Судебная ошибка – это всегда шедевр последовательности.
Тюрьма – это настоящее. А настоящее – это то, от чего пытаются бежать те, кто находится в тюрьме. Нет большего наказания, чем это.
Он в этом мастер, Фосиньи, директор моей тюрьмы, – говорим в настоящем, чтоб он им подавился! У него простые мысли. Он прирожденный воспитатель.
– Что, господин Малоссен, рады вновь оказаться в стенах Шампрона?
Хитростью ли Лежандра или по случайному распределению в канцелярии, но я сейчас нахожусь именно в Шампронской тюрьме, там, где наш дядюшка Стож окончил дни свои в компании Вергилия.
– Я тут слышал, что вы любитель взрывчатки, Малоссен?
У Фосиньи широкие плечи, серые глаза, густые брови. Он говорит вам ужасные вещи, смысл которых слащаво сглаживается его средиземноморским произношением.
– Бомбы в Магазине, несколько лет назад, теперь эти, в Веркоре… самопальные, с замедленным действием, зажигательные… похоже, вы предпочитаете именно бомбы, и от молодых ногтей, я полагаю.
Фосиньи мило улыбается, не сводя с меня серых глаз.
– Страсть к бомбам… Заметьте, я это понимаю… биение сердца во время установки, внезапность вспышки, грохот взрыва, раздающееся пространство, дождь обломков из поднявшихся туч дыма, потрескивающие язычки пламени… довольно красиво.
Фосиньи – это здешний метеоролог, который обещает вам конец света с ясным солнышком в интонациях.
– Я вас вылечу, Малоссен…
Я не знаю, когда Фосиньи обращался ко мне с этой своей речью в качестве общеукрепляющего. Вчера? Месяц назад? Десять лет? Ко всем прочим положенным временам изъявительного наклонения Фосиньи добавил еще одно, которое можно было бы назвать настоящее в настоящем. Это время грез охранников тюрьмы, настоящее неизбывного сожаления, зуб, вечно ноющий под бормашиной угрызений, бесконечное мгновение агонии, конец бесконечности, когда мертва всякая надежда, даже надежда на смерть… настоящее в настоящем, по Фосиньи, это время пытки.
Я не знаю, когда говорил со мной Фосиньи.
Я не знаю ничего, кроме своей камеры.
О, моей камере в Шампроне могли бы позавидовать и честные граждане. Я так и слышу возмущенный возглас этого честного гражданина. Непорядок! Какая расточительность! Представьте вот, опасных преступников держат в памятнике архитектуры! Вековая постройка с высокими сводами! Даже нет решеток на окнах. Небьющиеся стекла! Камера с видом на колосящиеся поля, вы только задумайтесь на секунду! Убийцы любуются природой! Кретоновые шторы – для защиты от прямых солнечных лучей. Еще и телевизор в придачу!
– Я принял эту тюрьму как культурное учреждение, Малоссен, и сделал из нее учреждение воспитательное. Культура, которая не воспитывает, это опасный криминогенный фактор! Вспомните классические примеры: Жюльен Сорель, Раскольников… Мой предшественник, господин Сент-Ивер, которого вы хорошо знали, не учел этого аспекта проблемы. Что ж, идеалист…
Фосиньи это вам не Сент-Ивер – ныне покойный бывший директор Шампронской тюрьмы и первый возлюбленный Клары, – этот твердо стоит на земле и смотрит вам прямо в глаза.
– Сегодня главное и основное в нашей культуре, хотим мы того или нет, передается посредством телевидения. Но снаружи телевидение – первый подстрекатель преступлений. А вот здесь, у нас, оно стоит на службе педагогики. Вы любите телевидение, Малоссен?
В каждой камере – по заключенному, каждому заключенному – по телевизору. На общественные средства! На ваши, кровные! Да, мадам. Да, мсье. Это при помощи ваших медяков телевизор замуровали в стену моей камеры. Это на ваши деньги его заплавили в прочный пластик, который делает его неуязвимым. Это ваш презренный металл соединяет отдельные точки, выводя их на панель управления Фосиньи. И это Фосиньи, чиновник, оплачиваемый из вашего кармана, включает твой телевизор в любой час дня или ночи, сна или бодрствования, на несколько секунд или на целые часы, и ты не можешь ни сделать потише, ни переключить программу, ни вырубить вообще из розетки.
В первый раз от неожиданности я прижался к стене. Мне показалось, что взорвалась Шампронская тюрьма. Что ее построили на вулкане, и что началось извержение, и что стены вот-вот обрушатся на наши грешные головы. Но нет. Это просто включился телевизор. Восхитительный взрыв, там, наверху, на экране, бесконечно отраженный четырьмя стенами моей камеры. И с того момента стали повторяться эти первые разы. Настоящее по Фосиньи. Моя камера все время взрывается. В этом и состоит вся идея Фосиньи. Вы любитель взрывов, Малоссен? Получайте! Моя камера стала эпицентром непрерывной бомбежки. В моменты затишья остается лишь дрожать, ожидая возобновления военных действий. Разумеется, можно не смотреть на экран, но от звука никуда не денешься, даже спрятавшись под матрас. Все, что когда-либо взрывалось на пленке, с тех пор как кино стало звуковым, теперь взрывается в моей камере. Оружейные склады, частные дома, нефтеперерабатывающие заводы, сейфы, заминированные машины, мост через реку Кваи, остров капитана Немо, моя камера взрывается двадцать четыре часа в сутки – простая идея Фосиньи. Клин клином. Лечение сверхдозами. Полагаю, что насильникам он прописал крики терзаемых женщин, убийцам – хрипы перерезанных глоток, а зачинщикам массовой бойни – горы трупов…
Результат одинаков для всех заключенных: телефобия, застывший взгляд, тупая механическая поступь в час ежедневной прогулки, непрекращающаяся дрожь во всем теле, кое у кого эпилептические припадки, нетронутые тарелки в столовой.
Случаются и сцены панического страха, по дороге обратно в камеры, упираются, не хотят идти, но убедительность дубинок Фосиньи весьма эффективно дополняет его педагогический проект.
Захлопывается дверь.
Поворачивается ключ в скважине.
Закрывается глазок.
Тишина.
Я.
И телевизор, там, наверху.
К настоящему моменту я, верно, сошел бы с ума или повесился, как некоторые, на спинке своей кровати, на оконной щеколде, на трубе батареи. Только тут вмешался Фосиньи со своим благодеянием.
– Я оставил для вас особую камеру, Малоссен, в которой содержался ваш друг Стожилкович. Вы помните Стожилковича? Тот, что вооружил престарелых дамочек Бельвиля и собирался перевести Вергилия на сербско-хорватский? Он скончался здесь, у нас, в прошлом году.
Они убрали стол, стул, словари и корзину для бумаг, но я все равно сразу же узнал эту камеру. И мой дядюшка Стож поселился во мне, как только я поселился у него. И вовсе не воспоминание о Стожиле внезапно захватило меня, а он сам, лично. Не его облик и не звук его голоса (Фосиньи конфисковал мои глаза и уши), но само существо его проникло внутрь меня, тончайшая, наполненная смыслом эссенция его существа, его запах, этот душок, который следовал за ним по пятам, как тень, и окружал его со всех сторон, как будка часового, стоило ему где-нибудь остановиться на минуту. Честно говоря, я узнал камеру старика Стожила, мгновенно учуяв его амбре. Стожил уступил мне свою будку. И я заперся там, оклемавшись немного от первых взрывов. А потом пришел его голос, внутренний голос, который не могли перекрыть никакие извержения.
