Когда мы приходим на аэродром, уже начинает светать. Я смотрю на темное мартовское небо и думаю: что может быть прекраснее зарождающегося утра? А ведь многие городские жители годами не видят этого. Поначалу все предметы вокруг окутаны мраком, и отогнать его можно только фонариком. Темнота почти ощутима, кажется, протяни руку, и она сядет тебе на ладонь. А на востоке, у самого горизонта, уже стелется над землей светлая призрачная полоска. Она еще не может пересилить темноту, но и темнота не может пересилить ее. Впрочем, это только кажется. Пройдет еще минута — не больше, и ты уже видишь, что маленькая полоска сильнее необъятного мрака, нависшего над землей. Она миллиметр за миллиметром отвоевывает себе пространство на темном небосводе, утыканном звездами. Она не только не сдается, а наступает, настойчиво и неумолимо.
Утренний мороз пощипывает щеки и забирается под воротник. В тишине звонко скрипит снег под валенками. Приступаю к проверке самолета в объеме предполетного осмотра. Я все делаю так, словно со мной нет рядом техника, словно я сам себе хозяин. В общем, приучаюсь к самостоятельности. Ведь в боевой обстановке всякое может случиться.
— Что сейчас вашему брату не служить, — подбадривает меня Щербина, — разлюли-малина работать на новых-то самолетах. Кругом пломбы. Не моги трогать. Снимай весь агрегат и ставь новый. И к тому же учат на совесть, а работаешь под присмотром техника.
«Завидует, — думаю я. — Ну да, и то верно. Нам завидовать можно».
— Жужжит?
— Жужжит, окаянная, — долетают до моего слуха обрывки разговора, который ведут между собой механики у самолета старшего лейтенанта Мешкова. Невольно прислушиваюсь.
— В чем дело, хлопчики? — спрашивает их Щербина. Солдаты объясняют.
Случай и в самом деле необычный. Механик самолета включил аккумулятор в кабине и вдруг услышал, как в хвосте заработала свеча форсажа, подавая искру. Раньше она сама по себе никогда не включалась.
Где-то замкнулась цепь — было первой догадкой, но где? Надо проверять под током всю энергосистему, а для этого разбирать чуть ли не весь самолет. Подходят еще техники — с других самолетов. Любопытно все-таки. Высказывают свои соображения, самые противоречивые.
— Охота голову ломать, — подает из курилки голос Бордюжа. — Пусть инженер думает. Не зря же академию кончил. — Сан Саныч свою работу выполняет хорошо, а помогать другим не любит. Сидит обычно где-нибудь в каптерке, укрывшись от начальственных взглядов, травит баланду или листает какой-либо журнал — рассматривает картинки.
— Неужели придется разбирать? — спрашиваю у своего техника.
— Обождем с разборкой, — говорит Щербина. — Ну-ка принесите из каптерки форсажную электросхему, — просит механика.
Щербина водит по схеме толстым ногтем, что-то бубнит под нос и вдруг сообщает, что вчера, или несколькими днями раньше, техник самолета пробовал на земле искрообразование форсажа, в это время кто-то прервал питание, свеча, разумеется, перестала жужжать, но форсаж остался включенным. Техник, как видно, не придал этому значения или забыл. Как хорошо, что все разрешилось самым простым образом!
Подъезжает тягач. Бросаю колодки в кузов. И мы тащим самолет на линию предварительного старта, где пробуются двигатели. По аэродрому волнами перекатывается туман. Кажется, где-то очень далеко вышло из берегов море. На белых как молоко волнах качаются верхушки берез и мачт с натянутыми между ними проводами.
Солнце тоже приплывает в наши края на этих волнах. Оно похоже на красный пузырь и поначалу совсем не слепит. Вдоволь выкупавшись в этом залившем землю море, солнце медленно поднимается, светлеет. И чем выше оно поднимается, тем ниже опускается туман. Солнечные лучи окрашивают его мягким желтоватым светом, зажигают лужицы на оттаявших дорожках, и мне кажется, что под ногами рассыпаны бриллианты. Их несметное множество, и в каждом светится солнце.
Наконец-то за многие дни погода обещает быть хорошей. К девяти утра от тумана не остается и следа. Небо чистое и умытое, каким оно, наверное, бывает только ранней весной.
Готовим самолет к полету. Вот уже идет на посадку учебно-тренировочный истребитель — УТИ, на котором руководитель полетов полковник Турбай разведывал погоду. Через минуту-другую полковник уже стоит среди работников штаба и что-то оживленно объявляет. Турбай на голову выше всех. Куртка плотно облегает мощный торс командира и, кажется, вот-вот лопнет по швам, когда он машет руками в перчатках. Я давно заметил: у летчиков привычка жестикулировать, если они что-то рассказывают друг другу.
Поговорив, офицеры гуськом направляются к парашютной будке, где уже выстроились летчики для получения последних указаний. Метеоролог развертывает разрисованную стрелками карту и сообщает о погоде в районе полетов. Штурман полка докладывает о навигационной обстановке: кто где летает, по каким маршрутам и высотам, просит поставить точное время.
— Сейчас — девять сорок одна, — объявляет он, глядя на штурманские часы, и летчики сверяют по ним свои.
Начальник связи дает всем коды и шифры по перехвату целей. Последним, как всегда, выступает руководитель полетов. Он говорит об истинной погоде, которую наблюдал во время воздушной разведки. И наконец дает указания на полеты.
Парашюты обычно вывозятся на аэродром в специальном фургоне на колесах. Он уже стоит недалеко от стартового КП. Видя, что летчики задерживаются, Скороход сам получает парашют для своего командира экипажа. Он частенько так делает. У них с майором Жеребовым контакт. Даже завидно. Хочется сделать то же самое, только не знаю, как на это посмотрит Стахов. Он, мне думается, во всем человек настроения. Случалось, от него влетало солдатам по первое число совсем вроде бы ни за что.
Когда приношу парашют и кислородную маску к самолету, там уже и командир экипажа. На летчике обычная черная куртка на меху, из-под которой выглядывает сверху «молния» высотного костюма. Из широкого кармана на брюках торчит металлическая планшетка-наколенник. Он присел на корточки, опершись руками о колени, и рассматривает сварной шов на водиле — все еще не забыл про аварию.
Подаю ему парашют. Удивленно смотрит на меня — не ожидал, благодарит за услугу.
— Как самочувствие? — спрашивает вдруг.
Теперь моя очередь удивляться. Раньше он никогда об этом не спрашивал. Даже теряюсь и молчу как истукан.
Летчик поднимается по лесенке к кабине, чтобы положить парашют в сиденье кресла. Я бросаюсь ему помогать. Вместе присоединяем к сиденью фалу раскрытия парашюта, шланг для подачи кислорода к парашютному кислородному прибору. Потом он бегло осматривает кабину.
— Форсаж пробовал? — спрашивает у техника.
— Работает, — как всегда коротко, отвечает Щербина.
По инструкции Стахов должен принимать у техника самолет по всем правилам, хорошенько осмотреть его, но он иногда не делает этого. Вот и сейчас молча забирается в кабину, надевает парашют, запрашивает у руководителя полетов разрешение на запуск.
— Разрешаю, — отвечает командир по радио.
Теперь на стремянке с левой стороны стоит техник — опять проверяет работу двигателя, а заодно и контролирует действия летчика. Лишний глаз в этом деле никогда не помешает.
Убедившись в нормальной работе систем и в том, что включены нужные тумблеры, техник кладет руку летчику на плечо, кивает ему и помогает закрыть фонарь. Теперь Стахов остается один на один с приборами, один на один со своей судьбой.
Мы еще раз окидываем самолет критическим взглядом. А то ведь бывало в авиации всякое: забудет какой-нибудь техник или механик снять чехол с приемника воздушного давления, и часть пилотажных приборов не работает. Полет приходится прекращать. Это в лучшем случае. А в худшем? Тут все зависит от опытности летчика, в общем, до аварии, а то и катастрофы, здесь недалеко.
Обороты двигателей возрастают, самолет как бы нехотя трогается с места и уже катится по рулежной дорожке к старту. Вырулив на полосу, летчик выводит обороты двигателя до взлетных. Со стороны хорошо видно, как шевелятся у Стахова губы. Это он запрашивает у командира разрешение на взлет. И еще мы видим, как из выходного сопла вырывается огненная струя — двигатель переходит на форсажный режим.
