.— Он задумался.— И знаете, что интересно. Я часто переезжал с родителями (они у меня кадровые военные), и на новом месте это прозвище — кто бы, кажется, мог знать! — опять ко мне прилипало. Это поражало больше всего. Ну, откуда, откуда? Потом лишь понял, все проще: они по моему поведению, по мне угадывали меня. Все мое за мной тащилось, как некий хвост. А потом привык, ведь знаете: если человека назвать сто раз свиньей, то на сто первый он сам захрюкает... Я отчаивался, плакал. А потом привык. А как стал старше, вдруг понял, что все, в общем-то, правильно. Они вокруг меня хоть другие, но те же, и я все тот же, куда же нам уйти друг от друга... И еще я понял, уже без раздражения, что мне придется до самой старости носить это клеймо.— Он помолчал, поглядывая в окно.— Вот был со мной случай, послушайте, может, вы лучше поймете меня. Я с детства пристрастен к технике. Дома все мастерил сам. Однажды заболел автомобилем и собрал его вручную. Не только собрал — добился, чтобы его оформили в ГАИ, и долго на нем ездил, пока не купил настоящий «Москвич». И вот когда стало можно (хоть это всегда было можно) и все бросились копить на «Жигули», правдами и неправдами стараясь достать, добиться, выцарапать машину, я свою продал. Я договорился в одном хозяйстве, что мне поменяют на свинью, на списанного жеребенка. Жеребенка, которого держал в бывшем гараже за городом и каждый день ездил к нему, чтобы чистить, кормить и гулять. Вы думаете, кто-нибудь меня понял? Постарался понять? Они вертели пальцем у виска, а за глаза говорили: «Так он же чокнутый! Машину на какого-то жеребенка сменял!» Так вот, откроюсь чистосердечно: мне плевать на них. Раньше-то я переживал, понимая, что я не такой. А какой на самом деле, не знал. Нет, знал: что я хуже. Им удалось мне внушить, что я хуже. Но сейчас я знаю, кто я, что я могу, и знаю цену тому, как ко мне относятся. Впервые, может быть здесь, притом что кличка за мной притащилась (хвост!), я не чувствую собственную неполноценность. То есть это бывает... Но я могу спокойно удалиться. Как сделал в истории с вашим мужем.

Только это Петруха и сказал про отношения с Шоховым. И больше ни единым словечком, но о себе рассказывал еще долго. Тамара Ивановна, привыкшая и умеющая находить с людьми контакт благодаря общительному сострадательному характеру, все же растерялась от такого распахнутого доверия. Она решительно заявила, что все-таки немного приберет в его избушке. И хотя Петруха неловко сопротивлялся, вытеснила легонько его за дверь и почти час мыла, терла влажной тряпкой, выскребая накопившуюся грязь.

Разрумянилась, раскраснелась и, поправляя свои золотые волосы, сказала на прощание, что она просит, чтобы Петруха пришел к ним в гости. Они собираются устроить маленький праздник по поводу воссоединения семьи, как выразился бы Шохов.

— Это завтра,— добавила Тамара Ивановна.

Петруха молчал. После всего происшедшего он не мог отказаться, но и не очень-то желал идти.

— Не знаю,— честно признался он.

— Ну, пожалуйста,— попросила она, глядя ему прямо в глаза.— Ради меня. Ладно?

Петруха неуверенно кивнул. Метнулся куда-то в глубь избушки по влажному полу, едва не поскользнувшись, и принес несколько сложенных листочков.

— Вы спрашивали о семье,— произнес он, смущаясь.— Вот. Тут я записал, как у нас было.

И попросил, виновато:

— Вы только не показывайте... Никому.

— Ну конечно, — с готовностью и очень мягко пообещала Тамара Ивановна.— Я вам отдам завтра, когда вы придете. Спасибо вам.

— Это вам спасибо! — воскликнул Петруха.

С крылечка он долго смотрел Тамаре Ивановне вслед и о чем-то грустно думал.


Дома, как только осталась одна, Тамара Ивановна открыла записи: несколько довольно разрозненных страничек, даже не пронумерованных. Видно, что писали отрывочно, в минуты сильного волнения, не для чужого глаза, а чтобы выговориться, снять внутреннее напряжение. Возможно, что-то и потеряно.

Как могла, Тамара Ивановна попыталась разложить листочки по порядку и стала читать.

«Разговор произошел в начале октября.

— Уезжай! Уезжай! — кричала жена в истерике.— Ты же говорил, что уедешь! Говорил же, так уезжай.

— Хорошо, но я не снял еще комнату.

— Когда ты ее снимешь?

— Скоро. Я перееду после дня рождения дочки. Как справим ей четыре года, так и уеду.


Мой отсчет шел как у космонавта: от максимума к нулю. И каждый вечер я думал: еще день. А дочка играла. Сегодня ноль. А она: «Пап, посмотри, какое я метро выстроила. Красиво?» Потом она поиграла моими волосами и легла спать. Уже засыпая, попросила: «А ты мои волосики потрогай, тебе нравится?» А времени — ноль. После дня рождения я лишних два дня прожил.

— Ну, ты скоро? — спросила вновь жена.

А сердце разболелось так сильно, что ночью просыпаюсь от боли. Я вдруг подумал, что буду трудно умирать.


В день, когда должен был уехать, вдруг случилась командировка. В первую ночь в гостинице приснилось мне, что бреду один в неизвестность и так рыдаю, почти кричу, что самому стало страшно. Проснулся, но без слез. Так и не понял, отчего плакал. Но проснулся облегченный, что-то во мне освободилось. Утро было ветреное, легкое.

Дочка:

— Пап, когда я сплю, ты на меня смотришь. Утром, когда ты спишь, я на тебя смотрю, когда собираюсь в детский сад...

Я понял, что можно жить. Но боялся, что нельзя жить. А наверное можно.

Я еще не выехал из своей квартиры, комнаты, но похож на какого-то эмигранта, который взял билет, но что-то хочет понять и ворошит пустые бумаги, и ждет, и плачет...

Дети ни о чем не догадываются, играют, я на них смотрю... Бедные они, бедный я... Все бедные... Как бы одно их слово могло все переменить сейчас! Но они его скажут после, когда оно ничего решить не сможет.


Я ссылался в промедлении развода на детей, но были еще какие-то ниточки, которые связывали с женой. Это ощущалось временами, как во время моей болезни. Было сочувствие, но достаточно ли его? Поразило же меня, как напоследок, не дрогнувшими руками, она сама, сама рвала эти ниточки, остаток, без колебания, одну за одной.


ИЗ ПИСЬМА БУНИНА:

«Человек рождается один, страдает один, умирает один... Значит, и жить он должен один».


И, все-таки цепляясь за последнее, сегодня утром спросил опять:

— Я хотел бы выяснить... Как мне уезжать?

— Ну мы же договорились, — ответила четко жена.— Чем скорей, тем лучше.

В этот день с утра собирался, суетливо совал какое-то белье. Было решено, что я все оставлю. Вещи, квартиру, книги. Проезжая тетка из Иркутска, ничего не понимая, лезла со своими вопросами насчет посылки: «Как вы думаете, сосиски с фруктами можно вместе класть?»

Наконец уложил сумку, отвез вещи и вернулся. Вот и все. А дальше только проститься. Вместе поужинали с семьей и теткой.

Жена сказала:

— Не забудь оставить ключи.

Вышел к лифту, жена вдруг заплакала. Я обнял ее и почему-то сказал: «Ну что ты... Я же буду приходить». Как будто это имело какое-то значение.

Лег спать в грязной неуютной комнате, которую я снял. Дворницкая. Зато близко к моему дому. Бывшему моему дому. Смотрел на белевшее в темноте окно и думал. Недоумение — вот что я испытывал: как я сюда попал?

А утром увидел эту грязную комнату, шкаф с оторванной дверцей и лампочку пыльную, без абажура. Как я здесь? Как это все случилось? Сел около неразобранных вещей и разрыдался.


Распался дом, и вдруг оказалось, что без него ничего нет. Ни мира, ни людей, ни меня самого.


Дочка:

— Пап, а зачем ты каждый вечер уходишь? Мне тебя жалко! Давай завтра я проснусь, а ты уже пришел, ладно?


Я как большой маятник между домом и недомом (оба чужие), но еще движение идет во мне вверх и вниз. То я возношусь духом — и тогда верю, что все кончится хорошо, то падаю, как в пропасть, и все во мне замирает от страха. Когда это кончится? Чем?


Жизнь не вечна, говорят. А смерть — вечна. Тем-то она и страшна, что она вечна. Но ведь вечная жизнь тоже могла быть страшна? Я делаю вид, что мне еще как-то живется. Я научился в одиночку есть. Оказывается, это не так-то просто. Стола нет, поставил сковородку на подоконник и ковыряю вилкой (одну — купил!). За окном идет лифтерша, которая много лет меня знает. Проходя, уставилась на меня, как на чудо. Смотрит, а у меня кусок застрял в горле. Еще бы, жил в трехкомнатной квартире — и вдруг сидит у дворника и ест из сковородки...

И еще сложность. Каждое яблоко, апельсин или конфета не идут, возникает виноватая мысль: а они как же? Дети? Раньше-то все им отдавалось. А теперь вдруг я сижу и ем... А вдруг у них нет?


А ведь страшно-то умирать в одиночку. Не смерть страшна, а одиночество, смерть в одиночку...


Я вдруг подумал, что в моей одинокости никто и ничем не может мне помочь и я сам, сам, повисший в пустоте, могу лишь решить, что сейчас с собой делать. Жизнь кругом прекрасна, и я это осознаю, и друзья у меня еще есть, и дети. Но я как бы вне этого, и мое состояние характерно тем, что его возможно или невозможно пережить.

Вот я и думаю: возможно все-таки или невозможно?

Это я сам решу. Только я не знаю, не могу знать пока, как я решу. Что-то делаю, общаюсь, с дочкой хожу играть, а некая пружина во мне кружится, подсчитывает: возможно — невозможно. Я будто слежу со стороны, как я решаю.

Нельзя сказать, что я пассивен. Я даже к дочке хожу не ради нее, а и для себя также, чтобы думать, что не один я, не в пустоте, а значит, возможно жить. Но сам-то я знаю, что один кругом, весь — один. Голенький! И вопрос вовсе не решен, вот что ужасно. Но ужасно ли? Для кого? Только для меня одного и ужасно.


Один приятель:

— Все мы творцы собственных несчастий.

— Ну и что же, я это знаю,— сказал я.

— Что же ты ищешь тогда сочувствия? Не ищи. Сам виноват.


Два вопроса меня волнуют прежде всего. Бережение друзей и необходимость страдания, которое ко мне пришло через уход.


У меня сосед по квартире (здесь две комнаты) старичок дворник. Говорят, что он сумасшедший. Вся его странность проявляется в том, что он ничего не говорит. Только звонит по телефону неведомо кому и рассказывает о себе. Как встал, как поел и так далее. Однажды, выходя в коридор, я заметил, что он набирает только пять цифр.

Вот и сегодня он поужинал в одиночку на кухне, помыл посуду и накрыл ее газеткой. Потом набрал чей-то номер (пять цифр) и сказал: «Я пошел спать. Спокойной ночи».

Когда он ушел, я набрал эти же пять цифр, но никто мне не ответил. Добрал еще нуль, вышла справочная вокзалов. Автомат глухо проворчал: «Ждите, вам ответят». Мне ждать было незачем, я положил трубку. Потом полез в саквояж и вынул стеклянный флакончик со снотворным. Рассматривая его, подумал еще, что выпить всю эту кучу сразу, единой горстью, невозможно. Значит, пятьдесят штук по одной.

Последний раз набрал номер дома. Бывшего дома.

— Сынок, как дела?

— Ничего.

— Ты был в школе?

— Да.

— Ну и что?

— Ничего.

— А как ты себя чувствуешь?

— Ничего, папа. Ты не можешь позвонить в другой раз?

«Не могу»,— я не мог сказать.

— Мы смотрим телевизор. Это... Ну, Штирлица. До свидания! — сказал он и положил трубку.

Я пошел в комнату и высыпал таблетки на ладонь. Сколько их тут... Да ладно. Какая разница, одной больше, одной меньше. Я взял одну на язык и проглотил. Они, оказывается, глотались легко. Вторая, третья, четвертая.