– Тебе не кажется, что здесь чем-то пахнет, чьими-то носками, а?
Он любил задавать этот вопрос. А когда ваши уши становились уже пунцовыми, он уточнял:
– Не извиняйся, это моими.
И важно добавлял:
– Дух часового.
Мой старый дядюшка Стож всю юность провел на посту, отпугивая своими носками сначала нацистскую гидру, потом сталинского людоеда, здесь, совсем рядом, за балканскими воротами, в то время, когда меня еще не было и в проекте.
– Часовой, достойный этого почетного звания, никогда не вешает нос.
О, этот голос Стожила, такой теплый, насыщенный и низкий, что кажется, он поднимается из глубин вашего же нутра.
– Ну что, насажаем дров?
На его языке это означало поиграть в шахматы. Из всех партий, которые нам довелось с ним сыграть, ни одна не ускользнула у меня из памяти, несмотря на беспрестанные взрывы взбесившегося телевизора.
– D5, мой мальчик. Если ты пойдешь слоном на d5, то я пойду ферзем на сЗ, а если ты вздумаешь выбраться, схапав моего ферзя, мой черный слон поставит тебе мат на аЗ. Мат, который поставил Боден Шульдеру, в 1860-м, классика. Я же тебе говорил: осторожнее на диагоналях! Ты сегодня что-то совсем не в форме.
Сколько раз он обыгрывал меня в полумраке Магазина, ночной сторож Стожилкович? Днем взрывались бомбы. Ночью Стожил подрывал мою защиту.
А от бомб я оглох.
Фосиньи упустил это из виду.
Я оглох от взрывов.
Фосиньи, бомбы лишают меня слуха! Делайте громче, сколько хотите, я уже не слышу вашего телика!
Тот же феномен, что и тогда в Магазине: стрекотание в геодезическом центре моего мозга. Адская боль, сверлом жужжащая у меня в голове, прорывается вдруг наружу через уши. На несколько секунд я зависаю посреди камеры на раскаленном добела стальном проводе, проходящем через мой череп.
Потом боль утихает.
Я глух.
Извини, Фосиньи, от холодного оружия меня пробирает понос, от огнестрельного меня рвет, а от бомб я глохну. Убеждай, не убеждай, когда организм не принимает, он не принимает.
Весьма существенная деталь: эти приступы глухоты пробуждают во мне на редкость прозорливого шахматиста.
– Слон на d5, и тебе шах, Стожил, и, если ты берешь его конем, я хожу ферзем на f8, и тебе опять шах. Конечно, твой король может поиметь моего ферзя, но тогда я подпираю тебя ладьей на с8. Шах и мат! Я же тебе говорил: осторожнее на горизонталях.
– Не осмелюсь утверждать, что ты играешь хорошо, но прогресс есть, и немалый…
Самозащита? Дух противоречия? Стоит мне выйти из камеры, как тишина коридоров вновь возвращает мне слух. Мигрень остается, но уши открываются, и я слышу бряцание наручников, щелканье замков и ритмичный звук шагов в вечном молчании камней.
– Она стала есть, Бен! Мама опять стала есть! Это одна из хороших новостей, которые Жереми приносит мне в подвал, служащий в Шампронской тюрьме приемной. Они навещают меня, каждый по очереди: Жереми, Клара, Тереза, Лауна, Малыш… Но чаще всего вместо Лауны, которая слишком занята в клинике, вместо Терезы, которая слишком поглощена своими звездами, вместо Клары, слишком опечаленной, и вместо Малыша, который еще слишком мал, приходит Жереми.
Словом, я вижусь только с Жереми.
– Мама снова стала есть. Нельзя сказать, чтобы она наедалась от пуза, но все-таки… И еще она говорит.
– Что же она говорит?
– Трудно разобрать, она говорит сама с собой. Упрется подбородком в грудь и что-то бормочет, будто укачивает кого на руках, понимаешь? Прямо себе в декольте, между… в общем, понятно. А когда кто-то входит, она замолкает.
– Ты сказал Марти?
– Не нужно, она не больна, пойми! Если не считать этого, она вполне нормальная. Ты же знаешь маму. Встает в одиннадцать, чистит перышки до полудня, потом выходит из своей комнаты, красивая, как и прежде, помогает Кларе, на кухне все у нее горит, все портится – это же мама, говорю тебе. Счастливая такая ходит, будто снова влюбилась. И с тех пор, как она стала есть, ей и в Клару удается запихнуть хоть кусочек. Все путем, Бен. Жизнь продолжается. И Джулиус поправился. Все еще клацает зубами каждые три минуты, но уже выздоровел. Да! Тут еще Жервеза… Жервеза теперь заняла место Тяня в сердце Верден. Преемственность поколений, как говорится…
Пауза.
– А как ты, Бен?
Приемная Шампрона – бывшая исповедальня для прокаженных. Крестовые своды разделяют на четыре части просторный, с высокими потолками, подвал белого песчаника. Встаешь в один из четырех углов, служитель с дубинкой запирает за тобой черную железную решетку, и ты обращаешься к стене, повернувшись спиной к собеседнику. Так и пошло, начиная с XVII века: откровения одного по диагонали свода доходят до другого такими же внятными, как если бы их прошептали прямо на ухо. Да, достаточно прошептать. Это успокаивает. Как обещание отпущения грехов…
– Клемана бы сюда, ему бы здесь понравилось! – воскликнул Жереми при первом своем посещении. – У Феллини в «Сладкой жизни», точно такая же штуковина. Помнишь, когда Марчелло признается в любви Анук Эме, а ее в это время целует другой, блондинчик.
Жереми всегда находит, о чем поболтать. Он не из тех посетителей, которых иссушает привычка. Слова льются из него нескончаемым потоком, стоит ему только порог переступить, а когда раздается звонок, возвещающий о том, что время вышло, охраннику приходится этот поток прерывать.
– У меня хорошая подготовка, Бен. Помнишь, как тогда, в больнице, я говорил с тобой, а ты не мог мне ответить. Нужно было говорить за двоих…
Он входит, становится в свой угол, и тут же, с места в карьер:
– Привет, это опять я, но ты можешь представить, что я – это Клара, твоя любимая сестренка.
И он выкладывает мне хронику событий в семье с точки зрения добродушной Клары.
Или, например:
– Здравствуй, Бенжамен, это Тереза.
И это правда говорит Тереза.
– Жервеза уже заметно округлилась, Бенжамен. Я знаю, что УЗИ тебя не впечатляет, но мои весы не врут: будет мальчик.
– Так и не выяснили, кто отец?
– Она ведет себя очень мудро и не жаждет узнать, кто он. Хороший астрологический прогноз лучше плохого отца.
Но чаще Жереми приходит все же от своего имени. Он мне читает. С тех пор, как погиб Клеман, «Зебру» отобрали и сдали под разные конторы, он решительно отвернулся от театра. Он переделал свою пьесу в роман. Он задался целью в деталях описать все приключения козла отпущения – своего брата. Он вбил себе в голову, что лучшей защитительной речи в мою пользу и не придумаешь. Он проводит эти месяцы, вывязывая свою апологию, которая будет согревать меня до конца моего пожизненного заключения.
– Всего будет четыре книжки. Одна – про бомбы в Магазине, еще одна – про наших бельвильских дедушек-наркоманов, третья – про твою кому и последняя – про то, что с тобой происходит сейчас. Я пишу их не одну за другой, а все вместе, как на душу ляжет. Примерно как фильм, понимаешь? Снимают в той последовательности, как сами захотят, соотносясь с прогнозами погоды или с выкрутасами приглашенной звезды, а потом, когда монтируют, расставляют все по порядку. Что ты об этом думаешь, Бен?