Самолет устремляется вперед. Его скорость нарастает с необыкновенной быстротой. Через несколько секунд он уже отрывается от земли.
В зоне встречи самолетов, куда мы обычно отправляемся, когда перехватчики улетают на задания (если там не создано специальной команды), нас уже ждет автобус, чтобы отвезти в столовую. И только незначительная часть людей остается здесь на тот случай, если какой-либо из самолетов вернется на аэродром раньше времени. Среди оставшихся и мой техник.
Давно прошли те времена, когда мы заходили в столовую справа по одному, когда нас по команде сажали за стол, заставляли по нескольку раз вставать и снимать головные уборы. Теперь мы об этом вспоминаем с улыбкой. Все это было для того, чтобы приучить нас к порядку. Теперь заходим по-вольному, гулко обивая снег о ступеньки.
Дежурный официант из числа солдат приносит гречку с мясом. Раньше, когда мы служили по первому году, кто-нибудь из нас уже обязательно бы вылез из-за стола и заглянул в окно раздачи. Спросил бы у дежурного, подавая подчищенную корочкой миску:
— Нарисуешь?
И тот бы через пару секунд «нарисовал» — возвратив миску, доверху наполненную душистой рассыпчатой гречкой, но уже без мяса. Мы бы разделили кашу на две-три части и уничтожили. Но теперь наши желудки пришли, как говорит старшина Тузов, «в соответствие с солдатской нормой», и редко кто просит добавку. Да и гречка в армии — не диво. Скучать по ней не приходится. Впрочем, это вовсе не значит, что мы не поели бы что-нибудь из того, что не предусмотрено солдатской нормой. Вот почему после завтрака мы заходим с Семеном в солдатскую чайную, и я угощаю его стаканом кофе со сгущенным молоком и пряниками. К кофе я пристрастился еще дома, и теперь мы частенько покупаем его на деньги, которые присылает мама.
Чайная почти пустует перед солдатской получкой. Мы пьем обжигающий рот кофе и слушаем по радио последние известия.
Заглядывает Тузов, обменивается несколькими фразами по поводу ассортимента товаров с молодой конопатенькой буфетчицей, а потом подходит к нам:
— Пир-руете?
— Садитесь с нами, товарищ старшина. — Я встаю, чтобы принести и ему стакан кофе. — Верочка, лично для старшины, — прошу буфетчицу. Мне так хочется угостить Тузова. Нет, вовсе не потому, что он — начальство. Я вообще люблю угощать товарищей.
Старшина опускает руку на мое плечо, хмурится.
— Благодарю. Еще не хватало, чтобы и мне на шею вашим родителям забраться. Нет уж, увольте. И вообще — это непор-рядок. Ведь мы с вами на всем готовом. Едим досыта. Ко всему прочему ежемесячно получаем денежное довольствие, премиальные за классность плюс на табачок, так что гордость надо иметь солдатскую. — И старшина идет к двери, явно недовольный нами. Мы переглядываемся с Семеном.
— Ловко он нас, — говорит Скороход, поднимаясь из-за стола. — А все потому, что зачастили мы сюда, паря, на родительские денежки. Это точно. — Он решительным жестом задвигает стул. — Вот получим кровные, солдатские, тогда и кофею попьем.
Спешим на улицу. Из головы не выходят слова старшины: «гордость надо иметь солдатскую». Достаю из кармана только накануне полученные от мамы деньги, верчу в руках.
— Не обратно же их отсылать.
— А почему бы и нет? Пусть знает, что в армии иждивенцев нет.
— Ладно, посмотрим, — прячу деньги обратно. Возвращаемся на аэродром. Техник Щербина просит сходить на стартовый командный пункт и узнать, когда можно ожидать Стахова обратно. Дело в том, что сегодня по заданию командира полка самолеты будут садиться на незнакомом аэродроме. Нас это не особенно волнует. Время от времени летчики выполняют посадки на других аэродромах, с тем чтобы у них выработался опыт приземления в различных условиях, опыт подготовки самолетов к повторному вылету без техников и механиков.
Говоря по правде, механикам такие упражнения даже по душе — меньше мороки. Отвез водило, заглушки, стартовый инструмент на стоянку — и дело с концом. Но мы должны знать, когда самолеты вернутся домой, чтобы встретить их. С радостью выполняю приказание в надежде увидеть на СКП Мотыля, который вместе с другими планшетистами нередко обслуживает полеты, когда не дежурит на командном пункте. Мне хотелось поговорить с ним о Лере. Как-никак, а это все-таки благодаря ему я с ней познакомился.
На СКП планшетисты обычно «водят» свои самолеты, чтобы руководитель полетов в любую минуту знал обстановку в воздухе. Данные о самолетах получают от своих же планшетистов с КП. За пультом управления — один из заместителей командира полка по летной части. Слева от него планшетист. Нет, не Мотыль. Очень жалко. Выясняю у дежурного по стартовому командному пункту то, о чем меня просил Щербина.
— Не вернется Стахов ни сегодня, ни завтра, — отвечает дежурный. — Улетел вместе со всеми на стрельбы по воздушным целям.
Вот это новость — так новость!
— А может, вы ошиблись? — говорю, не веря своим ушам. — Что сказать капитану Щербине?
— Пусть готовится к отъезду. Вот и весь сказ. Будете там обслуживать полеты.
Я чуть не закричал «ура». Как долго мы ждали этого часа. И вот пробил. Мы перебазируемся в степь, где расположен полигон.
— Когда поедем? — спрашиваю у дежурного.
— Завтра с утра. Да ты, друг, не беспокойся. Тебя предупредят лично, — говорит он с усмешкой.
— А чего мне беспокоиться, — отвечаю я. — Готов хоть сию же минуту…
— Ну и тикай отсюда, — дежурный легонько толкает меня в грудь, — не мешай работать.
Я спускаюсь по лесенке в одну секунду, точно с горки скатываюсь. Ловлю себя на том, что мурлыкаю под нос: «Пусть всегда будет мама».
С высоты город казался Стахову беспорядочной россыпью разноцветных кубиков. «Каждый такой кубик с отблеском солнца в стеклах окон — очаг жизни», — подумал летчик. И еще он подумал, что неплохо бы, вернувшись с полетов, оказаться в одном из таких очагов и выпить стакан горячего чая с вареньем, каким его угощала Белла…
В тот памятный вечер у Беллы он заснул, едва коснувшись головой подушки, и спал как убитый. Однако проснулся раньше, чем зазвонил будильник. Может, оттого, что в комнате было душно, а он с ребятами даже зимой спал при открытой фрамуге, а может, потому, что за окном стонали голуби. По военной привычке сразу же вскочил с постели и стал натягивать брюки. Они были отглажены. И рубашка оказалась отглаженной и аккуратно висела на спинке кровати. Было похоже на то, что ночью приходила добрая фея и сделала все, чтобы Стахов выглядел утром безупречно. Не трудно было догадаться, кто это сделал. Ему стало очень приятно.
Он сел на маленький, покрытый полосатой простынью диванчик, оглядел комнату. Утром она показалась еще меньше. Может, в этом мрачноватом доме с толстыми стенами и узкими окнами и в самом деле раньше был монастырь. Он невольно потрогал стену рукой, словно хотел нащупать следы старой жизни. Все здесь, видно, принадлежало родителям Беллы, только детская кроватка, стоявшая в сводчатой нише, да трельяж на комодике, вероятно, приобрели позже. Висевшие на гвоздике платья были, что называется, с иголочки.
«Она любит одеваться, — подумал Юрий. — У нее есть вкус. Кто она? На какие средства живет с отцом и ребенком? Может, последние копейки тратит на это цветастое барахлишко?» Он тогда очень мало знал о женщине, у которой нашел приют. А между тем она возбуждала его любопытство.
Потом он снова вспомнил о выглаженном костюме и почему-то подумал, что она, вероятно, и Мешкову гладила брюки. Ведь не случайно Петро выглядел на стадионе таким ухоженным. В душе появилось нечто похожее на беспокойство. Это была не ревность, а чувство некоторого смущения оттого, что его поступок при желании можно было расценить как измену товарищу.
Стахов не задавал себе вопроса, нравится он или нет Белле. Он был уверен, что нравится. А коли так, говорил он себе, значит, совесть его чиста, а всяким там условностям, в конце концов, не стоит придавать слишком большого значения. Но эта маленькая мама должна знать, что его не так-то легко приручить. А что, если отглаженные брюки — первый шаг к этому… Мужчины клюют на такую приманку.
