Григорий Афанасьевич Шохов не считал, что ситуация со сносом Вор-городка ему до конца ясна. Но, памятуя, что лучшая интуиция — это информация, он, после изучения калечки с проектом застройки, наведался в кое-какие другие конторы, и в горисполком зашел к Риточке, и в Гидропроект заглянул, и по крохам, по мизеру все, что было можно, собрал воедино.
Выходило, что опасность хоть и существует, но не столь уж реальная, как поперву казалось. А при этом положении лучше шуму не поднимать, слухи по возможности опровергать и вообще вести себя, как и прежде. Строительство нового гаража никаким образом не прекращать. Пусть люди видят, что он спокоен.
Но между тем было им для себя решено глаз с проектантов и горсоветовских деятелей не спускать и нос держать по ветру, чтобы не упустить опасного момента.
По этой же причине он калечку с планом принес домой и прикнопил ее к стене около кровати. Так что в любое время суток, открыв глаза, сразу же натыкался взглядом на чертеж. Пусть он и без того не смог бы забыть о грозящей опасности, чертежик тот реально напоминал о ней каждый миг, в любое время дня и ночи. Так он где-то читал, что у древних греков в местах, где они веселились, были нарисованы траурные картины, дабы люди и во время праздников не забывали о грядущей смерти.
Шоховская «картинка» была в какой-то мере именно символом траура для него самого, как и его дома. Он и во время отдыха в своем доме, и на своей постели должен был иметь ее перед глазами и держать в уме. И бдить. Бдить!
И все-таки, хоть слухов он не поддерживал и даже, наоборот, старательно их опровергал, утешал кого возможно и уговаривал паникующих, разговоры продолжались, один домысел порождал другой, а тот третий, и скоро навертелся такой клубок, что размотать его самому искусному правдолюбу было уже не под силу.
В один прекрасный осенний день, когда проглянуло солнышко и ветерком подсушило грязь в городке, к дому Григория Афанасьевича пришла делегация. Были тут и Галина Андреевна с дедом Макаром, и болтливая Нелька, которая конечно же больше других все знала и потому могла трепать что ни попадя, и ее слушали, пришли и Самохин Вася, Нелькин муж, и Коля-Поля, и дядя Федя, и многие другие. Шохов уже не всех знал в Вор-городке. Не было лишь Петрухи. Тот не любил, не признавал сборищ вообще.
Григорий Афанасьевич в дом такое скопище приглашать не стал, а всех рассадил во дворике, благо было тепло и сухо. Люди оглядывались, осматривались, многим было в диковинку увидеть собственными глазами, какое обширное хозяйство развел Шохов тут, за высоким забором.
Некоторые, самые нахальные, все, что возможно, осмотрели, ощупали руками, а кое-кто и пальцами измерил, а то и рулеточкой, которая у хорошего хозяина всегда при себе. Все знали, что Григорий Афанасьевич в этом деле первый человек в Вор-городке, как знали еще, что не всякому и не во всякое время откроет он свою калитку. Теперь-то, при таком небывалом случае, кто ж не воспользуется представившейся возможностью доглядеть недогляданное, пощупать, полапать, посмотреть то, что слыхано по чужим рассказам. Чтобы еще раз, ахнув про себя, убедиться: правду баяли, большой мастер и настоящий хозяин этот Шохов. Есть чему у него поучиться.
И вот уж как последний пример — нынешний день. Воскресный вроде, когда лежебоки под газеткой спят, или в телевизор уставились, или же на пикник к воде ушли. А он опять чего-то строит и встретил их, как был, в рабочей спецовке и с руками, вымазанными раствором. Одним словом, трудяга человек, мужик, за которым любой бабе жизнь прожить не страшно.
Пока Шохов переодевался, а иные бродили по двору, высматривая для собственной пользы его разнообразное хозяйство, большинство расселись у летнего столика на скамейках и вели межусобные разговоры о том, что кого волновало. О погоде говорили, о картошке и о капусте, которые надо бы подкупить, чтоб на всю зиму хватило. Кто-то рассказал, что народ в лес за брусникой кинулся, а на базаре она выросла в цене по двадцати рублей ведро, да и то не купишь. А брусника — ягода на диво полезная, ее и на кисели, и на варенья, и просто в сахаре мочить можно. А в прежние-то годы, кто из новоселов помнит, ее сколько хочешь было. Да всего больше было — и мяса, и колбасы. Зяб подрос, и продукт вздорожал. Даже рыба у рыбаков удвоилась в цене, уж река — вон она, рядом!
Люди интересовались самым насущным, тем более что в обычный день не все со всеми могли вот так встретиться да поговорить вволю. У одних одни заботы, у других — другие, по дому, по хозяйству, по работе: что в будни, что в праздники. Это сегодня вечно хлопотливая, беспокойная Галина Андреевна, которая знала людей и по Зябу (кормила в столовой), и по Вор-городку, прошла сама по домам, собрала, кого смогла застать, для разговора.
Сплетни сплетнями, но что-то надо выяснить и по правде. Как и решить, что делать дальше. Вопрос касался в общем-то всех. И люди бросали дела и шли. Да и какой, спрашивается, толк, какой смысл от всех дел и кому они нужны, если завтра пройдут с бульдозером и подчистую всех снесут, как оно обещается...
Теперь увидели, что Шохов строится, и ради одного этого, чтобы увидеть, стоило все бросить и прийти сюда. Если уж он строится, значит, дела не так уж плохи. Пусть так и скажет, пусть успокоит остальных, придаст им веры и силы.
Но хоть посиживали, разговаривая о том о сем, но никто, ни один человек не обмолвился о главном, для чего, собственно, они все собрались. Помалкивали, словно оно было под запретом. Беседовали, старательно обходя все, что касалось будущей судьбы Вор-городка. И это до той поры, пока не вышел хозяин.
В джинсах, в голубой рубашке, умытый и гладко причесанный, он сразу стал моложе и светлей. Извинился, что задержал, и присел, поставив чурбачок, рядом с остальными.
Все молчали, и он не торопил с разговором. Разглядывал лица и помалкивал. Ясно было, что он догадывался, по какому поводу могли сегодня прийти люди и почему именно к нему они пришли.
— Строимся еще, Афанасьич? — спросил кто-то для разгона. И все посмотрели на Шохова.
— Да. Гаражик достраиваю,— отвечал он. Из синей глубины глаз бросил пристальный взгляд на собеседника. Попросту тот или всерьез интересуется делами Шохова. Или же в самом вопросе уже закладывалась тема будущего разговора, который интересовал всех, именно потому, что он, Шохов, строился, а значит, повода для того, чтобы не строиться, не может быть. И, решив, что все так и есть, как он понял, добавил с улыбкой: — Могу показать. Вдруг кому на будущее сгодится мой проект, если решите покупать мотоцикл.
— Мотоцикл с коляской? — полюбопытствовали мужчины.
— С коляской. К весне собираюсь приобретать.
— А где?
— Ну где? — сказал Шохов.— Где придется. В Москве, говорят, бывает.
— В Москве все бывает,— раздался смешок. — Да не про нас! Там своих ездоков хватает.
— Говорят, в Москве и гараж несколько тыщ стоит, не то что у нас.
— Там земля дорогая.
— Ага. У них дорогая, а у нас даровая!
— Это пока, паря. А потом тебя с этой землицы понесут так, что забудешь своих.
— А кто же это понесет? Мы что, не свои люди? Или не такие, как везде?
Так, проделав круг, разговор вернулся к исходной точке. А потому хоть и перебрасывались вгорячах, но смотрели-то на Шохова, на него одного. От него главным образом ждали решающего слова. Все конечно же уловили мысль про будущий год и про совет, как строить гараж, и в этом уже был косвенный ответ на волнующий всех вопрос. Но теперь оставалось узнать, а что же известно самому Шохову, если он не боится строиться. Есть у него какие-то сведения на этот счет или так, одна, как говорят, голая вера в то, что не тронут Вор-городок, не посмеют тронуть.
— Так вы считаете, Афанасьич,— подал кто-то голос,— можно спать спокойно?
Галина Андреевна помалкивала и казалась теперь рассеянной или усталой. Она сидела рядом с дедом Макаром, теребя в руках колечко с ключом и поглядывая изредка на Шохова.
— Я сплю спокойно,— ответил Григорий Афанасьевич и посмотрел при этом на Галину Андреевну. Будто ей, а не спрашивающему он хотел доказать, что все спокойно в городе Багдаде... Почему-то эта глупая фраза из какого-то кино вспомнилась ему сейчас.
— Вы спите спокойно, потому что знаете, что можно спать спокойно, уважаемый Григорий Афанасьевич? Или потому, что ничего не знаете и знать не хотите? — подал голос дед Макар, задирая голову и показывая меленькие зубы.
— Ну, что я знаю? — произнес Шохов, не глядя на деда Макара, но отвечая конечно же ему.— То же, что и все. Что есть план промышленной застройки нашей территории, но он только еще предварительный, эскизный, а что у нас зовется эскизом, надеюсь, все знают. Тут же строители собрались, как я понимаю.
— А что такое эскизный? — спросила теперь Галина Андреевна. Хотя и она, проработавшая много лет при стройках, не могла не знать, о чем идет речь. Ей просто было легче спросить об этом, и она спросила. Речь шла не о значении слова, а о том, что думает Шохов по этому поводу.
Все смотрели на Шохова, ожидая ответа. А он вдруг подумал, что сейчас, здесь, перед людьми, он должен говорить то, что он и себе опасался сказать: что любой план — это план, а значит, он когда-нибудь может исполниться. Но тогда почему же он сам не паникует и другим не дает? У него есть какие-то сведения еще или его опыт подсказывает ему, что такой план нереален? Да или нет?
Но выказать свое сомнение, свою нерешительность значит наверняка посеять панику в городке и дать повод каким-то ненужным, несвоевременным демаршам, письмам, делегациям, просьбам и тому подобным действиям. Они-то могут привлечь к Вор-городку внимание чинуш, заставить их отвечать на действия, а значит — решать, но тогда вряд ли это решение будет в их пользу.
А тишина, а неопределенность, а неуверенность и время — вот главный фактор, в котором он видит союзника,— могут привести и наверняка приведут к положительному результату. Пока еще планы и планы, а городок будет укрепляться и строиться (вот как сам Шохов укрепляется), и в конце концов, когда придет время, можно ли будет его сносить, если он встанет, как Рязань перед Батыем, полный отчаянной веры и желания победить?
Когда же паника, то не до победы, тут слабые сразу побегут, а все поползет, начнут кидаться в разные стороны, а сосед будет смотреть на соседа. Тогда не останется ли Шохов один в своей укрепленной крепости среди поля? Он да горстка ему подобных?
Люди после Галины Андреевны в голос, скопом все заговорили, и в репликах можно было услышать чутким ухом, что все они не защищены, ничем и никем, и нет у них в запасе ничего, что бы могло служить поддержкой, кроме слов Шохова:
— Куда же мы пойдем, у нас дети!
— Мы продали все, когда ехали сюда.
— Я занимала деньги на времянку, а еще не расплатилась...
— А мы... Мы ждем ребенка!
— У меня мама больна. Она не вынесет такого потрясения!
— А мы корову купили.
— Я на пенсии, кому я нужен? Я никому не нужен, пусть дадут мне спокойно дожить здесь.
— Меня привез муж, а сам уехал. Я даже работы не имею. Я совсем одна, понимаете? Я одна! У меня грудной ребенок!
Все говорили, и все смотрели на Шохова. А он вдруг подумал, что он каким-то образом отвечает за этих людей, хоть они и не скажут этого вслух и, может, и не подумают даже, что он виноват перед ними. А ведь он поселился здесь, и тем положил начало поселку, и дал повод для такого поселения. Конечно, они могли бы и без него поселиться, кто их в конце концов заставлял? Каждый за себя ответчик. Каждый поселился здесь потому, что не мог поселиться в другом месте. И не в Шохове причина... И все-таки он их привел сюда. Не он бы, может, они уехали бы, может, пристроились в городе, жили в тесноте или в общежитиях, но они бы не потерпели этого крушения, уж точно. Что означает дать человеку построить свое жилье, а потом сказать, что оно невозможно? Это ведь еще хуже, потому что породило надежду, которая будет убита в зародыше!
Значит, и Шохов виноват? Косвенно да. И никому нет дела, что он сам переживает тоже крушение. Каждый сейчас печется о себе и смотрит на Шохова как на помощь, как на защиту, как на надежду сохранить свое жилье...
Исподлобья, корябисто рассматривал он людей и слушал их голоса. Его глубокий затаенный взгляд выдавал только крайнюю озабоченность, но и, пожалуй, решимость. Острая упрямая складочка на переносице усиливала это впечатление.
— Мы ждем ребенка! — вторично и еще отчаяннее повторили Коля-Поля.
Когда замолкли, он вздохнул и поднялся. Глядя в лица этих людей, ловя их глаза, сказал то, что думал сейчас, что он лично верит, что никогда их не снесут. Причин много. Но он и не помнит, чтобы где-нибудь в таком случае сносили. Но не надо шуметь и возбуждать других. Надо жить, как жили, и строить, и строиться. Вот и все, что он думает. А в остальном он такой же, как и они, и у него нет никаких запасов и заделов, как нет места для отступления. Все же видят, чего он тут понагородил?
Шохов был искренен, ему поверили. Тон разговора поутих, некоторые стали уходить. А те, что остались, продолжали как бы по инерции обсуждать свои домашние дела, свои насущные проблемы. У кого водой погреб залило, а у кого холодильник не тянет, потому что вечером все включают телевизоры, а проводка-то одна на всех, да и та почти незаконная. И все в том же роде.
Кто-то из чересчур любопытных углядел у Шохова муравейник посреди огорода и конечно же поинтересовался, зачем он развел муравьев возле дома, они вроде бы кусаются.
— Муравьишки тараканов гоняют,— сказал Шохов с неожиданной детской улыбкой. Напряжение спало, ему стало легче разговаривать.
— А голуби? Голуби для чего?
Шохов снова усмехнулся:
— Нет, я не увлекаюсь голубями. Но у нас в деревне было поверье, что дом, где они живут, не сгорит от пожара.
— Практичный вы человек,— сказал дед Макар, поднимаясь и откланиваясь.
Скоро все разошлись.
Шохов остался один в пустом своем дворе. Он сел на скамейку, на которой только что сидели люди, и посмотрел туда, где прежде был он сам. Он будто бы рассматривал самого себя со стороны, вслушиваясь в собственный убежденный голос, вглядываясь в свои честные голубые глаза.
Он словно сам искал у себя защиты, сам утешался собственными словами и собственным убеждением. Как выяснилось, у него самого, кроме его самого, не было ничего в запасе. Люди верили ему, а он верил лишь себе, а это было гораздо тяжелее. И что будет, если усомнится он?
Теперь, со стороны, он смог по памяти рассмотреть и получше тех, кто приходил. Въедливого дядю Федю; затаенное и почти страдающее лицо Галины Андреевны; ощеренного в странной, вызывающей улыбке деда Макара, и эта его последняя, брошенная реплика насчет практичности. Все, мол, у вас, Григорий Афанасьевич, целесообразно в доме, даже голуби, даже муравьишки крохотные для дела, а не для души приспособлены. Практичный вы человек, Григорий Афанасьевич. Счастливенько оставаться!
И Самохин, шумный и бестолковый Самохин, вел себя нынче неестественно тихо. Болтливая Нелька хоть между делом трепалась, а он сидел как министр на званом обеде, созерцательно сидел, ни слова не произнес. Отчего бы это? Или справедливы слухи, что он провернул свое дельце с квартирой и не сегодня завтра рванет в Зяб? Нужно бы через ту же Нельку посильней копануть, она расколется. В ней ни одна новость больше пяти минут не держится... Так он решил.
О Петрухе он не хотел думать. Он уже знал, что Петруха не придет к нему в этот дом. Хоть пожар случись, хоть потоп, хоть что другое. Все равно не придет.
Шохов скинул новую голубую рубашку, брюки, надев более привычную рабочую одежду, пошел достраивать гараж. Жалко было терять выходной день.
По едва подсохшей тропке между, времянок возвращались к себе дед Макар и Галина Андреевна.
Дед по привычке шагал, не разбирая грязи, и, оборачиваясь назад, к собеседнице, продолжал начатый от дома Шохова разговор.
— Город — это не коробки для жилья, нет, многоуважаемая Галина Андреевна! Вы когда раскапываете древние поселения, что вы ищете? А? Вы могильники ищете! С них начинается, ими же и заканчивается цивилизация. А у нас на Зябе и кладбища своего еще нет. В деревню кого-то возили хоронить, и все пока. Это пока поезд, пароход, а не город! И традиция тут пока одна: куда-нибудь доехать.
— Так ведь эта традиция всю жизнь,— произнесла Галина Андреевна. Впрочем, поддерживала разговор она вяло, потому что настроение у нее, по-видимому, было нехорошим.
— Н-нет! Эх нет! Обжить, удобрить своими костями землю, чтобы на ней взросла доброта, культура, нравственность, ремесло... Благородство! Поколения нужны, понимаете, уважаемая? А коробки — они и есть коробки. Хоть неон повесь, хоть красным обклей, а людям это не в душу. Им скучно жить, когда... Вот вспомните, уважаемая Гавочка, вспомните наш поселочек на Ангаре. Кстати, вы нас прекрасно там кормили! Ваши отбивные, ваши пельмени я буду помнить до конца жизни!
Дед Макар остановился у своего домика и привычно спросил, задирая голову и взглядывая на Галину Андреевну через пенсне:
— Как насчет кофе? Правда, растворимый, я получил от друзей посылочку. Пишут, в Москве снова появился.
— Почему друзья? Почему не дочка? — спросила осторожно Галина Андреевна.
— Ну как же! Как же! Ниночка тоже пишет,— торопливо сказал дед, вдруг тушуясь и протирая грязным платочком пенсне.
— Пишет, чтобы ей прислали денег?
— Ах, ну зачем вы так, многоуважаемая... Зачем? Они нуждаются, я это знаю. У них и мебели нет.
— Значит, мебель просят? — в упор спросила Галина Андреевна.
— Нет, нет. Они ничего не просят. Я сам. Я сам, понимаете, хочу им помочь. Вы же с директором урса не в плохих отношениях, да?
— Не буду я для вашей Нины ничего доставать,— сказала ровно Галина Андреевна.— Если вам — пожалуйста. До свидания.
И она пошла, в красном плащике, без платка, очень стройная, изящная, даже со спины. В ней все было достойно — походка, манера разговаривать, держать голову, смотреть на собеседника, если даже она была категорична, как сейчас. И дед Макар вздохнул, поглядев ей вслед. Он-то знал, насколько она права.
Было ведь, когда дочь, точно взбесившись, кричала на него: «Выродок! Мамонт сибирский! Пролежал в вечной мерзлоте тыщу лет и хочешь, чтобы мы так жили? А мы не пещерные люди, чтобы на шкурах спать! Мы жить хотим, красиво одеваться, ходить в ресторан, принимать гостей. А ты... Ты посмотри на себя, до чего ты обтрепался, нам же стыдно показать тебя друзьям! Да! Да! Знакомьтесь, уважаемые коллеги, это наш папа, он электричество зажигал на Ангаре! И дозажигался... Зато есть машина, такая редкая, которая нас, как и все человечество, приведет к всемирному счастью! Папа! Продемонстрируй!»
Дед Макар повертел головой, будто пытаясь от всех этих слов освободиться. Уж когда они были сказаны, а ведь помнит, все помнит. Но нет, не сердится. Не смог воспитать, так на кого же он должен обижаться! А вот по поводу мебели, видать, придется самому идти к начальству. Для себя бы он не пошел. А для дочери... Для нее он все сделает. Для нее, если понадобится, и унижаться будет, и деньги в долг просить, как уже и просил, и остальное в том же духе.
Дед Макар после разговора с Гавочкой расстроился и раздумал идти домой. Он направился в сторону от Вор-городка, в ложбинку, где стояла избушка Петрухи. Там в обществе ненавязчивого Петра Петровича находил он взаимопонимание и покой.
А между тем Галина Андреевна тоже не торопилась попасть к себе. Медленно вышагивая, она смотрела на дома, такие разные, от крошечных щитовых хибарок до изб, на бревнах которых цифирье проставлено. Как перевозили, значит, метили. У одних дома вовсе низенькие, сляпанные кое-как, у других — дворцы, не хуже стилизованного зябского ресторана. С уважением к себе созданные, с мастерством, почти что шоховским. Хотя, по совести, далеко им всем до Шохова.
В мыслях Галина Андреевна вернулась к сегодняшнему разговору. Ей, как деду Макару, не показалось, что Шохов что-то от них скрывает. Да и что, в сущности, скроешь, если живешь у людей на глазах! Другое дело, что мог он сомневаться, предполагать самые ужасные последствия и не верить в хороший исход дела. Но и этого не было. Наоборот, ее удивило как раз то, что практичный Шохов, которому было здесь терять больше, чем кому-то другому, оказался относительно спокоен, почти самоуверен. Галина Андреевна верила в чутье, в интуицию Григория Афанасьевича. Она понимала, что разговор у них в целом получился и люди, даже самые напуганные, несколько успокоились. Только дед Макар не поверил Шохову. Он так и заявил, выходя из калитки, что не верит ему. Не верит, да и все, а почему — не может объяснить.