Я думаю, что где-то здесь неподалеку бродит Королева Забо.
– Прекрасный подход, Жереми.
– Хочешь, прочитаю тебе отрывок?
Кому когда-либо хватало духу ответить «нет» на подобный вопрос?
– Конечно, очень мило с твоей стороны.
– После всех тех историй, которые ты нам рассказывал, когда мы были совсем детьми, это еще самое меньшее, что я могу для тебя сделать, Бен…
Плети, Жереми, вывязывай… выдумывай себе героя романа, безупречного брата, опутанного чужими преступлениями… вяжи… и себе тоже возьми хорошую роль, раз уж ты здесь оказался. Если жизнь идет, как ей хочется, пусть и роман получится, как напишется. А будут вопросы по природе человека, спрашивай, не стесняйся, у меня материала больше чем достаточно по этим историческим временам.
Вот вам, например, образчик гуманности: госпожа мой следователь. Госпожа мой следователь – маленькое существо с вьющимися волосами, ясными глазами и прекрасным цветом лица – как у молоденькой девушки. Когда она отправляла дело в суд, в глазах у нее стояли слезы.
– Нужно же вам было столько выстрадать, чтобы в конце концов оказаться за решеткой!
Дословно.
– Вы потеряли ребенка…
Я не шучу. Мое дело расследует в первую очередь мать.
– Я – мать, господин Малоссен.
И это позволяет ей понять мой поступок. (И, стало быть, не сомневаться, что я его совершил.)
Мне, однако, понадобилось некоторое время, чтобы разобраться, как работает эта голова. Когда до меня дошло, что она подключена к сердцу и бьется вместе с ним, я понял, что пропал.
Сердце матери.
Которое находит совершенно нормальным (если не правомерным), что вы взрываете целую семью и еще нескольких случайных знакомых, потому что потеряли своего, столь долгожданного, малыша.
– Вероятно, на вашем месте я поступила бы так же.
Именно! Бедная моя головушка…
И в результате – суд.
В ожидании этого завершающего акта возвращаемся в настоящее Фосиньи… в постовую будку Стожила… к нашим шахматным партиям.
– Хотел сразу мат мне поставить, малыш? Не получится, смотри: я спускаю ладью на с8, ты защищаешься конем, мой ферзь ставит тебе шах на h7, твой король берет его, хожу слоном, твой король отступает, и дальше вечный шах. Ничья, Бенжамен! Вот так и обороняются раненые медведи у нас в горах.
О, Стожил, как я тебя любил!
Но тут меня опять вызывает госпожа мой следователь.
– Господин Малоссен…
Она указывает мне на кресло, ее большие невинные глаза (совсем как в мультиках Уолта Диснея) блестят слезой, пока с меня снимают наручники. Я еще не знаю, что меня ждет, но она уже понимает меня, и это дурной знак.
– Господин Малоссен…
Не решаясь начать, она ищет поддержки в глазах моего адвоката, тот молчит.
– Мне пришлось обратиться к дивизионному комиссару Лежандру с судебным запросом открыть следствие по делам, предшествующим тем, по которым вы проходите обвиняемым в настоящий момент.
Дрожь в пальцах, листающих мое дело.
– И это прискорбно, господин Малоссен.
Сглатывает.
– Весьма прискорбно.
В общем, она зачитала мне рапорт Лежандра. С первых же слов я понял, что произошло. Основательно встряхнув пальму Кудрие, так что я свалился к его ногам, Лежандр взялся за корни и вырывает их один за другим, методически. Он наведался к госпоже моему следователю, чтобы поговорить о моем прошлом. Он достал одно за другим все дела, которые плелись вокруг меня последние несколько лет. Сначала дело о Магазине: пять бомб, шесть жертв и я. Дело старых бельвильских наркоманов: убийство инспектора среди бела дня, подозрительное самоубийство дивизионного комиссара, книготорговец, которому ввели каустическую соду, и я, в то же время, в том же квартале, даже в этом же доме. Дело Ж. Л. В.: покушение на убийство заключенного Кремера, зверская расправа над директором Шампрона, женихом моей сестры, и я, на которого вешают все подряд, пока пуля двадцать второго калибра, выпущенная из длинноствольного карабина с убойной силой, не отправляет меня в глубокую кому. Прибавим к этому шестерых проституток, убитых за эти последние месяцы по моему приказу, как утверждает эта высокая девица в розовом костюме, упорно стоящая на своем. Итого: шесть и три – девять, и два – одиннадцать, и еще шесть – семнадцать. Если прибавить к этому четыре трупа в Лоссансе, получаем всего двадцать одно убийство, не считая тех, что еще вскроются при более тщательном расследовании.
– Это прискорбно, господин Малоссен, весьма прискорбно.
И тем прискорбнее, что Госпожа мой следователь прекрасно понимает, что мною двигало. Что вовсе не означает, что она оправдывает эти действия («я мать, но я следователь»), нет, она только понимает… В Магазине я уже мстил за свое несчастное детство, в Бельвиле я сражался против расизма и спешил на помощь престарелому населению квартала, расправляясь с Сент-Ивером, я оберегал невинность моей Клары, а в шкуре Ж. Л. В. я сражался за Литературу… Что до этих шести проституток… Госпожа мой следователь, конечно, не питает никаких предрассудков насчет проституции… но она прекрасно понимает, как душа, хоть чуточку религиозная, может остервенеть при виде ликов святых, нацарапанных на коже порока.
– Что вас губит, господин Малоссен, так это чувство священного. Ваши мотивы столь чисты…
Мораль: делай, что хочешь, только чтобы никаких мотивов, никаких!
Если я выйду отсюда, клянусь жить на одной ноте.
Естественно, я думаю о Правосудии. Правосудии моей страны. Я всегда был с теми, кто всенародно заявляет о своем доверии к Правосудию их страны. Они выходят из кабинета следователя, они держатся прямо, одергивают полу пиджака и заявляют в протянутые микрофоны: «Я верю в Правосудие моей страны». Они правы. И Правосудие им за это признательно. А я, как сейчас, вижу юного Махмуда, восемнадцатилетнего кузена Бен-Тайебов, которого забрали на автостоянке, откуда другие угоняли машины: пять лет и ни дня отсрочки. Отлично. Как тут не поверить в Правосудие своей страны?
– Они дерутся за право защищать вас, Малоссен, и не кто-нибудь! Самые выдающиеся личности! Даже у дверей тюрьмы устроили перепалку. Эти господа рвут вас на части.
Фосиньи в полном восторге.
– В каком-то смысле вы делаете честь нашему учреждению.
Он вдруг вспомнил, что он – демократ.
– Надеюсь, вы по достоинству оцениваете привилегию жить в правовом государстве!
Будто у меня на лице не написано, как я это ценю.
– Но нет, конечно, вам кажется естественным, что общество защищает мерзавцев вроде вас. Ладно. Кого вы хотите принять первым? Хотя это у нас и не принято, я предпочитаю, чтобы вы принимали их в своей камере, а не в приемной. Чем реже вы будете попадаться на глаза другим моим подопечным, тем лучше будет для них же.
Мэтр Раго ликует:
– Вы виновны, Малоссен! Мы признаем вину! И с высоко поднятой головой, обязательно!
«Мы» – это он.
А он – это я.