Так думал он в то утро, причесываясь у зеркала. Ключа нигде не было, записки — тоже. Он откинул штору, за которой был закуток, служивший хозяевам кухней, и невольно остановился, пораженный увиденным.
На маленькой самодельной раскладушке у дверей спала Белла. Несколько мгновений он стоял, не шелохнувшись, чувствуя прилив нежности. Она лежала на боку, в неудобной позе, поджав ноги и откинув в сторону голову с разметавшимися по подушке черными шелковистыми волосами.
Он не знал, как поступить. Белла пошевелилась, и Стахов поспешно отступил за занавеску, посмотрел на будильник. Он должен зазвенеть через десять минут. Юрий постоял еще с минуту в раздумье, потом разделся и снова юркнул в постель. В голову лезла разная чепуха. Может, ему не нужно было раздеваться, а взять ее осторожно на руки и положить на постель? И было бы здорово, если бы она не проснулась при этом. И он представил, как она удивилась бы потом, увидев себя в постели. «Все-таки она славная, — решил Стахов. — И совсем не пара этому увальню Петьке. Неужели между ними могло что-то быть…»
Зазвенел будильник. Юрий притворился, что все еще спит. Накинув халатик, она осторожно приблизилась к постели и с минуту рассматривала его лицо. Он это чувствовал. Потом коснулась ладонью его лба:
— Юра!
Он потянулся. Она быстро отошла к комоду. — Как спалось? — спросила с едва уловимой усмешкой.
— Нормально.
Он не стал спрашивать, как спала она. И она ничего не сказала. И взяв полотенце, вышла в коридор.
Когда вернулась с мокрыми завитками волос на шее, он был одет.
— Будете пить чай?
— С вареньем? — спросил Стахов.
— А вам не нравится варенье?
— Нравится.
— Тогда помогите накрыть на стол. Я тоже спешу.
Они снова сидели друг перед другом как возлюбленные или даже как муж и жена, а в сущности совершенно незнакомые. И тогда Стахов впервые подумал, что, видимо, не так-то плохо живется женатикам, что и ему придется со временем обзавестись подружкой. И он, наверно, не станет роптать на судьбу, если его жена будет похожа на эту маленькую маму. И родится у них сын, и они пойдут с ним гулять… Впрочем, он тотчас же отогнал от себя эти сентиментальные мысли.
— Куда вы спешите? — спросил Юрий.
— На работу.
А вечером она говорила, что учится… Это насторожило Стахова. Над столом висела цветная репродукция с картины Корреджо «Святая ночь».
— Память о маме, — сказала Белла. — Она умерла при родах. У отца не осталось фотографии. Однажды он случайно наткнулся на эту картину. Уверяет, что мадонна с младенцем — копия матери. Ну и повесил.
— Вы тоже похожи, — сказал Юрий.
— Нет, я на отца.
— Он больше так и не женился?
— Не женился. Не хотел, чтобы у меня была мачеха. А зря. Человек не должен быть одиноким!
Стахов сжал челюсти, вспомнив, как он сказал своей матери, которую начал обхаживать один вдовец: «Если выйдешь замуж, уйду из дому». Теперь она совершенно одна.
— Иногда я кажусь себе эгоисткой, — продолжала Белла. — У отца единственная радость — мой сын.
— Но где же он?
— В детском саду. Мы берем его только на воскресные дни: иначе ничего не получается, — голос у Беллы слегка дрогнул. — Работа, учеба, общественные нагрузки.
— Спасибо за чай, — сказал Стахов и поднялся. — Пора.
Ему вдруг как-то стало не по себе после этого разговора. Было жалко свою одинокую мать. Вот даже не заехал после санатория домой. А она так ждала его. Решил сегодня же написать ей теплое письмо.
Белла проводила Стахова до дверей.
— Заходите, — сказала просто, как старому знакомому, и опустила глаза.
И он зашел спустя несколько дней. Дома был отец. Белла их познакомила. Стахова поразили глаза старика. Они были, как и у дочери, большие, глубокие, всепонимающие. Однако это были глаза усталого человека. Он оказался молчуном и за все время пребывания летчика в их доме не сказал ни слова. Даже знакомился молча, кивнул седовласой головой — и все. И сразу же отошел к столу, на котором лежали разобранные ходики. Чинил их. Стахову при нем не хотелось разговаривать с Беллой, и он без конца подавал ей знаки, чтобы уйти. Один из его знаков старик перехватил, и после этого Юрий долго еще чувствовал на себе его настороженный взгляд.
Когда Юрий и Белла вышли на улицу, она сказала:
— А вы не понравились отцу.
— Почему так решили?
— Молчал. Это первый признак.
— Я, кажется, ничего не сделал предосудительного.
— Значит, сделаете, — она усмехнулась. — Это он так думает. Он у меня большой чудак. И не понимает сегодняшнюю молодежь. Все ругает меня, что слишком доверчива, спешу, говорит, жить. Я ведь вышла замуж, когда мне только-только исполнилось семнадцать, — продолжала она после некоторого молчания. — Нас даже не хотели расписывать, представляете? И когда родился ребенок…
— Где же ваш муж? — спросил Стахов и тотчас вспомнил, что уже спрашивал у нее о муже. — Если, конечно, это не секрет.
— Уехал по вербовке на Север. — Белла сникла вдруг, прикусила губу: — Теперь вот пишет сыну всякие нежности. Хочет вернуться. А я не знаю, смогу ли простить ему.
— А что у вас произошло?
Белла поморщилась. И Стахов понял, что не нужно было об этом спрашивать. Она тряхнула головой.
— Да, о чем мы с вами говорили? О темпе жизни. Темп жизни сейчас другой. Я вот читала недавно: если жизнь будет развиваться так же стремительно, то в скором времени все должны передвигаться не иначе как по воздуху, у всех будут индивидуальные летательные аппараты, вроде нынешних средств передвижения по земле — велосипедов. Представляю, что будет твориться в воздухе.
Стахов оживился. Ведь она затронула его излюбленную тему. О недалеком и отдаленном будущем он смог бы говорить с ней сколько угодно.
Но Белла вдруг закончила все иначе:
— Люди спешат жить. Это и хорошо и плохо. Для них жизнь превращается в какой-то вихрь. Все у них подчинено скорости. На воспитание чувств не остается времени. Отсюда и ошибки.
Стахов подумал, что, говоря это, она имеет в виду себя, свой неудачный брак, и решил успокоить ее.
— Не ошибается, говорят, только тот, кто ничего не делает. А вообще о чувствах нужно говорить по большому счету. Помните «Туманность Андромеды» Ефремова? Академию Горя и Радости? У нас еще не создана наука о чувствах.
— Это конечно, — сказала она. — Но без веры в людей, без надежды на то, что они воспитаны, нельзя жить.
Стахов не понял, почему она вдруг заговорила об этом. Ему хотелось, чтобы она пояснила свою мысль, но Белла уже заговорила об отце, который обрек себя на одиночество.
Они решили пойти в кино. Это была идея Беллы. Фильм оказался неинтересным. Стахов взял руку Беллы в свою, стал перебирать ее пальцы. Снял обручальное колечко, отметив про себя, что вот носит его, и попробовал примерить себе. Даже на мизинец не наделось. Зато вся рука ее уместилась в его ладони. Ему нравилось, что она такая маленькая, уютная, вдруг захотелось прижать ее теплую ладошку к своей щеке, и он бы, наверно, в конце концов решился на это, если бы сзади не попросили чуть отодвинуться, так как из-за его головы ничего не видно.
— Немало у нас еще сереньких фильмов, — сказала Белла, выходя из кинотеатра. Она точно читала его мысли.
Он спросил у Беллы, что бы она хотела увидеть в кино.
— Пример, — ответила она, не задумываясь. — Для подражания.
Он пожал плечами:
— Каждый человек должен быть самим собой.
— Это невозможно. Мы всегда подражаем. Учимся, — возразила Белла. — И это, по-моему, хорошо. Или я не права?
— Вы правы только наполовину. Если бы люди жили одними подражаниями, они и сейчас пребывали бы в первобытном обществе. Без творчества нет прогресса. Это уж точно. Надо уметь быть оригинальным.
Она посмотрела на него с любопытством.
— Вы умеете?
Он пожал плечами.
— Во всяком случае, стремлюсь… Она немного подумала, нахмурив лоб.