— Или он знает больше — и тогда имеет все основания оставаться спокойным, его можно понять. Или... Или, уважаемая Галина Андреевна, это просто приятная мина при плохой игре. Но в чем тут игра? Не в том ли, чтобы нас успокоить и этим как бы укрепить волю людей перед новыми испытаниями, а?
— Отчего же вы не верите людям? — спросила грустно Галина Андреевна.
— Верю, уважаемая Гавочка! Всем верю, а Шохову не верю. Он зубастей нас всех. Помяните мое слово: что бы ни случилось, он выйдет сухим из воды!
— Да как же он может выйти сухим, если мы все здесь повязаны одной веревочкой, а он так больше других!
— Да, да. Так оно и есть. А все-таки он и тут будет первым! — И, засмеявшись и показывая меленькие зубы, дед Макар добродушно добавил: — Жизнь покажет, чего тут спорить.
И он пустился в рассуждения о новых городах, которых он со времен Ангары видел десятки, и о том, каков должен быть в них нравственный климат, каковы традиции. И почему все новые города так похожи друг на друга.
Но еще до этого разговора, сидя на шоховской усадьбе на скамеечке, дед Макар будто невзначай спросил:
— А что, милейшая, не собираетесь ли вы куда-нибудь съездить? Не забудьте предупредить, я соберу посылочку.
Так туманно бесхитростный дед Макар намекнул на поездки Галины Андреевны к мужу. Никто в Вор-городке не знал, кроме деда, что у Галины Андреевны есть муж и что находится он в заключении, в колонии, расположенной близ Новожилова. Туда-то и ездила на свидания Галина Андреевна, получая короткие трехдневные отпуска в своем урсе.
С Николаем Кучеренко она познакомилась на Ангаре. Там и свадебку в палатке сыграли. Дед Макар, работавший в комплексной экспедиции, тоже был на их свадьбе. Это, пожалуй, были самые счастливые годы в жизни Галины Андреевны. Работала она поваром. «Любила людей кормить, потому что сама наголодалась», — однажды сказала она.
Галина Андреевна была родом из Перми и родилась в праздничную дату — восьмого марта. «Родилась восьмого, а крестили одиннадцатого,— рассказывала она.— Нарекли в честь святой мученицы Галины».
Еще когда была маленькой, отец, железнодорожный рабочий, переехал в Забайкалье, работал дежурным по станции. Жили они в вагончике. Вон откуда пошла ее дорожная биография, вагончики да вагончики. До сих пор... Когда мама ее умерла от тифа, было Галочке семь лет. Осталось четверо детей и папа пятый. Вдруг они оказались под Читой, отец снова женился, это было на станции Урил. Потом он умер после какого-то острого воспалениях легких, и мачеха, бросив их, уехала на Сахалин, предоставив детей самим себе. Жили они на чердаке, самой старшей из них, Галиной сестре, было двенадцать. Ломали асфальт, скамейки по ночам, топились, собирали по столовым корки. Не было случая, чтобы Галина Андреевна не накормила любого забредшего в ее столовую ребенка. Помнила свое детство!
Ими тогда, брошенными ребятишками, заинтересовалось гороно, отправило к бабушке, папиной, значит, маме, в Красноуфимск. У той двое детей. Гале и ее сестрам они приходились теткой и дядькой. Детишек они разделили между собой: дядя Сережа взял старшую сестру и Галю, а тетка Капа забрала младшеньких. Потом снова объявилась мачеха и увезла их в Читу. Тут их и застало начало войны, Галя как раз закончила семь классов и пошла работать на спирто-водочный завод...
Платили немного, а было их в семье ртов: мачеха да двое ее детишек — с Галей четверо, хотя старшая тоже была при деле. Работала Галя на мойке стеклопосуды, а у самой голова кружилась от голода. Ее подруга жалела, подкармливала. Несколько раз Галя падала в обморок. И во время одного голодного обморока обожглась. Ее отвезли в больницу. Доктор Кузнецов посмотрел и спрашивает: «Девчоночка, сколько же тебе лет?» А было ей четырнадцать, хоть она всем говорила, что девятнадцать. Пять лет набавила, чтобы устроиться, значит. А он-то, доктор, он сразу раскусил ее возраст. Выписали ее, направили в дом отдыха. Впервые в жизни ее в столовой кормили, жиденькую похлебочку давали, но досыта. Повара жалели ее: кости да кожа. И это опять на душу легло. Значит, поварская профессия для живого человека, для помощи ему, для жизни. Так на всю жизнь и запомнила.
Тут уже они переехали во Владивосток, город ей сразу понравился. Море, бухта и дома среди пологих гор. Поступила работать в госбанк инкассатором, возила, значит, государственные деньги. В Ванино ездила, в бухту Ольга, в Терней, Тетюху... В Находку тоже ездила. Кроме двух инвалидов сплошь молодые девчонки. Деньги в брезентовом мешке, а на боку, под ватником, пистолет, из которого они и стрелять не умели. А нападения-то случались довольно часто.
Запомнилось, однажды в город Спасск ехала, в тамбуре, на станции Евгеньевка рыженький парень подсел. Стал допытывать, чего эта девчонка везет. Мешочница ведь. А с мешками в ту пору снимали с поездов, а ее почему-то не снимают. Галя нашлась и говорит: «Учительницы мы, тетрадки для школы купили». А парень-то, не будь промах, и говорит: «Дайте-ка тетрадочку, мне письма писать!» И с тем руку в мешок... Вынимает деньги... Сам побледнел: видать, испугался. Уже после, когда познакомились, он сознался, что никогда не видел, чтобы мешками деньги возили.
А еще занятней произошло в Совгавани, когда на пароход грузились. Там капитан только был в курсе, что они везут. Стали мешки поднимать на борт, а пограничники кричат: «Чего грузите? Что в мешках?» А девушки растерялись, говорят: «Деньги!» Пограничники рассмеялись и пропустили, решив, что это удачная шутка.
Но однажды, случилось, на них напали, когда вагоном деньги перевозили. Ночью на Галю бандит с ножом лез, а она от страха выстрелила да сама без памяти упала. А он, бандит, тоже от выстрела убежал.
А с рыженьким парнишкой, его Петей звали, она встретилась потом. Оказалось, что он морячок, военные караваны сопровождает. Привел Галю к своей матери и говорит: «Мама, это моя жена, она будет у нас жить». Справили свадьбу, новоявленный муж в море, а она осталась ждать. Мать сразу невзлюбила невестку. Пока муж Петенька дома, у них спокойно. Как уйдет в рейс, все не так. И обед сварен не так, и полы помыты не так. Особенно насчет полов она изгилялась. Белую скатерочку достанет, проведет по полу — и начинай сначала. Каждый день, каждый день...
Однажды Петя ушел с караваном да и не вернулся. Попали под бомбежку. Конечно, провожала она его как в обычный рейс и не загадывала ничего. Поцеловала Петечку своего рыженького и, помахав рукой, стала ждать. А ждать-то было уже некого. Потом-то уж она однажды посчитала, и вышло, что прожили они вместе не больше месяца. А вот помнила — всю жизнь.
Второй ее муж был геолог Иван Бойченко, бородатый шутник и непоседа, лет за тридцать ему. Он-то и перетащил Галю на Ангару и устроил в экспедиции поваром. Но только и с ним счастливой жизни не получилось, его медведь задрал в тайге. А Николай Кучеренко был ее третьим мужем. Свадьбу они праздновали в палатке, в молодом городке, будущем Усть-Илиме. Через год, что ли, в кармане у одного рабочего детонатор взорвался. Двоих убило, одного ранило. Бригадира строителей Кучеренко посчитали виноватым, присудили ему большой срок.
У Галины Андреевны сохранилось шуточное свидетельство о браке (настоящее-то откуда в тайге взять?):
«ОН — Кучеренко Николай Анисимович. Специальность — строитель. Стаж работы: пол-Братской и начало Усть-Илимской. Моральный облик — активный строитель; член партбюро. ЦЕЛЬ ЖИЗНИ — быть полезным обществу.
ОНА — Кучеренко Галина Андреевна. Специальность — повар. ОТ КОГО ПРОИЗОШЛА — нашли под березой. ЦЕЛЬ ЖИЗНИ — у нас общие цели».
Так написала она. И всю жизнь, сколько потом жила, была верна этим словам.
Был такой вопрос: «ПО ПРИНУЖДЕНИЮ ЛИ ЗАМУЖ ИДЕТ?» «По злому умыслу»,— написала она в шутку.
Далее в свидетельстве шло: «ОН и ОНА обратились в общественный комитет по гражданским делам с великой просьбой — позволить им объединиться в брачный союз и рука об руку вместе шагать по торной и в то же время новой для всех молодоженов, тернистой для незакаленных и слабых дороге в будущее. ОН и ОНА обязуются дать жизнь следующему поколению строителей, которое понесет в дальнее будущее эстафету человечества. РЕШЕНИЕ ОБЩЕСТВЕННОГО КОМИТЕТА ПО ГРАЖДАНСКИМ ДЕЛАМ: считать отныне и во веки веков Кучеренко Николая Анисимовича и Кучеренко Галину Андреевну мужем и женой. По возможности поселить их в коммунальную квартиру, а торжественное собрание друзей провести 3 декабря сего года».
Была и грамота, с которой обратился к ним тогда на свадьбе дед Макар, представлявший комплексную экспедицию:
«Дети мои, граждане! Из моего скита киповского, что у дальней речки, проделали мы путешествие длинное зело. По воздуху летели на машине гремящей, осеняя себя крестным знамением, до острога Братского. Оттель на карете самокатной, в толпе людской, в атмосфере дурнопахнущей в тутошние места переместились и не туристских помыслов богопротивных, а брачного союза освещения для.
Всерьез ли затеяли вы, отрок Кучеренко Колька и отроковица Галина, соединение жизней своих, нет ли греха какого в помыслах ваших? Вот им и кара за грехи: жениху первых три тоста водки и спирта не наливать, первые три раза молодую в щеку только лобызать. А грехи поделит начальник над всем тут строительством, он же и старшой. Ты пошто, ирод, не смотрел за поваром Галькой, девкой непутевой? Все шастал по делам да по карьерам, по тайге непролазной неизвестных помыслов для. За грехи твои запишем тебе дело сие, покуда не устроишь запруду у Толстого мыса, и домов не поставишь, и град не возведешь у Ангары-реки, согласно проекта и технической документации и замечаниям святых людей. Аминь! А за непогляд в твоем пастырстве тащи, антихрист, зелья поболе и немедля!»
Дед Макар тогда из Москвы из отпуска приехал, был весел, хорошо отдохнул, оттого и дурачился. А она и тут на свадьбе посидела рядышком с мужем и побежала скорей гостей обслуживать. А у деда под собственный праздник машину выпросила. Свадьба-то кончится, а завтра снова за продуктом в глубинку ехать. Так она ему и сказала: «Лучший подарок — сказала — это машина, чтобы за продуктом для рабочих съездить».
У повара какая забота: что первых людей на этой земле, что последних накормить надо. Значит, от начала до конца строительства.
— Секретов поварских каких-то особенных нет,— так Галина Андреевна девочек обучала, когда они приехали.— А есть любовь к делу. Одним нравится, другим нет. Ну, кто-то промолчит, а кто-то и схамничает. А ты должна улыбаться. Да, да. Улыбаться и говорить: «Пожалуйста, пожалуйста...» Худо тут, скажем, с продуктами. Но один и тот же продукт можно и хорошо и плохо приготовить. Как говорят, за вкус не ручаюсь, а подам горячо! Это поговорка, но подать нужно горячим, это точно. Ребятушки замерзли, у них дорога двести километров, глубинный завоз. Да еще по реке, ночью, чтобы по морозцу. А другие строят мосты, лежневку, и еще земснарядовские. Они последними приходят, так им обязательно погорячее да получше. Вот какой у нас принцип.
А уж то не рассказывала, как хлеб по избам в деревне пекли, а потом на зорьке все дома обойти, да собрать, да привезти. И все до завтрака.
А девицы придут, только научишь — их мужчины-то замуж расхватают, и опять одна до нового завоза.
На утлых лодчонках плавали в Банщиково, в Кеуль, в Воробьево за продуктами: есть нечего, помогите!
А тут ее на бойню послали. Хоть мясо от мяса всегда отличала, а на бойнях она сроду не была. Увидела самого большого быка и говорит: «Давайте этого. Чем больше, тем лучше». А как закололи, вода из него пошла, и стал тот бык тощий, тощий. Видать, солью его кормили, чтобы он пил больше. Так и запомнила, как вместо мяса воду купила. А мяса вышло совсем мало. Расплакалась тогда Галина Андреевна, потому что вышло оно не по рубль восемьдесят, а по три шестьдесят. Плачет сидит, а тут ребята с работы пришли. Была такая строительная бригада, звали их синенькие. Это после того как все одинаковых беретов накупили. Так вот синенькие с работы вернулись, увидели, что она плачет, и утешают:
— Не бойсь, Галина Андревна. Съедим за любую цену и еще добавок попросим!
Этот бык запомнился ей надолго. На санях по грязи везли...
А потом первые дома пошли, городок, город... В тот день пускали большую столовую (такой она им казалась тогда), на шестьдесят посадочных мест. Банкет в честь такого события устроили, начальство собралось. Галина Андреевна впервые увидела жен своих начальников, до этого-то все они одни да одни.
Она и тост подняла за жен, потому что бедные мужички здесь намаялись и уж кто как не Галина Андреевна видела, как им худо свои холостые столовские щи хлебать!
Тут еще какой-то корреспондент подлез, подсунул аппарат и попросил повторить: он, мол, не успел записать. Она только отмахнулась:
— Это наше. Понимаете? Это не для всех, а для наших только! — С тем и отказалась повторить.
Тогда он спросил: правда ли, что на день Восьмого марта ей подарили пятьдесят комплектов духов, все, что было в магазине.
— Правда,— ответила она.
— Ну, расскажите!
— Что рассказывать?
— Как вам пятьдесят одинаковых комплектов подарили?
Она сказала:
— Принесли, да все.
А тут одна девушка прибежала, говорит:
— Иди, я чего-то скажу.
Галина Андреевна даже обрадовалась: слава богу, от корреспондента отвязалась. А девушка только на кухню вышла и говорит:
— Там несчастье, на площадке взорвался детонатор и двух человек убило. Это у Николая Анисимовича.
— А он? Как он? Жив?
— Жив. Но его арестовали.
Так Галина Андреевна и путешествует вслед за мужем. А два года назад его под Новожилов перевели. Тогда-то она приехала в Новый город, бросив квартиру, мебель. Все бросив, что было нажито.
Примерно через месяц после того, как Галина Андреевна познакомилась с Шоховым и Васей Самохиным, предложившим свои услуги по строительству домика, она получила разрешение на свидание с мужем и выехала под Новожилов.
Надо отдать должное хватке бойкого Самохина. Он на следующий же день после разговора завез на своем тракторе опалубочные щиты, кое-какой инструмент и в течение дней десяти, вместо хвастливо обещанной недели, сколотил приличную времянку. Плату за материал и за работу взял мизерную, о чем впоследствии, наверное, не раз жалел. Но уже начиная с Коли-Поли он эту сумму удвоил, а с последующих брал и того больше. Вор-городок оказался для него сущей золотой жилой.
Домик у Галины Андреевны был небольшой, четыре на четыре метра. Она в довольно короткий срок умело его обставила, отгородив кухоньку и повесив на окна красивые занавески. Но до осени требовалось еще отеплить тамбур, насыпать завалинку и запастись дровами. Еще ей хотелось развести под окошками маленький огородик, хоть несколько грядок лука, редиски и моркови. Ну и конечно же цветов, пусть и простеньких, наподобие золотых шаров или граммофончиков.
Все эти мысли никак не заслонили главной: в первый день июня она встретится с мужем, последний раз они виделись на Ангаре восемь месяцев назад. Они конечно же переписывались, и муж знал о том, что она бросила в Усть-Илиме квартирку свою и вслед за ним приехала в эти новые места. Был в курсе он ее работы и всяческих дел в Новом городе. Только о собственном ее домике он ничего не знал, не мог знать, поскольку все это произошло в считанные дни. Тем более у нее горело поскорей рассказать про деда Макара, оказавшегося здесь, который познакомил ее с Шоховым («Очень славный человек, такой деловой и все умеет делать своими руками!»), и о Васе Самохине, как и сколоченной им времянке.
До выхода Николая оставалось два с половиной года, в общем их отсчете срок небольшой, но ведь и до того сколько ждали! Никто не мог наперед так далеко заглядывать в их жизни. И все-таки Галина Андреевна позволила себе помечтать о том времени, когда они смогут сами решать, где им жить, и, возможно, если все сложится удачно, останутся тут и по примеру Григория Афанасьевича построят себе настоящий крепкий дом.
Судя по развороту стройки, дел тут хватит надолго, а Николай специалист каких мало. Его и в заключении ценят как работника и поощряют, это было ей известно из его писем и пересказов. Да и есть резон всегда оставаться неподалеку от тех мест, где находился, чтобы, как говорят, преодолеть психологический барьер. Нужно же войти как равный в общество, привыкнуть к всяческим оговоркам по поводу прошлого, особенно вначале, и показать себя с наилучшей стороны. Да и климат в их возрасте нельзя так резко менять...
К тому же квартиры у них нигде не припасено. А тут уж вроде бы и очередь на жилье, а теперь и домик. Так Галина Андреевна и решила: все ему высказать и вместе помечтать о будущей новой жизни в своем домике.
Последнюю неделю перед свиданием почти не спала, все мысли донимали, предположения. Но и читать не могла (дед Макар одолжил хорошую книжку про пользу волков), и радио слушать не хотела.
Каждый вечер, погасив свет, ложилась и начинала мысленно разговаривать с Колей. Вот уже больше девяти лет она стойко несла свой крест и не жаловалась никому. Но знала по опыту, что самые трудные для нее эти несколько дней перед свиданием. (Каковы же они будут перед выходом, если до него доживет?) Они превращались в сплошной диалог с мужем. Покупала что-то для него, советовалась мысленно, стоит ли покупать. Делала по работе дела и опять поясняла ему, что и почему она делает. А потом еще светлыми вечерами выкладывала ему свои мысли по поводу их дальнейшей жизни. А если и забывалась (майская ночь белым-бела, и неизвестно, непонятно в каком часу приходил сон), то и во сне разговаривала с мужем. Причем самого его она не видела ни разу, как случается с другими: все видят как в цветном кино. Галине Андреевне снились слуховые сны. Она разговаривала и знала, что говорит с мужем и что он рядом с ней. Но удовлетворения полного сны не приносили. Муж не то чтобы возражал, но будто бы чаще отмалчивался, и ей начинало казаться, опять же во сне, что он будто бы с ней не согласен.
В общем, последние дни бывали тяжелей всего.
После свидания ничего подобного не происходило. Она возвращалась спокойной, тихой, задумчивой и уже ничего не видела, и могла даже по нескольку дней вообще не вспоминать мужа. То есть не то чтобы не помнить о нем, а просто знать, что ему там неплохо, и больше о нем не думать.
Но кроме изнуряющих непрерывно мысленных бесед она уставала в эти дни и физически. Надо было купить разных разностей, повкусней и получше. Надо было книжек достать из тех, что он просил, одежду приготовить, табаку самого лучшего найти.
Все это не сразу, не мигом — она прикапливала задолго до встречи, иной раз с того дня, как приезжала с очередного свидания. Но всего ведь не напасешься, особенно продуктов. А тут как раз апельсины, которые были целый месяц, пропали в одночасье и мяса для пельменей свиного нет, пельмени она ему непременно возит, потому что пироги с капустой да пельмени — самая любимая Колина еда.
Когда в поисках свинины ходила на базарчик, прикупила и медку банку (он жаловался, что часто простужается), и теплые вязаные носки. Хотела меховую безрукавку достать, но не достала. А просить в урсе, унижаться не стала. К другому разу найдет. Зато подвезло с курами, две штуки запекла в духовке, завернув в фольгу, и в таком виде повезла. Не забыла прикупить бутылку коньяку (водки в магазинах не было уже давно). Коньяк был ее маленькой, но действенной хитростью.
Достала она и баночку черной икры, и рыбки красной, обменяв на сумочку, привезенную из отпуска. А дед Макар вместе с письмецом притащил сыру финского «Виола», по случаю Дня Победы заброшенного к ним в буфет.
Все это Галина Андреевна упаковала накануне в сумку, а в последний момент из столовского холодильника взяла пельмени и заложила в термос, да еще заехала на урсовском газике в магазин за хлебом и за солью, вспомнив, что последний раз не оказалось у них соли и взять было, конечно, негде.