Во всяком случае, он себя так видит.
– Что мы сделали, в конце концов? Мы покарали убийц нашего ребенка! Мы защищали наше законное право на продолжение жизни! Мы сражались за неотъемлемое право на рождение! Они отобрали у нас маленькую жизнь, трепетную невинность, и мы прекратили их преступное существование. Конечно, у нас не было такого права! Но пришло время примирить наконец закон и законность! В конце этого века, когда наши элементарные ценности осмеяны сильными личностями, я сделаю из вас чемпиона оправданной самозащиты! Выше голову, Малоссен! Да вами гордиться нужно!
Я смотрю на него.
Я встаю.
Я стучу в дверь камеры.
Охранник открывает.
Я говорю:
– Я его не хочу.
Мэтр Раго невозмутим. Он собирает свои бумажки. И тоже встает.
– Вы предпочитаете видеть меня среди своих противников, Малоссен? Вы заблуждаетесь. Я себя знаю. Не хотел бы я видеть себя среди своих противников. К тому же с той стороны дело выглядит гораздо проще. На сегодняшний день главное – избавить общество от преступников, у которых нет ничего святого: маргиналы прибивают детей к дверям, режут глотки при малейшем несогласии, не знают даже имени своего отца и еще хотят плодить себе подобных! Не говоря уже о ваших космополитических дружеских связях… Можете мне поверить, выступать против такого человека, как вы, это подарок неба для такого адвоката, как я.
И, прежде чем охранник успевает закрыть за ним дверь, мэтр Раго морщит нос. Его усы топорщатся.
– Здесь пахнет носками, вам так не кажется?
И входит мэтр Жервье.
– Выставили его, Малоссен? И правильно сделали. Мы его сделаем на другом поле, и это будет не первый раз, когда я ему уши надеру, этому фашисту. Он – ничто, когда перед ним настоящая величина.
Мэтр Жервье – острый взгляд, пронзительная речь и непрерывная подвижность всех членов – внезапно осекся:
– Надо же, какая здесь вонь стоит… Можно хоть проветрить?
Нельзя.
Что ж, тогда он сам начинает расталкивать воздух, носясь туда-сюда маленькими торопливыми шажками.
– Вы взорвали Гнездо Корысти, Малоссен, браво! Вы прикончили директора тюрьмы, это справедливо! Сегодня вы устраиваете панику на отечественном кинорынке, прекрасно, вы держите нос по ветру. Чисто сработано. Десять лет без осечки! Это рекорд.
Мэтр Жервье так разгорячился, что у него даже стекла очков запотели. Он вперил в меня свои, на пару минут ослепшие, глазницы. И шепчет:
– Знаю я эту музыку суда присяжных, вот повеселимся-то, Малоссен. Процесс будет нескорым, это я вам говорю! Если они так держатся за это свое предварительное заключение, мы затянем его до нельзя! Я обещаю вам превентивное существование!
Я не уверен, что понял его.
Тогда он мне объясняет:
– Ну да! Я отправлюсь в обвинительную палату. Я навалю там горы заключений об отмене судебных постановлений. Дело дойдет до кассации. Я стану обвинять суд в некомпетентности и в непринятии жалоб. Они, конечно, на все это наплюют, но зато мы выиграем время. И за это время развенчаем их в глазах общественности. Я прекрасно знаю их, эти судейские душонки. Все попритихнут, поджав хвосты. А пока найдется какой-нибудь смельчак, который решится пикнуть, вы уже успеете с ног на голову перевернуть всю пенитенциарную систему!
Он все еще наматывает круги вдоль стен моей камеры, а охранник уже просунул голову в приоткрытую дверь.
– Этот тоже не годится.
Жервье в удивлении останавливается.
– Ах так?
Потом повторяет с досадой:
– Ах так.
И уже на пороге оборачивается:
– Так. Тем хуже. Я еще посмотрю, чем бы вам насолить.
У мэтра Рабютена несколько иной взгляд на вещи. Хотя и его нос с ходу ставит тот же диагноз:
– Ну и вонь в этой камере.
Его очаровательное лицо не хмурится. Сам он не садится. Держится прямо, статный и красивый в своем безупречном костюме.
– Не стану вас обнадеживать, господин Малоссен, ваше дело проиграно заранее.
И, прежде чем я успеваю что-либо сказать, продолжает:
– Однако это не повод содержать вас в таких невыносимых условиях.
И добавляет:
– Даже злостный рецидивист имеет право на достойное обращение.
И так как злостный рецидивист молчит как рыба, он вновь берет слово:
– Если в этом деле и есть пункт, который следует отстаивать, господин Малоссен, так это улучшение условий содержания.
– Извините, мэтр.
– Извините.
– Прошу вас, мэтр.
– Только после вас.
– Благодарю.
– Благодарю.
– До встречи, мэтр.
– Во Дворце?
– Да, в четверг. Я заказал столик у Фелисьена, на полдень, вы к нам присоединитесь?
– Охотно.
– Значит, до четверга.
– Во Дворце.
– Во Дворце.
Мэтр Рабютен и мэтр Бронлар расшаркиваются в дверях моей камеры. Никак не разойтись. Наконец один выходит, другой входит, дверь закрывается, и мы остаемся вдвоем с Бронларом.
– Вы правильно сделали, что отправили всех этих идеологов к их теориям, Бенжамен, убеждения – не лучшие советники в деле защиты; они только мешают смотреть.
Он садится.
– Вы позволите мне называть вас по имени? Весь вычищен, выглажен. На лице братская улыбка. Он открывает свой дипломат, от которого приятно веет его гонорарами.
– Кстати о просмотре…
Он достает кипу бумаг и кладет ее мне на койку.
– Кстати о просмотре, я решил запросить в суде разрешение на съемку судебных заседаний.
Что, простите?
– Да, публичный процесс. С телерепортерами. И я почти уже добился разрешения. Это будет большая премьера для Франции. Абсолютно запрещенная до сих пор процедура. Однако вы не обычный обвиняемый, Бенжамен. И речи быть не может, чтобы вас судили в закрытую. Я буду следить за этим со всей присущей мне бдительностью. И, можете мне поверить, это будет процесс века. Многие каналы уже согласились принять в этом участие. Прайм тайм[32], естественно. Американцы уже начали снимать фильм по мотивам вашей авантюры…
Американцы снимают фильм про меня?
– И я принес вам первую серию контрактов… Он вдруг стал принюхиваться.
– Жаль, что невозможно снять на пленку запахи, ваша камера весьма интересна в этом отношении.
В конце концов, я спросил у тюремщика:
– У вас случайно нет кого-нибудь, кто бы мог заняться именно мной?
– Нет чего?
– Адвоката. Человека, который бы верил в мою невиновность. Ну хоть немножко…
Надзиратель задумался. Хороший парень. Он и правда задумался.
– Есть один, кузен моего шурина… Но он совсем еще молодой. Начинающий. Неопытный.
– Вот и прекрасно.
Нет, нет и нет, ни слова о моем процессе. Обратитесь к газетам. И потом, они первые начали. Газетная артподготовка… Эти продолжительные бомбардировки укреплений моей защиты… Снаряды, начиненные модальностями, чтобы они, не дай бог, не разорвались, не долетев до цели, и не опалили самих стрелков. Кажется, что этот Малоссен (фото) и его «дьяволица» (фото) взорвали целый дом со всеми его обитателями. Можно подумать, что их главным мотивом была не месть, а кража. По всей вероятности, они убрали молоденькую горничную (фото, это, в самом деле, она, бедняжка) и студента (фото Клемана, увы!), чтобы избавиться от ненужных свидетелей. Похоже, что ему, этому Малоссену, пересадили ряд органов серийного убийцы (фото Кремера) и что именно от этого он сдвинулся.