— Мне всегда хотелось кому-то подражать. Рассуждения Беллы казались Стахову наивными.
— А я лично ищу в фильмах другое, — сказал он. — Правду. Такую, как в «Тихом Доне», «Поднятой целине». Она не просто зовет и ведет. Она заставляет думать… О смысле жизни.
Стахов поймал себя на том, что немного рисуется перед этой полуженщиной, полудевочкой, подает себя с выгодной стороны. Нелегко быть простым и естественным…
И теперь, делая разворот над городом, в котором жила Белла, Стахов подумал, что из его неприкрашенной правды по отношению к Белле ничего путного не получилось. Да, он решил тогда, что будет время от времени заглядывать к ней. Она внесла в его одинокую жизнь тепло и искренность. С ней он чувствовал себя легко и свободно. Юрию даже нравилось, когда на Беллу с интересом посматривали прохожие. Это ему льстило, а что еще требовалось парню, который в личной жизни не строил планов на будущее.
Город давно уже остался позади, а Стахов все думал о Белле, которую он потерял.
Потом он отогнал от себя неуместные мысли и запросил задачу. Ему ответили с командного пункта. Голос штурмана наведения показался летчику незнакомым, и это его насторожило. Сумеет ли новичок следить за полетом перехватчика и цели и координировать действия летчика с должным вниманием? Но опасения эти оказались напрасными.
Через четверть часа летчика вывели на контрольную цель. На экране бортового локатора появилась птичка — силуэт цели самолета. Как только она достигла определенных размеров, летчик нажал кнопку «пуск» на ручке управления. Фотопулемет сфотографировал истинное положение атаки, то есть то, что отражалось на экране.
Теперь можно было лететь на соседний аэродром. И он ждал указаний, удовлетворенно откинувшись на спинку сиденья. Стахов любил эти короткие минуты передышки, когда выполнена самая трудная часть упражнения.
Наконец ему дали новый курс и назвали точку, на которой он должен был произвести посадку. Летчик даже не сразу сообразил, что это за точка, и только, развернув самолет, все понял. И обрадовался. Наконец-то он сможет выполнить упражнения, без которых невозможно было повысить классность.
После того как стало известно, куда полетели летчики, на аэродроме только и разговаривают об этом. Механикам, которые поедут туда же, все, конечно, страшно завидуют.
— Там тепло и ходят без шинелей, — говорит нам старшина Тузов. — Так что всем взять майки и трусы. Иначе запаритесь.
— Долго мы там пробудем? — спрашиваю у старшины.
— Думаю, что недели две-три. Все будет зависеть от погоды. Случалось, и по месяцу иные не возвращались.
К моему радостному чувству примешивается горечь. Ведь это значит, я еще целый месяц не увижу Леру, с которой мы должны были увидеться в субботу. Что верно, то верно: солдатская служба для свиданий мало приспособлена.
Скороход спрашивает у Тузова, отпустят ли отъезжающих в увольнение. Ему нужно сдать книги в городскую библиотеку.
— Кому это очень нужно — отпустят, — говорит старшина.
Мне это очень нужно. Не могу же я уехать, не простившись с Лерой, не договорившись о том, чтобы она отвечала на мои письма. В общем, я должен увидеть ее непременно. Вечером подхожу к старшине за увольнительной. Он интересуется, куда я намерен пойти. К этому вопросу я не был готов и чуточку теряюсь.
— Вы сказали, что, если очень нужно…
Тузов смотрит на меня внимательно и, чтобы подчеркнуть важность момента, хмурит брови:
— Ладно, идите. Только, чтобы не болтать лишнего.
— Ясно, товарищ старшина!
Тузов достает шариковую ручку и заполняет увольнительную.
— До восьми хватит?
— Если можно — прибавьте.
— Ладно, сынок, пойдешь до десяти.
Судя по обстановке, Лера живет одна. Бросаются в глаза старинные часы в углу. Огромный медный маятник со скрипом качается из стороны в сторону. В этих часах есть что-то одушевленное. Они, видимо, дороги ей как память о чем-то, как томики стихов на книжной полке, что висит на шелковых шнурках над изголовьем ее дивана, с ними ей веселее.
Я не сразу говорю Лере, что пришел проститься. Но она каким-то сверхчутьем догадывается, что я пожаловал неспроста. Внимательно смотрит мне в глаза, беспомощно улыбается уголками губ. И тогда я сообщаю ей о своем отъезде. Не могу, когда на меня так смотрят.
Наверно, она думает, что я шучу, и хочет по выражению моего лица удостовериться в этом.
— Куда же? — спрашивает через минуту, присев на стул.
— Еще совсем неизвестно, просто не знаю. — Ответ, конечно, нельзя назвать искренним, и это заставляет меня покраснеть. Она опускает глаза, машинально поправляет платье на коленях:
— И когда?
— Завтра.
Некоторое время сидим молча. Пальцы ее крутят пуговицу на платье. Они постоянно у нее в движении. Что сказать еще?
— Почему так скоро? — наконец спрашивает она.
— В армии всегда так.
— Да, это верно, — соглашается она. Встает со стула, прижав ладони к щекам. — Вот и сходили покататься на горку. — Она грустно усмехается. — Ну что же делать.
— Будешь писать? — спрашиваю я.
Лера кивает. Ее тонкие губы начинают подергиваться, она прислоняет лоб к моему плечу. Я глажу ее волосы:
— А покататься еще успеем. И может, не один раз. Лера поднимает голову, заглядывает мне в глаза:
— Ты вернешься?!
Это ее «ты» для меня дороже всего на свете, оно дает надежду, без которой мне было бы трудно в разлуке. Она снова улыбается. Но теперь эта улыбка совсем другая — ее улыбка.
— Почему не сказал сразу? Так нельзя, Виктор.
— Разве я не сказал?
— Какой ты у меня! Точно большой ребенок. — Она смотрит на часы.
— Когда нужно уходить? Надеюсь, еще не скоро?
— Через час.
— Ну вот, опять пугаешь.
— Хорошо, что еще вырвался. Старшина спрашивал: зачем… почему…
Час проходит как одно мгновение. Мы сидим на широком приземистом диване и пьем чай. Она уютно подобрала под себя ноги, а ее домашние туфельки валяются на коврике. Они словно игрушечные, и мне хочется увезти их с собой. Мы, как дети, болтаем обо всем, что приходит в голову: о стихах Евтушенко, напечатанных в «Юности», о том, чьи пальцы на руках длиннее — ее или мои, и почему у Леры глаза похожи на косточки от компота, о звуках, которые у многих людей ассоциируются с определенными одними и теми же цветами и запахами, о погоде и даже о движении межпланетной станции «Марс-1». Только о моем отъезде больше не говорим. Лишь когда я поднимаюсь, чтобы уйти, она спрашивает:
— Мне можно прийти на вокзал?
— Я не знаю, с каким поездом поедем.
— Значит, ты не один?
— Конечно. Все наши ребята.
— И Мотыль?
— Он нет.
— Почему?
— У нас разные профессии. Герман будет совершенствоваться здесь. Он ведь и в военной школе не был.
— Значит, и без школы можно стать специалистом, — удивляется Лера.
— Армия — это та же школа, — говорю я.
Прошу у Леры фотокарточку.
— Я пришлю, — говорит она, надевая сапожки. — Завтра сфотографируюсь и пришлю. Ладно?
Как и в первый день нашего знакомства, Лера идет провожать меня до автобусной остановки. Мне так хочется сказать Лере, что я ее люблю. Я даже пугаюсь, когда думаю о том, что мог не встретить ее. Но как сказать такое? Ведь не скажешь просто: «Я тебя люблю». Так в девятнадцатом веке объяснялись.
— Знаешь, Лера, мне очень хочется написать о тебе папе и маме, — говорю я.
— Зачем?
— Пусть знают.
— Что знают?
— Ну, что ты… существуешь. Тебе это понятно.
Она наклоняет голову, прижимает ладони к щекам.
— Я хотел бы тебя познакомить с родителями. Они славные. Ты бы им, конечно, понравилась, — продолжаю я.
Она усмехается:
— Это неизвестно.
— Нет, известно. Я напишу, ладно?
Она не отвечает. Подходит автобус. Мы растерянно смотрим друг на друга, я притягиваю Леру к себе и целую. Мне даже нисколечко не стыдно стоящих на остановке людей.
— Напиши мне сразу же, — говорит она, когда я сажусь к окну и, к изумлению замерзших пассажиров, приподнимаю запорошенное инеем стекло.