До Новожилова дорога километров восемьдесят и в сторону двадцать: чистых три часа езды. Но она и дороги не заметила, и города, вся была настроена на встречу.
Процесс оформления, знакомый до мелочей, еще занял два часа. Эти часы были уже из ее золотого времени, того самого, которое отпущено для свидания. А отпущено им двое суток, или (что конечно же больше) сорок восемь часов.
Было сорок восемь, а стало — сорок шесть.
После многочисленных постов и проверок привели ее в домик одноэтажный, кирпичный, комнат на пять, в каждой комнате две койки, гобеленовые коврики, стол, тумбочка, шкаф. За все уплачено, как в гостинице, по рубль двадцать в сутки.
Не раздеваясь, не раскладывая вещей, присела она на кончик стула и стала ждать.
Уже и не особенно переживала, не чувствуя ничего, даже времени не чувствуя, потому что все отошло, и дорога, и усталость, и постовые, осталось лишь одно-единственное чувство близости его да сознание, что он совсем рядом, здесь, на этом кусочке земли.
Гавкнула собака, машина проехала. Кто-то кому-то прокричал на ходу. Ничто из этого не коснулось ее слуха. Но лишь по дорожке раздались шаги, одни печатные, крепкие, другие с протяжным шарканьем, как она вся превратилась в слух, напрягаясь и обмирая. И уже у дверей негромкие голоса, звон ключей — их отпирают, запирают. Тишина. Но она не шелохнувшись сидит и точно знает, что муж ее уже здесь, в доме, в коридорчике, у дверей...
— Коленька!
— Галюша!
Долго стоят посреди комнаты и ничего не слышат. Одни. На все отпущенные часы одни.
Зарылись друг в друга, уже далеки от этого мира, стоят и не дышат. Молчат.
Только потом, боясь оторваться и потерять это чувство единения, не отпуская из рук друг друга, присели на кровать и снова замерли. И если бы мог кто-то их видеть, то показалось бы странным: сидят два человека — и даже слов нет, час за часом проходит, и сумерки наступают, а они сидят и сидят.
В первый вечер они и ужинать не стали, как легли — и всю ночь проговорили. Только наутро вспомнила Галина Андреевна про пельмени, ахнув, побежала на кухню, вынула из термоса, сунула в холодильник и стала готовить плотный завтрак. Но обоим никак не елось, и они, едва опробовав стол, снова легли в постель.
Она поведала Коленьке про маленькую хитрость с бутылкой коньяка, которую же, конечно, пронести не разрешили, и она тут же отдала «зелененьким»: мол, не обратно же везти... Уж точно, что лишний часок, а то и два не станут дергать теперь, когда будет кончаться их время.
— Бедная ты моя, — приговаривал он и все гладил ее густые темные волосы.— Бедная ты моя...
— Вовсе я не бедная,— отвечала она, закрыв глаза. Но рук от него ни разу не отпустила.— У меня есть ты, которого я люблю.
— А я еще бедней. Себя замучил, ладно. Я тебя замучил, с твоими переездами, с твоей одинокой жизнью.
— Нет, это вовсе не мучительно — любить тебя. Ведь ты живой, и я знаю, что ты живой, а это самое главное.
— Могла бы полюбить кого-то еще. Более благополучного...
— Нет, не могла. Ты один такой. Я еще во время свадьбы нашей знала, что ты у меня навсегда.
Он вдруг сознался:
— Когда все случилось, я не верил тебе. Понимал, что можно ждать, но не верил. Человек слаб, а жизнь одна.
— Я и не говорю, что я сильная. Но ведь ты забываешь, Коленька, что моя жизнь — это ты. Другой мне не надо, потому что она — не моя жизнь.
— И все-таки! Сколько раз возвращался я к этим минутам, когда случилось несчастье. Сколько раз передумывал, и так, и сяк поворачивал, и пришел к выводу... Знаешь, что я решил? Что это не могло не быть.
— Почему?
— А-а! Вот один человек, он бригадиром на соседнем участке у нас работал, тот сразу усек, что дело табак. Он, Шохов, даже ко мне в тот вечер пришел, когда решил уволиться...
— Кто? — спросила Галина Андреевна, открывая глаза. Серые большие глаза под черными бровями, как они были глубоки и прекрасны.
Он стал целовать в них, хоть она и отворачивалась, памятуя примету: целовать в глаза к прощанию.
— Кто? — переспросила она, даже приподнялась на локте.
— Шохов Григорий Афанасьич. А почему ты спрашиваешь?
— Потому что он живет здесь.
И она пересказала ему странную встречу в столовой, когда нестареющий дед Макар (про деда-то муж знал, что он здесь) привел своих новых приятелей навеселе, и среди них был тот самый Шохов. Все сходилось: и фамилия, и имя.
— Но как же я в Усть-Илиме его не встречала? — спросила Галина Андреевна возбужденно.
— Он всего год у нас работал, — сказал муж.— А потом он уехал. Как раз в тот день, когда у меня несчастье произошло.
— Испугался?
— Нет. Во всяком случае, знаю точно, что заявление он подал раньше моего случая. И меня уговаривал уехать.
Галина Андреевна, подперев кулаком подбородок, смотрела на мужа и ждала. Ждала, что он еще скажет. Сейчас она впервые подумала, что не замечала прежде столько седины у него — черно-бурый,— и карие глаза, в которых всегда читалась доброта, вот что она при первом же знакомстве увидела в нем, будто высветлились, порыжели от времени.
— Он что же... бесчестный человек? — спросила она, преодолевая в самой себе какое-то странное сопротивление своим словам.
— Нет! Нет! — вскинулся муж.— Шохов честный человек. У него обостренное чувство опасности. Это я потом понял... А какой он работник! Мы в соседних бригадах работали: он гараж строил, а я столовую для тебя. Потом он Дом культуры строил. А я мастерские... Нас равно ставили как бригадиров, хотя в душе я понимал, что он лучше меня. Вот, посуди. Была мода, когда в бригадах специализацию ввели. Одна бригада бетонит, другая столярит и так далее. А он первый пошел против моды и ввел за правило, что каждый его рабочий должен все уметь делать. А ведь есть такие работы, что, не сделав одной, невозможно начать другую. Мы ждем, когда сделают, а он сам да сам. В общем, утер нам нос, мы тоже по его методу начали работать.
— Я сразу поняла, что он мастер, — сказала задумчиво Галина Андреевна.
— Мастер! Он столько всяких новинок напридумывал... Я так не умел. К примеру, штукатурка. Мы ее на дранку кладем, а дранка коробится, и начинает наша штукатурка отлетать. Помучились мы порядочно. А он знаешь что сделал? Он не стал намертво ее прибивать, а на такие шпунты посадил, на которых дранка могла бы скользить... Мелочь, но ведь мозги надо иметь такие, чтобы сообразить.
Вот теперь Галина Андреевна снова видела мужа как прежде. Он всегда был увлеченным, неравнодушным человеком, который не мог о себе помнить, когда было дело.
— Да он и здесь мастер,— повторила Галина Андреевна.— Но почему же все-таки он тогда уехал?
— Он не хотел бороться,— сказал муж.
— С чем, с кем бороться?
— Ну, мало ли с чем! У нас техника безопасности была ни к черту. Как раз в этот год, может, ты помнишь, пошли какие-то бессмысленные случаи. Один рабочий под грейдер попал, а у другого, когда он купался в Ангаре, произошел разрыв сердца. Потом еще помнишь, арматурка не выдержала, и кто-то свалился с высоты насмерть...
— Это я помню,— сказала она. — Этот случай произошел с Завадским. У него еще двое ребятишек остались.
— Вот-вот. А Шохов вдруг стал увольняться. По сути дела, ведь и мой взрыв был случаен. Рабочий забыл в кармане детонатор. К машине шли, когда рвануло... Одному полголовы снесло, а шофера — насмерть...
— Не надо об этом,— тихо попросила Галина Андреевна и сильно руками сжала голову мужа.
— Я не об этом. Я говорю, что случайность. И грейдер — случайность, и арматурка. Уж не считая ледяной воды. По отдельности-то все случайность. А вместе — не-ет! Вот Шохов-то первый и догадался об этом. Я тебе сказал или нет, что у него было обостренное чувство опасности? После какой-то истории с прорабом. Он рассказывал, да я не помню. Несчастье в общем, кажется, застрелили. Он уехал тогда. И тут заявление на стол — и скорей, скорей... Чувствовал: что-то должно случиться... Он опасность нюхом чувствовал. Пришел ко мне, выпивши, семья у него где-то на Украине. Пришел и говорит: уедем...
— А почему же я его не видела? — опять настороженно переспросила Галина Андреевна.
— Ты тогда была на перекрытии. Высоких гостей кормила.
— Да, да,— произнесла негромко Галина Андреевна.— Как же, я там среди начальства и этих, иностранцев, одна крутилась. Они там все гархали не по-нашему. А у меня осетр килограмм на тридцать, я им на костре готовила... Говорят по-немецки, а уминают вполне по-русски. А один из них потом приехал. Приходил в мою столовую: «Галя... унд риба, укусно, гут!»
— Ну вот.— Муж будто не слышал ее.— Григорий Афанасьевич ко мне пришел. Был он на взводе, что с ним крайне редко случалось. Завелся, начал крыть начальство и говорит: «Подал заявление я, Николай Анисимович. Уезжаю в Усолье».— «Думаешь, там лучше?» — я спросил тогда. «Не знаю, говорит. Но поверь, что здесь нехорошо». Это он несколько раз повторил. А в конце добавил: «В общем, смотри сам». Я-то старше его на полтора десятка лет. И опыту у меня поболее, а самоуверенности тогда хоть отбавляй. Я и говорю ему: «Вольному воля, Григорий Афанасьевич, только с места на место прыгать не люблю. Надо сделать здесь так, чтобы хорошо было...» Потом узнал, что в тот день, когда меня арестовали, он и уехал.
— Знал, что арестовали?
— Думаю, что знал. А чем он мне мог помочь?
— Это правда? — спросила Галина Андреевна и посмотрела мужу в лицо.— Он не мог ничем помочь?
— Галюша, чем же он поможет, тут уголовное дело. А у меня еще непорядки по технике безопасности обнаружились. Да в тот вечер, помнишь, я забежал на твой банкет и рюмку выпил... В общем, одно к одному.
Больше они за эти двое суток Шохова не вспоминали. Только на вторую ночь, когда Галина Андреевна, сморенная долгой бессонницей, в мгновение, как это бывает у детей, уснула, муж потихоньку встал и при свете лампочки там же, на кухне, написал Шохову письмо.
«Здравствуйте, Григорий Афанасьевич! — писал он.— С приветом к вам из недалеких мест заключения ваш бывший коллега по работе на Усть-Илиме Н. А. Кучеренко.
Во-первых, сообщаю, что нахожусь я сейчас в ИТК усиленного режима и работаю на строительстве третьей очереди химкомбината. Руковожу бригадой по изготовлению и монтажу арматуры, металлоконструкций и сборного железобетона.
Рассказывать о том, что жизнь здесь несладкая, пожалуй, вряд ли стоит. И так всем известно. Раз уж попал в исправительно-трудовое учреждение, тут уж не думай, что нравится, что не нравится. Что есть, тем и довольствуйся.
Пишу я вам, Григорий Афанасьевич, с большой просьбой: чтобы вы возбудили ходатайство перед администрацией учреждения (начальником колонии, а он, в свою очередь, перед судом) об отправке меня на вольное поселение в Новый город на строительство. В сентябре-октябре месяце ожидается большая отправка из колонии на стройки народного хозяйства, и я прошу тебя, Григорий Афанасьевич, сейчас, до осени, уделить мне хоть немного времени. Я свою ошибку осознал и много над этим передумал. И часто я вспоминаю, как ты меня предупреждал об опасности, а я не слушал. Но теперь-то я ученый. Так что ничего подобного со мной уже произойти не может. Так что если меня по вашей просьбе отпустят отсюда, я буду образцом самого дисциплинированного поведения.
За двадцать пять лет трудового стажа я всегда отличался усердием в работе, а в этой среде мое трудолюбие только может потихонечку зачахнуть.
Так что, Григорий Афанасьевич, если вы возьметесь за это дело, то все будет зависеть от убедительности вашего отношения, которое вы напишете на имя начальника колонии. Да вы и сами, Григорий Афанасьевич, понимаете, что чем подробнее вы меня охарактеризуете, разумеется в положительную сторону, тем лучше. Надо указать, что потерпевшие также ходатайствуют о моем направлении на вольное поселение, так как социальной опасности для общества я не представляю. Желательно их заявления также отправить в одном конверте с вашим. Обе сестры погибших обещали написать сюда подробные заявления, если они напишут и вы напишете, то вполне возможно, что к Октябрьской я буду в Новом городе под надзором местной милиции. А если ничего не выйдет, то долго мне еще сидеть, и не знаю, что может произойти со мной в обществе шнырей и крысятников.
Конечно, я держу здесь себя в руках, но ведь устал за столько лет и, насколько меня хватит, не знаю. Честное слово, что, если бы не Галя моя, не выжил бы и на сегодня, сам бы руки на себя наложил. Уж очень-то здесь насыщено такими людьми, которые не хотят работать и всеми возможностями, ухищрениями стараются погреть пузо на солнышке. А в конце месяца — давай план, отчитывайся перед начальником колонии, если заработок не достиг планового.
Ну ладно, Григорий Афанасьевич, на этом заканчиваю свое письмо. Еще раз прошу: вытащи меня отсюда! Не выйдет с первого раза, напиши вторично, можно и в Президиум Верховного Совета РСФСР и Верховный суд тоже. Не место мне здесь, честное слово. А уж если выйду досрочно, буду работать столько, сколько скажешь и кем угодно, хоть арматурщиком первого разряда.
До свидания.
Большой привет вашей жене и сыночку (Галя немного рассказывала), а также бывшему начальнику КИП Ангарстроя Макару Иванычу; а если кто еще из наших есть, то и им. Спасибо, что Гале моей помогли с домиком, выйду, за все оптом расплачусь. Только вызволи, приложи
Николай Кучеренко.
Да, Григорий Афанасьевич, обязательно укажи, что я болею нервной болезнью сирингомиелией, это очень тяжелая болезнь, и, если не лечить, с ней года через два-три, то есть к моменту окончания срока, я могу стать инвалидом. Ну вот, теперь все. Конец месяца завершен удачно. Бригада план выполнила, а если есть план, то и к бригадиру соответствующее отношение со стороны администрации колонии. У вас тоже месяц кончился. Ты, наверное, тоже развязался со всеми нарядами и материальным отчетом и тоже имеешь относительную свободу времени. Поздравляю задним числом со всеми прошедшими праздниками и желаю самых больших успехов в жизни и работе.
Кучеренко».
Внезапное заселение участка, открывшееся в майский праздничный день с высоты Вальчика, не было неожиданным для Григория Афанасьевича. Он знал, он предвидел такое заселение потому, что немало поездил по стройкам и всюду в каком-то виде встречал индивидуальные поселки, именуемые по-разному: где самострой, а где нахалстрой, или попросту нахаловка, или оторвановка, или шарашкино, шараповка, Шанхай, чикаго, копай-град, а в Братске так вовсе индия! — что и означало: индивидуальный поселок.
Расчерчивая свою будущую усадьбу, Шохов это предугадывал и расположил дом так, чтобы с трех сторон к нему невозможно было подступиться будущим застройщикам, и только с одной стороны, где воткнул колышек Самохин, могла стать (и она действительно стала!) первая улица Вор-городка. Таким образом, никому ничего не указывая, он наперед, своим собственным строительством, глубоко продуманным, предопределил, как некогда царь Петр в своем граде, закладку и линии будущих застроек и даже улиц.
Если Шохов и был поражен, взглянув с высоты на десятки домиков, появившихся в одночасье, то лишь тем, что это произошло так массированно, как десант с неба. Даже его, видавшего, как говорят, всякое, взволновала картина мгновенного образования улицы, да еще именно в том направлении, которое он и предусматривал. Возбудила, обрадовала (как же, ведь его «грех» прикрыт другими теперь «грехами»!), но и испугала. Подумалось: как бы сразу не схватились здешние власти! Они не любят массовых действий, в каком бы направлении они ни исходили. Постепенность, незаметность в таких делах была бы куда надежнее.
Но о чем теперь говорить. Посеял ветер — пожал бурю. Главное было — скорректировать свои планы с учетом нынешних событий, предусмотреть все. К примеру, оставить удобные участки для потенциальных знакомых, которые захотят здесь строиться; определить уровень взаимоотношений, без которого невозможно существовать в таком плотном соседстве, и даже степень прикрытия от посторонних глаз своего дома да и строительного материала, сейчас довольно разбросанного... Ибо известно, что поселенец, как младенец, что видит, то к себе и тащит!
Так появилась проблема забора, к которому Шохов и приступил на следующий же день после праздника.
— Зачем же забор, когда дом еще не построен? — спросил наивный Петруха.— Да и никто не строит заборов. Все так живут. Смотри!
— Надо забор,— твердил Шохов, не считая нужным объяснять, почему надо. Надо, и все.
И с тем начал копать ямы для столбов, разметив чертой все четыре стороны участка, но прежде всего забор стал городить с той именно стороны, где были поселенцы, улица, а значит, посторонние глаза.
— Неудобно как-то,— сказал опять Петруха.
Он и вправду чувствовал себя неудобно. Постоянно оглядывался, не смотрят ли на них, не удивляются ли, что они отгораживаются от белого света.
— Неудобно штаны через голову надевать,— коротко отвечал Шохов.
Он не сидел на месте, копал, и копал, и копал теперь ямы. На следующий день затесал столбы, на костре из разбросанной щепы обжег края и каждый столб снизу завернул в кусок толя. Выравнивая столбы, битым кирпичом заполнил щели в ямах и деревянной чушкой все это крепко утрамбовал, Петруха только придерживал столбы руками. Набив поперечные жерди, Шохов необработанным горбылем (торопился прикрыться, будто гнали) без щелей, сплошняком начал возводить высокую, метра два, ограду.
И опять пораженный Петруха спросил его:
— Зачем же такой высокий? А ров с водой ты не собираешься сооружать?
Шохов колотил и колотил, не глядя по сторонам, и ничего не отвечал.
А когда Петруха вторично произнес, что это не забор, а китайская стена, Шохов вдруг вспылил.
— А мне и нужна стена! — закричал он.— Я не хочу на виду у всех жить! Я не хочу жить на коммунальной улице!
— Но ведь мы вместе строимся? — спокойно и с некоторым удивлением возразил Петруха.
— Строимся вместе... А жить будем раздельно! — опять закричал Шохов.
Петруха отступил на несколько шагов, будто испугался, что его ударят. Рассматривая Шохова на расстоянии, задумчиво подтвердил:
— А ведь правда, может, мне не стоит переезжать в этот дом, а? — И с этими словами удалился.
Шохов только покачал головой, не прекращая работы. Он-то понимал, что Петруха юродивый, и поэтому можно ждать от него любых выплесков. Но что он сам себе не враг и не отступится от строительства, Шохов тоже знал. Они, как двое в каком-то фильме, соединены цепью, и разомкнуть ее невозможно. А если и грызутся, так это тоже нормально. Дружеская грызня вовсе не грызня! Вкусы, меры, нормы, характеры — все у них разное, и это не может не сказываться на их спорах о будущем доме. Но у Шохова опыт и, что важней, хорошее знание жизни в отличие от Петрухи. «Сам же потом будет и благодарить, когда поставлю забор. А со временем и до забора созреет»,— решил Шохов.
В него будто вселился бес. Он вставал рано утром и до самого вечера возводил ограду, действительно такую ограду, чтобы прикрыла все.
Он бы и ров с водой построил, пусть Петруха не шутит над этим, но не в его возможностях сделать такой ров. Впрочем, и так дом с трех сторон прикрыт оврагом и спереди теперь — сплошной стеной.
Закончив забор, Шохов с удовлетворением прошелся вдоль него, хлопая ладонью по неотесанному горбылю (потом заменим!) и будто удивляясь сам своему странному созданию. Он и в сторону отходил, чтобы узнать, что можно увидеть от времянок; он и на Вальчик взбирался; отовсюду забор был надежен и хорош, отовсюду гляделся и внушал уважение к своему хозяину. Так что Шохов произнес не без хвастовства:
— Ну и нагородил, Григорий Афанасьевич! Ну и нагородил делов!
В этот же день, а точнее сказать, вечер — майский день, считай, до ночи, — пришли к нему первые соседи-переселенцы. Про себя он теперь так и звал: десантники.
Новоселы неожиданно оказались народом хоть и не робким, но вполне покладистым. Было в них одновременно будто и нахальство, но и некоторый испуг, уж как оно все вместе сочеталось, трудно понять. Несколько мужчин, молодые и пожилые, и две женщины постучались у новой калитки, но, так как Шохов за визгом пилы их не слышал, они крикнули ему, что просят выйти к ним на минутку, чтобы переговорить.