Да, все началось с этой статьи Сенклера в его журнале «Болезнь» под заголовком: «Прививка преступности». Тиражи тут же взлетели, «Болезнь» внезапно превратилась в справочное издание, и все прочие журналистские перья припустили за ней, как стайка воробьев. Все расселись на проводах первых полос. Вся печать говорит об этом! И все снимки кричат! Пересадка преступности, донорские органы слишком хорошо прижились! Теледебаты, круглые столы, психиатрические коллоквиумы. Данный случай заслуживает нашего пристального внимания. Уже многие годы смерть передается через кровь, почему бы и преступные наклонности нельзя было пересадить вместе с сердцем убийцы? Разве не права была Мери Шелли?[33] Малоссен = чудовище Франкенштейн? Одно из удивительных провидений XIX века? «Болезнь» открывает парад с Сенклером во главе, который не сходит с экранов, на полном серьезе проталкивая свою теорию. Естественно, громы и молнии возмущенного Бертольда: пересадка поведения? Что еще выдумали! Полный бред! Истина в том, что он, Бертольд, совершил хирургический подвиг, результаты которого я, Малоссен, сумел испоганить, стреляя в ближнего. Что с меня взять, с подонка. Такие, как я, способны истребить целый город, лишь бы бросить тень на своего спасителя. Подлецы они и есть подлецы, что сегодня, что две тысячи лет назад. Он, Бертольд, примкнул к лагерю жертв; и сожалеет теперь обо мне с высоты своего креста, на который я его отправил.
Эта идея о «пересаженном» убийце понравилась и моему адвокату. (Тюремщик был прав: он еще совсем молодой, начинающий.)
– Если мы не сумеем убедить всех в вашей невиновности, мы всегда сможем спрятаться за «не несение ответственности».
Еще бы. У меня до сих пор стоит в ушах голос мэтра Раго с противоположной скамьи:
– Нас хотят уверить в том, – орет он (мэтр Раго орет, не повышая голоса, это называется «сила убеждения»), – что дух преступления был пересажен в грудь этому человеку. И якобы убивает не он, а тот, другой, у него внутри]
Молчание. Он долго качает головой.
– Презрение, с каким защищающая сторона относится к вашим умственным способностям, господа присяжные заседатели, удручает меня.
Молчание. Удрученно поникшие усы выступающего. Зреющая ярость попранного суда присяжных.
– Хотя…
Хотя что? Мэтр Раго в сомнении поднял брови, за ними, как по команде, непонимающе вздыбились плечи.
– В конце концов, может быть и так…
Немое удивление моего адвоката.
– Может быть, защита в чем-то права, – продолжает мэтр Раго тем же задумчивым тоном.
Мой адвокат поворачивается ко мне, ободряюще похлопывая меня по руке, дескать: «вот видите, сработало». (Начинающий… Должно быть, он подсмотрел этот жест в каком-нибудь телефильме.)
Мэтр Раго роняет подбородок на кулак.
– В том, что касается прививок, вероятно, на человека они действуют так же, как на растения…
В подтверждение своих слов он уверенно кивает седой головой.
– Это очень даже возможно.
Кажется, он все больше в этом убеждается.
– Может быть, обвиняемый и в самом деле в силу миметической реакции принужден был покушаться на жизнь своего ближнего… некоторые психиатры могли бы это подтвердить…
Мой адвокат, улыбаясь, с облегчением откидывается на спинку кресла, раскинув руки, встречая в раскрытые объятия победу (точно, вырос на адвокатских сериалах…).
– Словом, человек-растение, – продолжает так же задумчиво мэтр Раго.
И затем, обращаясь к суду, говорит:
– Уважаемые господа присяжные заседатели, большинство из вас, как и я, простые городские жители… мы не ботаники, не садоводы…
Это правда: серые асфальтовые лица, недалекие взгляды с невысоких балконов.
– И так же, как я, вы не очень сведущи во всех этих прививках, привоях, черенках, побегах, отростках и прочем селекционном материале… мы не умеем ни черенковать, ни отсаживать отводки, ни вегетативно размножать… но кое-что мы с вами понимаем в этом деле, господа, одно-единственное…
Все двенадцать навострили уши, с жадностью ловя, что же такое они знают.
– …Это то, что на грушевых деревьях не растут фиги! И что собаки не котятся! Даже если их прививать друг другу!
Орет мэтр Раго. (И на этот раз орет по-настоящему.)
– И секрет этого удавшегося гибрида (он тычет в меня пальцем) в том, что сердце убийцы привили душе преступника!
Резкое пробуждение моей защиты.
– Убийца, до мозга костей! – наяривает мэтр Раго. – И далеко не новичок к тому моменту, когда он решил спалить живьем несчастных обитателей этого мирного альпийского домика!
Моя защита срывается:
– Я… Мы… Что за намеки!..
– Семнадцать! – распаляется мэтр Раго. – Семнадцать намеков на семнадцать убийств! Бомбы, ножи, шприцы, револьверы испробованы им еще до расправы над лоссанскими жертвами! Не говоря уже об этих несчастных девушках, зарезанных неизвестно по чьему заказу…
– Это неправда!
(Клянусь, мой адвокат так и выкрикнул: «Это неправда!» Моя защита заметила, что это была «неправда!» Единственный аргумент: «Это неправда!»)
Сам мэтр Раго был этим искренне раздосадован.
Нет, нет и нет, о собственном процессе не говорят. Кто же станет рассказывать о своей агонии? Просто, два-три впечатления, по ходу дела. На бесконечных заседаниях суда сознание постепенно притупляется, ты чувствуешь, как твоя невиновность убывает, как жизнь самоубийцы в горячей воде ванны. Ты смутно ощущаешь эту потерю… что-то вроде усталости, спокойной нечувствительности к разнообразию, многочисленности и изощренности ударов, наносимых стороной противника.
Я все еще слышу первый вопрос мэтра Жервье. С места в карьер начинает с гурманства:
– Как вы находите вино Иранси, господин Малоссен?
И я отвечаю, словно меня спрашивает Жюли, не без удивления отмечая, что еще что-то помню:
– Превосходное, особенно урожай шестьдесят первого!
– Я точно такого же мнения, исключительный был год для этого сорта. А шабли, господин Малоссен? Как вам вкус шабли?
– Камень и сено пополам.
– Сорт?
– Шардоне.
– Первый урожай?
– «Склоны Тоннера», 1976.
Мэтр Жервье одобрительно кивает. Задавая следующий вопрос, он уже одаривает меня взглядом сотрапезника:
– Что вы можете поведать нам о вине под вуалью?
– Вино под вуалью?
– Желтое вино, если вам так больше нравится.
– Ах да…
Я старательно вспоминаю то, что рассказывала мне Жюли об этом янтаре виноградников Юры.
– Название сорта, для начала.
– Кажется, саваньен.
– Точно. Можете вы сказать нам пару слов о секрете его приготовления?
Могу. Раз уж вы меня спрашиваете, отчего бы не ответить.
– Виноград собирают поздно… укладывают в дубовые бочки из-под вина… оставляют бродить пять-шесть лет… отчего на поверхности образуется дрожжевая пленка.
– Прекрасно, отсюда и его название: вино под вуалью. А как на вкус? Приятное?
– Зеленый грецкий орех, лесной орех, жженый миндаль… да, приятное.