— Обязательно. Подойди поближе. — Сердце мое колотится в груди.
Она подходит. И тогда я, собравшись с духом, говорю ей то, что давно хотел сказать, и говорю так, как говорили в девятнадцатом веке… Автобус трогается. Она стоит на остановке и машет зеленой варежкой.
На переезд уходит два дня. Все это время находимся под неусыпным надзором Тузова, который берет нас в оборот с первых же километров пути. Он даже составил дорожный распорядок дня. В часы занятий повторяем уставы и наставления по общевойсковым службам. В личное время собираемся группками и говорим о своих заботах, строим прогнозы на то время, которое нам предстоит пробыть на полигоне, слушаем радио, поем песни под аккомпанемент бордюжевского баяна.
Только один Скороход не принимает участия в разговорах. Сидит на полке, подогнув под себя ноги, и читает «Мировые загадки» Лема. Читает с карандашом, то и дело что-то подчеркивая для себя. Эту книгу ему прислали друзья — воспитатели из детдома, где он жил. Ему часто приходят такого рода посылки. Одну из них мы как-то по очереди тащили из города, в надежде полакомиться чем-либо вкусным. Но в ней оказались только книги. Ох, и посмеялись же тогда над нами!
Сан Санычу улыбается счастье. Наша дорога проходит через разъезд, на нем останавливались чуть ли не все поезда, неподалеку от которого Бордюжа жил и работал до армии. Он был, можно сказать, потомственным каталем, потому что его отец и дед тоже работали на валяльной фабрике и валенки катали. Бордюжа послал телеграмму, и к поезду приехали на лошадях родные — человек двадцать, а может, и больше. Здесь и седобородые степенные дяди, похожие на старообрядцев, и шумливые ребятишки. Его встречают как именитого гостя, как почетного зарубежного представителя. Поезд стоит несколько минут — ждет встречного. Сан Саныч ходит по перрону в обнимку с маленькой, как девочка-подросток, рыженькой женой и держит на руках рыженького сына, а за ним на почтительном расстоянии табуном тянутся принаряженные родственники. Волосы у них тоже рыжие. Картина трогательная, и наш Тузов спешит запечатлеть ее на фотопленку.
В вагон Бордюжа возвращается под хмельком, обильно нагруженный домашними припасами, сдобными ватрушками, вареными яйцами, салом, медом. Все тотчас же делим между товарищами и съедаем. Встреча эта на всех действует. Ребята вдруг притихают и, не дожидаясь команды старшины, забираются на полки.
Я тоже отправляюсь спать. Но сон не приходит. Вспоминаются мама и папа. Мне очень хочется их увидеть. «Как бы они удивились, если бы я приехал домой с Лерой!» — думаю я. Они никогда не видели меня с девушкой. По этому поводу мама говорила тете Нюше:
— Наш Витюша всю жизнь бобылем проживет.
— Не думаю. Нынешние девки не допустят такого, — отвечала домработница. — Женят на себе в два счета.
— Только не моего Витюшу, — возражала мама.
— Таких-то, как он, больше всего и подлавливают, — утверждала тетя Нюша.
«Лера не из тех, которые ловят женихов, — думаю я, почему-то радуясь, что мать и тетя Нюша ошиблись. — Свое счастье я нашел сам. Если бы только они ее видели!
Между тем Бордюжу порядком развезло. Нет, он не скандалит и не ругается. Просто лежит на полке в длинных трусах и поет песни — все, какие знает.
Так и засыпаем под бордюжевские мелодии. Но спать приходится недолго. В два часа ночи нас будит дневальный.
— Подъем! Кончай ночевать! — Он ходит в шинели по вагону и дергает за ноги солдат: — Подъезжаем…
Последнее слово оказывает магическое действие. Ребята спрыгивают с полок, одеваются, собирают вещи. Поезд останавливается. Тузов приказывает освободить вагон и тотчас строиться по четыре на перроне этой маленькой безлюдной станции, освещенной единственным фонарем. Сделали перекличку. Поезд трогается дальше, а нас выводят на пустынное шоссе и сажают в тупорылую, крытую брезентом машину.
— Далеко еще? — спрашивает у шофера Семен, забираясь в кузов.
— Через полчаса будем дома, — отвечает тот. «Будем дома, — думаю я. — Видно, этот солдат-шофер уже привык к службе, раз свое армейское жилье называет домом».
Аэродром, куда перебазировались перехватчики, встречает нас предутренней тишиной. Кругом, куда ни кинешь взгляд, виднеются пески с проплешинами солончаков, под ногами колючка. Даже не верится, что в это же самое время у нас на аэродроме снег и мороз — полновластный хозяин безбрежных просторов.
Техников разместили в гостинице, ну а механиков, как и положено нашему брату — солдату, в казарме, которая стоит на краю аэродрома. Собственно, это не казарма, а помещение, оборудованное под спортзал, для чего строителям пришлось метра на два углубить пол. Помещение просторное, и двухэтажные койки кажутся игрушечными. Окна — рукой не дотянуться, забраны металлической сеткой. Пол из длинных некрашеных досок — как палуба корабля, шаги здесь раздаются гулко. Остаток ночи нам предстоит провести на койках. После дороги долго не могу заснуть. Душно. В окно смотрят огромные звезды. Справа тяжело ворочается Сан Саныч. Видно, окончательно очухался и теперь переживает за свою судьбу — старшина ему еще припомнит дорожные «попурри».
В голову опять лезут мысли о доме. Вспоминаю свою маленькую уютную комнату, кровать с мягкой панцирной сеткой. Над верхним обрезом ковра длинная полка с любимыми книгами — все двадцать томов библиотеки приключений, потом Грин, Паустовский. Перед сном я всегда читал. В субботу чтение затягивалось за полночь. Утром мог встать и попозже. Только когда дома бывал отец, я стеснялся валяться в кровати слишком долго: он этого не любил.
Дневальный открыл окна. В помещение хлынул свежий воздух. Где-то далеко что-то шумело, стрекотало, ухало, трещало, тарахтело…
Попав на стоянку, мы прежде всего делаем тщательный послеполетный осмотр машин. Здесь, к своему удивлению, встречаем механиков, с которыми учились в школе младших специалистов. Они тоже прибыли на стрельбы из полков, где продолжают службу после школы.
Аэродром песчаный, а поэтому с предельным вниманием осматриваем компрессоры двигателей. Ведь одна-единственная песчинка может сделать такую забоину на лопатках турбины, что нужно будет менять двигатель.
На осмотр, проверку агрегатов и подготовку самолетов к полетам весь день уходит. Весь день мы жаримся на солнце и видим только песчаные барханы вокруг, кустики саксаула и призрачное марево на горизонте. То и дело пьем воду. И хотя к вечеру устаем так, что едва добираемся до постелей, засыпаем еще не скоро. У всех одна мысль: сумеем ли завтра, во время стрельб, оказаться на высоте, не упустили ли чего при подготовке самолетов, выполнят ли летчики нужные упражнения?
В шесть утра мы снова на самолетной стоянке. Одновременно приезжают сюда и летчики. На длинных низких тележках, сцепленных между собой, как трамваи, привозят с позиции ракеты. Техники и механики по вооружению подвешивают их к пусковым устройствам под плоскостями самолетов, присоединяют электропроводку, вворачивают взрыватели.
— Гостинцы вполне подходящие для тех, кто сунется в наше небо, — говорю я Бордюже.
— Врагу не пожелаю поцеловаться с такой штукой. Разнесет в мелкую пыль. — И Сан Саныч смеется, довольный сравнением.
Старший лейтенант Стахов молчит. За время службы я привык к его молчанию, оно больше не раздражает меня. Я научился по молчанию летчика определять, какое у него настроение, хорошее или плохое. Сейчас он очень волнуется, то и дело ходит курить, думает. Желваки так и ходят на скулах. Нетрудно разгадать его мысли. Они сейчас у всех летчиков одинаковые.
У механиков свои заботы: и проводить нужно самолет и встретить, приходится метаться с одного конца аэродрома на другой. Рубашки хоть выжимай от пота. Сапоги кажутся пудовыми.
Вылетают летчики по одному с некоторым интервалом, идут в зону стрельб, расположенную в двухстах километрах от аэродрома, в сторону пустыни. Первое упражнение у летчиков — пуск управляемых в полете ракет.