«...Мама порой подолгу глядела на нас, занимавшихся за столом, молча, с тяжелой печалью. Не раз повторяла: «Вырастете, и я вас не увижу... Какие-то вы будете!» В другой раз с горькой улыбкой: «И подумаешь, что каждый прохожий сможет вас увидеть, а я не увижу!»

Это Анастасия Цветаева. Пятая, шестая, седьмая... Я потому и вспомнил, что понял, что это все. А дочка однажды сказала, сидя у меня на коленях: «Хорошо, что мама на тебе женилась. Ты — добрый!»

Восьмая... Или седьмая. Какого черта, ведь все равно. Девятая. Десятая.

Однажды дочка сказала: «Пап, а отчего люди умирают?»

— От старости,— ответил я.

— А потом что? — Я не смог ей ответить. Она продолжала: — А я не умру. Потому что я не хочу умирать.

Я тоже не хочу! Одиннадцатая! Двенадцатая! Что же я делаю? Тринад...

О господи, я не увижу никогда свою дочку. Любой прохожий... А я — никогда! А как она без меня будет?

Я швырнул флакон, и он покатился по полу с каким-то странным треском. Какое-то мгновение сидел, пытаясь что-то сообразить. Бросился в коридор, в туалет. Наклонился над унитазом и сунул палец в рот. «О господи! — умолял.— Помоги, о господи!» Но меня стошнило только слюной. Я выпил воды и опять попытался стошнить. Теперь получилось. Я добрался до постели и будто отключился.

Во сне я видел бога, сердитого небольшого старика. Он сидел на чердаке нашего деревянного дома (тот, где я жил в детстве), и я лез к нему по деревянной шаткой лесенке. Я лез и плакал, умоляя меня принять. Но он отталкивал меня ногами и кричал гневно: «Иди! Иди отсюда!»

Проснулся в слезах и распухшей от сна головой. Вышел покачиваясь как пьяный в коридор и увидел моего старичка.

Почему-то испуганно он произнес:

— Ну, слава богу. Уже вторые сутки... У меня чай есть, хотите?

Я попил чай, и мне стало легче...»


Тамара Ивановна в этот день обошла почти весь Вор-городок. Это было вдвойне интересно: хотелось посмотреть, как живут здесь люди, да и познакомиться с теми, кого в письмах называл ее муж.

При близком рассмотрении Вор-городок не производил такого монолитного впечатления, как с Вальчика, в первый день их приезда. Улицы, довольно просторные, вовсе не были так чисты и стройны, потому что каждый строил домик, как ему казалось наиболее удобным. Домики были разные, вовсе крохотули, даже вагончики, и крепкие, из рубленых старых изб, купленных на вывоз с пронумерованными бревнами, но, конечно, их шоховский дом, она отметила сразу и не без гордости, был тут самый видный.

Но люди обживались. На окнах светлели занавесочки, из труб кое-где был виден дымок. А многие приспособили летние таганки прямо во дворе. Тут и варили, и стирали, и даже обедали. Благо июль стоял на редкость сухой и теплый.

Кое-где были наспех вскопаны даже огородики, и что-то зеленело. Тут же возились куры, а в одном месте была привязана коза. Вспомнилось: «Пусти бабу в рай, она и скотину за собой приведет».

На некоторых времянках, не везде, торчали антенны телевизоров. Заборы были разные, крашеные и некрашеные. Но уже кое-кто вывесил снаружи почтовые ящики, дань моде или привычке, а иные нарисовали и название улицы: «Сказочная». То ли поверили, что и вправду такая, то ли вывесили для внутренней устойчивости, потому как с названием — привычнее было жить.

Проходя по Вор-городку, Тамара Ивановна не переставала думать о записках Петрухи.

Дед Макар встретил ее любезно. Хвалился домом, показал печь, которую сложил Григорий Афанасьевич, и телевизор, который собрал Петр Петрович.

Тамару Ивановну заинтересовала машина деда с ее планетами. Она спросила, можно ли, когда она пойдет учительствовать в школе, чтобы Макар Иванович рассказал ученикам о машине: для чего она, какие вопросы помогает решать.

— Это машина счастья, уважаемая Тамара Ивановна,— сказал старик посмеиваясь.— Только об этом вряд ли надо говорить. Люди это считают чудачеством.

— Дети-то более чуткие, чем взрослые!

— Вы правы... Но мы и детишек успеваем так быстро испортить! Они слышат взрослых и повторяют их... Не хотите ли, дорогая, лучше кофе?

И, без какой-либо видимой связи с предыдущим, старик повторил какую-то цитату из Бернарда Шоу, что разумный человек приспосабливается к миру, а вот неразумный — тот пытается приспособить мир под себя. Он — дед Макар, из последних.

На вечер старик обещал прийти.

Галина Андреевна встретила Тамару Ивановну, будто ее ждала. Обо всем успели они поговорить, посплетничать. Но эти сплетни никаким образом не касались Шохова, к последнему Галина Андреевна питала добрые чувства, хотя... он ничего не сделал, чтобы помочь мужу Галины Андреевны.

— А он может? — спросила Тамара Ивановна почти виновато.

— Каждый может,— отвечала Галина Андреевна твердо,— помочь другому человеку в беде.

— Вы думаете, что он...

— Да нет, я так пока не думаю. Но мой долгий опыт (долгий, потому что долгое мое несчастье) подсказывает, что люди чураются чужих несчастий, я же первая с просьбами никогда не лезу. Да, существует, знаете ли, еще инерция, с некоторых времен создающая атмосферу вокруг такого рода помощи...

— Я поговорю с Шоховым,— пообещала Тамара Ивановна.

— Спасибо, — произнесла Галина Андреевна, благодарно глядя на гостью.

Вот и о ней, о трудных ее часах, проведенных без мужа, думала Тамара Ивановна, тоже соизмеряла с Петрухиными записками. Были ли у Галины Андреевны такие мгновения, когда казалось, что жизнь кончена и нет больше сил дальше жить? Наверное, были. Не без этого.

А разве сама Тамара Ивановна не пережила нечто подобное, когда получила одно из шоховских писем. Конечно, не такой уж была она наивной девочкой, чтобы не понимать, что в долгих поездках может завестись у него какая-нибудь зазноба. Но одно дело понимать, а другое — знать. Даже страшно сейчас вспомнить, что она тогда пережила, передумала... Заметалась, отчаиваясь и не зная, как дальше жить. Благо, что рядом был Вовка. Она просидела около его постельки всю ночь, боясь остаться одной. Может, это ее и спасло. В отчаянии и слезах повторяла про себя: «Это меня бог наказал! Сама виновата!»

В чем же Тамара Ивановна считала себя виноватой? А вот в чем. Когда-то, уже после отъезда Григория Афанасьевича случилось, они, три учительницы, пошли в ресторан справить день рождения одной из них. А с собой, для проформы, захватили молодого учителя математики. Этот учитель повстречал в ресторане приятеля, который тут же перебрался за их стол. Он-то и вызвался провожать Тамару Ивановну к дому и даже пытался ее поцеловать. И хоть ничего между ними не было и она, рассердившись, тут же ушла и никогда больше не встречалась с ним, в момент несчастья она себя винила в грехе: что разрешила провожать, что кокетничала, раз он так мог подумать, что ему все разрешено. Любила же она всегда одного Шохова. Вот и поговорка есть: тошно тому, кто любит кого, а тошнее того, кто не любит никого... Она же всегда любила и не почитала свое чувство за тяжесть.


К вечеру стали собираться приглашенные. Пришли все: дядя Федя, который отнекивался поперву, пришел со своим неизменным парнишкой-гармонистом, травмированным при избной помочи в язык, о чем немало потом шутили в Вор-городке. И Коля-Поля явились в куртках студотряда, в джинсах и кедах. Их особенно тепло встретила Тамара Ивановна и долго расспрашивала, где они учились, что сдавали и где устроились работать. Им предстояло открывать новый учебный год вместе, в одной школе.

Пока Шохов водил дядю Федю по двору, объясняя свои хозяйственные дела, Тамара Ивановна с помощью Галины Андреевны приготовила стол. Поперву было решено накрыть на воздухе, но потом решили, что комары да мошка не дадут посидеть спокойно. Лучше уж потерпеть духоту, чем кормить гнуса весь вечер. Да и был, определенно был смысл делать праздник в доме, все-таки справлять что-то вроде новоселья.

Дед Макар явился одновременно с Петрухой. Они чинно уселись на скамеечке у дома и вели свои беседы. Последними пришли Вася Самохин и Нелька. Они поссорились еще по дороге в гости и теперь оба были взъерошенные, дерганые, их трудно было унять. Самохин по старой привычке с ходу пошел задираться к деду Макару, но тот, на этот раз довольно вежливо, но твердо, отфутболил его к бабам, произнеся единственно: «Васенька, голубчик мой, я тебя люблю, ты знаешь, но больше на расстоянии. Тебя, кстати, Тамара Ивановна хотела попросить что-то по хозяйству».

Вася Самохин никуда не ушел. Он стоял и слушал, выискивая возможность все-таки влезть в разговор. Дело могло кончиться элементарной грубостью, но, к счастью, его прервала Галина Андреевна, позвав всех к столу.

На столе кроме вина и водки стояли всяческие разносолы, оставшиеся у запасливой Тамары Ивановны с прошлого года, в том числе соленые грибки.

Вовка тут же всунулся, что он-де тоже собирал грибы около Елабуги за Камой. Но Тамара Ивановна сразу же ему и Валере нашла дело — попросила сходить в магазин в Зяб за хлебом.

Кто-то предложил свой хлеб, но она отмахнулась:

— Пусть сходят. Нечего им среди взрослых болтаться.

— А на мороженое денег дашь? — спросил Вовка.

— Дам. Бегите.

Тут же после первой рюмки разговор переключился на детей. Как они много стали понимать и как трудно с ними ладить. Тамара Ивановна с улыбкой рассказала историю, как, вернувшись однажды из школы, Вовка сердито произнес: «Вот чертова баба! Пристала ко мне!» —«Ты о ком?» — спросила в изумлении мать. «О ком, о ком... О Люське Фроловой. Она у нас руки перед уроками проверяет!»

— Ему сколько? Восемь?

— Больше... Он во второй класс перешел.

— Вот вам и дети...— протянул кто-то задумчиво.

Остальные молчали.

— Я бы таких щенков учил бы по-своему,— зло произнес Вася.

— Ох, Васенька, ты еще роди да воспитай.

— Захочешь тут родить,— огрызнулся он.— Когда такое услышишь.

— Но, может, он прав? — спросил растерянно дед Макар про мальчика.

Но Вася был сегодня особенно не в духе. Он тут же крикнул Макару Ивановичу:

— А что ты, дед, почему не объяснил своей дочери, что тебя доить на старости лет неприлично? А?

— Ты, Вася, сегодня особенно кусаешься! — сказала Галина Андреевна, но, как всегда, вежливо и с улыбкой.

— Не с той ноги встал,— ответила за него Нелька.

— Молчи! — прикрикнул на нее Вася.— Я с той ноги встал бы, если бы ты вела себя как следует.

— Что ты говоришь при людях? — вскипела Нелька.— Как это я себя веду?

— Друзья! Друзья! — попытался остановить скандал Шохов.

Но Вася уже ничего не слышал. Он даже себя не слышал, когда закричал:

— Сама знаешь как! Этот тип прилип, а ты и рада! А мне сегодня стыдно было сюда идти, потому что все пальцем указывают! Вот, глядите, у Самохина рога прорезались! Вот тут!

И Самохин кривляясь стал показывать, где у него рога. Нелька выскочила из-за стола и бросилась вон. У порога она пообещала:

— Не было, но будут у тебя рога! Будут! Будут!

Женщины стали укорять Васю, но все было бесполезно.

Он попросил не учить его, как жить, и тоже ушел.

Успокоились не сразу, рядили, кто из них виноват, и женщины стали защищать Нельку, которая ни в чем не виновата, хоть сплетен о ней говорят много. А мужчины, и даже дед Макар, которого Вася особенно допекал, начали говорить, что Вася тут ни при чем, а Нельке бы надо остеречься, Семена Семеныча Хлыстова, который так активно за ней ухаживает на глазах у всего Вор-городка.