Шохов знал, что новоселы придут к нему, должны прийти, и про себя хотел, чтобы они пришли. Дело, конечно, хозяйское, где селиться и как. Тут они могли никого не спрашивать и ни перед кем не отвечать. Но догадливый во все времена Григорий Афанасьевич не мог не принять во внимание характера переселенца, который хоть лезет во все щели, как его заставляет жизнь, но лезет с оглядкой, посматривая ревниво на других и втайне надеясь, что он не совершает какого-то проступка и закона не нарушает, а делает как все. И это необычное состояние уважения всего законного и сомнения, что он все-таки нарушает его, заставляет переселенца быть начеку, заводить знакомства и искать в каждом поддержки. Как поддерживать и других, себе подобных.
Вот так и произошло: десантники явились к Шохову.
Григорий Афанасьевич обернулся на крик и жестом пригласил заходить к нему во двор. Был он не один, с Петрухой, но обращались к нему, и разговор вел с гостями только он.
Сели кто где мог, курящие закурили, оглядывая незаконченный дом и двор, заваленный строительным материалом.
Для начала знакомства задали несколько вопросов: где что доставал, как дорого обошлось и все в том же духе. Шохов сдержанно, но вежливо ответил, объяснил, ничего не скрыл. Даже про «золотое дно» поведал.
— Так вот, Григорий Афанасьич,— произнес после паузы самый пожилой среди всех, невысокий дядька с выражением не то чтобы нахальным, но задиристым, свои его звали дядя Федя. У него, видать, и характер, несмотря на тщедушность, был драчливый.— Не судите строго, если что-то сделали не так. Мы люди мирные и хотели бы все уладить добром.
Дядя Федя произнес и стал усиленно дымить папиросой, сосредоточенно глядя перед собой.
— А что улаживать-то? — будто не понял, не захотел понять Шохов.— Живите, раз поселились. Я тут, можно сказать, никто.
— Да и мы никто, — хрипловато усмехнулся дядя Федя.— Это село черт в кузове нес, да растрес, так у нас говорят. В общем-то мы все из одной бригады, да и на стройку вместе ехали, так нам с руки и поселиться было вместе...
— Ну и живите, — опять повторил Шохов.— Откуда сами?
— Ярославские,— подал голос кто-то из молодых.
А дядя Федя опять же, язвительно усмехаясь, произнес:
— Ни сбывища, ни скрывища, ни крова, ни пристанища! А вот насчет того, что жить тут, мы не то чтобы спрос объявляем, а как бы хотим с вами наладить связь и недовольство сгладить, значит.
— Почему недовольство? — уже всерьез заинтересовался Шохов и даже привстал.
Был он в робе, усыпанной опилками, верхоночки, брезентовые рукавички для работы, в руках держал, так как предпочитал не набивать мозолей и работать вообще организованно, пусть здесь и не производство. Волосы, светлые, потные, растрепались, но все равно было видно, что он человек хваткий, настырный и, может, даже веселый, уж больно голубые и бойкие были у него сейчас глаза.
— А как же,— резонно качнул головой дядя Федя. — Ясно, что недоволен, раз под боком деревню построили, да еще без разрешения!
— Да я и сам... Без разрешения строюсь-то! — весело воскликнул Шохов без всякой, впрочем, наигранности и посмотрел при этом на Петруху.
— Понятное дело,— сказал дядя Федя.— Но не вы к нам, а мы к вам, как говорят, приладились. Тут никаких сомнениев нет. И потому хотим, чтобы вы нас благословили, да и не сердились тоже. А мы, как положено, прописочку, значит.
Тут дядька кивнул одной из женщин, и она ловко вынула две бутылки водки, сало в тряпочке, яички и что-то еще.
Шохов как взглянул, так и понял: работа это Самохина. Вот же проходимец, накрутил, значит, людей, припугнул, может быть, заставил прийти на поклон. Вроде бы как и воеводе какому. Да ведь они и сами то же бы сделали, но по-человечески, как совесть бы подсказала! Ах, Самохин, сукин ты сын!
Осмотрев подарок, Шохов мельком взглянул на Петруху, как он это все оценивает, хоть знал, как он оценивает, посмотрел на дядьку и на остальных — все ждали его ответа. Он сказал просто, как умел это делать:
— Спасибо.
Потом опять посмотрел на Петруху и добавил:
— Есть предложение: все это добро вы сейчас заберете к себе домой, а я к вам, скажем, с Петром Петровичем приду на новоселье. Как?
Дядя Федя откинул папироску и без выражения произнес:
— Идет.
И тут дал знак женщине, и она все это ловко спрятала в сумку.
На том основной разговор и был закончен. Еще посидели для приличия, погоду обсудили, виды на лето, на урожай. Потом гости встали и попрощались.
Все были довольны, как показалось Шохову. Даже он сам был собой доволен. И только Петруха стоял, как и прежде, на своем месте и о чем-то мучительно думал, гримасничая. Он не умел скрывать своих чувств.
На следующее утро он не пришел, как было договорено, на работу и вечером тоже не пришел. Шохов занимался чердаком да крышей, и помощь Петрухи при этом была ему позарез необходима. Но так уж он был устроен, что не пошел к Петрухе в избушку и не стал ни о чем напоминать. Знал, что никуда не денется, придет да еще прощения попросит.
Он сбил из горбыля потолок, так, чтобы воздушное пространство оказалось не меньше двух сантиметров. Наложив брусочки, все обколотил досками, сделав, таким образом, черный потолок. На это пошла обрезная доска, обзол. Сверху всего он насыпал опилок, действуя опять же изобретенной им лопатой с трехметровой ручкой. Опилок не хватило, он и тут нашелся, на участке Васи Самохина взял с десяток ведер. Вася в убытке не будет, он себе всегда привезет.
Надо отдать ему должное, что опалубочные доски на пол он, как обещал, достал и на тракторе забросил на участок. Теперь из этих досочек, после соответствующей сортировки, лучшая часть была отложена на полы (по счету!), а остальные пошли на рамы.
Пока Петруха хандрил и задерживал крышу, Шохов фуганочном и полуфуганочком поработал над доской-сороковкой, потом распилил ее на бруски, отобрал в каждом брусочке паз для стекла. Он успел еще и стекло на складе выписать. Для дешевизны попросил бой, и хоть сперва сказали нет, но испытанный метод в виде шоколадки девочке-продавщице сработал, и девять метров «боя» удалось купить. Петруха должен быть благодарен: квадратный метр по рублю достался! Купил в магазине и стеклорез. Тут же увидел пилочку-змейку и ее купил для вырезки декоративных узоров по дереву. Дом должен быть красив.
Петруха явился на третий день вечером. Извинился и молча присел на какой-то обрубок, на Шохова он не смотрел. И хотя тот принялся ему объяснять, что они должны сегодня сделать и как дальше пойдет работа, так же безучастно смотрел куда-то в пространство и не двигался.
— Ты чего, заболел, что ли? — полюбопытствовал Шохов. Он чувствовал некоторую вину за свою прошлую грубость, но извиняться не собирался.
— Нет. Я не заболел,— ответил Петруха тихо. Вздохнув, продолжал: — Ты извини, Григорий Афанасьич, я в этот дом не поеду. Ладно?
Петруха будто и не говорил, а спрашивал разрешения у Шохова.
Тот не сразу понял, о чем идет разговор.
— Как не поедешь? Когда не поедешь?
— Никогда,— произнес еще тише Петруха.
До Шохова дошел истинный смысл произнесенного, он все понял и ужаснулся: Петруха отказывался насовсем от дома!
— Ты подожди, подожди,— приструнил он мягонько и терпеливо, зная, что умеет уговаривать, а уж доброго, покладистого Петруху тем более сумеет уговорить.— Ты чего, обиделся, что ли?
— Нет, Григорий Афанасьич, я не обиделся.
Шохов поморщился от непривычного Петрухиного официального обращения.
— Обиделся! Что же, я не понимаю? Ну, прости! Прости! Под руку ведь говорил, ну я и вспылил, с кем не бывает.
— Не обиделся,— повторил Петруха.
— Так что же стряслось-то? — громко воскликнул Шохов.— Дом, что ли, плох? Может, лучше кто сделает?
Петруха помотал головой, все так же не глядя на Шохова.
— Дом, Григорий Афанасьич, хорош. Я такого дома никогда не построю. И никто не построит.
— Так какого рожна! — крикнул Шохов, но сдержался и тише, приструнивая себя, добавил: — Извини, но чего же ты хочешь? Денег? Их же все равно нет!
— Денег я сейчас не прошу,— сказал Петруха.— Будет, отдашь. Я вот подумал, Григорий Афанасьич, что помощи от меня было все равно мало. Да мне и в избушке неплохо. Честное слово. Только не надо на меня сердиться... Я не смогу жить в таком доме.
— В каком таком-то? — удивился Шохов, глядя впрямую на Петруху, искренне желая его понять.— Большом? Теплом? Высоком? Каком?
— Да нет,— морщась, пробормотал Петруха.— Не в этом дело. Я вообще говорю. Не привык я, понимаете. Усадьба, огород, сад, сарай... Вы же все это будете строить, да?
— Если буду, так буду. А может, и не буду.
— Ну вот. Я и понял... Такой огромный забор... Все это не мое. Мне и денег не жалко. Вы уж живите с женой, вам, наверное, тут хорошо будет.
— Подожди,— попросил Шохов, пытаясь заглянуть ему в лицо и чувствуя себя растерянным. У него даже голос изменился.— В заборе, что ли, все дело?
— Во всем. И в заборе тоже.
— Ну давай его сломаем к чертовой матери! — решил тут же Шохов.
— Не надо ломать, Григорий Афанасьич. Вы без него не сможете. Да и не в нем дело.
Шохов вздохнул и присел рядом с Петрухой. Тронул за плечо, что-то хотел сказать, но раздумал. Помолчав, произнес подавленно:
— Бросаешь меня? — И так как Петруха не отвечал, еще сказал: — В самый трудный момент, Петруха, бросаешь. А ведь вместе же мечтали, да? И осталось-то... всего ничего.
Тут Петруха подскочил и беспомощно руками потряс перед лицом Шохова:
— Не могу! Слово, что не могу! Три дня мучился, себя довел не знаю до чего...— И очень жалобно, моляще: — Не могу, Григорий Афанасьич, отпусти ты меня, пожалуйста.
Тут вроде Шохов и опомнился. Усмехнулся странно и махнул рукой.
— Ах, ну что, тебя силой держат? Но ведь от дома же отказываешься! От хорошего дома, в избе хочешь прожить? А ведь приличный дом — это, Петр Петрович (так-то тебе: тоже обращусь официально), для самосохранения, да, да! Ты за личность ратуешь, а какая же личность без стен и крыши, на виду у всех? А? Ты хочешь, чтобы люди к тебе не лезли, когда их не просят, так это только в нормальном дому может быть. И забор никому не помеха, если калитка существует. Забор дает возможность на своей земле постоять. Да нет, я понимаю, насколько она своя, условно, конечно, своя! Но ведь представь себе, как это получается: выйдешь после работы, а тут и грядочки, и деревца, и собачка твоя, и всякая мелкая живность, и даже воробьи... А ты здесь царь, ты король, президент, глава всему! И лишь поэтому ты полноценный человек, да, да! Тебя на работе придавят невзначай, по дороге нахамят, в магазине обругают... А в калиточку вошел, задвижкой лязгнул — и навсегда сам с собой. Никто не оскорбит, не обидит, не накричит и не тронет. Открой грудь, рубашку сними, пусть кожа, пусть легкие отдыхают. И сердечко потише, и нервы поглаже, и вот уже чувствуешь, что ты в человека восстанавливаешься! У нас поговорка была: в лесу человек лесеет, а в людях — людеет. А он и в хозяйстве, в доме, в участке своем людеет... Как же ты можешь после этого от него отказываться-то? Ведь не враг же ты себе?
— Да вы не сердитесь, Григорий Афанасьевич,— повторил Петруха.— Мне избы достаточно для себя, чтобы человеком быть. А в этом дому я могу и потеряться... Правда. Счастье — это умение довольствоваться малым...
— А дед? Дед Макар? — как за соломинку ухватился Шохов за последний, вовсе немалый, как ему казалось, довод.— Он-то ведь ждал избы?
Пожалуй, впервые Петруха посмотрел в лицо Шохову, и взгляд его был чист.
— Да, я знаю. Я его подвел, конечно. Но мы придумаем. А пока мы вместе поживем. Он хороший человек.
— Я так и понял! — ранено вскрикнул Шохов.— Я так и понял, что вы оба против меня будете!
— Да нет, Григорий Афанасьевич, дед Макар к вам зла не имеет. Но мы... мы и правда в чем-то похожи. Даже электронная машинка показала, что у нас в биоритмах духовного совпадения почти сто процентов.
— Машинка? Машинка? — закричал разозлясь Шохов.— А насчет меня что же твоя дурацкая машинка сказала? Ты ведь рассчитал, да?
— Нет,— сказал Петруха виновато.— Я вашего дня рождения не знаю.
— Но все равно...
Он не стал прощаться с Петрухой, а залез на чердак, под самые стропила, и стал стучать топором. Петруха до избы дошел и спать лег, но не спалось ему. Почти до рассвета он слышал этот ровный одинокий стук.
На другой день после ухода Петрухи свалился Шохов. Как подкосило его. Может, он той холодной ночью застудился, ветер был. А может, перетрудился да и перенервничал.
С утра занемог, но пытался себя пересилить и распорядка обычного не стал нарушать. Кой-какие дела по дому сделал и на работу сходил, а вечером строительством занимался. Но без охоты работал, по инерции, а ужинать и вовсе не стал.
Ночью спалось плохо, думалось о смерти. Вдруг захотелось Тамаре Ивановне письмо ласковое написать. О своей любви к ней, что сильно истосковался по ней, по семье, устал жить один. Человек он вроде семейный, а всю жизнь как сам по себе. Забыл уж, как бывает, чтобы дома кто-то суп сварил, майку, носки постирал, да и утешил, когда в расстройстве нервы и все валится из рук.
А ночью приснилась ему Тамара Ивановна, будто она, веселая, танцует современный танец. Он тоже захотел с ней танцевать, но не выходило почему-то, все никак в ритм попасть не мог и немного тушевался. Напрасно он силился подладиться, стал нервничать, нехорошие мысли полезли в голову. Захотелось испортить ей этот не в меру веселый танец. «Ты мое письмо получила?» — спросил он жену с неприязнью. «Получила, но не прочла»,— отвечала Тамара Ивановна, все так же улыбаясь, никак не желая остановиться. «Так прочти! — крикнул он.— Мне же плохо! Мне совсем худо! Или ты ослепла да оглохла от своего дурацкого танца!»
Проснулся он от собственного голоса. Светила луна в проем окна, и было тихо. Так тихо, будто омертвело вокруг. Сердце сжалось у него от страха. Чтобы не слышать этой тишины, он поднялся, нарочито громко шаркая ногами, пошел на улицу и напился из бачка, звякая цепью. Это был тот самый бачок с кружкой на цепи, подобранный на свалке. Попил и сел на приступку, поглядывая через верх забора на темнеющую в лунном неясном свете избушку. Вдруг подумалось, что еще можно пойти сейчас туда, разбудить Петруху и попробовать помириться с ним. Потом развести в печке огонь и посидеть, как зимой сидели, когда было им хорошо. Что же произошло, что разбежались они? Неужели шоховский забор напугал Петруху?
Но Шохов знает, что прав-то он, когда поставил этот забор чертов, заслонившись от чужих глаз и рук. Не пришло время, когда можно всем и все доверить. Это и Петруха понять в силах. Как не пришло время только отдавать, ничего не требуя взамен.
Человек — существо гармоничное, и его идея жизненная тоже должна быть гармоничная и вот какая: ты вкалываешь не за страх, а за совесть, но ты должен иметь свой угол, свое хозяйство, свой другой, внерабочий мир, который бы давал тебе возможность чувствовать себя не роботом, а человеком.
Большего Шохов не хочет. Он не способен воровать, даже урвать по-настоящему, даже схимичить, как тот же Вася Самохин, которого он не осуждает. Пусть живет, если совесть не болит у него. Так чего же тогда Петруха на него взъелся, почему отверг от себя? А ведь отверг, совсем отверг, как границу перед ним поставил. У тебя, мол, свое, а у меня — свое. Но он-то с дедом Макаром, а не один!
Застыл Шохов, и стало познабливать его. А он все сидел, глядел на чернеющую в стороне крышу избушки. Хоть близок локоток, да не укусишь. Пойдет ли он или не пойдет — ничего не изменить между ними. И дело тут не в избушке и не в шоховском заборе, а в чем-то ином, что Шохов до конца не додумал. Но он додумает. Он до всего доходил своим умом и до этого тоже дойдет. А сейчас надо зажаться и самолюбие уязвленное спрятать подальше. Всяко переживали и это пережуем... У него есть дом и Тамара Ивановна с Вовкой. Они-то его всегда понимали. В конце концов, у него есть еще и он сам. Ни разу я не сдрейфил, не отступил от своего шоховского начала. Уезжал — да. Менял места — да. Жил без семьи — да. Многажды, да! да! Да! Но именно потому и делал все и ездил, что себе не хотел, не мог изменить. Как чувствовал опасность, что сомнут, скомкают, сломают, так и уезжал куда-нибудь. А теперь здесь, когда близка цель и уже, кажется, рядом с тем самым, о чем мечталось и грезилось наяву, вдруг пошло снова крушиться, и не кто-нибудь, а Петруха, добрый в сущности человек, вынул первый чурбачок из-под основания его идеи. Вот уж не думал, не гадал. А уехать, как прежде, нельзя, а записать Петруху во враги тоже невозможно. Первый раз беспомощным, бессильным был он перед Петрухой. Одна поддержка — это своя собственная вера в то, что он, а не Петруха в споре прав. Иначе все прахом. Ничего он не сможет сделать. Ни-че-го!
Совсем остыл Шохов на воздухе. Трусцой пробежался до постели (уже не в балагане, а в уголке дома на железной койке, взятой с «золотого дна», спал он), завернулся в одеяло и полушубок. Но продолжало трясти, и ног заледенелых не чувствовал. Все очевидней становилось, что заболевает.
Забылся под утро, когда серый рассвет влился в свободные проемы окон, осветил неустроенную внутренность дома. Только коечка среди досок, стекла, рам и инструмента была здесь чем-то обжитым, но казалась такой одинокой, заброшенной, как и сам Шохов.
Приснился ему короткий сон, что Петруха нанизывает на длинный нож с деревянной ручкой куски хлеба и, подбросив ловко этот нож вверх, так странно зубами его ловит, что хлеб попадает в рот. Испугался Шохов, выхватил у Петрухи нож, понимая, как опасен подобный фокус. Но Петруха беспечно достал другой нож и опять стал его подбрасывать и ловить зубами. Больно от такой картины стало Шохову, страшно стало. Он проснулся и опять почувствовал, что знобит его, голова разламывается от боли в висках, а во рту пересохло. Попытался идти, с трудом сделал несколько шагов, ноги у него дрожали. Он перемог себя, умылся, хотел что-то поесть, всухомятку, но ничего не лезло в горло. По сухой тропе вдоль ручья, а потом по дорожке он забрался на Вальчик и присел на землю. В утреннем ясном свете поднимался перед ним Новый город, как белый мираж в пустыне. Отливал синевой асфальт на улицах, первой и нежной зеленью покрылись кустики вдоль бульваров. Видно было, как шли на работу люди — цветная, пестрая толпа.
Шохов почувствовал, что он отторгнут и от этого живого мира. Заточил себя в недостроенном доме, за высокой стеной, и никому он там не нужен. Умрет, и не вспомнят, найдут через неделю-другую, если кто-нибудь хватится на работе. Странные мысли сегодня лезли в его голову.
Он поднялся, не оглянувшись на свой дом, как это делал прежде, стал медленно спускаться, чувствуя все время эту противную дрожь и слабость в ногах. Через полчаса он сидел в городской поликлинике в кабинете врача, полной и добродушной женщины в золотых очках. Женщина посмотрела язык, пощупала пульс и велела лечь на кушетку. Помяла живот, спросила, каков стул, нет ли рвоты или поноса.
— Я мало ем,— сказал вяло Шохов.
— Мало не мало, но вам требуется покой и нормальное питание,— произнесла доктор и что-то стала записывать. Она писала и одновременно продолжала говорить: — Куриный бульон, ранние овощи. Попросите вашу жену, чтобы она...
— Я один живу,— перебил сразу Шохов.
— Вот как? — ровно произнесла врач.— А кто же за вами ухаживает?
— Никто. Я сам.
— Это не годится,— сказала врач раздумчиво.— Я боюсь, что у вас воспалительный процесс в легких. Могут потребоваться уколы. И вообще... Может, вас направить в больницу?
Шохов испуганно отказался:
— Нет, нет! Я не могу в больницу!
Он только представил, что придется на неделю или две бросить свой дом, хозяйство, материалы, все, что открыто лежит и требует постоянного присмотра, — это было невозможно. Никак невозможно. Могут растащить, украсть что-нибудь. Да и нельзя бросать его дом в таком виде!