Прилетают возбужденные, подолгу толкаются у бачка, пьют воду кружку за кружкой, делятся впечатлениями. Спорят о том, какую нужно скорость держать при пуске ракет, когда включать тумблер спецподвески. Они своими глазами видели, как ракеты сходили с пилонов, летели в нужном направлении, изрыгая яркие снопы огня, и, в конце концов, взрывались, или, как здесь говорят, самоликвидировались.
Всех поразил момент схода ракет, когда кабину окутывало легким облачком дыма. Летчики знали: траектория полета ракет могла быть в любую секунду изменена и тем самым скомпенсировано какое угодно отклонение, которое иногда вызывается ошибкой прицеливания или маневром цели.
Вечером летчиков, техников и механиков приглашают на разбор летного дня, указывают на недостатки при подготовке перехватчиков к вылету с ракетами и при выполнении первого полета для пуска снарядов.
После разбора снова идем на аэродром, чтобы еще раз проверить истребители к предстоящим завтра с утра полетам. Летчики тоже нам помогают, хотя обычно они не больно-то любят это дело.
Ночью разыгрывается буря. Она налетает на наш аэродром внезапно. Поднятые с постели по штормовой тревоге, мы выбегаем на улицу. Земли под ногами не видно, неба тоже не видно, они точно перемешались между собой и теперь находятся во взвешенном состоянии. Порывы ветра подхватывают тучи песка и швыряют на полосу. Возле самолетов образуются завалы.
— Теперь работы по меньшей мере на неделю, — сетуют солдаты, что обслуживают необыкновенный аэродром в пустыне.
Нас это здорово огорчает. Но что можно поделать? Надеваем противогазные маски без трубок, вооружаемся лопатами и вместе со всеми идем разгребать быстро образующиеся на полосе барханчики. Кидаем песок просто кверху — в небо, а ветер подхватывает его и несет дальше. Пускай! Лишь бы не застревал на полосе. Копнешь десяток, другой раз и приходится отдыхать. Песок — это не то, что снег, тяжелый. А вокруг ничего не видно, того и гляди, кого-нибудь огреешь лопатой.
Медлить с очисткой полосы от песка нельзя. Иначе его столько наметет на бетонные плиты, что за месяц не уберешь. То и дело пьем из фляжек теплую воду, укрывшись под чехлом от самолета. Вот где обнаружился талант дядюшки Сани. Его руки будто приросли к лопате, и он не выпускает ее даже на минуту. Работает как машина. А ведь еще совсем недавно я слышал, как он говорил свое заветное: не делай сегодня то, что можно сделать завтра. Впрочем, ему известно, что работу эту не отложишь даже на час. Так что для себя старается. Несмотря на противогазы, песок все равно каким-то образом проникает под маску, противно скрипит на зубах, колет глаза и скребет горло.
Больше суток не видим, ни солнца, ни неба. Миллиарды песчинок, сталкиваясь друг с другом, создают своеобразный треск, как будто где-то совсем рядом все время происходят электрические разряды. Этот треск глушит наши слова, и мы вынуждены объясняться знаками или кричать друг другу на ухо.
Иногда порывы ветра так сильны, что невозможно устоять на ногах, и мы держимся друг за друга. Какой-то смутный страх охватывает, когда ты не чувствуешь руки товарища. Не дай бог оказаться одному в песчаной пустыне в такое время! Где-то я читал, что в былые времена целые караваны засыпало песком.
Начальник гарнизона распорядился обвязаться всем веревками, и мы теперь похожи на альпинистов, штурмующих неприступную вершину.
Горячая песчаная буря утихла так же неожиданно, как и началась. И мы снова увидели голубое небо над головой и солнце в зените. Оно улыбалось нам, точно хотело сказать:
— Ну что, братцы-кролики. Трудно вам жить без меня. То-то!
И мы с наслаждением вдыхали пронизанный солнечными лучами воздух, совершенно не думая о том, что впереди трудная работа по расчистке бесконечных песчаных завалов. Борьба с песком продолжается десять суток. Многие набили мозоли на руках, обмотали ладони бинтами. В числе пострадавших и я.
— Тоже мне… аники-воины, — смеется над нами Скороход.
Единственными проблесками для меня в эти трудные дни бывают минуты, когда получаю письма от Леры. Мы обмениваемся посланиями ежедневно. В одном из писем я обнаруживаю ее фотографию. Даже не верится! Вот бы показать эту фотографию Шмырину. Что бы, интересно, он сказал?
Летчики снова в боевой готовности. В двух километрах от нас стоят на стартовых установках выкрашенные в оранжевый цвет реактивные мишени. Собственно, это самолеты, выработавшие свой ресурс. Они управляются с помощью автопилотов.
В небо взвивается красная сигнальная ракета. Работавшие возле мишеней специалисты уходят в убежище. Напряженная тишина стоит над аэродромом. Я смотрю на часы. Через пять минут слышится новый хлопок. По радио дается отсчет времени. Потом мы видим огромный столб огня, и мишень с помощью стартовых ускорителей чуть ли не вертикально взлетает в небо. Она видна нам буквально считанные секунды, а потом исчезает в легкой дымке. Но она никуда не уйдет, ею управляют с командного пункта по радио.
Спустя одну-две минуты дается запуск перехватчикам, которые стоят уже на старте. Всего взлетает четыре самолета, а еще два находятся в первой готовности. Наводят летчиков на мишень тоже по радио. Мы остаемся на земле, в зоне отдыха, слышим, как установленный здесь же, под брезентовым тентом, динамик воспроизводит короткие команды офицеров наведения, ответы летчиков.
Первым идет Стахов. Я волнуюсь за него, мне хочется, чтобы мой командир выполнил упражнение. Щербина тоже волнуется, с ожесточением вытирает платком лоснящиеся от пота лицо и шею. А через некоторое время нам уже становится известно, что летчик не выдержал нужную скорость самолета при пуске ракет, и они проходят мимо, взрываются впереди цели. Летчик делает только одну атаку и отваливает в сторону, дает место майору Жеребову.
Замполит оказывается удачливей. Вот он уже передает по радио:
— Мишень подбита!
Мы, сидя под тентом, аплодируем ему. Я поздравляю Семена с успехом летчика. И это уже не кажется неестественным. Мы согласны с инженером полка, который любит говорить, что победа летчика — это победа и техника и механика.
Цель между тем оказывается без управления и падает. А спустя некоторое время приземляются наши перехватчики. Все спешат пожать майору руку, а над Стаховым, конечно, подтрунивают. Ну, он тут сам виноват. Не нужно было говорить ему, садясь в самолет: «Я ее под дуб разделаю». Вот и разделал.
Стахов злится: желваки на скулах так и ходят, курит папиросу за папиросой. Щербине и мне тоже не очень-то сладко выслушивать шутки товарищей в его адрес. Мне иногда просто жалко бывает своего командира. Самоуверенность его бросается в глаза и смешит.
Всего в этот день поднимают две мишени. Вторую из них нам удается увидеть вблизи. Это действительно обычный самолет-истребитель, нафаршированный механизмами, воспринимающими команды с земли, и взрывчаткой. Полет цели рассчитан на длительное время. Она может подниматься в стратосферу, выполнять развороты, делать крены, — словом, все, что делает обычный самолет.
Наконец и мой командир прилетает с победой! Доволен, конечно, страшно. И не скрывает этого. И мы со Щербиной довольны. Теперь уже Скороход поздравляет меня.
— Так держать! — говорит он, давая мне тычок под ложечку.
Бегу в каптерку за краской. Мне не терпится нарисовать на борту нашего самолета красную звездочку, как рисовали их механики на боевых самолетах в войну, когда летчик сбивал фашистский самолет. Такие звездочки имеются уже на многих наших самолетах.
Спустя некоторое время летчики снова улетают на свой аэродром, а вслед за ними улетаем на «Антоне» и мы — техники и механики самолетов, техники по радио и радиолокационным прицелам, по электрооборудованию. Мы устраиваемся поближе к окнам, но, кроме отдельных огней, рассыпанных на окутанной ночью земле, ничего не видим. Городок в пустыне кажется с высоты светящимся пятнышком величиною с полтинник, а обрамленная огнями взлетно-посадочная полоса аэродрома — спичкой. И как только летчики находят эту «спичку» на необозримых просторах земли и сажают на нее самолеты?!