— Баба не захочет, кобель не вскочит! — язвительно бросил дядя Федя.

— А что, ему баб холостых мало?

— Да у Хлыстова небось тоже где-нибудь семья?

— Говорят: холост.

— Все вы, мужики, холостые, когда жены вдалеке,— произнесла Галина Андреевна строго и посмотрела на Шохова.— И оставьте вы в покое Семена Семеныча,— добавила она.— Что вы о нем знаете? Что так судите?

— Ну, положим, я кое-что знаю,— вдруг сказал Шохов.

— Что именно?

— Помолчи, — попросила мужа Тамара Ивановна.

— А почему я должен молчать?

— Потому что выйдет, что ты сплетничаешь!

— Это вовсе не сплетня!

— Дорогие! — поднял голос дед Макар.— Ну, право, не хватало, чтобы вы следом за Васенькой начали ссориться из-за этого... человека. Вряд ли он стоит...

Неизвестно, чем бы закончился этот разговор, но он прервался стуком в дверь. Никто, кроме Тамары Ивановны, не обратил внимания, а она сказала:

— Тише! Кажется, стучат?

— Но там же открыто?

— Да, да. Там открыто.— И Тамара Ивановна крикнула: — Входите! Кто там? Может, это дети балуются?

Она подошла и открыла дверь.

— Можно? — спросил высокий мужчина.

Он стоял на пороге, очень стройный, энергичный, моложавый. Шохов да и Тамара Ивановна сразу узнали Третьякова. Хотя увидеть его было более чем неожиданно.

— Так можно? — переспросил гость.— Или я не ко времени?

Не подымаясь из-за стола, Шохов произнес:

— Проходи, раз пришел.

— А что же хозяйка, не рада? — спросил гость, входя в дом.

Тамара Ивановна молча прошла мимо него в дверь. Чтобы как-то разрядить обстановку, Шохов представил вошедшего:

— Мой бывший коллега Алексей Николаевич Третьяков.

Нисколько не смущаясь возникшим молчанием, Третьяков присел на свободный стул, где сидела Нелька. Видно было, что он привык к разным ситуациям. Оглядел стол, людей, произнес, как бы извиняясь, что он не знал, что здесь праздник, иначе бы, конечно, не стал нарушать, он мог бы прийти и в другой раз.

— Ничего,— сказал Шохов усмехнувшись и наливая рюмку.— Не спрашиваю, какими судьбами... Вот выпей!

— За что?

— За мой дом!

— Это что же, новоселье?

— Как сказать...

— Ладно,— сказал Третьяков.— Чтобы счастливо жилось! — Он чокнулся с одним Шоховым и залпом выпил.

Все молча смотрели на него.

— Простите,— вежливо произнес он и встал.— Нарушил ваш праздник. Спасибо. Я потом зайду.

Шохов не предложил остаться. Он поднялся следом и вышел проводить гостя.

Вернулся он минут через пять очень взволнованный.

Какое-то мгновение смотрел на всех бессмысленно, с придыханием, упавшим голосом, произнес одно лишь слово: «Пожар».

Все довольно бестолково уставились на него.

— Вы что сказали, Григорий Афанасьич? Жарко?

— Пожар! Городок горит! — крикнул он в отчаянии.

Секунду еще никто не двигался, но потом одновременно все повскакивали, кто-то бросился к окну глядеть, другие сразу к двери.

Лишь дед Макар остался сидеть на своем месте, он задремал и ничего не слышал. И слава богу. Неизвестно, как бы он это воспринял и не хватила ли его кондрашка от такого сразу известия. Но он продолжал дремать за пустым столом, и лицо его оставалось прекрасно спокойным.


За несколько минут до этой страшной новости, ничего не ведая, Григорий Афанасьевич и Третьяков вели, стоя во дворике, разговор. В общем-то Шохов знал, что этот разговор произойдет. Он должен был произойти там, в Челнах, да только Шохов уехал. Если не сказать проще, сбежал. Вспомнилось, как вернулся он из Москвы веселый, отдохнувший. Тамара Ивановна кучу пластинок накупила. А в первый день работы ему под нос приказ о понижении. И подпись Третьякова.

Два года, с тех самых пор, как написал своему дружку по техникуму, Третьякову, его звали тогда Лешка Длинносогнутый,— тянул под руководством Третьякова лямку мастера. Грызлись, не без этого. Друг на то и друг, чтобы спихнуть на тебя всю неблагодарную работу. Попробуй-ка отказаться. А тут случилось на участке — трубу на котельной ОРСа завалили. Стали ее поднимать, а она рухнула, железная дура, снеся полкрыши на прорабке. К счастью, никого не убила. Шохов к трубе отношения не имел, он отказался ее поднимать, только котельную строил. Но, выгораживая себя, Третьяков написал тот самый приказ: за аварию с трубой мастера Шохова перевести в рядовые рабочие. Ни строгого выговора, а вот так: как буйного для заклания.

Это потом Третьяков сказал, что он не думал, что все так круто пойдет. Он еще после отпуска вызвал Шохова, предложил снова поднимать трубу. Мол, поднимешь — снимем наказание. А Шохов уже знал, что без него пытались ее поднять тремя тракторами. Да такие мастера, трактора-то разных марок, разные степени разгона, она и должна была рухнуть.

Не стал он тогда выяснять отношения с Третьяковым. Вдруг собрался, попросил Тамару Ивановну ждать и уехал.

— А ты, как вижу, Шохов, преуспел,— нарушил молчание Третьяков, окидывая взглядом двор, заваленный строительным хламом.— Ты, брат, живуч, а?

— Твоими молитвами,— в тон ему, но вроде бы мирно отвечал Шохов.

Они присели на скамеечку под окном. Помолчали, вглядываясь в густеющие сумерки и в отблески где-то в отдалении зажженного костра. Так им показалось поначалу, что горит костер, и Третьяков еще произнес:

— Ишь запалили! Не боятся!

А Шохов, занятый своими мыслями, сказал:

— Ребятишки, наверное.

— Да уж больно шибко.

— А может, солярку... Она знаешь как горит.

И опять помолчали.

Третьяков чуть гундосо, вяло спросил:

— Значит, все-таки затаил?

— Да нет, я о тебе и не вспоминал, честно говоря,— сказал Шохов.— Но вот сейчас увидел и вспомнил, как все было. Как ты мне эту трубу повесил.

— Я и говорю: затаил. Ну, а в чем же я виноват-то был? Только в том, что дружил с тобой?

— Нет, это я был виноват, потому что нельзя с другом вместе работать, — твердо произнес Шохов.— Учились, ладно. А работать надо было порознь. Подперло, ты и предал.

— Называй так, если тебе удобнее,— спокойно сказал Третьяков.— Но ты тоже не золото. Ты зарывался так, что сам себя под монастырь подводил. И меня, конечно.

— Ну, я и говорю, что я сам виноват,— повторил Шохов.— Вот тут я характеристику по одному поводу брал... Отлично все написали. Хороший специалист, умею организовать производство, и остальное в том же духе... Но... Написали, что мало интересуюсь общественной работой, не посещаю политзанятия и прочее. А я согласен. Меня спрашивают: «Почему вы пассивны в общественной работе?» А я отвечаю: «Некогда. Я дом строю. Вы же квартиру мне не даете?» И весь сказ. А напиши-ка это про меня друг, я ему первый скажу: «Не активный, да? А я с тобой дома, при бутылке, душу активно выворачивал наизнанку, а ты прямиком в характеристику?» Вот я и говорю, что отношения по работе должны быть такие: ты приказал, а я исполнил. А между нами долг один. Я и с рабочими сейчас не многословлю. Он, подчиненный, всяческую лазеечку ищет, чтобы в душу тебе пролезть. А цель, может, неосознанная, одна: получить любую выгоду... Как и друг у друга, когда они вместе.

— Где, кстати, работаешь? — поинтересовался Третьяков.

— На водозаборе.

— Ну слава богу. А то бы могло совпасть: опять вместе... Я в СМУ Жилстроя.

— Тоже... не выдержал? Сбежал?

— Зачем? Я в общем-то закончил там...

— Не врите, Алексей Николаевич! Там работы на сто лет хватит.

— Я закончил свой цикл и уехал. Устал.

— Это уже точнее. Устал от потогонной системы?

— От всего.

— Значит, простите за откровенность, ваша система вам счастья не принесла?

— Какая система?

— Ну, какая...— Шохов усмехнулся.— Такая. Другого топи, а себя спасай.

— Нет, Гриша,— произнес Третьяков с грустью. Как-то очень по-человечески произнес, ему сейчас нельзя было не верить.— Нет. Я и правда лучше многих других работал. Я считал, да и сейчас считаю, что цель оправдывает средства. Но я заработал язву на своей работе. А сейчас еще и нервы стали пошаливать.

— Не совесть?

— Это, милый, абстракция... Совесть! Конечно, я понимал, что я делал, когда ты уходил. Мне отец сказал: что же ты Гришку топишь?! Но ведь другого пути-то не было.

— Не было, значит? — переспросил вовсе без нервов, но определенно с горечью Шохов.— А здесь как ты собираешься работать?

— Так же, Гриша. По-другому я не умею.— И, помолчав, Третьяков добавил: — По-другому мы вообще ничего не построим.

Сумерки еще сгустились, и пламя теперь стало выше и красивее. Но они вовсе не смотрели на него, занятые своим разговором, и даже его не замечали.

— Зачем же ты пришел ко мне? — спросил впрямую Шохов. Это у него вышло немного грубовато.

— А-а... Ну, просто. Ты же тут как-никак комендант?

— Я комендант? — переспросил Шохов.

— А ты не знал! Без тебя вроде бы неудобно и вагончик поставить. Так мне сказали.

— Врут, — отрезал Шохов.

— Может быть. Но все-таки хотел заручиться твоей поддержкой. По старой дружбе,— вроде бы с иронией произнес Третьяков.

— А что ты собираешься строить? — равнодушно, чуть ли не зевая, спросил Шохов. Ему и вправду вдруг надоел весь этот разговор.

— Да ничего особенного. Мне надо несколько месяцев пережить... Мне дадут, должны дать, приличную квартиру...

— Вот и я удивился — ты же номенклатура?

— Но я уехал без разрешения... Со скандалом!

— Ах, вон что!

— Сейчас-то все улажено. Только они не могут сразу, а жить в гостинице, сам понимаешь...

— Да, да, — сказал Шохов.

— Мои рабочие приволокут вагончик или на ходу что-то там сляпают.

— Твои рабочие? — переспросил со странной интонацией Шохов.

— Ну, а кто еще? Может, ты считаешь, что я сам должен лепить этот Шанхай?

Шохов, не отвечая, встал, собираясь идти домой. Разговор был закончен. О чем им тут толковать, когда высокий начальник, потерпевший служебное крушение, не представляет, как это он сам может что-то сделать без помощи подчиненных, а возможно, и государственных материалов... Да черт с ним в конце концов! Какая ему, Шохову, разница, кто, как и из чего строит себе дворец! Лешка Третьяков лучше его приспособился к этой жизни, а вот не удержался же... Тоже докатился, как сам считает, до Вор-городка! А пришел, так это не от чувства вины, а порядок такой, что прописываться надо у Шохова, то он будет следовать такому порядку. Он привык...

Так раздумывал Шохов, когда с громким криком во двор вбежали Вовка с Валеркой. Они радостно закричали:

— Пожар! Пожар!

— Где пожар? — спросил Шохов, но, еще не закончив фразы, уже точно знал, что зарево, принимаемое им за костер, и есть тот самый пожар. Он хватился бежать к калитке, но тут же вернулся. Почти спокойным шагом зашел в дом и с порога, пытаясь совладать с собой, произнес: «Пожар!» — и потом, уже в отчаянии: — Пожар! Городок горит!

Все бросились на улицу. Лишь дед Макар, задремавший, остался за столом. Петруха, одним из первых подскочивший к окну, чтобы верней сориентироваться, стал будить старика, произнеся:

— Макар Иваныч, пожар. Просыпайтесь, горим ведь.

— Кто... Что... — спросил дед Макар.— Кто горит?