— Ладно,— сказала женщина.— Я вам выпишу на пять дней бюллетень, но если станет хуже, вызовите врача. Наташа! — крикнула она в соседний кабинет.— Запищи у больного адрес и телефон.
— У меня нет телефона. И адреса тоже нет.
— Но что-то есть, если вы живете? — с улыбкой спросила врач.
— Дом... Недостроенный...
— Ну, так и запишем, что у вас недостроенный дом,— произнесла, все улыбаясь, врач и кивнула ожидавшей его медсестре.
Худенькая, черненькая, остроносенькая, похожая на галчонка, медсестра Наташа записала в тетрадь местонахождение дома, на всякий случай телефон работы. Потом она выписала рецепты, дала на подпись врачу и объяснила, что и в каком порядке пить.
Он слушал рассеянно и вряд ли что-нибудь запомнил. Но в аптеку зашел и все купил, как положено, хоть вовсе не был уверен, что станет эти лекарства принимать. Шохов не любил лекарства. Потом зашел в общежитие, так попутно. В городском отделении связи взял письмо от Тамары Ивановны. Дорогой его прочел. Жена писала, что у них теплая и хорошая весна. Сын Вовка окончил вполне достойно, с двумя трояками, первый класс и в начале июня едет в пионерлагерь на целых два срока. У Тамары Ивановны должен быть отпуск, который она хотела провести рядом с мужем, чтобы скорей помочь с домом, но так уж вышло, что она тоже поедет в пионерский лагерь по решению роно. Она отказывалась, но ничего не вышло. Больше новостей никаких и не было, кроме одной. Тамаре Ивановне написала жена Мурашки (оказывается, они переписывались, Шохов не знал), что старший сынок Валерий закончил ПТУ и должен быть направлен на любую новостройку страны. Не может ли Шохов взять его к себе? Парень он смирный, послушный и очень старательный, весь в папу. Если Шохов согласен, то Тамара напишет им сама. Она же считает, что сына Мурашки следует принять, он вырос без отца, и у них, у Шоховых, перед семьей бывшего друга, как говорят, моральный долг...
Вот такое было письмо.
Шохов положил его дома под подушку, чтобы не забыть ответить. А что он ответит, он еще не придумал. Но и он понимал, что сына Мурашки нельзя не принять, тем более что об этом просят. Хотя, конечно, забот будет с ним немало. Надо устраивать на работу, в общежитие...
Превозмогая себя, он еще попытался работать. Он схватился делать дверь, хоть она ничего и не значила, пока не были застеклены окна. С трудом натаскал толстого — тридцатка — горбыля, связал раму, соединив в шип, и рядком прибил нестроганые доски. Оргалитом, подобранным на свалке, зашил дверь с двух сторон и стал уже петли лапчатые (так в деревне и звались — лапа!) привинчивать, но почувствовал невероятную слабость и слег. Пролежал до сумерек, уткнувшись лицом в подушку и чувствуя, как липнет к мокрому телу рубашка и как сам он весь наполняется тяжелым жаром изнутри. А ночью стало ему совсем плохо. Он уже и себя не чувствовал, и тела не чувствовал, только все горело, будто уже не внутри горело его, а снаружи, ему показалось даже в бессознательном состоянии, что дом его горит. Но страшно ему не было. И жалко тоже не было. Он стонал, обняв подушку, будто заклинал кого-то, а потом заплакал. «Господи! — просил отчаиваясь он.— Я устал, господи... Я не могу так жить больше. Мне тяжело так жить. Я все время строю. И нет конца. Я умираю, и ничего я не успел сделать... Мне больно, больно, помоги мне!»
Под утро он наконец заснул, и пасмурный рассвет обнаружил его лежащим посреди недостроенного дома, на самой что ни на есть серединочке, завернутым в шубу. Подушка в опилках и женино письмо валялись рядом.
Как он оказался на полу и в шубе, он не смог вспомнить. Но следующий день прошел и еще один, а он лежал, перейдя в постель, ничего ровно не чувствуя — ни жара, ни боли, ни мук. Все отошло, и он, словно отчистившись от скверны, казался себе легким, даже воздушным, но нисколько не больным. Странная прострация овладела им. Полное безразличие к окружающему. Таким его и нашла Галина Андреевна, вернувшаяся из своей поездки к мужу.
За те два или три летних дня, которые Галина Андреевна не была в Вор-городке, улица, на которой она построилась, так называемая Сказочная, еще больше выросла. Появилось несколько времянок и еще больше разных колышков, обозначающих, что место застолбили.
В первый день Галина Андреевна занималась собственным домом и никуда не пошла. Но к вечеру второго дня, возвращаясь с работы, она решила заглянуть к Шохову и занести письмо мужа. Муж просил передать письмо побыстрей.
Галину Андреевну удивило, что никого не было видно во дворе шоховского участка, не было и слышно, уже ставшего привычным, постукиванья топора. Уж все замолкнут к ночи, а у Шохова все как дятел долбит: стук да стук. Неугомонный человек. А тут будто вымерло. Осторожненько, найдя щеколдочку, отворила она калитку и заглянула на просторный двор. Прошла по нему, оглядываясь по сторонам и опасаясь зацепиться чулками за какую-нибудь доску, которых было навалено кругом, стопочками и вразброс. Сунула голову в проем двери с некоторой опаской и тут увидела его. Поразилась, как он лежал с открытыми глазами и смотрел в потолок.
— Григорий Афанасьевич, к вам можно? — спросила она, не решаясь зайти. Так как он не отвечал, Галина Андреевна сделала несколько шагов и опять сказала: — Простите, я без приглашения.
Шохов только глазами в ее сторону повел, но опять ничего не ответил. Тут-то Галина Андреевна и сообразила, что ему плохо. Потрогала лоб, быстро намочила какую-то тряпочку и положила ему на голову. Нашла на стуле лекарства и приказала ему проглотить, он повиновался. Потом полезла в свою сумку, но, как назло, именно сегодня ничего съестного с собой не оказалось. Тогда она сказала, что сейчас придет, и почти бегом бросилась к своему домику. Взяла кусок вареной курицы, подогрела на керосинке чаю и залила его в термос, на хлеб намазала масла и все это положила в сумку.
Шохов есть не стал, но чаю попил и поблагодарил.
— Вам нужна помощь? Может, врача вызвать? — спросила Галина Андреевна, оглядывая его жилище и соображая, как бы найти время, чтобы прийти и немного здесь прибрать.
Он помотал головой.
— Спасибо. Я завтра встану.
— Нет уж, завтра я сама приду,— сказала Галина Андреевна.— А вы полежите. У вас температура.
На следующий день прямо с работы она пришла опять. Достала из сумки термос и налила ему бульона и пирожок достала, совсем свежий пирожок. Спросила, принимал ли он лекарства, хочет ли чего еще, и, когда он ответил, что нет, принялась за уборку. Впрочем, это было трудно сделать, потому что грудами были свалены стекла и доски, дерматин, и гвозди, и всяческий инструмент. Веничком из прутьев, обнаруженным во дворе, она смела стружки, что было возможно, сложила так, чтобы не валялось под ногами, а разбросанную повсюду одежду повесила на гвозди, которые торчали повсюду из стен.
Потом присела прямо на койку у него в ногах и улыбнулась:
— Жив, курилка? Я-то вчера перепугалась, когда в дверь увидела, что вы весь белый лежите. Думаю: а вдруг не дышит?
Шохов смотрел на ее красивое лицо, но не видел ничего, кроме чувственных нежных губ, не тронутых помадой. Эти губы ему улыбались, и ему стало легче.
— Да нет, я ничего. Я немного,— произнес он тусклым голосом, которого и сам не узнал.
Он опять уставился в ее удивительные губы, подумав вдруг, что как было бы хорошо ему, если бы Тамара Ивановна не уехала в свой лагерь. Теперь она бы сидела на месте Галины Андреевны и легкими руками (ах какие у нее руки!) гладила бы его по одеялу. Господи, ну за что же ему так не везет?
Галина Андреевна ушла, наказав не вставать и принимать лекарства, а он все думал о жене и заснул. И опять она ему приснилась невозможно веселой, с большим букетом цветов. Он еще подумал во сне, что слишком яркие у нее цветы, какие-то огненно-рыжие, неприятно режущие глаза. А когда проснулся в сумерках, то услышал, что в доме кто-то есть. Прямо у ног его стоял человек и смотрел на него в упор. Шохов, не поднимая тяжелой головы, попытался, скосив глаз, рассмотреть человека, но не смог. Подумалось лениво: «Ну и черт с ним! Пусть стоит, если ему приятно! Рассопелся вишь!» И закрыл глаза. А когда снова открыл, то уже совсем рядом с собой увидел остренькое, как у мыши, ассиметричное лицо и чуть скошенный набок взгляд. Нисколько не удивившись, подумал: «Сенька Хлыстов тут! Ишь, ворон, почуял запах падали, да? Прилетел и ждет!»
— Чего ждешь? — спросил Шохов, не глядя на него.
— Дык, Григорий Афанасьич, зашел. Иду мимо и думаю: как не зайти, если Григорий Афанасьич тут живет. И зашел. Будить-то побоялся, а ты как почувствовал...
Шохов слушал, молчал. Не хотелось говорить ему с Хлыстовым. В другое бы время прогнал, сейчас-то как прогонишь. Да он ведь хам, он и не уйдет. Нет. Он своего добьется. Вот интересно, чего он хочет от Шохова? Ведь не зазря же он пришел?
— Ну и что? — спросил Шохов с закрытыми глазами. Его начинало раздражать это сопенье Хлыстова.
— Так ведь как же не встретиться,— торопливо заговорил тот.— Я теперь у вас, можно сказать, под боком живу, Григорий Афанасьич. Мимо на работу, мимо с работы. И опять же, вы тут как бы комендант наш, и неудобно не зайти...
— Когда же ты успел?..— Хотелось добавить «сукин сын»... Но сдержался. Лишь вприщур посмотрел на Сеньку. В костюмчике: видать, с работы. Сумочка хозяйственная в руках. Ишь прыщ, приехал и под бочок, значит. Ловко!
— Так ведь я, Григорий Афанасьич, раньше вас сюда прибыл. Я прям из Челнов, значит. А осенью-то гляжу, в голубой куртке Григорий Афанасьич объявился. С чемоданчиком, модный такой. Я уж с тебя глаз не спускал, конечно. Все-таки землячки. А как усек, что ты домик наметил, так я у Васьки Самохина и выспросил. И сам деляночку застолбил... Уж ты, надеюсь, не против, Григорий Афанасьич, а?
Голос у Сеньки елейный, липкий, как паутина клеится. Вьет, вьет эту паутину, а что в ней, какая мысль запуталась, никак не уловишь. Но ясно одно: что охота Сеньке наладить связь с Шоховым. На основе землячества воссоединиться, чтобы ничего прошлого не стояло между ними. Ведь рядом же придется жить. Ах, как сукин сын, повернул! Как все сгладил!
— Значит, вспомнил? — спросил Шохов угрожающе.
— Так ведь как не помнить, Григорий Афанасьич! Как не помнить! И бедного Мурашку помню. Ах, какой мастер был. Вот уж человек необычный, особенный, можно сказать, а не повезло. Не повезло ему, говорю... Да ведь чему быть, того не миновать... Это судьба, как выражаются некоторые. Судьба.
— Не трожь Мурашку! — крикнул вдруг Шохов. Думал, что громко крикнул, а голос едва прозвучал.— Не трожь, ты, убийца!
Но вовсе он не поразил Хлыстова. Даже не взволновал его. Трудно было в вечерних сумерках рассмотреть его лицо, но показалось, что оно без всякого выражения, как и голос, завораживающий своей бессмысленной вязью. Но бессмысленной ли?
— Вот, Григорий Афанасьич, вот и ты туда же... Что Сенька-то — негодяй, что Сенька — убийца. Как все, так и ты, значит. А у меня полжизни съели эти предубеждения. На работе, куда ни приду, все за спиной долдонят и шепчутся... И сюды от них, от всех слухов, уехал, так вот и ты туда же? Не годится это, Григорий Афанасьич, делать, не по совести человека безвинного со свету сживать. Была вина, была, так эта девочка, а вовсе не убийство, за него кого надо давно взяли, Григорий Афанасьич! Положим, между нами, как меж своими людьми, что было, того не возвернешь, а вспоминать не будем. Для того и пришел, чтобы положить уговор, чтоб не вспоминать!
— Ага, боишься? — воскликнул Шохов и хотел засмеяться, но не смог. Дай трудно было над Сенькой смеяться.— А кто Мурашку-то убил? Кто? Тот, другой... Или... вместе?
Хлыстов почему-то молчал. Шохов скосил глаз и увидел, а скорей почувствовал, что Сенька придвинулся к нему вплотную и замышляет что-то сделать, молчит, как перед прыжком. А ведь удушит, если он такой зверь, что Мурашку не пожалел. Стукнет сейчас Шохова чем-нибудь, а то и одеялом рот заткнет и похоронит навсегда как свидетеля его, Сенькиного, преступления...
Но даже так подумав и поверив в это, Шохов не испугался. Только голову приподнял, чтобы взглянуть в лицо врагу. Но ничего уже не было видно, кроме близко сопящей фигуры, нависшей над ним. И тогда, ожесточась, он крикнул:
— Поди вон, шкура! Надоел ты мне!
И Сенька будто отпрянул. Но ведь не видно ничего, может, все и показалось больному Шохову. Тем более что голос у Сеньки без всяких признаков волнения, этакое словесное ёрничество, словоплетство.
— Чего же ты волнуешься-то, Григорий Афанасьич? Напрасно вовсе. Ты ведь болен и лежать должон спокойно. А мы об чем не наговоримся, когда ты встанешь. И об этом поговорим. Может, я и знаю, кто там виновный был, а может, и не знаю. Только ты спроси меня по-другому. Ты без предвзятости спроси. На равных — вот тогда и будет промеж нами разговор. А сейчас ты спи. Спи... А я еще приду. Ведь соседи мы. Как не прийти...
У Шохова ни сил, ни голоса не было, чтобы ответить Сеньке. Он смог показать лишь жестом, что не хочет с ним разговаривать. Взял да отвернулся к стене, а уши одеялом прикрыл. Что, мол, хочешь, то и делай. Вот, кстати, удобный случай придушить меня. Так души давай, а слушать твои бредни я больше не стану.
Видно, понял, замолк Сенька. Стал ходить по дому, его голос ненавистный докатывался до Шохова будто издалека:
— А домик-то ты ладненький задумал. Оценил. Оценил тебя, Григорий Афанасьич, крепкий мужик. Только беда, что в одиночку. Вот и я тоже одинок. Но смотри, если кликнешь, так я не прочь, чтобы помощь оказать. Я навстречу доброму желанию всегда приду. У нас мораль такая, чтобы друг дружке помощь оказывать. А я, так всегда готов. Так-то и выживем.
Шохов лежал, сцепив зубы и чувствуя, как колотит его отвратительная больная дрожь. Зло его разбирало на свою беспомощность, на болезнь, при которой со всех сторон обошел его проклятый Сенька. В ином положении и на порог бы не пустил, не то чтобы дома увидеть. Прикоснувшись взглядом, он как измарал его дом.
— К черту! К черту! — закричал из-под одеяла, не открывая головы.
Неизвестно, услышал ли его Сенька или так догадался.
— Счастливенько вам, Григорий Афанасьич. Приятно было встретиться и поговорить по-свойски. А я зайду, зайду еще. Мы еще подружимся, вы не думайте. А тут вам бутылочка на стульчике для выздоровления. Поправляйтесь, пожалуйста. Спокойной вам ночи. А я ушел, ушел. Я совсем ушел. Калиточку я прикрою. А вообще вам бы собачку завести. Собачка слов не говорит, а дело знает. А?
Хлыстов помолчал, помедлил, желая услышать, не скажет ли ему что-нибудь Шохов. Так как Шохов молчал, он тихонько вышел.
Шохов подождал, прислушиваясь, подымая голову. Потом, превозмогая бессилье, поднялся и, протянув руку, нащупал на стуле, рядом с лекарствами, бутылку водки. Поднял ее за горлышко, чувствуя под рукой скользящее холодное стекло, и, не сильно размахнувшись, швырнул в окно. Благо оно без рамы.
Думал, что сейчас зазвенит там, за окошком, брызнув стеклом во все стороны. Но ничего не зазвенело.
А уж потом он специально поискал, где упало, и не смог найти. Все обыскал, как в воду провалилась та проклятая бутылка, точно ее совсем не было. Может, она приснилась, как и сам Сенька. Может, все это одно больное наваждение было?
Утром Шохов проснулся поздно, чувствуя во всем теле полную разбитость.
И хоть никаких следов от вчерашнего посещения Сеньки Хлыстова не оказалось, даже бутылки за окном, вовсе не памятью, а каким-то тридесятым чувством, вызывающим ноющую боль в животе, как в минуты большой опасности, осознал он, что все это было. Был и Сенька Хлыстов, и бутылка водки, и странный разговор, и отвращение ко всему, что мог видеть и лапать Сенька, даже к себе (особенно гадливое чувство, которое он не мог преодолеть), как и ясное понимание непоправимости того, что произошло.
И в словах Сенькиных, неуловимо текучих сейчас по памяти, распознавалась затаенная озлобленность, даже угроза. Все так, но было что-то еще, что Шохов, как ни напрягался, как ни пробовал размотать перекрученную во все стороны веревочку разговора, но вспомнить не мог. И когда отчаялся, перестал думать, осенило: Сенька сам завел разговор об убийце! Да, да, он так и сказал, что, мол, если разговор станет между ними доверительным, то он готов кого-то там назвать, кого он знает или подозревает.
Ну, конечно, Шохов не верит ни одному Сенькиному слову! Наврет, напутает, накрутит и свалит вину на другого. Но Шохов пойдет на такой разговор, если существует хоть один шанс узнать истину. Лишь бы не тыкали, не обвиняли в том, что он уехал тогда, ничего не сделав, чтобы найти убийцу.
Но кто же обвинял Шохова, как не он сам?
Каждое слово о Мурашке было ему как напоминание о его вине. И как знать, не собственная ли растревоженная совесть приходила к нему вчера, приняв отвратительное обличье Семена Семеновича Хлыстова!
Он не желал, не хотел думать и вспоминать о вчерашнем. Но оно неотвязно преследовало его, и чем дальше, тем сильней. Поэтому несильный стук у входа в стенку показался ему как спасение от самого себя.
— Шохов Григорий Александрович здесь живет?
Голос знакомый, он где-то слышал его.
— Заходите! — крикнул он, поднимая голову и глядя на дверной проем. Тут же узнал медсестричку из больницы, кажется Наташа. Черненькая, остроносенькая, похожая на галчонка.— Только не Александрович,— поправил великодушно,— Афанасьевич. Прошу запомнить.
— Простите. Видно, я неправильно записала, — девушка помедлила на пороге, осматривая необычную для нее внутренность дома.
— Чего же вы! — поторопил он.— Не бойтесь. Это мой недостроенный дом. Я говорил, кажется?
— Да, я так и поняла,— сказала Наташа, сделав несколько шагов в его сторону.— Как вы себя чувствуете?
Шохов смотрел на нее. Произнес обвиняющим тоном:
— Ничего. Сейчас ничего. А было скверно.
— Я так и подумала.
Наташа достала из хозяйственной сумочки прибор для измерения давления, градусник, какие-то лекарства. Градусник она велела сунуть под мышку, а сама присела на кончик кровати и попросила Григория Афанасьевича заголить правую руку. Шохов, пока ему мерили давление, рассматривал лицо девушки. Потом взглянул на цифры, расположенные столбиком от десяти до двухсот пятидесяти. Выше было написано: ПМР ГОСТ.
— А что такое ПМР? — спросил он.
— Не знаю,— сказала Наташа.
— А я знаю. ПМР — то есть ПоМеР. Сперва давление двести пятьдесят, а потом значит, ПМР... И капут.
— У вас злые шутки,— произнесла, даже не улыбнувшись, девушка.— Кстати, а у вас давление пониженное. И пульс почти нормальный. Но вставать вам еще нельзя.
Шохов кивнул в знак согласия. Но продолжал довольно-таки беззастенчиво рассматривать девушку, ее чистое, без единой морщинки лицо с выражением сосредоточенным, в то же время почти детским. И по-детски доверчивым. Господи, неужели такие девушки еще водятся на белом свете? Или он уже так постарел, что забыл, какие они вообще бывают? Он почувствовал неожиданную нежность к этой случайной медсестренке, зашедшей в его заброшенный дом.
— Вы замужем? — спросил он.
Девушка нисколько не смутилась от такого прямого вопроса. Тем же серьезным тоном, каким она говорила о давлении, произнесла:
— А вам зачем знать?
— Так просто,— странно, но смутился сам Шохов.
— Я вам не отвечу, если так просто, — ответила девушка без всякой обиды. Очень по-деловому она сказала, что завтра у него заканчивается бюллетень, но он может не приходить в поликлинику, потому что дальше идут суббота и воскресенье. А в понедельник, если он будет чувствовать себя лучше...