Мэтр Жервье расплывается в широкой улыбке.
– Нам нравятся одни и те же вина, господин Малоссен.
Затем он обращается к суду:
– Так и бывает в жизни, господа. Адвокат и обвиняемый могут иметь одинаковые вкусы. Стоит копнуть глубже, думаю, мы обнаружим еще немало общих для нас с господином Малоссеном черт… Может быть, нам нравятся одни и те же книги или музыка… Вот почему…
На секунду он умолкает, задумавшись.
– …Вот почему убийцы безлики.
Еще несколько секунд размышления.
– Или же лицо убийцы похоже на ваше, на мое, на лицо любого, кого ни возьми.
Потом оборачивается ко мне:
– И еще одно, господин Малоссен. Давно ли вы приобрели столь изумительные познания в виноделии?
Я мгновенно понял смысл этого вопроса. Мое сердце должно было бы съежиться от страха, но внутри меня спокойно улыбнулась покорность судьбе, и я ответил правду на заданный вопрос.
Мой адвокат чуть со стула не упал.
– Вы что, совсем ненормальный?
(Вот-вот, он уже начинает понимать…)
Мэтр Жервье долго смотрит на меня и наконец говорит:
– Благодарю вас, господин Малоссен.
И обращается к суду, но в тоне его слышится не сытость гурмана, а, так сказать, несварение души:
– Нет, господа, я не представляю здесь интересы какого-нибудь крупного винодела. Нет…
Молчание.
– Я – мертвая студентка.
Он выдавил это из глубины своей утробы, скрываясь за толстыми стеклами очков, – «я мертвая студентка» — и все ему поверили.
– Студентка, которая работала в июле, чтобы отдохнуть в августе.
Он опять замолчал.
– Скромная студентка, которая как-то вечером, прошлым летом, принесла бутылочку старого доброго кларета в номер одной парочке больших знатоков по части вин, знаменитых и не очень.
Молчание.
– Двадцать пять погребов посетили они, совершая эту увеселительную прогулку, следуя своим преступным путем… памятное паломничество, господа присяжные заседатели… шестьдесят четыре сорта отличнейших вин неспешно продегустировали они, прежде чем превратить эту юную студентку – которая лишь хотела жить, жить в чистоте и в любви – в мертвую студентку.
И наконец, последний вопрос:
– Как вам нравится старый добрый кларет, господин Малоссен?
– Надо сказать, у моего юного коллеги нелегкая задача…
Мэтр Бронлар встряхивает блестящей каской черных волос с серебряными отливами. Как и мэтр Жервье, мэтр Бронлар воскрешает память очередного студента. Память этого несчастного Клемана, почти ребенка, которого я спустил с вершины утеса в гробу на четырех колесах.
– Страшная смерть, как и та, что досталась господину Сент-Иверу, бывшему директору Шампронской тюрьмы, первому возлюбленному Клары…
Многоточие…
– Опасно любить кого-либо из близких господина Малоссена.
Точка.
Мэтр Бронлар по-настоящему пустился в сожаления относительно молодости моего защитника.
– Мой юный коллега стойко сражается, защищая того, кто защите и не подлежит. И это, господа присяжные заседатели, это воплощенная честь нашей профессии.
Да, мэтр Бронлар защищает моего защитника.
Мэтр Бронлар нацелился на моего адвоката.
Он обращается именно к нему.
И только к нему.
Он ему объясняет.
Спокойно.
Без эффектных взмахов рукавами.
Подставив красивый профиль умному взгляду телекамеры.
Да, он добился разрешения снимать мой процесс, этот мэтр Бронлар!
Отсюда и особое внимание к спецэффектам.
Он знает, что камера подчеркивает движения и слова.
Никаких лишних жестов.
Никаких лишних слов.
– Нет, Малоссен отправился в Веркор не за тем, чтобы отомстить за своего не родившегося ребенка. И вам, к несчастью, придется защищать вовсе не убитого горем отца…
Мой адвокат слушает во все свои пылающие уши, и скамья в зале суда превращается в школьную скамью, и голос мэтра Бронлара нудит по-учительски.
– Вам следует понять одну простую вещь: ваш подзащитный не случайный убийца. Он не импульсивен, не, тем более, сентиментален. Какой отец отправится объезжать винные погреба, потеряв своего ребенка? Нет, ваш клиент – убийца, спокойный и хладнокровный, который уже много лет назад открыл дверь преступности, сделав единственный трудный шаг – первый. Но едва он переступил этот порог, как им овладело одно лишь стремление. Просто так убивают в первый раз. Дальше убивают уже из выгоды. А в этом случае, дорогой коллега, предметом его вожделения стал предмет всеобщей зависти, фильм… фильм, который станет событием века! И который влюбленный студент пытался уберечь от чьих бы то ни было посягательств.
Молчание.
– Студент поплатился за это жизнью.
Молчание.
– Он был ненамного младше вас, мэтр…
Какая жалость в глазах мэтра Бронлара, нависшего над моим желторотым защитником!
– Ваш клиент… – шепчет он.
Он подыскивает слова, он размышляет. Он шепчет в черный микрофон, совершенно невидимый в черноте его мантии:
– Ваш клиент – истребитель жизни.
Крупный план «истребителя жизни», который не может оторвать глаз от монитора. Я впервые вижу себя в телевизоре. Это я, там, как раз напротив меня. По бокам – два жандарма глядят прямо перед собой, затем – наезд камеры, и я один, на переднем плане – и еще раз! – опять я, крупным планом, теряюсь в собственном изображении.
– Истребитель жизни, которому не противно собственное лицо, – заключает мэтр Бронлар.
Эта коротенькая фраза довольно долго пробирается сквозь мое оцепенение, прежде чем взорваться у меня в мозгу. Когда я вновь поднимаю голову, они все внимательно смотрят на меня. Смотрят, как я смотрю на себя.
Какая железная логика заключена в подходе честных людей к преступнику!
Как точно они подгоняют вам ваше детство, характер, мотивы, предумышленность, примененные средства и орудие, собственно убийство и поведение после преступления… Все встает на свои места! Штыри в пазы! Все «приобретает смысл»… и слова, и молчание…
Им не правда нужна, нет, а связность.
Судебная ошибка – это всегда шедевр последовательности.
И вы еще хотите, чтобы я пересказывал вам свой процесс?
Мэтр Рабютен оказался самым строгим. Он взывал к памяти Маттиаса. Но начал он с меня. Вот такой синтез. Он обратился к судьям.
– Как и вы, господа присяжные заседатели, я очень внимательно выслушал речь моих выдающихся коллег. И я сделал вывод, который не должен вас удивить.
Мэтр Рабютен… Я никогда еще не видел такого прямого человека. В буквальном смысле. Лицо продолжает вертикаль тела. Две ровные морщинки отвесно спадают в безупречные складки его тоги. Сама совесть, ни больше ни меньше.
– Этот человек…
Он достает меня перпендикуляром взгляда.
– Этот человек – человек.
Таков его вывод.
– Просто-напросто человек, такой же, как вы или я.
Развивает мысль.
– Сегодня здоров, а завтра – в больнице, где ему делают пересадку, что с каждым может случиться, и травмируют, что тоже происходит нередко; человек со вкусом, выбирающий лучшие вина; и одновременно самый обыкновенный человек, которого увлекает собственное изображение на экране; человек влюбленный, который не захотел открыть полиции, где скрывается его подружка, – разве не поступили бы мы точно так же на его месте? – но прежде всего это человек, который готовился стать отцом…
Пауза.