Дед Макар уставился в окно, на яркое красное зарево.

— Вот тебе и надежность...— пробормотал он.— Вот тебе и прочность в жизни. А она раз — и в пепел. Одни гвоздики в золе.

Шохов бежал к месту пожара, успев по дороге прихватить ведро. Издали, от его дома, могло и вправду показаться, что горит весь Вор-городок, такое сильное, высокое было зарево, даже небо окрасилось в багрово-красный цвет. Но, уже приблизившись, увидел, что горит одна-единственная хибара. Он вроде бы помнил, чья она, но теперь соображать было некогда. Люди суетились около огня, всяк по себе, кто с ведром, а кто с топором, пытаясь каждый что-то сделать.

Женщины отгоняли ребятишек, которые с радостными воплями лезли в самый огонь, хватали горящие палки и вообще создавали необычную картину какого-то оголтелого праздника во время чужой беды. Пламя было уже высоким, потому что полыхнула крыша, и все кругом осветилось мерцающим белым светом. Искры посыпались вокруг.

Шохова увидели сразу. Первой подбежала Галина Андреевна, незамеченная искра тлела у нее в волосах.

— Григорий Афанасьич! — громко пыталась перекричать другие голоса, но и гул огня, и детские крики.— Хорошо, что вы здесь...

— Вы горите, Галина Андреевна!

— Ой, не заметила.— И сразу: — Надо как-то организовать тушение... Вся эта суета от страха, она может плохо кончиться...

— А что организовывать? — крикнул он, заслоняя лицо от жара.— Это же не по-ту-шишь!

— Так ведь соседние могут загореться!

— Что? Что? Могут? — спросил он, наклоняя к ней ухо.

— Я говорю... Соседние могут загореться! Тогда мы все сгорим! На вас надеются...

Это последнее он даже не расслышал, а понял по ее губам.

Господи, как же он не подумал, что с его приходом люди приободрились именно потому, что знали его как человека все умеющего. На него полагались, от него ждали помощи.

— Галина Андреевна! — крикнул он, опять приближаясь к ней.— Надо кого-то послать в город!

— Я послала,— отвечала она, и он опять скорей понял это по движению губ.— Я говорю: по-сла-ла! Валеру твоего... Но они и сами небось не слепые...

Он кивнул. Да, они не могли не видеть такого зарева. Другое дело, пока они всполошатся, пока организуют машину, весь городок сгорит. На месте, самим надо спасаться. Организовывать это спасение.

Галина Андреевна кричала:

— Я детьми займусь! Вы слышите? Детьми... Я боюсь за них. А жену вашу я послала за ведрами... Ей Вовка помогает. Остальных вы должны сами... Они вас послушают...

— Где там слушать, если ничего не слышно!

— Что? — спросила она.

Он отмахнулся, что могло означать и приказ: «действуйте». И Галина Андреевна, поняв его так, исчезла.

Прищурясь, Шохов смотрел на полыхающий дом, такой жаркий, такой раскаленный, что было ясно, к нему уже не подступишься. Даже здесь, на расстоянии, надо было отворачиваться, так припекало лицо.

Он увидел, что несколько человек суетятся у соседнего дома, откуда-то принося ведра воды и плеская на горячую, готовую вспыхнуть деревянную стену. Стена дымилась, а клубы белого пара подымались вверх. Пахло, как в парной.

Машинально Шохов подумал, что, будь сейчас самохинский трактор, можно было бы оттащить избушку в сторону от огня. Если она полыхнет, огонь перейдет на домики ближайшие к ней — и займется вся улица.

Но Самохина нигде не видать. Шохов побежал к людям у соседского домика.

— В цепочку! — крикнул он на ходу, пытаясь рассмотреть, есть ли кто-нибудь из своих. Но в мятущемся неестественном свете все, даже лица людей, изменилось неузнаваемо.— В цепочку! В цепочку! — закричал он опять, хватая кого-то за руку.

Теперь его поняли. Несколько мужчин метнулись вниз под горку, появились и женщины. По редкой еще цепи медленно, так показалось Шохову, пришло долгожданное ведро. Воды в нем было едва ли с половину. Шохов с размаху плеснул водой на дымящуюся стену и, прежде чем отскочил и отвернулся, увидел, как ударила она белым паром, загудев и затрещав. Но уже подоспело второе ведро, третье...

Цепь сгустилась, ведра пошли быстрей, но их не хватало. Шохов между бросками воды искал глазами жену, которая могла бы выручить их сейчас с ведрами. Увидел ее совсем рядом в той же цепочке. Она была почему-то мокрая, с рассыпанными волосами.

— Тащи ведра! — крикнул он ей.— Все, что осталось!

Он не был уверен, что она услышит. Но она кивнула и убежала.

Откуда-то появилась Галина Андреевна. И здесь, в суете пожара, в дыму и копоти, она оставалась какой-то на удивление спокойной, опрятной. Непонятно, как это ей удавалось.

— Идите,— произнесла она на ухо.— Петр Петрович у ручья вас ждет.

Шохов принимал ведро и плеснул ей на юбку.

Она отряхнула воду, добавила:

— Он насос налаживает...

Шохов помотал головой, что могло означать лишь «нет». Он не может и не хочет никуда идти, потому что важно сейчас быть здесь. Если этот дом спасут, спасут и всю улицу, а может, и весь городок.

— Я постою! — крикнула Галина Андреевна. — Там ему шланг нужен!

Шохов понял. Если Петруха и в самом деле наладит шланг, дело во многом выиграет. Он передал Галине Андреевне ведро и опять поразился, как естественно и легко она включилась в цепь и как она была в этой цепи сама собой.

Впрочем, все эти мысли жили в нем как бы помимо него. А сам он уже бежал к ручью. Проскакивая мимо людей, он узнавал знакомых, в том числе и деда Макара, какого-то очень вдохновенного, чуть растрепанного, его золотое пенсне грозно посверкивало в отблесках пожара. Рядом с ним оказался, вот уж неожиданность, длинный Третьяков. Лешка Длинносогнутый! Пришел, значит! Хоть еще не поселился здесь, а не сбежал от их беды, пришел помогать. Рядом, вниз по цепочке трудились Коля-Поля, одинаковые и одинаково старательные.

Взглянув на людей со стороны, Шохов поразился: насколько очевидной стала картина их беды и желания ее преодолеть.

Как же красиво, в огненных всполохах огня, они трудились! Сколько энергии, ловкости проявилось вдруг там, где никто от них и не ждал. Еще пару часов назад, возвратись с работы, жаловались они на усталость, на недомогание, на болезни... Теперь, все позабыв, с прикрикиванием, с шуточками, которые вовсе не казались неуместными, при таком несчастье, они будто играли с ведрами, поблескивающими в свете пожара.

Было похоже, что это единый живой механизм, слаженный многими годами работы, действовал сейчас. Будто все, что прежде пережили эти люди, было лишь подготовкой к этому прекрасному подвигу: защищать сообща свои дома от неожиданной и грозной стихии. Они понимали друг друга без слов, чувствовали, как может только чувствовать в беде человек человека.

Может, всего-то минуту смотрел Шохов на людей, замерев у берегового ската, но какая это была минута и как много стоила для того, кто хочет что-то понять об этих людях.

У самого ручья, на сухом пятачке в полумраке, свет от пожара сюда доставал едва-едва, крутился Петруха, а возле него сразу несколько человек, в том числе почему-то и Вовка. Один из них вдруг выскочил навстречу Шохову и крикнул громко, хотя здесь можно было и не кричать:

— Григорий Афанасьич! Что же это такое! Подожгли ведь! А!

Шохов, присмотревшись, узнал Хлыстова. Лицо его, вымазанное в саже, в красных отблесках показалось ему страшным.

— Ведь подожгли! Подожгли! — Он заплакал навзрыд.

— Кто поджег? Что за ерунда? — спросил Шохов, останавливаясь. Ему стало не по себе от крика этого и плача. Теперь только он сообразил, что дом, который они тушили, был хлыстовский.

— Васька поджег! — завопил Хлыстов, зажимая руками свое лицо.

— Откуда ты знаешь?

— Видели его! Он керосин лил под окном! Он меня хотел сжечь! Убить!

Хлыстов взметнулся на пригорок, как бы желая вновь убедиться, что все так и есть и это горит его дом. Но, взглянув, он сел на землю и больше уже не двигался.

— Кто сказал, что его дом подожгли? — спросил Шохов у Петрухи.

— Не знаю,— произнес тот, не поворачиваясь.

— А где Самохин? Его кто-нибудь видел?

— Потом разберемся! — произнес кто-то.— Григорий Афанасьич, у вас шланг есть?

— Большой? — спросил он и тут только узнал дядю Федю. Со своей погасшей папироской в зубах он, как был в своем новом костюме, видать прямо из гостей сюда, что-то мастерил.

Через полчаса, подсоединив шланг, воду подали прямо к догорающему дому, а цепочка с ведрами распалась. Да и главное было сделано: сберегли соседние дома, а теперь можно было, растащив бревнышки, без паники добивать остатки обрушившегося дома. Он мог быть еще опасен в случае ветра. Но ночь была прохладна и тиха, и только теперь все, несколько приходя в себя и отряхиваясь от пепла, от сажи, поняли, что время уже позднее. Женщин Шохов отослал по домам, а мужчины остались. Закончили они на рассвете. Только бревна черные дымились на месте бывшего хлыстовского дома.

Никто не хотел расходиться. Петруха, и дед Макар, и дядя Федя — все были тут, несколько поблекшие в свете нового дня, выпачканные в саже.

«Вот тебе и праздничек,— устало и вовсе неудивленно подумал Шохов.— А могли бы полыхнуть так, что...»

Но мысль не додумалась, потому что было страшно и тяжко ее додумывать. Да и теперь, в серых сумерках, не хотелось гадать, что могло бы быть, если бы загорелся городок. Надо отдыхать. А завтра, хоть оно уже и наступило, они разберутся, отчего загорелось, и при чем тут Васька Самохин, и кто пустил такой нелепый слух о поджоге. Ведь это додуматься надо...

— Всё. По домам,— произнес Шохов тусклым голосом.— Семен Семеныч переспит у меня.

И люди будто ждали этих слов. Молча, никто ни с кем не прощаясь, стали расходиться.

Вскоре приехала пожарная машина. Она с треском и звоном прокатила по спящим улицам и, не найдя пожара, убралась восвояси. Никто не вышел на нее посмотреть, хотя в ином бы каком случае появление ее было бы целым событием в жизни Вор-городка.


В то серенькое пасмурное утро, когда мужчины Вор-городка, прежде чем разойтись, стояли у бывшего хлыстовского дома, устало созерцая свою работу, кто-то, кажется дядя Федя, кинул эту мысль: мол, надо разобраться, отчего загорелось, чтобы знать на будущее.

— Вот ты и займись,— тут же предложили ему.

Дядя Федя в нахлобученной кепчонке и в роскошном праздничном костюме, поверх которого оказалась надета чья-то телогрейка, пожевал зло потухшую папиросу, выплюнул ее и ответил, как всегда будто сердито, что он не отказывается, но лучше бы собрать комиссию, в которой принял бы участие и Григорий Афанасьевич, человек среди всех самый авторитетный, да и неплохо, если бы подключить сюда и Галину Андреевну.

Все согласились, что комиссия, конечно, лучше, и так как Шохов вслух не возразил, вроде бы само собой и по-решилось.

А уж судом, да еще общественным судом, ту комиссию прозвали позже, когда они от разговоров приступили к делу и даже до чего-то смогли докопаться.

К тому времени толков и слухов о пожаре накопилось достаточно. Болтали, к примеру, что Хлыстов чуть не сам зажег свою хибару, потому что была у него страховка и он будто бы на этом переполохе надеется получить себе законную квартиру в Новом городе. Иные сходились на том, что времянка могла сгореть от замыкания проводов. Потому что нагрузка к вечеру сильно возросла.

Но большинство подозревало Васю Самохина, потому что роман беспутной Нельки с Хлыстовым был, как говорят, налицо. Никто не видел, как поджигал Самохин чужой дом. Никто, кроме самого Хлыстова.