— Да встану я! — прервал он сестру.
— ...Если будете чувствовать лучше, то можете прийти. А если нет, то она забежит после дежурства вечером.
— Почему вы? Почему не врач?
— Вам неприятно? — Наташа сложила свои приборы, собралась. Стоя посреди комнаты, ответила: — Я пришла к вам сама. Врач об этом не знает. Да ваш район и не числится нигде, как же она сюда придет? У вас есть чем питаться?
— Есть,— сказал Шохов. Почему-то заторопившись, попросил: — Но подождите же! Как же вы додумались-то? Как нашли? Я ведь сразу не сообразил...
— Ну, я подумала, что вы, наверное, один,— с паузами, но очень серьезно стала объяснять Наташа.— Я ведь тут недалеко живу. У нас квартира в башне, на двенадцатом этаже, это как раз около Вальчика.
— Ах, вон что!
— А с моего балкона ваш дом видно. Я раньше думала, что это прорабки для ведения работ ставят. А потом вы сказали, что у вас дом недостроенный...
— Сядьте, пожалуйста, — попросил тихо Шохов. Странно он чувствовал себя с Наташей и никак не мог и не хотел отпускать ее от себя.— Я ведь вправду один. Мне было плохо. И я боюсь. Честное слово!
Боже мой, что он говорил и кому? Впервые не себе, не жене, а чужому случайному человеку, девчонке какой-то сознался в своей одинокости! До чего же он доболел, если так вот сразу все свое главное и выложил. И вот что еще: не пожалел ни сейчас, ни потом, знал, что нужно и можно ей сказать... Она внушала полное доверие. Случись, если бы задержалась она подольше, он, может, и жизнь ей свою раскрыл. Но он видел, что Наташа торопилась, и сам торопился, и потому все прозвучало как-то испуганно, почти с надрывом.
Она поняла. Она догадалась.
— Сейчас все позади,— уверенно произнесла девушка и впервые улыбнулась.— Но вы не вставайте, я к вам завтра после дежурства загляну. Сейчас мне надо бежать. До свидания.
— До свидания! — крикнул вслед Шохов.— Приходите, я буду ждать! — Он смотрел вслед Наташе. А потом поднялся и стал глядеть в окошко, как она быстренько, почти как девочка, шла через его двор. И впервые, кажется, пожалел, что из-за своего высокого забора он не увидит ее дальше.
К вечеру того же дня его навестила Галина Андреевна. Но пришла она на этот раз не одна, а с дядькой, который вел тогда с Шоховым переговоры от имени ярославских переселенцев. Шохов помнил, что зовут его дядя Федя.
Пока Галина Андреевна наливала из термоса бульон, пока резала хлеб и мазала маслом, дядя Федя въедливо и дотошно весь дом рассмотрел и на чердак заглянул, где еще стоял шоховский балаган, и стену пальцем ковырнул, разве только что не нюхал.
Шохов ревниво следил за ним, односложно отвечая Галине Андреевне на вопросы, как он себя чувствует, что принимал из лекарств и был ли кто-нибудь из врачей. Пока Шохов ел, Галина Андреевна занялась приборкой, а дядя Федя, стоя у кровати, выспрашивал, где оргалит доставал, где толь, где цемент и кирпич.
— Калёвочкой опанелку-то вырезал? — спросил он.
— Да, чтобы красивше...
— Обналичку, значит. А наличники?
— Наличники простые будут.
— А печка?
— Трехоборотка,— отвечал с набитым ртом Шохов.
— А чем облицовывать будешь?
— Нечем пока. Вот, написал кой-кому, может, хоть в посылке пришлют плиточку...
— М-да,— произнес дядя Федя. Маленький, но коряжистый и ужасно все-таки въедливый. С ним ухо надо держать востро. Но хоть так подумалось, а приятно было, что по-свойски поговорили, что дядя Федя вроде бы одобрил шоховский дом и замечаний никаких не сделал.
Теперь они расположились около Шохова. Галина Андреевна в ногах на койке, а дядя Федя присел на корточки прямо в головах. Он произнес, что пришли они к Шохову, конечно, чтобы его навестить, но у них и дело есть к нему. Дело весьма и весьма важное.
Шохов кивнул, пытаясь угадать, о каком деле может идти речь, уж не о новоселье ли, которое он тогда хитростью навязал им.
— Так вот, Афанасьич, — сказал дядя Федя и достал папироску.— Затеваем мы избную помочь. И тут твое участие необходимо.
— Кому? — спросил Шохов. — Затеваете-то?
Галина Андреевна посмотрела на дядю Федю, а тот задумчиво крутил незажженную папироску, все не решаясь ее закурить около больного.
— Да Макару Иванычу, кому же еще,— сказала со вздохом Галина Андреевна.
Шохов ничего не ответил, лишь кивнул. Это не могло означать его согласия, а лишь знак, что он понял, о чем идет речь.
— Он же без денег,— продолжала Галина Андреевна.— А в избе им с Петрухой тесновато. Вот мы и решили...
— Кто это мы?
— Кто здесь живет, те и решили,— сказала Галина Андреевна, вовсе не замечая некоторой грубоватой прямолинейности вопроса.
— А почему, собственно, ко мне? — тем же тоном, нисколько не сдерживая своей неприязни к теме разговора, опять спросил Шохов.
Но тут вмешался дядя Федя. Очень простодушно воскликнул:
— Афанасьич, ну как же без тебя? Ты тут главный человек! Главный строитель!
— Какой я главный тут? Да и болен же.
— Афанасьич,— опять сказал дядя Федя.— Ты не работай, раз не можешь. Это все поймут как надо. Нам и советы твои важны. Да кто-то и должен командовать? Да?
Шохов молчал, и гости молчали. Его не торопили. А он теперь и сам не понимал, чего он так взвинтился. Наверное, все происходило от разрыва с Петрухой, виной этого разрыва, пусть и косвенной, он считал деда Макара. Да и вообще дед раздражал его. И своей якобы беспомощностью, и гонором, и своей привлекательностью для Петрухи, и уж непонятно чем. Вот хоть и бессребреник, а домик-то норовит за общественный счет построить. Жаль его всем. А Шохова никто не жалел. Никто не сочувствовал, когда он тут в одиночку крутился, добывал материалы и на горбу доски таскал. А потом слег, загибался, можно сказать. Так не дед Макар, не Петруха, а другие пришли выручать...
Вот это, последнее, он и высказал в несколько обиженных тонах, прибавив, что никогда не думал, что они могут бросить больного человека. А если бы он вообще умер? Ведь ему было плохо. Очень плохо.
Галина Андреевна тут же ласково его перебила:
— Григорий Афанасьич, как же вам не стыдно? Я вас не только от себя, я вас и от них навещала.
— Да бросьте! — отмахнулся он. Он не верил сейчас никому, и Галине Андреевне тоже.
— Честное слово! Я вам правду говорю! Они постоянно спрашивали о вашем здоровье. Но ведь они тоже заняты. Петр Петрович у нас такое дело заварил...
Так как Шохов молчал, она добавила:
— Он электричество решил всем провести.
— Электричество? — недоверчиво буркнул Шохов.— Как это? Откуда?
Тут ему и поведали в два голоса Галина Андреевна и дядя Федор, что за те несколько дней, что он тут валялся, в мире произошли необыкновенные события. А именно: на Вальчике каким-то чудом поднялся столб, к которому шли провода от городской сети и далее, к их городку. Столб этот заметили и снесли. Но следующей же ночью столб будто опять вырос, и снова его днем спилили. А вчера ночью столб опять появился на Вальчике, и эта молчаливая борьба могла продолжаться бесконечно...
— Ваша работа? — спросил, перебивая, заинтригованный Шохов дядю Федю.
Тот лишь пожал плечами.
— Нас теперь много, Григорий Афанасьич. Может, наша, а может, ваша, кто поймет...
— Так слушайте! Слушайте! — призывала Галина Андреевна.— Я ведь говорю, что это могло продолжаться до бесконечности, а они пришли...
— Кто они?
— От Горэнерго... Пришли, посмотрели и говорят... Столб, мол, и линия — все поставлено правильно, а в домах, мол, требуются законные счетчики, тогда никто против электричества и его потребления не возражает.
— Это что же получается? — возбужденно заговорил Шохов, даже приподнялся на постели.— Получается, что они...
— Да, да! Они нас признали! Признали!
— Не может этого быть!
— Ну, а как же понимать, что разрешили энергию?
— Давайте подождем,— предостерег осторожный дядя Федя.— Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела!
— Но ведь люди-то слышали, что они сказали, что можно счетчики ставить! Не зря же это говорили? Мы уже и счетчики приобрели, — сказала горячо Галина Андреевна.
— А мне? — спросил почти капризно Шохов.
— И вам! А как же, Григорий Афанасьич! Вам в первую очередь. Вы же у нас первый! Так что же мы решим насчет избной помочи? А?
Шохов ответил не сразу.
— Материалы есть?
Это прозвучало почти как согласие. И Галина Андреевна и дядя Федя поняли это почти как согласие. Дядя Федя поднялся и стал пояснять, что каждый должен хоть немного чего-нибудь принести...
— Как в прежнее-то время,— сказал он.— Полагалось сто бревен и столько же помочан. От каждого, значит, по бревну. У нас, конечно, народу меньше, но мы и не избу собираемся строить, а времянку. А на нее много ли надо?
— Много не много, а что-то надо,— возразил Шохов, чувствуя, как снова подкатывается волна недоброжелательства к деду Макару, его будущему дому, и стараясь как-то сдерживаться.— Не из воздуха же ее строить?
— Самохин обещал помочь в смысле опалубки.
— За денежки,— уточнила Галина Андреевна.
— Самохин, значит, помогает, но за деньги? — угрожающе переспросил Шохов.
— Ну, чему вы удивляетесь, Григорий Афанасьевич? — произнесла снисходительно Галина Андреевна.— Это ведь Самохин. Он так и заявил, что ему принципы не позволяют задарма работать.
— Ай да Самохин! Ай да Вася! — смог лишь повторить Шохов.— Верен себе!
— А пусть,— решила весело Галина Андреевна.— А мы будем себе верны. Правда, Григорий Афанасьич? Кстати, вот вам письмецо от моего мужа. Он, оказывается, вас знает. Кучеренко, не помните такого на Усть-Илиме?
Шохов мгновение смотрел на Галину Андреевну и только смог произнести:
— Это тот, который... Которого...
— Да, да,— торопливо подтвердила Галина Андреевна.— По этому поводу мы успеем поговорить, Григорий Афанасьич. До свидания.
Гости ушли, но Шохов не торопился разрывать конверт. Наоборот, он убрал его под подушку и постарался о нем не думать. На это были свои причины. Новостей и так хватало для переживаний. И все-таки чувство неприязни, даже некоторой уязвленности не покидало Григория Афанасьевича. И все опять сходилось не на деде Макаре, а на Петрухе, который сам не пришел, хоть был повод тот же счетчик поставить, а прислал для верности Галину Андреевну...
Но... До субботы еще дожить надо.
Так и решил про себя Шохов. Что он будет ломать голову заранее, когда неизвестно, как повернется его болезнь и что с ним к этому сроку станет. В конце концов, если все знают, что он болен, всегда можно отказаться от этой самой дурацкой помочи, кто ее только придумал! Мысли вернулись на свой круг, и стало опять досадно, что ему-то никто не помогал, а тут, пожалуйста, да еще со своими материалами! К чувству досады примешивалась. еще и тревога, оттого что под подушкой лежало письмо, переданное Галиной Андреевной. Шохов догадывался о содержании письма и злился, что и здесь опять он кому-то нужен и снова будут просить о помощи. Это в то время, когда он сам в ней больше всего нуждается!! К черту! Он не станет сейчас читать письма. Он будет думать о маленькой медсестренке, которая скоро к нему придет. Она одна внушала ему сейчас полное доверие и одна ничего от него не хотела. Остальные же все — и Петруха, и Галина Андреевна, и дед Макар, и жена Тамара Ивановна — все, все чего-то от него ждали и требовали, и он устал от их требований и от своей собственной непрерывной гонки...
Наташа между тем свое слово сдержала и пришла на следующий же день к вечеру. Смерила давление, температуру и сказала, что дела у больного идут на поправку. Но лучше бы денька два-три повременить, не вставать, потому что болезнь может дать рецидив.
— Мне не нравится ваше настроение,— добавила Наташа очень серьезно.
Шохов рассматривал неотрывно ее лицо и снова поражался его чистоте и какой-то детскости выражения. А может, и беззащитности в нем. Хоть девочка явно напускала на себя, вернее, пыталась напускать какую-то строгость.
— С вами у меня настроение лучше,— отвечал он ей довольно искренно.— Вы откуда приехали сюда? В Зяб?
Может, именно эта искренность подкупила девушку. Она ответила сразу:
— Я из Москвы приехала. А что?
— С папой, с мамой?
— Да. С мамой. Она у меня в таксопарке работает... Водителем.
— Значит, вы не замужем? — спросил Шохов, но вовсе не игриво, а очень серьезно.
Наташа задумчиво поглядела на него. Ничего не ответив, она, в свою очередь, спросила: а почему он здесь один? Или его бросили?
Шохову при этих словах стало невыносимо себя жалко, и он прикрыл лицо руками. Как-то сами собой вырвались слова:
— Я устал. Я одинок. Я всю жизнь один. Я знаю, что я заболел, потому что я один...
— Но так же не бывает! — Наташа смотрела на него с такой нежностью, что у него вдруг потекли слезы.
— Бывает! Еще как бывает! Видите, я же не могу при вас держаться. А мне стыдно! Я никогда вообще не плакал!
Он отвернулся к стене, но слышал ее ласковый голос:
— Ну и поплачьте. Это у вас накопилось. Это не страшно.
— Приходите ко мне, ладно? — попросил он, так же лежа лицом к стенке. Он стеснялся своих слез, которые никак не кончались, как он ни пытался крепиться.
— Ладно,— сказала она. — У меня завтра свободный от дежурства день. Я сейчас не знаю когда, но приду. Если мама... Она надолго меня не отпускает.
— Приходите с мамой.
Наташа не ответила, лишь помахала рукой. А на пороге, повернув голову, улыбнулась. И снова Шохов проводил ее глазами до калитки, а потом сидел у оконного проема, не желая ложиться в надоевшую до тошноты постель. И только слезы, сами по себе вовсе теперь беспричинные, наплывали, и никак их невозможно было остановить.
Эти несколько больных дней стали настоящим открытием для несчастного Григория Афанасьевича. Череда событий, значительных и не очень значительных, прошла через его болезнь и не могла не иметь последствий, подчас далеко идущих.
Но ни нахрапистый приход Сеньки Хлыстова, ни избная помочь старику, ни письмо от жены, удручившее Шохова, ни еще одно письмо, от объявившегося вдруг Кучеренко, ни даже знакомство с Наташей, а болезнь, она одна прояснила то, что Шохов от себя до поры тщательно скрывал: его глубокое одиночество.
Другое дело, что послужило причиной такому одиночеству. Шохов не хотел копаться в причинах и доискиваться до их корней. Он только понял, что одному плохо.
Все же остальные события помогли открыть это главное ощутить его еще острее и необратимее. Особенно же знакомство с медсестрой Наташей. Ее появление в жизни Шохова оказалось подобно звезде в ночи, он понял: ее ему не хватало.
И теперь, захваченный новым, до сего дня незнакомым чувством, он думал об этой девушке с нарастающим нетерпением и уже какой-то необычной для него нежностью, и ждал, и торопил приход следующего дня, когда она обещала прийти.
Когда же назначили день помочи деду Макару, от которой никто бы, даже Шохов в своем состоянии, не мог отказаться, он еще сильней проникся недоброжелательством к старику, втайне рассчитывая, что по какой-нибудь причине помочь сорвется или будет перенесена, и тогда никаких препятствий для встречи с Наташей не будет. Шохов очень желал, чтобы помочь в этот день сорвалась, только вышло все иначе.
В раннюю светлину, когда истомленный долгими думами Шохов только-только по-настоящему заснул, у его калитки заиграла хулиганистая гармоника, а потом и раздались крики, призывающие на помочь. Причем звали не просто кого-то, звали по имени-отчеству самого Шохова.
Чертыхаясь, он попытался закрыться одеялом. Но уже понял, что помочь не отменяется, а значит, надо ему идти. Тогда он резко скинул на пол одеяло, сел на кровати, обдумывая, что можно было бы сделать, чтобы все-таки не пойти. Назваться больным очень бы подходило, но... Но не сегодня, так завтра все равно придется выходить из дому. Станет понятно, что причиной непоявления Шохова вовсе не болезнь. Тем более, если кто-то заметит приход Наташи, а не заметить его в таком местечке практически невозможно.
Снова раздались голоса за окном, уже во дворе. Шохов, ругнув про себя никчемную затею, выглянул в окошко и поразился, сколько было тут народу. Вместе с дедом Макаром и Галиной Андреевной стоял Петруха и дядя Федя со своими ярославскими, Коля-Поля, вселившиеся на днях в купленный домик, и даже самохинская жена Нелька, которая, конечно, больше всех и стрекотала. Все пестро одетые, как нынче одеваются на воскресник, оживленные и даже по-своему праздничные.
— Сейчас! — крикнул, высовываясь из окна, Шохов и стал надевать рабочую одежду.
Пока искал инструмент, было еще время подумать, как сообщить Наташе, где он, если она захочет к нему подойти. Но потом он решил, что показываться с ней на людях ни к чему, а лучше он во время какой-нибудь паузы забежит домой.
Тут же простым карандашом, который служил ему для всяких отметок при строительстве, начертал на тетрадочном листе крупно: «Я на строительстве дома! Подождите!» И положил лист на одеяло посреди кровати.
На дворе его ждали и встретили смехом и репликами:
— Григорий Афанасьич, как чувствуете себя?
— Вас тут прочат в начальники!
— Помочь дело коллективное, а не начальственное!
— А все равно, кому-то и вожжи в руки, чтобы погонять.
— Кому вожжи, а кому инструмент. У Григория Афанасьича инструмента много, а нам топоры нужны, пилы, фуганки, лопаты...
— У него и стройматериала про запас, есть чем поживиться!
— У меня все есть,— отвечал Шохов, улыбаясь и здороваясь со всеми разом,— и материал есть, только вы из-под фундамента не тащите...
Раздался смешок. Захватив кое-что из шоховского инструмента, все двинулись по Сказочной улице, продолжая громко разговаривать. Гармонист, один из ярославских, молоденький совсем, заиграл марш. Шохов сразу же, по солдатской памяти, оценил задумку с гармонистом. Так в казармах у них в день выборов будили, когда надо было поднять ребят до побудки.
Из дверей, из окон высовывались люди, щурясь на необычное шествие — первое такое в Вор-городке,— и некоторые спрашивали, что случилось, а им кричали, объясняя, куда они идут. И все время звучало одно-единственное, но такое действенное слово: помочь!
Около площадки, подготовленной для строительства, уже трещал трактор Васи Самохина, а рядом были свалены кучей привезенная опалубка и горбыль. Правда, опалубку свалили прямо в центр дома, и сразу пришлось соображать, стоит ли ее перебрасывать на новое место или же сделать проще: перепланировать времянку.
— Афанасьич! Ты у нас за главного! Решай!
Шохов раздумывал недолго и предложил для экономии времени строиться рядом. Тут же распределил работников. Дядю Федю с его людьми назначил на постройку дома. Галине Андреевне и Нельке Самохиной было поручено заниматься кухней, и в частности завтраком. Им в помощь был придан и сам дед Макар. Несколько свободных человек Шохов послал на свалку подыскать кое-что из материалов. Васю Самохина попросил он съездить в Зяб за продуктами и за водкой, на что тот с превеликой охотой согласился. Петруха должен был обеспечить всю электрическую часть, и в том числе провод, чтобы подсоединиться, когда сруб будет готов. А пока изыскивать лампочки, выключатели, провода и все, что для этого требуется.
Колю-Полю Шохов после некоторого раздумья тоже направил в помощь Галине Андреевне, раз такие неразлучные, пусть носят воду из ручья. Воды для кухни и для работы потребуется много. Сам Шохов вместе с дядей Федей, мусолившим во рту папироску, стали производить разметку. Вбили колышки, потом позвали деда Макара.
— Макар Иваныч,— обратился Шохов к нему, стараясь быть максимально вежливым, и это ему, кажется, сегодня удавалось.— Смотрите и старайтесь нас понять. Дом ваш будет четыре метра на четыре, квадратный. Два окошка, но не очень больших, чтобы не выстужало зимой, врежем вот здесь, на восход. Между печкой и стенкой закуток для кухни. Тамбур и все остальное потом. Вы как, согласны?
Дед, разодетый по поводу помочи в чистую сорочку, при галстуке и уж конечно в своей неизменной шляпе с бантиком, кивал рассеянно. Он пробормотал сконфуженно:
— Да что вы, уважаемый Григорий Афанасьич, со мной чикаетесь-то? Я на все согласен. Я же не разборчивая невеста, и мне немного надо. Но если честно говорить, то все это излишняя трата вашего драгоценного времени и сил, честное слово! Я предупреждал милейшую Галину Андреевну, что все это зря... Ей-богу, зря...