Через час попадаем в полосу болтанки. Ее можно было бы избежать, изменив высоту, но такой эшелон дала Москва, и тут ничего нельзя поделать. Ведь не одни мы в воздухе, и если каждый вздумает лететь, как ему удобно, недалеко и до катастрофы. Военным всегда дают самые трудные эшелоны, это, наверно, для того, чтобы тренировали себя.
Самолет треплет довольно основательно, и это отражается на нашем самочувствии. Как ни странно, а хуже всего болтанку переносит наш здоровяк Бордюжа. Он побледнел, то и дело зевает, а когда самолет проваливается в очередную воздушную яму, хватается за поручни кресла и таращит глаза. Даже не верится, что это тот самый человек, который работал как заведенная машина по расчистке взлетной полосы от песка во время бури. Скороход подбадривает Сан Саныча. Сам он чувствует себя прекрасно, расхаживает по салону, словно хозяин корабля. Ведь он был моряком и привык к качке.
В пути пришлось сделать несколько посадок, и всякий раз мы с удивлением отмечали, как меняется климат, становясь все холоднее и холоднее. Мы летели на север.
Сегодня суббота. Я получаю долгожданное увольнение в город. Сразу же после обеда отправляюсь к Лере. Как часто я думал о ней там, на полигоне, и уже прибыв в полк, как часто мое воображение рисовало встречу с Лерой после разлуки. Иногда в свободные минуты я перечитывал ее письма. В них было столько теплоты, столько чувства. Такие письма, наверно, посылают заботливые сестры своим младшим братьям. Она просила, чтобы я берег себя. Последнее ее письмо, не в пример другим, было очень сдержанным. Я чувствовал в нем какие-то недоговорки. Что-то беспокоило ее. Но что? Все мои тревоги и сомнения могли подтвердиться или рассеяться только при встрече. Вместе со мной в городе почти случайно оказывается писарь строевого отдела Шмырин.
— Ты куда сейчас, Артамонов? — спрашивает он, когда мы выходим из автобуса возле знакомого уже нам театра.
Я замялся. Его разноцветные глаза впиваются в меня, как лесные клещи.
— Понимаю. Молчи, Артамонов, и еще раз молчи. Я уважаю чужие тайны, — говорит он, как всегда четко выговаривая слова, точно читая свою речь по бумажке.
— Да нет, просто решил зайти к знакомой девушке.
— Я так и подумал. Конечно, к той, что услаждала нас своими рифмами? А потом ты, — он снизил голос до шепота, — целовал ее на стадионе. Я видел. Впрочем, как говорится, не будем называть имен. И хвала твоему постоянству!
Меня удивляет и коробит эта способность Шмырина видеть все. Недаром Мотыль зовет его Детективом.
— Рано тебе еще к ней, — продолжает Шмырин, взглянув на часы. — Не пришла с работы. А потому давай заскочим в клуб «Прогресс».
— А тебе-то откуда известно, пришла она или не пришла? Сегодня короткий день.
— Знаю, что говорю. Мы ведь с ней тоже знакомы. На почве художественной самодеятельности. К тому же она тут как-то приезжала без тебя в часть. Кое-чем интересовалась. И я вынужден был навести справочки.
— Чего ты мелешь, — говорю я. — Чем интересовалась? Какие справочки?
— Это я тебе, Артамонов, еще успею сказать. Итак, идем, да?
Я заинтригован. А Шмырин продолжает:
— Давно меня заведующий Полстянкин просит заглянуть к нему. Кстати, они приобрели новый рояль. Ты бы сыграл что-нибудь, проверил, как звучит, и заодно определил, нужно его сейчас настраивать или нет. Заведующий будет весьма доволен. Я тебя очень прошу, Артамонов, очень.
Я не могу отказать, когда меня просят, да еще очень. К тому же надеюсь услышать от Шмырина что-нибудь о Лере.
Новый концертный рояль «Эстония» ни в какой настройке не нуждается. Я с удовольствием проигрываю на нем несколько этюдов. Полстянкин тут же предлагает нам объединить усилия в подготовке первомайского концерта.
— Мы потрясем зрителей, — говорит он с юношеским воодушевлением, которое так не идет к его сутуловатой фигуре в черном костюме, обсыпанном у ворота перхотью, — мы заставим всех трепетать!
Идея эта Шмырину приходится по вкусу. Ему нравится потрясать. Он, как и Герман, знает многих участников художественной самодеятельности, а поэтому тотчас же начинает перечислять фамилии тех, чьи номера могли бы прозвучать на концерте.
— Калерию тоже нужно привлечь, — говорю я как бы менаду прочим.
— Это исключено, — вздыхает заведующий. Я настораживаюсь.
— Почему?
— Она уже не работает на фабрике. — Как — не работает?
— Уволилась. Для всех это было такой неожиданностью.
— И давно? — Сердце мое сжимается и замирает.
— Не припомню точно. А что она вас так интересует?
— Это его пассия, — говорит Шмырин с ухмылкой. — Готов это повторить.
— Вот как! — Полстянкин внимательно рассматривает меня сквозь двояковогнутые линзы очков. — Значит, и вам она ничего не сказала. Это уж совсем странно.
Помолчав немного, Полстянкин добавляет:
— Мы с ней, знаете ли, были дружны. Она помогала мне в устройстве самодеятельных концертов. А в последнее время вдруг заинтересовалась военной техникой. Все спрашивала меня про самолеты. Я ведь тоже служил в авиации. Книги читала только про армию. Даже стихи отошли у нее на задний план.
— Это наводит меня на некоторые мысли, — говорит Шмырин.
— То есть? — спрашиваю я.
— Ты, Артамонов, человек военный. И к тому же гомо сапиенс — человек мыслящий. И я буду говорить тебе прямо: она давно уже меня держит на взводе. Еще когда… — он вдруг оборвал себя. — Словом, она внушает недоверие.
— Почему же?
— Этот ее подозрительный интерес к технике… И таинственное исчезновение. Тут что-то кроется. И я беру на себя труд вывести ее на чистую воду. Готов это повторить.
Полстянкин морщится, делает протестующий жест.
— Обвинять мы ее не можем, — говорит он. — И давайте не будем касаться этого вопроса. Я извиняюсь, — он с опаской посматривает на Шмырина, — но это не входит в нашу компетенцию.
— Ну не скажите, — возражает Шмырин, — это как раз тот случай, когда нужно вспомнить слова. Фучика «Люди, я любил вас — будьте бдительны».
Полстянкин, однако, снова заводит речь о концерте, и мне больше ничего не удается узнать о Лере. На сердце у меня неспокойно, и я, быстро распрощавшись с Полстянкиным, ухожу из клуба.
В дверях меня догоняет Шмырин.
— И я с тобой, Артамонов, — говорит он тоном, не допускающим возражения.
— Куда?
— Ты же идешь к ней.
— Допустим.
— Вот и пойдем вместе. Так будет удобнее. — Он идет за мной молча, как тень, неприятно сопит. Он дышит по-йоговски: четыре шага — вдох, четыре — выдох. Он говорит, что правильное дыхание удлиняет жизнь.
— Мы скажем, что пришли насчет самодеятельности, — говорю я Шмырину, ловя себя на том, что поддаюсь его настроению. У меня, если быть до конца откровенным, вообще не хватает волевых качеств. Я вечно попадаю под влияние другого. Признаваться, конечно, в этом грустно.
— Сделаем так, как нам будет выгодно, — уклончиво отвечает он и морщит гармошкой лоб. Шмырин вообще любит выражаться туманно. Не сразу поймешь, что к чему.
Дверь нам открывает пожилая женщина с компрессом на голове.
— Лера сейчас придет. — Она указывает на дверь: — Ступайте туда.
В комнате никого. Здесь все по-старому, как в тот раз, когда я был у Леры и мы пили чай, сидя на широком уютном диване. Вещи только самые необходимые: стол, три стула, хельга, служившая и буфетом и хранилищем для книг. Впрочем, книг немного: в основном — технические справочники, томики стихов Блока, Есенина. В углу все так же поскрипывают старинные часы с огромным медным маятником, на котором изображено улыбающееся солнце.
Лера появилась неожиданно, мы не успели еще и словом обмолвиться со Шмыриным. Я бы, наверное, не узнал ее, встретив на улице, так она преобразилась, изменив прическу. Теперь ее волосы начесаны шалашиком, и это делает ее похожей на обыкновенную, стандартную, девушку двадцатого века. Она влетела в комнату в белой короткой шубке, похожая на снежный вихрь, с какой-то веселой песенкой на губах. Увидев нас, остановилась, широко раскрыв свои глаза-миндалины.