Но дело было не только в причинах пожара. И тем более не в Нелькиных амурных делах. Пожар выявил главное, без решения чего нельзя было существовать всему городку и его жителям: безопасность людей. Это заставило Шохова и всю комиссию всерьез заняться делом о пожаре.

К тому же необходимо было уже теперь, не откладывая на завтрашний день, предусмотреть меры предосторожности: дежурства и тому подобное.

Шохов и дед Макар, который поставил дело на научные рельсы, разработали схему безопасности, ее размножили в Гидропроекте на копировальной машине и раздали по домам. В сопроводительной инструкции были предусмотрены даже некие посиделки с детьми и дружинный патруль в городе, хотя острой надобности в нем пока что не возникало.

Петруха в короткий срок проверил нагрузку электросети и изоляцию проводов. Он же сконструировал небольшой тушильный агрегат, расположенный на ручной тележке, состоящей из моторчика с насосом и шланга. Шланг для пожарной тележки Шохов отдал свой, и не совсем бескорыстно. Он смекнул, что в жаркие дни Петрухина техника вполне может послужить как поливальная установка для огорода. Так потом и получилось.

А на случай отключения сети из Новожилова был привезен второй насос, древний, но вполне исправный. Два человека с двух сторон, подымая и опуская штанги, могли создавать довольно сильный напор струи. Вся эта техника была сосредоточена во дворе Шохова.

На другой же день после пожара Григорий Афанасьевич появился у пожарища, чтобы собрать принадлежавшие ему ведра. Разглядывая черное пепелище, он задумался. И было о чем.

Он, может быть, впервые осознал опасность происшествия лично для него. Во время тушения впопыхах думалось обо всем, кроме этого. Теперь представилось, как могли бы полыхнуть поставленные тесно и без особого плана домики, а случись ветер — и тогда все, что составляло реализованную мечту Шохова, его гордость, его сегодняшнюю и завтрашнюю жизнь, превратилось бы в течение нескольких часов в дым.

Тут-то змеей и проползла у него холодная дрожь по спине.

Как же это он, умевший предусматривать любую беду, забыл про такое страшилище, как пожар, бич русских деревянных городков во все времена на Руси. Пожарные команды были в почете среди всех сословий, а возглавлял их сам городской голова!

Ну, а если уж нельзя предусмотреть сам пожар, то уж такую меру, как противопожарную зону между домами, он должен был иметь в виду, не зазря же его называли комендантом, слушались и считались с ним при заселении Вор-городка.

Закопался в своем доме, а о том, что творится кругом, забыл.

Забыл. Забыл.

Вот о чем подумал, вот в чем упрекал себя Шохов. И не только в этом. Впервые он с такой ясностью понял, хочет ли или не хочет, а он лично несет ответственность не только за свой дом и хозяйство, а за весь Вор-городок в целом, как и за его жителей. Пусть в тот момент, когда закладывал свой дом, он ни о чем таком не размышлял. Более того, избегал всяких там коллективных мероприятий, порешив однажды, что он хочет жить сам по себе, ни от кого не завися. Только дом, его дом. Только все, что внутри его дома, а не снаружи.

Не выходило так. И не могло выйти. И если до поры еще казалось, что он-то, Шохов, может лично обойтись без других, то другие уже не могли быть без него. Люди в нем нуждались, но ведь не кто-нибудь, а он дал повод для этого, назвавшись комендантом. Назвался груздем, полезай в кузов.

Теперь вот здесь, лицезрел пепелище, он вдруг осознал и другую истину, что, спасаясь, скажем, от пожара в одиночку, он ли или другие одинаково бы потерпели полное крушение друг без друга.

И слава богу, что все поняли, все пришли.

После таких, весьма не легких, размышлений Шохов взялся довольно рьяно за расследование. Прежде всего он решил поговорить с Хлыстовым.

В тот самый вечер или ночь, когда сгорел дом, да и на следующий день, с ним разговаривать было невозможно. Он был как невменяемый, как сумасшедший все равно. Мало понимал, что творилось вокруг. Тамара Ивановна усердно отхаживала, отпаивала его.

Но и теперь, едва очухавшись, он не переставал повторять единственную навязчивую мысль о поджоге его дома Васькой Самохиным, который будто решил ему мстить.

— А кто это видел? — спросил Шохов прямо.

— Так кто же мог видеть, Григорий Афанасьич, если уж темно-то было,— на одной жалобной ноте завел Хлыстов. — Только я видел. Уж как я углядел, и сам не знаю. Может, предчувствие подсказало. Он мимо окошка все шастал. Я-то выглянул, а он что-то колдует у задней стенки...

— Колдует? — спросил Шохов, усаживаясь напротив Хлыстова, чтобы видеть его глаза. Странные глаза, скользящие куда-то вкось, за спину собеседника.

— Так я и не понял сперва... Будто мочится, что ли, по нужде, как я решил. А потом, смотрю, а у него в руках бутылка. Я и опять не понял, зачем, думаю, с бутылкой-то у дома меня караулить...

— А он что, не в первый раз? — удивился Шохов.

— Не в первый, Григорий Афанасьич! Он с топором приходил! И барабанил однажды. Да ведь я не открыл ему. Он сумбурный парень-то, чего не взбредет в его пьяную башку. А теперь, значит, с бутылкой, ну, я и не стал выходить. Вдарит по темечку — и поминай, как говорят...

— А в бутылке-то что-нибудь было?

— Так я и говорю! — воскликнул тоненько Хлыстов.— Чего-то лил он! Небось керосин свой из трактора!

— Соляра в тракторе...

— А я не проверял! Не до того было. А потом, значит, когда полыхнуло...

— Откуда полыхнуло?

— Оттуда же, со стены, там ведь пристрой у меня. Так уж пристрой занялся вовсю, я потушить его не мог один...

— Кстати,— сказал Шохов и посмотрел прямо в остренькое сморщенное личико Хлыстова.— Семен Семеныч, а дом у тебя не был застрахован, а?

Тот даже подпрыгнул от такого вопроса:

— Нет! Конечно, нет! Хотел ведь, Григорий Афанасьич, да не успел! Все времечко берег, все некогда было! У нас с планом, да вы уж слышали, полный завал... Я на опосля все отставлял. А ведь что было — зайти на полчаса!

— А разве страхуют в нашем городке? — не без скрытого интереса полюбопытствовал Шохов.

— Кто же знает! — простонал Хлыстов.— Вот ведь у вас усадьба! Я так еще в ту пору, когда вы больной лежали, как посмотрел, подумал... Ах, как с размахом человек все задумал. А не дай бог несчастье аль пожар, к примеру, так все добро, которое вложено-то... Все так и сгорит!

— Ты на меня не кликай беду, ты о своей думай! — злобно прикрикнул Шохов. И сам удивился своей вспышке.

Помолчав, он спросил:

— А чего же ты, Семен Семенович, извини, конечно, с бабой-то спутался? Замужняя женщина, все при ней, а ты, значит, устроил тут у всех на глазах спектакль...— Хлыстов будто съежился от таких слов.— Вон, за тобой с топором ходить начали! До чего человека довел, а? Он ведь законный муж, переживал, это даже я знаю. А ты...

— Я? Я — не переживал, да? — закричал вдруг Хлыстов. Шохов был поражен, как он переменился в один миг. И уже не плакал, не стонал, а кричал исступленно: — Я, может, тоже переживал, да еще как! Она же в чувстве мне призналась и я ей тоже! Ведь люблю ее, чего ж тут сказать!

— Вон что,— протянул Шохов растерянно.— Ты извини...

— Так я знаю! Знаю, что вокруг трепали! — продолжал на высокой ноте Хлыстов.— Я говорил ей: «Уедем! Куда-нибудь на другую стройку подадимся!» Так ведь нет, ей тут сладко было встречаться.

— Может, это она нарочно...— предположил осторожненько Шохов, уже и сожалея, что завел по горячим следам этот тяжкий разговор. С недельку бы выждать, пока утихнут страсти. Потом бы и поговорить.

— Не знаю. Ничего понять не могу. Как ослепший хожу, верно слово, поверьте мне, Григорий Афанасьич. Глаза она мне залепила. Уши залепила. Вот и растерялся... Потерялся я. У меня ведь никого в жизни-то нет. Одинокий весь — и вдруг не одинокий, а? Вот и ошалел, вот и потерял голову! Хоть сказано: ешь с голоду, а люби смолоду. Уж об жизни и не думал, она и так гроша не стоит, когда одинок... Вот, помните, я зашел во время болезни-то... Я ведь вас тогда жалел, очень жалел в этом доме. Увидел, как не увидеть, что вы-то не лучше меня... Хоть и бодритесь там, копошитесь чего-то, а ведь тоже в одиночку. Я тогда и подумал: «Ох, Григорий Афанасьич сгинет тут!»

— Ага! — опять вспылил Шохов.— А ты бы рад тогда был, коли от несчастья загнулся бы? А? Ведь рад же, ну, сознайся?

— А чего мне радоваться-то чужой беде? — вдруг просто и без нервов спросил Хлыстов.

— А потому и радовался бы, что я твою тайну в себе ношу! — крикнул Шохов, уж очень его зацепило, что так-то вот просто противник его и раскрыл, с его ужасным тогда одиночеством. Может, он и про Наташу что-то знает?

Но Хлыстов был настроен миролюбиво и не пытался на что-то намекать. Он сказал, пригибаясь к столу и качая головой:

— Нет на мне того ужасного, что вы все мне клеите! Нет, я вам клянусь, Григорий Афанасьич! Я там виноват в другом. Совсем в другом.

— В чем? — громко, прямо в лицо спросил Шохов.

— В чем, в чем... В том самом.

— В чем же все-таки? В подговоре, да?

— В каком подговоре? — побледнев, спросил Хлыстов. Именно и переспросил, чтобы протянуть время, и тем выдал себя.

— Дружка подговорил,— уже уверенно, будто сам себе, подтвердил Шохов.— Да не впрямую небось, а нашел такого, кому от Мурашки, от его напора, житья не было. Ведь так, да?

Хлыстов не стал отвечать, а отвернулся, как бы этим прекращая подобные разговоры. Буркнул как бы про себя:

— Дело это похерено. Сейчас уж ничего изменить нельзя.

— Нет, можно,— с расстановкой, но очень жестко произнес Шохов. Он поднялся из-за стола, и теперь он стоял против Хлыстова, на пути к двери, не давая тому уйти. — Можно, потому что сынок вырос... И уж если суда над тобой не было, так совесть же есть? Или нет? А может, расправа над тобой по твоему же методу и есть твой суд, а? Нет, ты погоди! Ты скажи уж, пока мы не расстались.

— Отпустите меня, Григорий Афанасьич,— попросил тихо Хлыстов.— Я, пожалуй, уеду отсюда.

— Уедешь?

— А куда мне... Вы меня с Васькой все равно сживете со свету.

— А может, ты нас?

— Я за себя тоже не поручусь,— ответил негромко, почти обреченно Хлыстов. И так это прозвучало, что Шохов даже отстранился в изумлении, хоть и предполагал такое.

— Уж не хочешь ли ты сказать, что тогда у меня, во время болезни...

— Было, Григорий Афанасьич,— подтвердил Хлыстов и посмотрел своим странным взглядом в лицо Шохову. Сколько же боли, но и ненависти и чего-то черного, потаенного, было в его глазах. Лишь в самой глубине, как в бездонной пропасти, горел желтый волчий огонек.— Пожалел я вас тогда, Григорий Афанасьич... Решил, что вы и без меня в одиночку скоро окочуритесь. А ведь у вас совесть-то, насчет Мурашки, тоже не совсем чиста, а?

— Уходи, Хлыстов, — попросил Шохов угрожающе.— Уходи и больше у нас не появляйся! Слышь?

Тот будто еще съежился. Отпрянул спиной и с оглядкой выскочил в двери. Шохов рванулся за ним, он не мог его так отпустить. Требовалось что-то спросить, ну хотя бы про гибель Мурашки, да и ответить в конце концов про свою вину. И, уже высовываясь в двери, он прокричал вслед бегущему рысцой по двору Хлыстову, что он, Шохов, и сам знает, что виноват... Да, знает! Но он сыну может помочь! Он сделает человека из сына! Вот что он сделает! А Хлыстов сволочь и убийца, ему мало того огня... И Вася маху дал, что не подпер снаружи дверь колом...