Деда уже не слушали, надо было работать. Дядя Федя, бросив наземь изжеванный окурок, взялся за топор. Шохову же, который тоже примеривался к инструменту, было сказано, чтобы не лез, поскольку он болен, а следил за общим ходом работы и корректировал действия всех помочан.
— Афанасьич, ты известный мастер, — объявил дядя Федя в упор.— Но ты уж не лезь, народу и без тебя много. Вот, кстати, еще кто-то идет.
Он указал в сторону, и Шохов увидел, но скорей почувствовал,— и даже передернулся весь,— к ним направлялся Сенька Хлыстов. Еще издали он улыбался, глядя на них странным, скользящим в сторону взглядом.
Шохов сразу сообразил, что и от этой встречи ему никак не уйти. Помочь — дело добровольное, тут каждый в жилу, и отвергнуть человека — все равно что опозорить его.
Шохов сделал вид, что занят. Но Сенька стоял за его спиной, неотрывно как тень, и Шохов, не глядя, это чувствовал и сильней начинал нервничать, тем более что поначалу, когда все без толку толкались, повода для нервов и так доставало.
— Григорий Афанасьевич,— наконец произнес Хлыстов, на расстоянии и будто бы виновато,— вы уж простите, если отрываю, но мне бы тоже хотелось участие принять, тем более что, значит, все вышли, а я как бы в стороне мог оказаться... И я решил...
Шохов уже сообразил, как нужно ему разговаривать с Хлыстовым, если уж не выходило совсем не разговаривать. Быстро и почти не глядя на Хлыстова, он произнес:
— Хорошо, что пришли. Готовьте доски, будете стелить полы.
И сразу в сторону, в другие дела. Тем более что начали подходить женщины, успевшие покормить детишек и прибраться по хозяйству. Шохов и их распихал. Кого на подсобку к плотникам, кого на кухню к Галине Андреевне, а из самых слабых тут же организовал звено и велел почистить от кустиков участок, а если останется время, вскопать несколько грядочек.
Во время работы Шохов не переставал ловить странно косящие издалека взгляды Сеньки Хлыстова, который занялся половыми досками и работал усердно. Шохов старался не подходить к его верстаку. Но и находясь в стороне, почти кожей чувствовал, где в это время может быть Хлыстов и чем он занят.
В один из перекуров заметил: Хлыстов вертится около самохинской Нельки. Весело подумалось: «Ай да Хлыстов!» И на этом вдруг успокоился.
Едва успели втянуться в работу, как срок завтрака подоспел. Галина Андреевна, разрумянившаяся у самодельного таганка и еще более похорошевшая, даже помолодевшая, бойко зазвенела, стуча ножом о крышку кастрюли, прямо-таки как на полевом стане, сзывая помочан к импровизированному столу.
Тут же положили на чурбачки несколько досок, расселись рядком. Иные, подстелив одежку, предпочли расположиться прямо на земле. Но еще были в запале, ели торопливо, и разговоры шли о работе.
Нелька каждому клала в миску (их, как и ложки, принесли женщины из дому) макароны и колбасу. А Галина Андреевна успела сделать всем бутерброды с маслом, а теперь разливала чай. Сахар она выставила прямо на середину в глубокой миске:
— Сладите, кто как любит.
Но, конечно, мужчины засекли центральное событие, когда Вася Самохин, вернувшись из магазина, вместе с другими продуктами выгружал ящик водки. Раздались реплики: «А чего же не выпить? Сухая ложка рот дерет! Сон да баба, кабак да баня — одна забава! Табачник к табаку, и пьяница к кабаку...» И все остальное в том же духе.
Дед Макар, беспомощный перед такими просьбами, сразу же спасовал:
— Уважаемые, все для вас, как скажете! Есть чай, но и чего покрепче.
Многоопытный Шохов оценил опасность и пресек разговор.
— С утра пораньше пьют одни алкоголики,— будто смехом произнес он.— А у нас таких не бывает, правда?
Не слишком-то дружно, но поддержали, особенно женщины.
— Это кому же не терпится выпить, а? Еще и бревна не положили, а водку им подавай! Не заработали еще! Кривую избу построите, если до начала станете пить!
Шохов смотрел на завтракающих и снова засек, что пронырливый Хлыстов сел поближе к Нельке, и та уже поводила глазами и вовсе была не против такого соседства. Но мыслями Григорий Афанасьевич был далеко. Он уже и на деда перестал злиться, только переживал, чтобы, боже упаси, Наташа не обиделась, когда не застанет дома.
Улучив минутку, он все-таки сходил, посмотрел. Дома у него было тихо, и палочка у входа, которой он для приметы перегораживал дверь, стояла на своем месте, и записка лежала на одеяле.
После завтрака дело пошло быстрей. Пока одни вкапывали стулья, другие подготовили обвязку. А двое парней, все, кстати, ярославские, на сколоченном верстаке затесывали и готовили горбылек для стен. Как только подняли стояки, с трех сторон одновременно начали набивать стены. А Самохин, прихватив для помощи двух женщин покрепче, съездил на «золотое дно» и привез гору опилок. Каждый раз, высовываясь из кабины, он отыскивал глазами суетливого деда Макара и кричал ему озоруя:
— Дед! Принимай груз под расписку! С тебя поллитра!
На что великодушно настроенный Макар Иванович чопорно приподнимал шляпу с бантиком и произносил:
— Мерси, Васенька! Вы сегодня летаете на тракторе, как космонавт в условиях невесомости!
Но при всей дедовской импозантности пользы от него, надо сказать, не было никакой. Он суетился, хватал носилки, пытался поддерживать стояк и конечно же всем мешал работать. Ему не выговаривали, но деликатно спроваживали к соседям или еще куда-нибудь. Помочь-то, в конечном итоге, оказывалась ему. Значит, он тут был и хозяин.
К обеду, уже частью обшитые тесом, возвышались стены. Это придало энергии другим. Солнце горячило лица, и многие разделись до пояса. Только дядя Федя, маленький, сухонький, вроде бы всегда недовольный, давал короткие приказания и даже курил, не прекращая работы и вроде бы не чувствуя жары.
Наблюдая за ним, Шохов подумал, что не мешало бы выяснить, в каком подразделении он устроился, чтобы при случае попробовать перетащить на свой водозабор. Вот и в таком деле, как избная помочь, он смог кое-что взять для себя.
Обед прошел шумно, потому что Шохов, поговорив с дядей Федей и посоветовавшись с Гавочкой, разрешил налить желающим по сто граммов водки. Сам же он, не присев, выскочил на улицу и направился к своему дому. Конечно, он уже понимал, что никого и не будет, но все-таки надеялся. Дай человек он был по натуре обязательный: раз пригласил, то надо караулить гостью.
Обратно возвращался не торопясь, удрученно раздумывая, по какой причине не смогла прийти Наташа. Мама ли не отпустила или не захотела сама? Молоденькая, кто их, нынешних, знает, какие они теперь...
Надо сказать, что Григорий Афанасьевич Шохов, кроме своей Тамары Ивановны, других женщин не знал да и уж, честно говоря, забыл, как за ними нужно ухаживать. Возраст его, за тридцать, на стройке в Новом городе числился далеко не молодым. В таком возрасте человек вне семьи особого доверия не внушает. Об этом говорилось и прежде, когда он поступал на работу. Но теперь-то разговор шел о любви... Да, да, Григорий Афанасьевич, кажется, влюбился, да не на шутку, сам удивлялся невесть откуда взявшейся прыти, что гоняет каждую свободную минуту от новостройки к дому и обратно из-за какой-то маленькой медсестренки с детским чистым лицом и строгими глазами.
Как ни медлил, а вернулся Шохов рано, обед был в самом разгаре. Люди ели суп, приспособившись кто где мог, а появление Григория Афанасьевича встретили призывными криками. Каждая группа приглашала его к себе.
— Афанасьич, ходи к нам! — приглашали ярославские.
— Гришенька, с нами поешь,— ласково зазывали женщины.
Шохов подумал, что давненько его так никто уже не звал.
А Вася Самохин, развеселый уже (уж очень подозрительно был он весел всего от ста граммов водки!), кричал на всю площадку:
— Гражданин начальник, разреши еще по ста людям, а? Чего тебе, жалко?
Но тут вскинулся маленький цыпучий дядя Федя и обрезал Самохина:
— Тебе, Василий, если жаждешь, мы отдельно ото всех нальем. Ты у нас ведь самый выдающий среди всех, да?
И Вася не нашелся с ответом. Да и Нелька, которая, судя по всему, побаивалась своего бойкого мужа, на этот раз подала голос:
— Вась, ну потерпи до вечера. Жарко сейчас пить!
— Всю жисть только и терпишь! — крикнул Самохин, сыграв в обиженного, и ушел от всех в сторону.
Остальные, отобедав, тут же, кто где был, прикорнули, подремывая на солнышке. Многие женщины, помыв посуду, воспользовались отдыхом, чтобы сбегать домой. Шохов прикинул, что рабочий день выходит длинный (а еще вечер придется прихватить!), и надо дать всем немного передохнуть. Он быстро поел супу и пошел искать дядю Федю, который конечно же суетился около сруба. Не вынимая потухшей папироски изо рта, что-то вымерял, прикидывал.
— Стекла нет,— сказал озабоченно, не глядя на Шохова.— И кирпича нет.
— Так их нигде нет,— ответил Шохов.
— Вот и говорю. Может, у кого завалялось? Не знаешь?
— Не знаю,— произнес Шохов, усмехнувшись.
Во дворе у самого Шохова лежал кирпич и стекло лежало. Он понимал, что цепкий на глазок дядя Федя не мог не видеть всего этого добра. И, конечно, не зазря он завел именно с Шоховым подобный разговор. «Так пусть и говорит прямо, нечего тут намеки-то строить»,— подумал Шохов и снова усмехнулся. Но дядя Федя никак не отреагировал на его усмешки и больше намекать не стал. Выбросил потухшую папироску и молча стал что-то высчитывать, чертя цифры карандашом на стене.
А Шохов стоял рядом и раздумывал. Было ему жалко, конечно, отдавать кирпич, да и стекло, добытые с таким трудом. Но ведь нужно же. И потом, у него, как всегда, этого кирпича с запасом. А люди — народ такой: не скажут, но при случае напомнят и носом ткнут в собственную жадность.
— Кирпича я смогу найти,— наконец выдавил он, глядя в спину дяде Феде.— А вот стекло у меня только бой...
— И бой сойдет, — согласился сразу дядя Федя, опять же не оборачиваясь, сосредоточенно занимаясь работой.
Шохов понял, что на такое решение тот и рассчитывал. И даже, наверное, не сомневался и не догадывался, как перемогал себя Шохов.
— Я рамы свои принесу,— говорил между тем дядя Федя.— Зимние, они все равно не нужны сейчас. А когда время будет, два комплекта изготовлю. Себе, значит, и деду. И дверь мы найдем. И плиту чугунную двухконфорную. А тебе, Афанасьич, печку ложить придется.— Дядя Федя вприщур, снизу вверх посмотрел на Шохова вопросительно. — Лучше тебя здесь никто не сложит, ты знаешь.
Шохов кивнул. Он и не предполагал иного разговора.
— А то смотри, может, завтра? Если самочувствие позволит...
— Да я и сегодня ничего.
— Не перегружайся, — предупредил дядя Федя и тут же решил, что, пожалуй, пора поднимать народ.— Время идет, а делов много.
После обеда стройка замедлилась. Разворачивались не спеша, кое-как, всех разморили отдых и жара. А тут еще молоденький гармонист полез по шаткой лесенке на стену, поскользнулся и грохнулся наземь. Все обошлось вроде бы без ушибов, но вдруг выяснилось, что парень прикусил себе язык. Да так сильно прикусил, что хлынула ртом кровь.
Пока женщины ахали, пока выясняли, как лечат пораненный язык и можно ли заливать его йодом, чтобы, не дай бог, еще и не отравить человека, пролетел час. Наконец дело сдвинулось, стены стали засыпать опилками, взялись за крышу и чердак.
К этому времени Самохин подвез от шоховского дома кирпич, из хулиганства и, может, за недолитые сто граммов набрав его много больше, чем требовалось деду. Шохов посмотрел, сжав губы, но промолчал.
Он попросил себе двух помощников из женщин (они аккуратнее), объяснил задачу: как подавать кирпич, в каком виде нужен раствор и когда. И тут же не медля приступил к делу. Надо прямо сказать, что с неохотой приступил, потому что чувствовал в руках, но особенно в ногах сильную слабость. Сперва даже подумалось, а не перенести ли и вправду все на завтрашний день. Но не хотелось ему выказывать на людях свою немощь. Да и была надежда, пусть малая, что завтра вдруг может прийти Наташа, и тогда снова у него все сорвется. Лучше сейчас и сделать. Печка — венец работе.
Шохов не стал советоваться с дедом Макаром, потому что лучше его знал, какую ему печь нужно, для обогрева и для варки. Одного он опасался — чтобы печь не вышла плохой. Тогда могут подумать, что схалтурил Шохов, а то еще и со зла такую нескладену сложил. А ведь настроение и отношение к хозяину влияют на успех или неуспех в таком деле, хоть и непроизвольно... У них в деревне такое поверье было, что печь класть на новолунье — теплее будет!
Оттого печничал, старался Шохов, как для себя бы не старался. Выстроил опечье, то есть основание, стенки под плиточку и стал класть кирпич в три дымоходных канала в ширину кирпича: в двенадцать сантиметров. Это называлось у них трехобороткой. Стеночку, или щиток, сделал узенькой, ставя кирпич на ребро (ребро-то шесть сантиметров), чтобы лучше отдавалось тепло.
Так и творил, позабыв о немочи, о болезни и все твердя из памяти поговорку: печь нам мать родная. А сам прикидывал: каналы просторные и щиток узенький, значит, тяга будет хорошая, но и обогрев тоже будет приличный.
Потолочную разделку тоже на совесть произвел: дерево да огонь — самые что ни на есть враги. Тут он кирпич с глиной клал, сделав отступ в двадцать пять сантиметров от дыма, то есть от газа, до потолка. Глину при этом мешал с сухой травкой, которую женщины сгребли в кучу. Это тоже от пожара. Трубу он уже в сумерках клал и оттуда сверху посматривал на поселок, сложившийся одной улицей, которая вся сейчас была тут, на стройке.
С такой мыслью Шохов и положил последний кирпич (шестьдесят сантиметров от верха крыши), прикинув, что можно было бы еще украсить трубу железным узоречьем, но не сейчас уже.
Стоя на лесенке, перед тем как сойти вниз, еще раз посмотрел на Вор-городок, на сизоватые домики, в вечернем голубом озаренье. Потом дальше, на блестевшую в отдаленье реку и белые столбы зданий за Вальчиком, в каком-то из них на самом верхнем этаже была сейчас Наташа...
Так легко, приятно стало на душе у Шохова в эту минуту, что он чуть не запел. Ведь преодолел же себя, не только сейчас, а вообще, как и неприязнь к деду преодолел, и жадность (кирпичик-то небось в печке будет греть деда шоховский), и даже некоторую отчужденность к остальным, тем, кто разбудил его так рано.
Было предчувствие у Григория Афанасьевича, что печка ему отменно удалась. И пока мастера во главе с дядей Федей накрывали крышу толем, сваливая рулон от конька по обе стороны и закрепляя реечкой, Шохов все ходил вокруг печки, все щупал ее, прикидывая, как она станет греть.
Но прошел еще час, другой, пока дядя Федя подошел к Шохову, вытирая грязные руки о ветошь, и сказал задиристо:
— Ну, зажигай! Печь-то без дров — гора!
А Шохов ему в тон ответил:
— Не хвались печью в нетопленой избе!
Тут бросили все остатки работы, решив, что завтра доделают. Принесли газетки, зажгли и сунули в топку. А сами столпились за спиной у Шохова смотрели: потянет? И он смотрел, не успев даже испугаться, потому что потянуло. А потом стружек добавили, обрезов сухих, и загудело, заиграло огнем по лицам, по полу, по стенам. Стало вдруг радостно и тепло.
И все улыбались невесть отчего. Смотрели на Шохова, на огонь, плясавший в топочке, и смеялись, хотя смешного-то ничего и не было.
Кто-то нашелся, уже чайник поставил на конфорку, а самые нетерпеливые потащили бутылку и тут, при колеблющемся свете, лили водку в стаканы и пили, поздравляя деда Макара.
— У нас в печурочке — золотые чурочки! — закричал кто-то. И все грохнули «ура», даже домик содрогнулся.
Уже тащили верстачок, накрыв его опалубочным щитом и приспособив под стол. Доски вместо скамеек, стаканы вместо рюмок, миски вместо тарелок. Но зато все быстро, без затруднений. Уже Галина Андреевна складывала готовые бутерброды, сало и колбасу, нарезанные кусочками.
Вася Самохин был шумней всех. Он закричал:
— Дед! Живи тут сто лет! Да нас вспоминай!
Дед Макар пытался что-то ответить, но вдруг не смог, до того расчувствовался. Тут все поняли, что дед Макар плачет, и стали говорить ему всяческие слова, а дядя Федя, хоть маленький, но никак не затерявшийся среди остальных, плеснул водку в потолок и выкрикнул резко:
— Будь счастлив, Макар Иваныч! С богом! Аминь!
Галина Андреевна подхватила:
— Чтобы елось и пилось, чтоб хотелось и моглось!
— Дед! Ты слышишь, дед! — орал Вася Самохин, перешибая общий гул.— Ты чтобы об нас помнил! Мы тут как родня у тебя!
Шохов, сразу ослабев, видать переработался да и перенервничал тоже, потихоньку вышел из дверей (тамбура еще не было) и, едва передвигая ногами, побрел к себе. Но, отойдя метров на двадцать, остановился и стал смотреть, как на густом с глубокой синевой небе поднимается вертикально вверх, растворяясь между звезд, белая струйка дыма. Ее отчетливо было видно над темной крышей.
Счастливое пьянящее чувство захлестнуло Григория Шохова. Нежность к этому дому, к людям, которые там горланили, пытаясь наладить песню, к дыму, который символизировал жизнь, и к вечному небу над этим домом, которое видывало и не такие торжества, но сейчас и оно было причастно к этому волшебному мигу сотворения человеческого жилья.
Давно так не спал Григорий Афанасьевич, как в эту ночь. Крепко и без сновидений. Проснулся не поздно, но с небывалым ощущением чего-то праздничного, хоть было понятно, что воскресенье на дворе и дел домашних накопилось у него много.
Выглядывая в проруб окна и полеживая на животе, Шохов с наслаждением вдыхал чистый утренний воздух, видел голубое, чуть размытое у горизонта небо и чувствовал какую-то необыкновенную в теле легкость, так бывало у него лишь в детстве.
И вот странность, не о Наташе подумал он, как проснулся, хоть о ней не забывал ни на секунду, а про деда Макара, про его дом, про всех сразу помочан, с которыми вчера так необычно расстался, не попрощавшись.
Ополоснувшись ледяной водичкой и пережевывая какой-то застарелый бутерброд, обнаруженный в тумбочке, он не переставал думать о вчерашнем дне, о том, как же закончился праздник, не перепились ли, не ругались, не утомили ли деда и все в том же духе.
Но чего-то надо было решать по дому, а Шохов все не мог сосредоточиться, заставить себя думать о своих собственных, неоконченных делах. Послонявшись по двору и заглядывая в разные закоулки хозяйства, пока не великого, но вполне замусоренного, он вдруг вспомнил, что инструмент его остался там на новостройке. И неожиданно обрадовался поводу снова сходить на избную помочь, а заодно и посмотреть при дневном свете, как выглядит их построенный для деда дом.
Уже на подходе он увидел, что не одинок в своем желании, что и другие помочане, кто после завтрака и на прогулке, начинают собираться к дому деда Макара. Сам-то дед, видать, еще ночевал у Петрухи в избе и пришел, как оно бывает, последним.
Объявился дядя Федя, и пораненный в язык гармонист, и Галина Андреевна забежала, чтобы половичок постелить, и Коля-Поля зачем-то пришли, будто бы за ведром своим, и Нелька, а около нее бессменный Хлыстов.
Нелька же, не умолкая, рассказывала, как вчера они тут веселились, а ее муж, Васька Самохин, даже объяснился Галине Андреевне в любви. На что та с ласковой улыбкой ответила: «Вася, пойди проспись, а завтра, если захочешь, мы на эту тему поговорим подольше...» Он и упал после этого.
И оттого, что все это рассказывала болтливая Нелька, тут же изображая в лицах, было и в самом деле смешно.
С разговоров перешли к делам, и вдруг выяснилось, что в доме деда всем еще может найтись работа, потому что и стены, и потолок не обклеены, и полочки не прибиты, да и мебели у старика никакой нет.
Пока притащили газет и начали клеить стены, Шохов сходил к себе в дом, развел мел в ведре и побелил печку.