– Прерванное отцовство.
Обводит широким взглядом панораму присяжных.
– Может быть, и среди вас, господа присяжные заседатели, найдутся такие, кому довелось испытать эту боль?
Двое из них инстинктивно поднимают руку, но тут же опускают.
– Ужасно, не правда ли?
Какая тишина воцаряется в зале суда, где каждый пытается прочувствовать глубину этого несчастья!
– А теперь представьте, что у вас силой вырвали эту жизнь.
Всеобщее возмущение. Раго вдруг вскакивает со скамьи, Бронлар вытягивается, насторожившись, Жервье застыл, выпучив очки, готовый в любую секунду наброситься, как кобра, и мой желторотый защитник, как болванчик, закивал головой, удивленный нежданной поддержкой.
Потому что именно это как раз и происходит.
Чудо.
Изменение союзнических отношений.
Блюхер приходит на помощь Груши.[34]
Рабютен, отстаивающий в суде мое несчастье.
Он продолжает, мечтательно:
– Да, мы бы стали мстить… все, сколько нас ни есть сейчас в этом зале.
На этот раз мэтр Раго выскакивает на арену. Но Рабютен пригвождает его на месте.
– Особенно вы, мэтр, вы ведь столь часто выступали за такое поведение! Ничего удивительного, что обвиняемый оказался одним из ваших адептов! В конце концов, он же человек, самый настоящий! Ну, превысил самооборону! Законная месть, которую осуждает законность! Это ваши собственные термины, почтеннейший. Я лишь следую за вами по вашему семантическому полю… которое всецело покрывает пространство ваших принципов!
Мэтр Раго так и остался стоять с открытым ртом.
Мэтр Жервье забавляется.
Мэтр Бронлар украдкой ищет глаз телекамеры, чтобы поделиться с ней улыбкой знатока.
А мэтр Рабютен уже продолжает:
– Что касается нас, мы не будем исключать гипотезу мести. Предположим, что доктор Маттиас Френкель пал жертвой разъяренного мстителя.
Небрежный жест в мою сторону.
– Если принять это предположение, то оказывается, что уничтожение свидетелей, поджог дома, кража фильма, все это уже следствия главной причины. Сорванные краны жестокости, самобичевание душегуба, который ожесточается против себя самого, усугубляя свою вину…
Мгновенная смена настроений в рядах присяжных. Я читаю в их взглядах, что они видят во мне убийцу, которого можно терпеть. Конечно, близко подходить не рекомендуется, но извинить можно, во всяком случае, понять-то уж точно.
– Это как раз то, что я отстаиваю!
Все уже и забыли про моего адвоката. Это его детский голосок только что запустил короткую фразу в «окно» одной из продуманных пауз.
– Это как раз то, что я отстаиваю!
Смех в зале.
Что, впрочем, никак не повлияло на серьезный тон мэтра Рабютена.
– И это допустимо, мэтр.
Он не называет моего адвоката молодым человеком, он не смотрит на него с высоты своего положения, нет, он зовет его «мэтр».
– Допустимо, но прискорбно, – добавляет он тут же.
Проходит какое-то время.
И он бросает:
– Потому что доктор Френкель никак не причастен к этому прерыванию беременности.
Что?
(Один из тех редких моментов, когда я и в самом деле с интересом вникаю в происходящее.)
Что? Маттиас невиновен? Благодарю вас, дорогой мэтр, Жюли была убеждена в этом, и ничто не могло бы доставить мне большего удовольствия, чем это подтверждение. Но как вы узнали? Где доказательства?
– Письмо, доставленное мадемуазель Коррансон, было подложным.
Обычно это называется последним откровением.
Мэтр Рабютен объясняет. Он объясняет, что по небрежности следствие подвергло графологической экспертизе лишь одно из одиннадцати роковых писем. И по необъяснимой случайности оказалось, что именно это письмо, с совершенно правильным диагнозом, было написано рукой самого Маттиаса! Остальные были подделаны. Мэтр Рабютен потребовал провести повторную экспертизу. Десять поддельных на одно настоящее! В том числе и то, из-за которого Жюли попала в лапы Бертольда.
Кто это сделал? Кто так поступил с Маттиасом? Кто поступил так с нами? Пусть мне его покажут! Пусть меня оставят с ним наедине на каких-нибудь пять минут. Кто это сделал? Кто?
Вопрос мэтра Рабютена эхом отозвался на мои мысли:
– Весь вопрос заключается в том, кто же автор этих подложных писем?
Да, кто? Скажите мне, кто?
На экране монитора мои глаза кричали, повторяя этот вопрос.
Пугающая напряженность на лице Бенжамена Малоссена.
И вдруг этот вопрос мэтра Рабютена:
– Господин Малоссен, вы правда хотели этого ребенка?
Весь зал напряженно ожидал моего ответа.
– Я задаю вам этот вопрос, потому что все собранные мною свидетельские показания, начиная с вашего работодателя и заканчивая медперсоналом и вашими друзьями, отмечают совершенно противоположное. Все!
Айсберг.
Зал суда превратился в айсберг.
Мое молчание.
Молчание моего адвоката.
Их молчание.
О неподвижный крик молчания!
– Господа присяжные заседатели, этот человек – человек. И он разбирается в людях.
Словом, вот вам заключение мэтра Рабютена: я, Бенжамен Малоссен, якобы написал эти ложные письма, чтобы уничтожить своего нежеланного ребенка. Затем я убил доктора Френкеля якобы из отцовской мести – смягчающее обстоятельство, так сказать, – чтобы скрыть настоящий мотив этого убийства: похищение Уникального Фильма! Получалось, что я убил доктора Френкеля дважды: сначала как врача, потом как Маттиаса Френкеля. Это, конечно, всего лишь предположение, но восемь из десяти результатов графологического анализа, затребованного мэтром Рабютеном, подтверждают то же самое. Автором ложных писем был не кто иной, как Бенжамен Малоссен, находящийся в этом зале на скамье подсудимых!
– Господа присяжные заседатели…
Мэтр Рабютен вовсе не злой человек. Только немного более последовательный, чем остальные выступавшие, вот и все. И, вероятно, лучший, если судить по его заключению.
– Никто не может повлиять на то решение, которое вы вынесете… Но если случится так, что этот человек после вашего постановления должен будет вернуться в тюрьму, ваш первейший долг, как, впрочем, и мой, проследить за тем, чтобы он содержался в человеческих условиях.
И вы, в самом деле, хотите, чтобы я рассказывал вам о моем процессе?
Если существует рекорд по быстроте вынесения решения суда, то я его побил.
4 минуты 31 секунда, засчитано!
271 секунда, и все они отмерены биением моего сердца.
Надежда!
Надежда…
О чем мы говорим?
Ты возвращаешься домой, твоя любимая вот уже десять лет как ушла. Ушла и забрала с собой твое сердце, твою мебель, твой ковер и твоего лучшего друга. И уже прошло десять лет. Первые четыре года ты каждый вечер омывал ноги в собственных слезах. Но время идет… Десять лет. Ножные ванны остыли, слезы испарились, сердце набило свою кубышку новыми переживаниями… Итак, ты возвращаешься в свой дом, где другая уже переделала все заново. Десять лет прошло. Здравствуй, дорогая, здравствуй, любимый. Неспешно пропустишь стаканчик аперитива. Лениво отужинаешь. Но вот звонок в дверь. Твое сердце выскакивает тебе в тарелку, потом по столу, со стола на пол, ты не можешь его удержать, оно рвется открыть. А вдруг это она? Вдруг это она?!