Кричал Шохов и еще что-то, что потом не мог вспомнить. Его колотило всего. Судорогой сводило тело. И появившаяся жена едва смогла отпоить Григория Афанасьевича. Она уложила его в постель и положила на голову холодное полотенце.

А на следующее утро он поднялся как ни в чем не бывало. Но никому ничего не рассказал и даже в разговоре с Тамарой Ивановной никогда не вспоминал этот случай.

А Хлыстов пропал.


Как потом выяснилось, никуда Семен Семенович Хлыстов из Нового города не уезжал. Приспособился в общежитии, а потом и комнатку получил. Так рассказывали. Он будто бы и с Нелькой продолжал водиться. Но все это, понятно, были пустые разговоры. Точно же никто ничего знать не мог.

Сам Шохов встретился с ним через год с лишним, в тот тяжкий момент, когда судьба Вор-городка была будто бы предрешена и все, что с таким трудом налаживалось, сыпалось на глазах.

В тот день как раз было заседание исполкома, верней, одно из многих заседаний, на которое его пригласили. День был гадкий, серенький, тротуар в мелких крапинах дождя.

На чрезвычайной комиссии, созданной по поводу сноса Вор-городка, которую называли ЧК (будто другого названия не могли придумать), долго и бессмысленно говорили о том, что расселить всех самостроевцев невозможно, что многие жители прописаны в обжещитиях и это тщательно скрывают, а когда получают квартиру, то времянку продают, а значит, кто-то селится снова. И уже будто бы спекуляция обнаружена такими времянками, общая цена которых достигла двух с половиной тысяч рублей. А все потому, что прозевали, поздно взялись за эту проблему, упустили возможность придушить самострой в зародыше...

Шохов мысленно усмехнулся. Хоть весело ему в тот момент никак не было. Просто представилось, как его, Шохова (знали бы эти!), душат, выкуривают из-за Вальчика в ту прекрасную весну, когда забил он торжественно первый колышек в землю, на месте своего дома.

А разговоры между тем продолжались, и все о том, что запрещать поздно, но разрешать нельзя, это бы означало взять на себя ответственность за обеспечение самостроевцев, тогда и вовсе жалобами завалят. А на них и сейчас на одной подвозимой воде расход составляет десятки тысяч в год...

Снести бы к черту в одноразье, да кто же даст гарантию, что снова не придут. Объект там планируется, да ведь пока его начнут, этот объект. Вот если бы снести да место сеткой огородить! Какой сеткой, спрашивали. А сетку не снесут? Могут снести. А если стальную? А если милицию поставить на дежурство? И все подобное весьма и весьма неинтересное и даже глупое.

Когда Шохов возвращался домой после этого заседания, у какого-то магазинчика встретил Хлыстова с сеточкой в руках. А в сеточке кефир.

— Добрый день, Григорий Афанасьич! — В пиджачке, в белой рубашечке с расстегнутым воротом и сам непривычно ухожен и побрит. Смотрит с подчеркнутой внимательностью, только взгляд наискось, за глубоко запрятанной усмешкой.— Или не добрый?

Шохов сейчас полная противоположность ему: осунувшийся, небритый, голубые глаза потемнели и ушли вглубь. И никакой былой лихости, даже самоуверенности в нем нет.

Не здороваясь, грубовато спросил:

— Что имеешь в виду?

— Да ничего, Григорий Афанасьич. Ровным счетом ничего. Просто домик ваш вспомнил. Цел? Он же у вас не горит?

— Ну, цел,— буркнул Шохов, глядя под ноги.

— Вот ведь везуха! — воскликнул Хлыстов, будто восхищаясь. И кефирчиком в воздухе помотал.— У меня так двух месяцев не прожил — сгорел. А у вас эвон сколько... А вы будто недовольны жизнью. Али и дом уже в тягость?

— Дом как дом,— произнес Шохов, с мучением соображая, отчего он вступил в этот бессмысленный, дурацкий разговор. И до того почувствовал себя устало, что не было силы сдвинуться с места. Да и куда торопиться: новость скверную всегда не поздно принести.

А Хлыстов, как в мыслях читает, наперед знает, где побольней ковырнуть!

— Продавайте, Григорий Афанасьич. Пока не поздно. Вот мой вам совет!

И усмехнулся многозначительно.

— С чего ты взял, что я хочу продавать? — спросил Шохов устало. Даже злиться сил не было.

— Да не хотите, ясно, что не хотите! А ведь пока никто не знает о сносе городка-то... Так надо продать! Вы же ловкий парень, а? Вы же своего не упустите?

— Пойди к черту, Семен Семеныч! — в сердцах, но без нервов и даже негромко произнес Шохов, подивившись, как в яблочко попал Хлыстов с его советом. А ведь была в загашнике подленькая мысленна насчет продажи. А теперь подло или нагло (нагло — вернее!) он отрезал Шохову пути к продаже. Ах, какой же проклятый был этот день!

— Да я что...— продолжал свое Хлыстов.— Вас-то жалко. Жалче, чем при той вашей болезни. Вот уж говорят: все любят добро, да не всех любит оно! Это про меня, про меня, Григорий Афанасьич. Смотрите, еще в Зябе в одном домике жить будем, а? Вот и выходит, что черненький, что беленький, что чистый, а что не чистый, что горел, что не горел... Исход-то один?

— Поди ты...— ругнулся Шохов равнодушно и пошел, стараясь заглушить в себе еще торчащий, как гвоздь, и мешающий думать хлыстовский голос.— К черту! К черту, к черту!

А он, будто соединившись с теми, что сверлили на исполкоме, добивал, домучивал Шохова. Проклятый день! Проклятая встреча!

В тот день, июля прошлого года, после пожара он решил найти Васю Самохина, которого никто не видел. Да и Нелька будто провалилась сквозь землю.

Несколько раз утром, до работы и вечером подходил Шохов к маленькому, наспех сколоченному домику Самохина (всем строил как надо, а себе схалтурил!), но никто не отвечал на стук. Наконец догадался: среди дня, в перерыв заехал в Гидропроект и там в буфете нашел Нельку. Была она, как всегда, не в меру болтлива и многословна, но вот синячки все же углядел у нее наблюдательный Шохов и сообразил, откуда они взялись.

При всех разговор о Васе заводить не хотелось. По этой причине пришлось обедать за компанию с Нелькой и ее подружками. Шохов взял стакан сметаны с ромовой бабой, выпил чаю с лимоном и терпеливо выслушал все сплетни про деда Макара с Галиной Андреевной, которая частенько якобы к нему захаживает.

Шохов мог бы осадить болтливую Нельку, но куда там! Она уже галопом неслась дальше и успела пересказать какие-то письма, которыми деда Макара все время преследует дочка, требуя от старика то дубленку, то кожаную куртку для мужа или мебель... А теперь в Москве мода на хорошие книжки, так она написала, чтобы дед Макар сделал ей подписку и достал Булгакова, которого она может обменять на какие-то редкие украшения...

Когда мучительный обед закончился, Шохов отвел Нельку в коридор и спросил, где она живет.

Оказалось, у подруги. С тех пор, как разругалась со своим Васей, она сбежала к подруге в Зяб.

— Он что же, бил тебя? — спросил Шохов, не считая неудобным разговаривать с Нелькой именно таким образом.

— Он запер меня дома,— отвечала Нелька откровенно.

— Но и бил?

— Кого люблю, того и бью... В поговорке сказано,— произнесла она засмеявшись. Видно было, что она нисколько не расстроена этим. Просто она решила показать характер. Вот и ушла.

— А он где? Самохин твой?

— Не знаю, — сказала Нелька.— Небось пьянствует... Кому он нужен?

— Мне. Я хочу с ним поговорить.

— О пожаре, что ли? А что о нем говорить? Что сгорело, не вернешь.

— А если он еще чего подожжет? — спросил Шохов, разглядывая Нельку и удивляясь, сколько же в ней легкомыслия и пустоты. Но ведь есть и другое, женское, и кому-то такая легкость даже нравится. А может, все это внешнее, а поглубже копнуть, так она другой покажется? И серьезнее, и чище? Может, все это самозащитное, от чужих глаз?

— Не подожжет, — сказала Нелька игриво. Она находила возможность даже здесь, и при таком разговоре, кокетничать с Шоховым.

— Но ведь это он поджег Хлыстова?

— Не знаю,— ответила Нелька быстро. — Мне-то что? Мне все равно.

Шохов, рассердись, насколько можно было вообще сердиться на Нельку, буркнул, что ему не все равно. И вообще Нелька врет, что не знает о поджоге. Не из-за нее ли весь этот сыр-бор разгорелся?

Нелька только повела плечом. Приблизившись к Шохову так, что он услыхал ее странный запах, будоражащий (где-то краем прошла мысль, что не зазря к ней липнут мужики, она ведь и правда сладко пахнет), она негромко и очень отчетливо сказала, что все не безгрешны, а если он, Шохов, считает себя чистеньким, так это в глазах наивной Тамары Ивановны, а вовсе не в ее, Нелькиных, глазах. Так что не суди — и не будешь судим...

Шохов остолбенел от такой откровенности, не нашел нужных слов. Ясно, что у мужика задний ум сильней. Потом-то он знал, как ей ответить, и мысленно ответил этой болтушке как надо. А теперь только и произнес:

— Ну, тебя не переговоришь? Ты все по-бабьи перекрутишь!

— Так я и есть баба, Григорий Афанасьич! — отвечала насмешливо Нелька, чем и добила его окончательно.

— Хватит болтать,— разозлился Шохов. Будто внушал подчиненному своему.— Можешь передать своему Васе, что мы его ищем. А если он не придет, пусть пеняет на себя.

— А что вы можете ему сделать? — спросила, наивничая, Нелька.

Спросила естественно, но Шохов-то знал, что этот вопрос неспроста, потому что и в самом Вор-городке, перетрясая события, все спрашивали, а что, собственно, можно с Васей сделать, если он никому здесь не подчиняется.

— Что? — Шохов сказал решительно и уже не глядя на Нельку.— Подцепим ваш дом и отвезем в поле. Так и скажи. Не хочет жить с нами, так пусть живет с серым волком, он ему друг!

— Это еще надо доказать! — произнесла Нелька с вызовом.

— Для этого и зовем. Счастливо.

Шохов покинул Гидропроект, но еще пока ехал на водозабор, а потом во время работы почему-то вспоминал Нельку и ее странный будоражащий запах, отталкивающий, но и привлекающий необыкновенно. Нет, Нелька совсем ему не была нужна. Он бы, наверное, смог с ней и переспать, случись такая фантастика. Но этот сладковатый, кружащий голову запах был неотразим. Он на себе испытал и мог бы понять теперь одуревшего Хлыстова, который потерял из-за Нельки голову. Любовь любовью, но ведь есть в этих бабах что-то еще, какая-то загадка, которая нас привлекает не меньше...

Вася объявился не сразу, на третий день. Был он выпивши. Постучался в калитку и с самого начала стал куражиться, выставляя себя обиженным, потому что ничего он не поджигал и никуда не прятался.

Шохов никаких разговоров с ним не стал вести, а попросил пойти проспаться.

— Завтра в это время мы тебя ждем,— сказал он.

— Кто это мы? — спросил Самохин с издевкой.— Мы, Николай Второй! Так тебе до него да-ле-ко!

— Мы, то есть комиссия, — терпеливо отвечал Шохов.

— Ах, комиссия! Судить будете? Да? Хотите Васю сделать козлом отпущения?

— Нет, Вася,— произнес Шохов миролюбиво.— За чужое с тебя спрашивать не станем. А спросим лишь за твое.

— А с Хлыстова тоже спросите? Или же он, как бывший дружок, под вашим крылышком спасается?

— Хлыстов у меня не спасается,— сказал Шохов.— Но пока что разговор не о нем, а о тебе. Завтра мы тебя ждем.

— Приду,— с угрозой произнес Вася.— И покажу вам, как надо разговаривать! А то ишь, придумали, судить... Мне это тьфу!