Женщины, в мгновение, сшили две ситцевых занавесочки на окна и притащили из дома в горшках два цветка. А дядя Федя ухитрился из обрезов опалубки смастерить нечто вроде стола и двух табуреток. Не было только кровати. Но тут уж подсуетилась Нелька. Она шепнула мужу несколько слов, и он, потускневший таки за ночь и пугливо поглядывающий на Галину Андреевну, потому что и ему рассказали, что он объяснялся ей в любви, хоть он и этого, убей, ничего не помнил, завел свой трактор и куда-то уехал. Через сорок минут вернулся, везя в прицепе железную с пружинами кровать, крашенную в безобразно синий цвет, и два матраца.
— Дед! — крикнул он, подъезжая и глазами пытаясь отыскать Макара Ивановича.— Где дед, кто даст на бутылку?
— Василий, поимей же совесть! — прикрикнул дядя Федя.
На что Самохин невозмутимо отвечал:
— Так я за совесть вез, мне чего стыдиться. А за кровать я из своих кровных платил коменданту.
— Сколько же ты заплатил? — спросил Шохов негромко.
— Пятерочку. Водка-то подорожала.
— Возьми.— Шохов расплатился, но не при всех, а за трактором.
Самохин деньги принял не стесняясь, даже с ухмылочкой.
— Там этот, профессор, с каким-то ящиком идет!
— Какой профессор?
— Чокнутый ваш... Петруха!
— Почему чокнутый?
— А какой же! Они с дедом тут два сапога пара. Я обгоняю, а он через весь город прет ящик и не обернется даже.
— А ты чего ж не взял? — спросил Шохов.
— Не взял! — нахально выкрикнул Самохин. — Попросил бы, так я взял. А он не просил... Прет свой ящик, потому что — гордый!
Шохов только головой покачал, глядя на Васю. Но ничего не высказал ему. Помочь так помочь, каждый помогает в меру возможностей, но и своего понимания об этой самой помочи.
К тому времени, когда дед Макар появился у своего дома, неся в руках диковинную машину с планетами, тут уже снова был весь Вор-городок в полном составе. Пришли даже те, что вчера не смогли прийти. Всем хотелось поучаствовать в переселении деда в его новый дом. Кто-то успел сбегать в старую избу и притащить дедовский рюкзак, полушубок да спальник на меху — весь его скарб.
Галина Андреевна принесла маленькую подушечку и покрывало. Железную постель застелили, стол накрыли целлофановой пленочкой, и дом обрел обжитой вид.
Появился и Петруха со своим ящиком, о котором все уже были наслышаны. Ящик, видать, был тяжел, и Петруха раскраснелся от ходьбы. Когда ящик развернули (он был завернут в простыню), там оказался телевизор.
Кругом ахнули: вот так подарок деду!
А дед Макар расстроился: наклонялся, трогал телевизор и не знал, что ему дальше делать.
Мужчины сообразили: подняли и водрузили ящик на тумбочку, а Петруха принялся подсоединять электрическую сеть. Вчера из-за позднего времени он не успел этого сделать. Он полез на чердак и стал крепить провода, в то время как остальные, уже свободные от работы люди, стояли снаружи и давали советы.
Один лишь дед Макар суетился и все умолял уважаемого Петра Петровича быть поосторожнее, потому что с током шутки опасны.
— Мы не шутим, дед, мы серьезно,— поддразнивал его Самохин, поглядывая вверх.— Если его стукнет, мы всегда поможем!
— Вася, мог бы и помолчать,— негромко произнесла Галина Андреевна, и Самохин под ее строгим взглядом смутился. Как же, все уж знали, как при Нельке, законной жене, объяснялся он Галине Андреевне в любви и даже будто в жены звал. Было отчего смущаться Самохину.
Наконец Петруха спустился вниз, ковырнул рукой в пробках, и вспыхнула лампа-стоваттка на длинном шнуре. А потом Петруха щелкнул выключателем в телевизоре, и дом сразу заполнили посторонние звуки, появилась голубая полоса поперек экрана, полоса раздвинулась, пропала, и вдруг возникло изображение футболистов на поле, и голос диктора, и шум стадиона.
Мужчины придвинулись поближе, и все стали смотреть футбол. А после футбола показали мультяшки, а потом мир животных и политические новости...
И никто, ни один человек не вышел, хоть было под вечер душновато в домике старика, тем более при таком скоплении народа.
Может быть, кто-нибудь недоуменно воскликнет: подумаешь, телевизор! Тоже невидаль! Кто же сейчас не смотрит телевизора и кто его не имеет!
А этот еще явно не новый, то ли отремонтированный всеумеющим Петрухой, то ли собранный из старых деталей...
Никто не знал, и дед Макар не знал, что долгими вечерами, освободившись наконец от тяготившей его шоховской стройки, подбирал Петруха по схеме конденсаторы и полупроводники, монтировал на шасси, от старого кэвээна, строчечный трансформатор достал и силовой сам мотал, а лампы и трубку пришлось покупать в магазине. И все для того, чтобы в момент вселения встал посреди домика этот волшебный ящик, где-то на одинокой улице одинокого поселка, именуемого Вор-городком...
Нет сейчас места на земле, нет ни одной деревеньки, не то чтобы городка или города, где бы не светились голубые или разноцветные экраны. И наши герои, жители Вор-городка, не были никаким исключением. Но все тут было несколько иначе, чем у тех, кто живет в больших городах. Люди-то сюда только приехали, еще и вещи у многих шли медленным багажом, еще и электричество не успели подключить (тут вся надежда на поворотливость Петрухи!); они и друг друга хорошо не узнали. Для них этот, сложенный в выходной день, домик стал на воскресенье как клуб какой, где можно было на людях посидеть, и душу отвести в разговоре, как вчера в работе, и на мир взглянуть в голубой экран, а в него когда сборищем, то и глядеть приятней.
То-то и случилось, что не по телевизору, а по дому, где можно посидеть, и поглядеть телевизор, и посчитать себя почти хозяином, вот по чему истосковались люди. Оттого и не расходились они, когда все сроки прошли и надо было разойтись, хотя бы ради приличия.
Помочь сблизила, соединила эту, как прежде выражались, разногуберщину. Но, помогая деду, как выяснилось, помогали они прежде всего себе и теперь только, кажется, стали догадываться об этом.
Пришлось беспокойной Галине Андреевне, которую все уже привыкли за эти два дня называть просто Гавочкой, нести чашки и угощать всех чаем. Дед пока ничего своего предложить не мог.
Но и после этого не разошлись. Завели разговоры, вспоминали подробности вчерашнего дня, а потом стали давать деду Макару разные советы, как вести хозяйство. Будто не он просидел четыре десятка лет на берегах Ангары, по зимовьям да избушкам.
— Макар Иваныч человек бывалый, вы его просто мало знаете,— сказала Галина Андреевна.— Он на Ангаре не с такими трудностями управлялся. Помните, Макар Иваныч, как вас на льдине унесло? А как под взрыв попали?
— Как же, как же,— отвечал он.
Все заинтересовались, думали, что дед Макар сейчас начнет повествовать истории из своей жизни, а он вдруг сказал:
— Мы-то что... Вот попал мне в руки однажды отчет о работе водомерного поста в районе Воробьева, было до затопления такое местечко около Усть-Илима. Забросили человека на этот пост в шестнадцатом году, как и на другие посты, в те времена исследованием Ангары занималось Министерство путей сообщения. Ну, а потом, вы уже по истории, наверное, знаете, была первая мировая, революция, гражданская война, партизаны, Колчак, всяческие банды, а человек все сидел и мерил паводок, осадки, ледоходы и тому подобное да в книжечку записывал. А потом уже, когда мы готовили проектное задание по станции, нам эта книжечка очень пригодилась. Но я не о том. Был там в записи крошечный пропуск в один год. И в отчете так и сказано, что данных о девятнадцатом годе не поступило. А вот когда я побывал в Воробьеве, я навел справки у местных жителей, и они мне рассказали, что Московских, так, значит, звали человека, оказался схваченным белыми и просидел под стражей, а потому и мерить не мог. А потом, понимаете, он снова, когда вышел, стал мерить. Мерить, мерить, мерить...
— Это для кого же он мерил-то? Когда власть сменилась? — спросил Вася Самохин.
— Он для будущей России мерил.
— Ну и что же он намерил? — опять спросил Вася, у него прямо зудело сотворить какой-нибудь скандальчик.
— Станцию-то мы построили же,— ответил дед Макар, но не Васе, а всем как будто.— Вот, уважаемые мои помочане... Когда мне трудно становится, я все об этом человеке по фамилии Московских думаю. Как он мерил да мерил...
— А по-моему,— снова влез Вася,— жить надо так, чтобы денежки, а не воду мерить,— и засмеялся, довольный своей шуткой.
Все на него посмотрели, и дед Макар посмотрел. Ну, чего Вася злится, что Нелька строит глаза этому Хлыстову. Просто мстит мужу за вчерашнее его объяснение в любви Галине Андреевне.
— Каждому свое, Васенька,— произнес дед Макар не без грусти.
Но Самохин уже прицепился к деду как клещ, не отодрать.
— Ах, теперь свое? А где же, дед, твои слова о нашем общем счастье, а? Нет, ты расскажи мне, какое счастье ты для меня придумал, чтобы у меня было не свое? Ну, ну?
Молчавший до поры дядя Федя, решив, что назревает скандал, будто спросонья буркнул, что пора и совесть знать: посидели, надо и расходиться.
Все зашевелились:
— Гости, не надоели ли вам хозяева?
— Не пора ли нам пора?
— Гость — как дыхание необходим, но ведь воздух иногда нужно и выдыхать!
Под общий гул вдруг подал свой голос Шохов. Он сидел так, будто никуда уходить не собирался. Наоборот, как и Вася, нацелился на деда, глядя на него в упор.
— Макар Иваныч,— совсем негромко, но с подчеркнутым уважением произнес он.— А ведь вы не ответили Самохину, про счастье-то?
Все посмотрели на Шохова, и молчаливый сегодня Петруха посмотрел. Пожалуй, он один мог бы предположить, что Григорий Афанасьевич нашел момент отыграться на старике, за тот самый допрос с пристрастием, который некогда учинил дед Макар, придя к шоховскому дому.
Но в действительности Шохов о том разговоре не помнил и далек был от мысли как-то унизить человека. Наоборот, он хотел старику поверить и готов был ему поверить, если он скажет правду и убедит Шохова.
— Я могу пояснить,— горячо сказал Шохов, не спуская с деда глаз.— Вот вы говорите, что он мерил, мерил, а потом станция. То есть он, как я понимаю, для меня, и для вас, и для Самохина, скажем, работал. Ну, а почему же тогда все мы так несчастны? И вы не сладко живете, и я тоже... И Вася Самохин вон жизнью недоволен. Стихийно бунтует, а ведь недоволен. Так я и хочу знать, почему?
— Ну, я-то, предположим, доволен,— помедлив, твердо выговорил дед Макар.
— Какое же это довольствие, когда машину свою с планетами возите, а сами голы?
Сердобольная Галина Андреевна решила прийти старику на выручку. Она воскликнула, не совсем уж искренно:
— А правда, Макар Иваныч, расскажите, для чего вам эти планеты?
— Уважаемая и милейшая Галина Андреевна,— торжественно, без всякого укора обратился к ней дед. — Я не так уж слаб, чтобы меня прикрывать таким искусственным способом. Если вам и правда интересно, то могу рассказать и про планеты... Это замечательная идея, и вовсе я не хочу сказать, что моя. Я тут просто обыкновенный, как говорят, водомер. Меряю, и меряю, и меряю...
— А что меряете-то? — воткнулась теперь любопытная Нелька.
— А вот что, красавица! Люди открыли, что многие события на земле, и не только биологические и климатические, но, скажем, и исторические, связаны с солнечными пятнами. И вот какие странности открылись, что одна и та же ситуация в одних случаях приводила к мору и болезням, а другая к неурожаю, даже к бунтам, а при третьей, одинаковой, никаких болезней, неурожаев и голода не было. Но люди еще заметили, что на солнечную активность влияет расположение наших планет. Вот смотрите,— и дед повернул колесики машины так, что планеты, придя в движение, вдруг непонятным образом выстроились в одну цепочку с солнцем,— при таком положении солнечная активность увеличится, к примеру, и все процессы на земле тоже изменятся... Так что если провернуть на этой машине время в обратную сторону, можно найти эти годы и узнать, насколько влияло соотношение планет на наши с вами события... Можно ведь? — с улыбкой спросил дед.
— Ну и что?
— А если, скажем, крутить планеты в будущее, имея такую таблицу о прошлом, то можно кое-что и предсказать? Или нет?
— Ну, и кто от этого может быть счастлив? — спросил, морщась будто от боли, Шохов.
— Пока что я счастлив, уважаемый, милейший Григорий Афанасьич.
— А нам от этого что? Нам, как говорят, ни холодно, ни жарко! — выскочил опять Самохин, чувствуя в Шохове сейчас своего союзника.
Но старик на него не смотрел, он смотрел на Шохова и выговарил ему одному:
— Но если и вы, и другой, и третий станете каждый у своего водомера работать для будущего, то это и окажется — счастьем. Потому что вы не только о себе, вы о других еще думаете. А это и есть вообще-то счастье! Вы так не считаете?
— Ну, ладно. К примеру, я о других думаю, а они только о себе? — спросил Шохов, и глаза его блестели в глубине необычно и почти неистово.
— А что о себе-то? Как набить живот? Как домик наполнить добром, как забором обнестись, как хрусталь с коврами скупать? Это, да? Ну, тогда я вас, в свою очередь, спрошу: набили, наполнили, обнеслись, скупили... А дальше что?
— Это я у вас хотел спросить! — почти выкрикнул Шохов с каким-то неистовством, а может, и отчаянием.— Дальше-то что?
— Тупичок это, милейший Григорий Афанасьич! Ценность-то в любви к человеку, в дружбе, вот в такой, как сегодня, избной помочи... Потому что это — ду-хо-вно!
— Значит,— допрашивал Шохов, о чем-то напряженно раздумывая.— Если все сейчас приобретают, если покупают, строят... Они — бездуховны? Все?
— Почему же все? — вежливо, но будто и с недоумением произнесла Галина Андреевна.— Ни Макар Иваныч, ни я, ни — в общем — даже вы, Григорий Афанасьич,— не копите, по-моему. Да никто здесь не копит.
— А может, идти-то надо от обратного? — вскрикнул Самохин и вдруг засмеялся. Мелковато и глупо, как смеются идиоты. Ему показалось, что он что-то открыл.— Может, потому мы и сидим здесь, в Вор-городке, что не копим? А? Дед!
— Макар Иваныч,— спросила любопытная Нелька.— А что на этот год нам показывают планеты, можно узнать?
Дед недоуменно посмотрел на Нельку, на Шохова и вдруг громко рассмеялся:
— Можно, красавица! Планеты говорят, что вы достроите свой домик и будете готовиться к материнству...
Все засмеялись, а Нелька покраснела.
— Ну вот, тоже. Мы и не собираемся! Мы для себя решили пожить.
— Кстати,— сказала Галина Андреевна.— А ведь у нас и правда у многих домики-то недостроены, а? Вот и у Самохина, и у Коли-Поли...
— У Шохова тоже...
Все замолчали, насколько близколежащей вдруг оказалась мысль, которую недосказала Галина Андреевна.
— Так, может, в следующее воскресенье — Шохову? — неуверенно спросил дед Макар.
— Помочь?
— Ну, конечно. Чего же он в одиночку-то? — настаивал дед Макар.— А потом его вон какие мысли гнетут!
— Ну, такие мысли и не одиноких тоже гнетут,— молвил кто-то. Шохову показалось, что это произнес дядя Федя. Но, может, ему и показалось. За разговором спустились сумерки, а свет зажечь не догадались.
Но Шохов, не колеблясь, отверг предложение о помощи:
— Спасибо. Но я сам.
— Но почему, уважаемый Григорий Афанасьич?
— А правда, почему? — спросил Самохин.
— Да вот, такой у меня глупый принцип. Хочу все сделать сам.
— Чтобы не быть в долгу?
Этот вопрос задала Галина Андреевна. Как будто бы невинно спросила, но Шохов понял, что она хотела сказать.
— Нет.— Он поправился: — То есть и в долгу быть тоже не хочу.
— А как же все мы? — подали голос Поля-Коля.— Мы что же, хуже?
— Но ведь, Григорий Афанасьич, милейший, эта боязнь и приведет вас к одиночеству! Даже несчастью! Поверьте мне,— сказал дед ласково.
Шохов молчал и вдруг как сорвался:
— Ну, а если я себе хочу доказать, что я все могу сделать?!
— Себе-то ладно. Ты мастер. Но только не доказывай остальным, — подал голос дядя Федя.
— Почему?
— Да потому. Другим ты доказывай, когда им будешь делать. Понял?
— А разве я не делаю?
— Тогда чего же ты боишься, что мы тебе поможем? А если нам хочется что-то доказать? — настаивала Галина Андреевна.
Но Шохов, помолчав, снова повторил:
— Не хочу. Мой дом не трогайте.
Кто-то отмахнулся:
— И чего пристали к человеку? Есть и другие...
Тут вдруг все разом заговорили, и оказалось, что можно и нужно продолжить избную помочь, но сейчас, пожалуй, и не решать, а посоветоваться и с остальным народом, который сегодня не пришел.
С тем и стали расходиться. Все желали деду в эту первую новосельскую ночь хорошего сна.
— На новом месте приснись жениху невеста! — сказала болтливая Нелька.
А Самохин Вася все продолжал допытываться у деда, который вышел проводить всех на улицу:
— Дед, ты мне про летающую тарелку еще скажи. Есть она или ее нет?
Нелька тянула мужа за рукав, но он не отступался от деда Макара:
— Ведь правда же, что их видели? Или — врут? а?
По голосу было слышно, что дед усмехнулся, когда ответил:
— Васенька, все мы так устроены, что сперва видим, что есть, а потом стараемся, не поверив себе, думать так, будто мы ничего и не видели из того, что видели... А искажение истины суть форма прикрытия самих себя, то есть то, что мы называем платьем голого короля. Но только долго ли мы проходим под таким платьем? а?
— Долго,— сказал кто-то из темноты.
А Вася опять спросил:
— Но ты, дед, не темни, они есть или нет? Тарелки эти?
Дальше Шохов не слышал разговора, потому что направился быстро к себе, стараясь не разболтать, не растворить в постороннем, чужом нечто новое, что открылось ему в этот день в себе и в других.
Но вот что странно: почему молчал весь вечер Петруха? Правда, он не был спорщиком вообще, но уж очень подозрительно тих, особенно тих был сегодня. А ведь тема спора не могла не затронуть его?
Входя в дом, Шохов сразу понял, что кто-то в нем побывал, потому что была сбита палочка, оставленная у входа для заметы. Шохов поднял ее, нащупал в кармане спички и зажег. При меркнущем слабом пламени разглядел неуютное свое жилье, койку, чуть примятую, записку на одеяле, едва сдвинутую ближе к подушке.
Он зажег керосиновую лампу и при ее свете прочитал запись, сделанную тем же карандашом, только чуть ниже его собственной: «Больной! Вам надо не строить, а лежать. Желаю вам здоровья. Наташа».
Он нисколько не удивился, что Наташа приходила. Как и не огорчился, что не смог с ней сегодня увидеться. Что же, они встретятся завтра. Теперь он точно знал, что так все и будет. А сегодняшний день, как ему и положено, он провел среди помочан, в доме старика Макара Ивановича и нисколько об этом не жалеет. Хотя надо еще разобраться в том разговоре, который нынче произошел. Вот и последние слова старика об истине, не к нему ли, не к Шохову ли, обращал их старик, отвечая на вопрос безалаберного Самохина?
А может, истина в том и заключается, что счастья в чистом виде не существует в природе, как не существует в чистом виде никаких элементов вообще. Может, люди-то созданы страдать и мечтать только о таком счастье. Вот как, перестрадав в одиночестве, мечтает он сам о любви к Наташе?
Вспомнилась часть разговора, происшедшего сегодня, когда дед Макар заговорил о накопительстве.
Кто-то со вздохом произнес:
— Весь мир сошел с ума!
— Да нет же,— вдруг вступилась за «мир» Галина Андреевна.— Люди просто устали ждать счастья. Они испугались, что его не будет. А оно есть, есть.
На основе ли своего горького опыта была выведена эта формула Галиной Андреевной или нет, неважно, раздумывал Шохов. Но ведь это правда, что люди хотят счастья. Все хотят. Разве не так уж непонятно было сказано?
Он перечитал Наташины слова вторично и задул лампу. Накрылся одеялом и стал глядеть в темноту. Так лучше думалось — о Наташе, о том, как она появилась, как ждала, осматриваясь, а потом взяла и ушла. Даже в нескольких словах виден ее характер, что человек она цельный, серьезный, глубокий. Завтра Шохов ее увидит, а потом... Что будет потом, он не знал и не хотел загадывать. Он верил, что потом будет тоже хорошо.