Надежда…
Вот ты на больничной койке. Твое тело давно уже растеклось по подставленным лоханям, твоя энцефалограмма – ровнее не бывает, от тебя остался один нос на подушке. Белые халаты рассматривают твой нос. Белые халаты не верят своим глазам: ноздри дрожат! Нос еще внушает надежду!
Надежда…
Вот политиканствующий сброд гоняется за мандатами, чтобы набить себе карманы. Опять придется выбирать из одних и тех же, бесстыжих, неистребимых, уморительных до ужаса, и все же ты идешь туда, ты выбираешь одно из этих имен, твой бюллетень на секунду замирает в сомневающейся руке, остановившейся над щелью, но ты наконец отпускаешь свой голос, который вопит, падая в душную ночь урны…
Надежда…
Говорят: безумный, как надежда…
Вот ты перед судом присяжных тяжелым грузом в двадцать один пункт обвинения на шее. Иудейский осел, приседающий под тяжестью всех грехов мира! Ни одного смягчающего обстоятельства. Газеты окрестили тебя чудовищем века. По сравнению с тобой Джек Потрошитель – образцовый зять. Ты кошмар всех семей, сеющий ужас в человеческом сердце, абсолютное зло, более древнее, чем этот мир. Адвокаты торопились отделаться от тебя, как будто наглотались слабительного. После обвинительной речи, присяжные готовы сожрать тебя на месте. Они удалились с быстротой разбегающегося прыгуна.
И все же ты надеешься!
В конце концов, ведь ты невиновен.
Найдется же среди них хоть один праведник, который возопит об этой невиновности!
Ты всегда верил в существование праведников.
Или вдруг в последнюю минуту появится новый свидетель.
Пробуждение совести.
Победившая правда!
Это не он сделал, это я!
Ты надеешься…
Каждая секунда процесса подталкивала тебя к краю, каждое слово рыло яму у тебя под ногами, молчание твоего адвоката висело надгробной плитой над развернувшимися прениями. Ты прекрасно знаешь, что надгробные плиты ненадолго зависают в воздухе. Ты это знаешь.
И все же ты надеешься…
В коридоре, где ты ждешь вынесения приговора, тебя охраняют два жандарма с деревянными лицами. Интересно, они тоже ждут? Считают секунды? Ты смотришь на них украдкой. На что надеется военный? Сержант надеется стать старшим сержантом, лейтенант – старшим лейтенантом. Простая армейская мудрость. Порции надежды, отмериваемые автоматическим распределителем карьеры. А на что надеется маршал Франции, проглотивший последнюю порцию? Маршал надеется попасть в Академию. Ибо только бессмертные академики свободны от пут надежды.
Сколько всяких глупых мыслей может набиться в голову за 271 секунду безумной надежды…
Глупых и бесполезных, если только задуматься, что происходит в это время в зале, где обсуждается решение суда.
Присяжные вернут мне мою свободу, вот все, на что я надеялся. Это хорошие люди, которых сбили с толку адвокаты, но председатель их образумит. Он-то на своем веку повидал настоящих преступников! Он сможет отличить виновного от Малоссена. Он ведь знает, что самые лучшие адвокаты, защищая вас или обвиняя, ратуют лишь за себя! Он, председатель суда, знает этих коммерсантов от адвокатуры! Он прекрасно знает, что никто не может быть виновным до такой степени ! Он серьезный человек, господин председатель, может быть, он и есть тот праведник…
Сидя на своей скамье, я с закрытыми глазами вручал весь капитал своей надежды председателю этого суда. Я даже не просил с него процентов. Пусть он только вернет мне свободу, ничего больше. Не так уж это и много! Кому она нужна, моя свобода? Пес-эпилептик, сторожащий семейку чокнутых, – вот и все богатство, что я прошу мне вернуть. К тому же попробуй узнай, во что эти поганцы превратят мою свободу, если меня долго продержат вдали от них. Стоило бы подумать о спокойствии общества. (Прошу прощения у Общества.) Этой стороной проблемы нельзя пренебрегать, господин председатель. Меня следует немедленно отправить в мои пенаты. Это лучшая услуга, какую вы можете оказать Обществу. Осуждать, осуждать, вечно осуждать, а кто о будущем побеспокоится, наконец? На что будет способна Верден, если она вырастет без меня? Вы не задавались подобным вопросом, господин председатель? А я – да! Вы видели, как Верден появилась на свет? А я видел! Нет, в тот год моя мать подарила нам не ребенка, а пороховую бочку! Атомную бомбу, которая грохнет под вашим же августейшим задом, если вы оставите ее без моего присмотра… Да выпустите же меня отсюда, черт бы вас всех побрал!
Что-то умоляло, сидя у меня в голове, умоляло и угрожало… угрожало и ныло: это не я, это не я… ну вы же прекрасно понимаете, что это не мог 6ыть я !
271 секунда…
Красная лампочка замигала над дверью.
– Рекорд побит, – сказал охранник, стоявший справа.
– Поздравляю, – отозвался тот, что слева.
– Идемте, – сказал правый.
– Пора платить по счетам, – добавил левый.
Как они все ждали моего появления в зале суда! Они глядят и не могут наглядеться на меня – убийцу. Начиная с моей обыкновенной вислоухой головы и заканчивая моей повинной головой под мечом приговора, считая все превращения моего котелка с каждым новым этапом судебного заседания, они, запасшись терпением, ждут, требуя лишь одного: голову убийцы! Они выискивают в ней отличия с той же ненасытностью, с какой ищут черты сходства в маленьком клубочке новорожденного.
Именно такое выражение я заметил на лицах присяжных, вновь оказавшись на своем месте: девять лиц, склонившихся над колыбелью моей чудовищности. Этот не наш. Мы не такие, как он. Эта зверушка не нашей породы… И бесчисленный взгляд из зала суда подтверждал это.
– Обвиняемый, встаньте.
Жандарм слева слегка подтолкнул меня локтем. Тот, что справа, подтолкнул взглядом.
Я встал.
– После совещания суд присяжных на первый пункт обвинения ответил «да»…
Мне понадобилось некоторое время, чтобы уяснить себе смысл трех вопросов, заданных судом моим присяжным заседателям, но, в конце концов, я все-таки понял:
Господа присяжные заседатели признают меня виновным во вменяемых мне в вину преступлениях?
– Да.
Совершил ли я их умышленно?
– Да.
Смягчающие обстоятельства?
– Никаких.
Вот на что они потратили двести семьдесят одну секунду моей надежды. По залу пронесся ропот, который тут же был пресечен стуком председательского молотка.
Последний акт.
Приговор!
– В соответствии с вышеизложенным суд приговаривает вас к пожизненному заключению и тридцати годам принудительных работ без права на пересмотр сроков наказания.
Взрыв всеобщей радости. Я никогда еще не доставлял такого удовольствия стольким людям сразу. Четырнадцатое Июля, ни больше ни меньше! Только салюта не хватает. Все обнимаются. Все, сколько их есть, радуются избавлению от зла. Аллилуйя!
Последняя картина, оставшаяся у меня в памяти от этого празднества, – лицо председателя, на которого я возлагал все свои надежды. Вытянувшись в мою сторону, не переставая яростно молотить по своей деревянной наковальне, он орал, стараясь перекричать поднявшийся гам:
– Считайте, что вам повезло, что вы – француз, Малоссен, в Соединенных Штатах вам бы присудили три тысячелетия! Или маленький укольчик!