Надо сказать, что Шохов порядком устал от всех этих пожарных дел, а от семейства Самохиных особенно. Кончался июль, самое теплое время. Мечталось выехать на воскресение куда-нибудь на речку, а то и на другую сторону в лес, где, по разговорам, уже пошли грибы. Хотелось побыть с сыном, показать ему и Валере здешние места, поплавать на лодке, порыбачить. А приходилось заниматься черт-те чем, не считая работы и дел по хозяйству, которые с приездом семьи нисколько не уменьшились, хоть Тамара Ивановна, а особенно Валера, помогали ему как могли.

Валеру надо было уже устраивать на работу. Но Шохов медлил, хоть было договорено, что малый пойдет в одну из бригад на водозаборе. Жене он говорил, что хочет, чтобы юноша немного обжился и отдохнул, но про себя рассчитал другое. Стояли погожие деньки, и всяческие доделки по дому требовали не одних рук. С подмастерьем Шохов мог управиться побыстрее.

В какой-то свободный вечер они вдвоем соорудили печечку на заднем дворе и попробовали формовать и обжигать кирпичи, а потом и черепицу на крышу. Глина и впрямь оказалась лучше некуда. А тут еще начала поступать из Москвы от матери Тамары Ивановны облицовочная кафельная плитка. Плитка была выбрана со вкусом: молочно-голубая с белыми разводами.

Бросив обжиг глины, Шохов переключился на кафель. И хоть Тамара Ивановна слабо протестовала, что Шохов не дает отдыхать ребенку (это Валерий-то ребенок!), Шохов, посмеиваясь, отвечал, что это ему как производственная практика. Лучше, чем в доме, нигде Мурашка-младший не научится делу.

— Чем крепят плитку? — спросил Шохов Валерия с ходу.

Тот помолчал, он вообще-то был молчалив, коротко ответил, что плитку надо крепить цементным раствором или бустилатом. Можно, конечно, и масляной краской, мастикой...

— А чем лучше? — настаивал Шохов.

Валерий продолжал терпеливо отвечать, что все зависит от поверхности, насколько она ровная.

— Ну, а если она как у нас, то есть не очень ровная? А если на печку?

— Тогда раствор нужен.

— Приготовь,— предложил Шохов.

— Одну часть цемента нужно смешать с тремя — пятью частями песка, потом развести водой до консистенции очень густой сметаны. В воду для увеличения прочности...

— Ты не говори, ты делай,— сказал Шохов.

И уже перед тем как класть плитки, снова спросил:

— Откуда облицовку кладут? Снизу аль сверху?

— Не знаю,— буркнул Валера.

— Не знаешь — учись. А не сердись. Облицовку кладут снизу, чтобы плитки не сползали. Смотри.

Шохов привычно мастерком бросил на кирпич раствор, разровнял его и ровным рядком положил плитку, удаляя выступающий раствор влажной тряпкой. Лепил и еще успевал поучать:

— Приехал сюда, у меня и был-то в чемоданчике кроме белья инструмент каменщика: мастерок да кирочка, да отвес с уровнем. А еще кругляш! Видел в углу? Это отпил от моего деревенского дома. Где, значит, я родился.

— А зачем он нужен? — спросил Валера, пристально наблюдая за дядей Гришей, что и как он делает.

— Как зачем? Память!

— Кругляш-то?

— А что же... Вот смотри, как режут плитку. Стеклорезом проводишь, поглубже, значит, до основания глазури. А потом ударом...

— Можно, я попробую,— попросил юноша.

— Пробуй, — сказал Шохов. И добавил как бы мимоходом: — А кругляш все-таки память. Его дед мой ставил, когда избу строил. А мне чего ж забывать об этом, да?

После разговора с Васькой Шохов сходил к Галине Андреевне и к дяде Феде и предупредил, что назавтра они встречаются с, как он выразился, «поджигателем войны».

— Объявился? — спросил дядя Федя строго. Он копался у себя на огородике, в кепчонке, в рабочей куртке и со своей вечной потухшей папироской в зубах.

— Да, приходил...

— Будем разговаривать,— сказал дядя Федя, никак не отрываясь от своего занятия.

С Галиной Андреевной разговор затянулся. Дело в том, что Шохову отказали в ходатайстве по поводу Кучеренко Николая. Ссылались на то, что его тут никто не знает и неизвестно, что он за работник. Пусть о нем пекутся там, где его судили.

Все это Шохов и передал на словах Галине Андреевне. Она приняла новость очень спокойно. Только спросила:

— Это окончательно?

Шохов пожал плечами.

Разговор происходил в ее домике, за столом. Она предложила чаю и поставила перед гостем на столе вазочку с конфетами.

— Ну что же,— сказала, опустив глаза.— И на том спасибо, Григорий Афанасьич. Простите, что мы вас затруднили своей просьбой.

— Ну, зачем же так! — воскликнул Шохов. — Я же на самом деле ничего больше не могу сделать.

— Я понимаю, — сказала Галина Андреевна.— Я искренне вам благодарна, что вы откликнулись на письмо Николая.

— Да что там... Может, на Усть-Илим написать?

— Нет, — сказала Галина Андреевна,— Там его тоже не помнят. Все сменились, я уже пробовала писать. Случай еще помнят, а кто, что... Да уж сколько лет прошло! — И неожиданно спросила: — А как вы думаете, Григорий Афанасьич, может, ваше начальство право, что боится взять на поруки заключенного?

— В чем же оно право?

— Ну, в том хотя бы, что ответственность на них ложится...

— Так мы всегда за что-нибудь отвечаем,— резонно отвечал Шохов, не очень-то понимая, к чему клонит его собеседница, и только чувствуя себя ужасно неудобно, досадно, что пришлось вести этот разговор.

— Вы отвечаете за свою работу. Так это мы все делаем. А тут особая ответственность! Не правда ли?

— В общем-то, да.

Тогда Галина Андреевна спросила, взглянув на Шохова мельком, но очень выразительно:

— А если бы от вас это зависело? Лично от вас?

— Я бы не задумывался, — сразу же сказал Шохов.

— Так вот это все и напишите,— предложила Галина Андреевна.

— А вы думаете, что это может...

— Милый Григорий Афанасьич, — промолвила с какой-то мягкой грустью Галина Андреевна.— Каждый из нас что-то может. Я уверена, что каждый, понимаете? И если бы Николай Анисимович был бы на свободе, а вы бы «там»,— «там» она подчеркнула выразительным жестом,— я уверена, что он бы сделал именно так.

— Я почему-то об этом не думал,— смог лишь произнести Шохов подавленно.— Я, честное слово...

— Не торопитесь, у вас есть время,— так же миролюбиво, но и твердо сказала Галина Андреевна и встала.— А завтра я обязательно приду. Мы все тут друг за друга отвечаем. И за Васю тоже. До свидания, Григорий Афанасьич. Поклон Тамаре Ивановне. Скажите ей, что я всегда рада ее здесь видеть.


Возвращаясь от Галины Андреевны и пребывая в некоторой задумчивости, Шохов не сразу увидел, что на соседней, недавно возникшей улице Вор-городка происходит необычное событие.

На крохотной площадке у последнего дома появился автокран, бульдозер и два грузовика. Целая бригада рабочих в считанные часы поставила фундамент, на него взгромоздила коробку, из отборного строительного бруса, потом чердак и крышу.

Начали строительство они, по всей вероятности, во второй половине дня, а к вечеру, к тому времени, когда Шохов проходил по теплой, пахнущей сухой пылью улице, дом в основном был готов. Шустрые парни-электрики тащили провода к ближайшему столбу и на длинном шесте, растянутом тросами, крепили телевизионную антенну.

— Вот, Григорий Афанасьич, как надо строиться! — произнесли за его спиной. Любопытствующих, подобно Шохову, в этот час оказалось немало. Хотя, казалось бы, кого можно удивить в Вор-городке постройкой дома!

— Кто строится? — спросил Шохов, оглянувшись на глазеющих.

— Вам лучше знать! Вы у нас, говорят, тут главный!

Произнесено было уважительно, но как бы и с насмешкой. Шохов ответил вполне серьезно, что он не знает.

— Какой-то Третьяков... Говорят, шишка на ровном месте!

— Жулик, видать?

— Почему жулик?

— Да потому... Не из своего же кармана строит?

— А ты бы на его месте как поступил?

— А я и на своем могу не хуже. Однако совесть имею.

— Сейчас все воруют!

— А ты?

— При чем тут я? Ты вон туда смотри: пионер — всем пример...

— Кстати, у нашего Самохина хлеб отбивает.

— А Самохин-то чего тебе дался? Он здесь свой.

— По-свойски пятый дом отгрохал на продажу!

— По крайней мере своими руками, не то что этот...

— Каждый тащит в меру своих возможностей, друг мой. А этот, как бишь его...

— Третьяков?

— Тоже не величина, если в городе квартиру не оторвал!

— Время покажет.

— Верно.

Весь этот скоротечный разговор происходил у Шохова за спиной, будто его и не было.

Но знали, что слышит, и не пытались как-то придерживаться. Да и чего им бояться. На чужой роток не накинешь платок!

Конечно, ему досадно было, что не посчитался Лешка с ним (хоть формально, как говорят, прописался) и так вот, нахально, на глазах у всего народа чужими руками возвел себе хоромы.

В другое время и при других отношениях Григорий Афанасьевич бы не преминул зайти и поговорить. Внушить по возможности, что здесь, за Вальчиком, иная атмосфера, чем, скажем, в городе, где все скрыто. Что здесь, как в большой деревне, люди живут на глазах друг друга, да и народ хоть с бору по сосенке, но не настолько испорченный, чтобы оправдывать такие вызывающие действия. Пожалуй, тут произошло то же, что в истории с Шоховым, когда Третьяков его лично не собирался унижать. Но унизил как работника. Теперь же, к этим, окружающим его домам он не относился никак, потому что это было бы личное отношение. А он и сам-то, в личном плане, не жил, а существовал. И можно предположить, что, встречая одних и тех же людей на работе, он мог бы с ними здороваться и притом в городке вовсе не замечать их. Трудно его в чем-то обвинять: он такой человек.

Шохов был уверен, что Третьяков его не поймет. Сам увидит. Сам дойдет. Сам все почувствует. А если не почувствует, то ему же хуже...

Григорий Афанасьич еще раз, с прикидкой, оглядел складненький, удобно спланированный домик Третьякова. Но и отметил сразу, что террасу поставили неудобно, да и двор не рассчитали, скомкали площадку. А на подходе к себе окинул взглядом свой дом, чтобы еще раз увериться: построился интересней, лучше.


На следующий день комиссия собралась у Шохова. Галина Андреевна, несмотря на теплый вечер, пришла в гладком строгом платье, с кофтой, накинутой на плечи. Темные блестящие волосы были собраны в узел.

Дядя Федя надел отчищенный после пожара костюм, а на полосатую сорочку повязал галстук. С левой стороны он приколол колодочку, заменяющую фронтовые награды.

Перед самым появлением Самохина едва не поспорили, как будут они все располагаться. Не провести ли, к примеру, весь разговор за столом, за стаканом чая. А то, не дай бог, обидчивый Самохин решит, что его здесь судят тройкой, как в каком-нибудь ревтрибунале.

Это предложила присутствовавшая при разговоре сердобольная Тамара Ивановна. Но упрямый дядя Федя категорически воспротивился всяческим застольям.

Он заявил, как рукой отрубил, что они не гостевать пришли и Самохина на чаепитие не приглашали. Разговор намечается общественный, почти что государственный. Тут форму выдержать нужно.

Галина Андреевна поддержала дядю Федю, считая, что примасливаться к Самохину не стоит. Он их доброту как слабость примет.

— Ну, а злить-то его зачем? — спросила Тамара Ивановна.

— Никто его злить не собирается. Но если, к примеру, он свои анархистские штучки выкажет, тогда что? Останется его конфетами кормить, да?

После таких препирательств было решено, что комиссия, как ей и положено, сядет рядком по одну сторону стола, а Вася Самохин напротив, но на некотором расстоянии у стенки. Председательствовать, разумеется, будет Григорий Афанасьевич. А Галине Андреевне сам бог велел вести протокол.

— Протокол? — удивилась она.— Но зачем протокол?

— Для самоуважения, — пояснил дядя Федя.— Чтобы Самохин знал, и каждый, кто поинтересуется (а интересуются все), что дело нешуточное.

В это время заглянул в комнату Петруха. Он будто бы забежал к Тамаре Ивановне за какими-то бумажками, но узнал, что тут собралась комиссия, и нельзя ли на ней поприсутствовать. Ну хотя бы в качестве зрителя...

Дядя Федя сказал сердито:

— У нас секретов от людей нет. Но для начала надо побыть с Самохиным наедине. Так оно откровенней будет!

— О чем, если не секрет, собираетесь откровенничать?

Петруха улыбался и ждал ответа. Вид у него был довольно придурковатый.

— Ну, Петр Петрович! Все знают, о чем будет разговор!

— Вы судить его собираетесь, да?

— В какой-то мере...

— А вы имеете право? Судить человека?

— Какое такое право? — подскочил на месте дядя Федя.— Право осудить поджог есть у каждого. И у вас в том числе!

— А откуда известно, что поджег Самохин-то? — спросил Петруха наивно. С ним было трудно спорить, такого дурачка он валял. А может, и не валял. Может, на самом деле был он таким непонятливым.

— Товарищи... Петр Петрович, не горячитесь,— сдержанно взывала Галина Андреевна.— Мы вовсе его не судим. Мы собираемся поговорить.

— Поговорить-то можно, — по-простецки согласился Петруха. И вдруг брякнул: — Но ведь все считают, что вы судилище тут затеяли! Выгонять из городка будто собрались?

— А что они еще считают?

— Ничего. Жалеют...

— Самохина?

— Ага.

Дядя Федя, резковатый, нервный, вскинулся опять:

— А вас что же, адвокатом прислали?

Петруха не смущаясь ответил, что он зашел попутно, он будто бы и не знал, что сегодня у них суд. Не комиссия, а он так и назвал — суд.

— Ну а раз так, идите, пожалуйста, по своим делам,— сурово попросил дядя Федя.

— Уходим! Уходим! — с улыбкой, пытаясь смягчить резкость последней фразы и даже чувствуя себя несколько виноватой за этот тон и разговор вообще, сказала Тамара Ивановна и увела Петруху.

Оставшиеся как бы немного даже расстроились. Занялись тем, что рассматривали квартиру Шохова, в которой, как выразился дядя Федя, в каждый приход можно открыть для себя что-то новое. Теперь всех, конечно, привлекла печь, изящно отделанная молочно-голубым кафелем. Стали спрашивать, где такой можно достать и сколько стоит штука. Но мысли-то всех были заняты другим. Галина Андреевна, как более непосредственная, первой вымолвила, что, может быть, все-таки Петр Петрович прав и люди думают, что они на какой-то суд собрались, а не для разговора.

— Не собрались, Галина Андреевна. Нас выбрали! — сказал дядя Федя.

— Но имеем ли мы право что-то решать?

— Имеем. Мы представляем весь городок.

— Судить имеем право? Приговор выносить, да?

— Решение!

— А что же мы решим?

— Увидим. Может, и решать нечего будет, если Самохин не придет.

В споре с Петрухой, как и дядей Федей, Шохов участия не принимал. Особенно же с Петрухой: у них давно сложились странные отношения. Они продолжали здороваться, но вместе с тем никак не общались. А если в последнее время Петруха стал бывать в шоховском доме, так все это из-за Тамары Ивановны, не желавшей считаться с мнением мужа. Между ней и Петрухой вообще сложились сразу доверительные, почти дружеские отношения, ставившие Шохова подчас в затруднительное, как сейчас, и даже в двусмысленное положение. Но он старался не вмешиваться и вообще никак их не замечать, пусть дружат, пусть встречаются. А лично ему, Шохову, Петруха с его прямотой и дурацкой наивностью, которую он выставляет напоказ, чуть ли не как добродетель, вовсе не нужен. Дружили, но мало ли что бывает. В старину, бывало, и собака с волком живала! Тамара Ивановна добра, но придет время, сама разберется...

Шохов не успел додумать о Петрухе: появился Вася. Одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять, что он чист как стеклышко. Был он в помятом костюмчике, в рубашке, расстегнутой у ворота, и поначалу вел себя независимо.

— Явился, не запылился! — произнес он от дверей заготовленную заранее фразу. Оглядываясь по сторонам и напряженно улыбаясь, добавил: — Звали, говорят, меня?

— Звали,— подтвердил вежливо дядя Федя и указал на стул.— Садись, Василий. Будем разговаривать.

— Василий Васильевич, — подчеркнул Самохин.

— Да, да. Садитесь, Василий Васильевич. А у нас есть кой-какие вопросы.

— У меня, между прочим, тоже есть вопросы,— сказал Вася и сел.

Села и комиссия: в центре Шохов, а по бокам дядя Федя и Галина Андреевна. Оттого, что все трое смотрели на Самохина и молчали, возникла странная пауза. Вася Самохин, опустив глаза, ждал.

Молчание нарушила Галина Андреевна.

— У нас не только вопросы. Мы вообще хотели с тобой поговорить.

— О чем же?

— О жизни.— Галина Андреевна смотрела прямо на Самохина, и голос ее был вполне доброжелательный.

— А чего вы знаете о моей жизни?

— Ничего не знаем. Но хотели бы знать.

— Зачем?

— Чтобы понять тебя, Вася.

— А вы уверены, что хотите меня понять? — вскинулся Вася, и глаза его заблестели.— Вы судить меня собрались! Я-то знаю! А что у меня за душой, так это вам, как говорится, плевать с высокой колокольни!

— Неправда, Вася.

Но он уже распалился. Все, что передумал перед этой встречей, одним залпом выстрелилось из него:

— Вы знаете одно, что Вася — халтурщик! Вася — рвач! Вася — поджигатель! И такой, и сякой, и немазаный. Еще жену бьет. Говорите! Выкладывайте! А про жизнь мне тут не врите! Я, может, ее не хуже вас знаю... эту жизнь. Я вот с таких ранних лет ее понял, если хотите знать. Вот тут домик один шишкоман построил, вчерась, кстати, на ваших глазах. Так он о жизни этим домиком мне больше сказал, чем вы все, вместе взятые! Да! Да!

Оборвал и голову опустил. Выдохся.

— Ты о Третьякове, что ли? — спросил дядя Федя.

— Небось сами знаете о ком! Его-то вы на суд не позовете?

— А что он такого сделал? — спросил Шохов.— Разве у нас запрещено строиться?

— Он за государственный счет строит. Там у него чуть ли не весь его трест работал!

— Ты его осуждаешь? — спросил опять Шохов. — А не кажется ли тебе, Вася...

— Василий Васильевич! — напомнил Самохин.

— Не кажется ли тебе, Василий Васильич, что ты-то не лучше его?

— Лучше! — прервал Вася.— Я своими руками халтурю. Я рабочих не использую...

— А технику?

— Ну, технику... Вы спросите, кто ее имеет, есть ли среди них хоть один человек, который не использует? Шофер на дороге мелочишку на пол-литру с попутчиков собирает! Бензином торгует... Проводник на пустующее место берет пассажира дорогой и деньги с него имеет... Водитель на казенной легковушке вместо таксиста в перерыв подрабатывает... В заправочной из государственной колонки частнику горючку для обоюдной выгоды заправщик льет! А про трактористов да бульдозеристов и говорить нечего. Все тащат. А если еще до конца не растащили, так это оттого, что государство богатое!

— Тащат,— подтвердил дядя Федя и, оглянувшись, зажег папироску.— Но не все. Тут ты врешь.

— Почти все,— поправился Вася.— А кто не крадет, тот и бедствует.

— Тогда поясни, чем же ты богат? — полюбопытствовал дядя Федя. Он сегодня был на удивление предупредителен, и не язвил, и не придирался. Он будто приглядывался к Самохину, буравил его сердитыми глазками.

— Речь не обо мне,— отмахнулся Самохин.— Жулики в ювелирном в очереди стоят. А я вон во времяночке отсиживаюсь.

— Тем более непонятно! — воскликнул дядя Федя.— Копишь, что ли?

— Нет, — ответил Вася серьезно.— Я просто не умею воровать. Я шабашник, но я не жулик.

— Еще и анархист!

— Во! — вскинулся Вася и даже кулаки сжал. — Так и знал, что судить позвали! Жулик Вася! Анархист! А еще кто? Говорите, говорите...

— Ну, а ты разве не пытался судить, по-своему, конечно? Когда поджигал чужой дом? А? — спросил очень ровно Шохов.

— Я не хотел! — крикнул Вася и поник. Все молчали, и он молчал.

— Я не хотел,— повторил он тихо.— Это ведь личное... В беспамятстве... Я люблю ее.

— Ну, а если бы весь поселок сжег? В приступе любви? Да еще кто-нибудь сгорел, а?

И опять тяжелое молчание нарушила Галина Андреевна.

— Вася,— произнесла она очень доброжелательно,— а кто твои родители?

— А что? — спросил он, не поднимая головы.

— Они живы? Да?

— Нет.

— А ты их помнишь?

— Нет,— отвечал он глухо.

— А где ты воспитывался?

Вася будто мельком взглянул на Галину Андреевну и снова уткнулся в пол.

— В детдоме.

— Сколько же лет?

— Сколько... Всегда.

— И что же? — спросил теперь дядя Федя.— Вас там учили так... ну, так относиться к жизни?

Вася с какой-то тяжелой, затаенной ненавистью посмотрел на дядю Федю, но, может, он его и не видел, а вообще смотрел куда-то в пространство.

— А вы знаете, что такое всю жизнь жить без дома? — спросил он, обращаясь к дяде Феде, но и опять будто бы в пространство.— Жить и не иметь ничего своего? Знаете? Когда всю жизнь настороже, потому что рядом беспощадные дружки? Вы думаете, что в детдоме воспитывают коллективистов? Общественных, добрых парней?

Вася глотнул комок, не в силах произнести ни слова. Галина Андреевна первая поняла и быстро налила ему воды. Самохин схватил стакан, залпом его выпил и поставил на стол. Руки у него дрожали.

— В детдоме воспитывают зверей! — выпалил он, глядя на дядю Федю.— Эгоистов! Себялюбцев! Вот кого! Если я еще стал человеком... пусть не таким... это Нелька меня сделала! У меня вообще никого нет, кроме нее!

— Но разве таким, прости, методом... И потом ты бьешь, говорят, ее? — произнесла жалобно Галина Андреевна.

— Я не помню, — ответил Вася едва слышно. — Я боюсь ее потерять...

— Может, нам с ней поговорить? А? Вася? — спросила Галина Андреевна.— А где сейчас этот... Хлыстов?

Шохов объяснил, что Семен Семенович будто бы не собирается здесь жить.

— А соберется, так я все равно не дам! — крикнул Вася.

— Ну, не горячись. Это и мы можем сделать,— отмахнулся дядя Федя.— И даже никого не поджигая...

— А я его убью,— вдруг спокойно сказал Вася, поднимая голову.

— Ну вот, договорились, называется!

— Убью. Точно, убью,— повторил Вася спокойно.

И оттого, что так уверенно, так убежденно он произнес это, все поверили, что он способен исполнить свою угрозу. Да и кто бы усомнился, припомнив пожар!

— Глупости! Глупости это! — воскликнула Галина Андреевна.— Забудь про свои глупости! У тебя такая трудная жизнь... Тебе еще тюрьмы не хватало?

Шохов и дядя Федя одновременно посмотрели на Галину Андреевну, видимо оба поняли, почему именно сейчас она вспомнила о тюрьме и почему вспылила.

Только Вася ничего не хотел понимать.

— А какая мне разница? — спросил он с вызовом.

— Большая! — горячилась Галина Андреевна.— У тебя, Васенька, вся жизнь впереди. И любовь будет, и все будет, поверь мне...

— Да нет,— отмахнулся он, погружаясь вновь в свои тяжелые размышления.— Мне ничего не надо без Нельки. Я потому и пришел, что мне все равно, что вы со мной сделаете! Выселите, не выселите, а без нее мне кранты... Мне и жизнь-то не нужна...

— Никто тебя не собирается выселять,— сказала убежденно Галина Андреевна.— Сам только веди себя по-человечески. Слышь?

— Ну, я пойду?

Вася привстал и посмотрел на Шохова. Не дожидаясь ответа, вышел.

Загрузка...