— Вот не думала! — говорит Лера, ставя на стол полосатую, набитую продуктами сумку, и стаскивает с руки зубами варежку. — Ну, здравствуйте, мальчики, — подает закоченевшую руку мне, потом Шмырину. — Что же но раздеваетесь? Ну-ка быстро.
Я снимаю шинель и поправляю на груди значок классного специалиста, который только что получил. Мне хочется, чтобы Лера обратила на него внимание.
— Когда приехали? — спрашивает она.
— Откуда, простите? — Шмырин почему-то не хочет раздеваться.
— Это вам лучше знать.
— Совсем забыл: Артамонов ездил.
— А вы нет? Почему же? Вы, как и Герман Мотыль, специализировались в полку?
— Оказывается, вам все решительно известно, — говорит Шмырин, неодобрительно кося глазами в мою сторону. — Каждому свое, как говорили древние.
Она пропускает мимо ушей его слова и теперь смотрит на меня, ожидая ответа.
— Приехали с неделю назад, — говорю я.
— А я не знала об этом. Странно. Ах, да… У вас же была инспекторская проверка, потом вы сдавали на классность.
— Мы этого не говорили, — с испугом замечает Шмырин, доставая из кармана зубочистку.
— Ну так скажите!
— Разве обязательно?
— Не обязательно, но желательно.
— А зачем, простите? — Он пристально смотрит Лере в переносицу, точь-в-точь так же, как смотрит на фотографии, когда определяет характер человека, который сфотографирован.
Она лукаво вскидывает бровь.
— Просто я любопытна. Или это военная тайна?
— Может, и так, — говорит Шмырин, морща гармошкой лоб.
— Ладно, мальчики, я вижу, что вы примерные солдаты, оставим этот разговор. — Она подходит к столу, вытаскивает из сумки продукты: сливочное масло, сахар. — Сейчас будем пить чай, — открывает коробку с печеньем. Я смотрю на ее тонкие, покрасневшие от холода пальцы и мне хочется взять их в руки, согреть дыханьем. Если бы не Шмырин, возможно, я бы решился на это.
Он долго и внимательно смотрит на часы, потом на печенье, борясь с соблазном поесть.
— К сожалению, не смогу остаться, — наконец объявляет он, вставая.
Представляю, какие титанические мышечные и волевые усилия пришлось приложить Шмырину, чтобы оторвать себя от стула. Он ведь такой сладкоешка.
— Ну… — Лера делает обиженное лицо, но по ее глазам я вижу: она не жалеет об уходе Шмырина.
— Делу время — потехе час, — говорит он, надевая шапку. Она ему велика, и он заправляет верхние края ушей под шапку, чтобы не замерзли.
— Что же у вас за дело такое? — улыбается Лера, разглядывая поднявшегося со стула Шмырина. Он не нравится Лере. Он это сам чувствует и, может, поэтому не удостаивает ее ответом, сухо кивает и решительно направляется к двери, бросая мне на ходу:
— Проводи меня, Артамонов, на улицу.
И тут он с размаху ударяется головой о косяк двери. Морщится, будто ему выжали в рот лимон, прикладывает руку ко лбу, а мы, конечно, хохочем.
— Это вас бог… — говорит Лера, вытирая выступившие на глазах слезы, — за то, что не хотите с нами пить чай.
Наконец Шмырин приходит в себя.
— Смеется тот, кто смеется последним, — изрекает он, подняв кверху палец, и быстро удаляется. В подъезде он говорит мне, а вернее, внушает, чтобы был предельно осторожен, и так приближает лицо, словно обнюхивает меня. Эта привычка у него, видно, осталась с того времени, когда он мечтал стать гипнотизером и практиковал на сверстниках. Кажется, у него немного получалось. Во всяком случае он так нам говорил сам.
— Послушай, хватит тебе… — пытаюсь я возразить.
— Тише, — перебивает меня Шмырин. — Я знаю, что говорю. Не болтай, Артамонов, лишнего. По-моему, ее давно нужно бы проверить соответствующим органам. Я, собственно, для того и пошел с тобой, чтобы самому убедиться. У меня глаз наметанный. Помни: истина выше дружбы. Готов это повторить. — И он уходит, оставив меня в раздумье.
Я возвращаюсь в комнату, Лера уже в другом платье, в нем она выступала на сцене у нас в клубе. Смотрит на меня и улыбается. И в этой улыбке могли бы раствориться все мои заботы, тревоги и сомнения. Но они не растворяются. Я точно поддался гипнозу Шмырина. Думаю о его последних словах. Эта дурацкая восприимчивость не дает мне жить спокойно.
— Ну, здравствуй, — говорит она так, как будто и не видела меня до этого. И глаза у нее влажные, счастливые.
— Здравствуй, — отвечаю я.
Несколько мгновений стоим друг против друга, а потом она шагает навстречу и прислоняется лицом к моему плечу. Обнимаю Леру. Вот и свершилось то, о чем так мечтал. Мы снова вместе. И будем вместе до самого вечера. Но почему во мне не ликует душа, как должна бы ликовать при встрече с любимой девушкой, что же беспокоит меня? Что меня заставляет быть сдержанным?
— Почему ты не отвечала на мои последние письма? — спрашиваю я.
Она высвобождается из-под моей руки.
— Было много неотложных дел. С ног сбилась. — Она садится на стул. — К тому же болела.
— Ты болела?
— Теперь не стоит об этом говорить, — отвечает она. — Все прошло.
— Да, конечно, — поспешно соглашаюсь я, понимая, что не очень-то красиво расспрашивать о болезни. — Мне было грустно без писем, — говорю я.
В дверь стучат:
— Калерия Александровна, чайник закипел!
Лера вскакивает. Через минуту возвращается в комнату с маленьким никелированным чайником.
— Будем пить кофе, — объявляет она, — растворимый. Никогда не пробовал? И я тоже. Говорят, совсем не нужно варить. Прочитай, пожалуйста, как готовить, — подает круглую железную баночку. — И распечатай.
Устраиваемся на том же диване, на котором сидели перед моим отъездом. Лера поджала под себя ноги. На коврике валяются ее домашние туфельки, которые мне так хотелось взять с собой, когда я уезжал в пески. Все, как прежде, только что же мешает мне чувствовать себя самым счастливым человеком на свете?!
— Ого, у тебя новый значок, — говорит она.
— Да, присвоили второй класс. — Я расправляю плечи.
— Сдавал экзамен?
— Было дело.
— Трудно пришлось?
— Кому как.
Мне приятно, что она завела об этом речь, ловлю себя на том, что немного рисуюсь. А ведь было нелегко получить второй класс. Очень нелегко. Мы готовились к экзаменам вдвоем с дядюшкой Саней. Дело в том, что механики второго класса должны овладеть смежной специальностью, чтобы в трудную минуту можно было заменить вышедшего из строя специалиста. Он помогал мне осваивать вооружение, я его знакомил с конструкцией и правилами эксплуатации самолета и двигателя.
Несколько человек засыпались на экзаменах, в числе несчастливцев был и мой подопечный Сан Саныч. Лучше бы мне самому провалиться на экзаменах. Но я не провалился, сдал, хотя и пришлось поплавать, излагая технологию выполнения сточасовых регламентных работ и перечисляя всю применяемую для этого контрольно-измерительную аппаратуру.
— По каким целям вы там стреляли? — спрашивает Лера. — По тем же, что у вас в полку?
Вопрос задан так неожиданно, что я теряюсь. Приходит на память предостережение Шмырина.
— По другим, — сам не зная почему, говорю я. — А что?
— Так просто. Ведь ты об этом ничего не писал.
— Я не мог, — говорю я, намекая на то, что и спрашивать она меня об этом не должна. Есть вещи, о которых у военных не спрашивают.
— Говорят, современные реактивные самолеты по сложности конструкции не уступают целым фабрикам, — продолжает Лера. — Интересно, сумела ли бы я разобраться что там к чему? Если, конечно, ты бы меня поучил?
— Зачем тебе, — возражаю я. — Да и педагог из меня, прямо скажем, плохой.
— Но ты же окончил специальную школу. Не так ли?
— Школа — не академия. Нас учили элементарным вещам — как работать на самолете, обслуживать полеты, делать регламенты. — Еще не хватало того, чтобы я ей рассказывал о конструкции нового самолета. Она, конечно, не знает, что все инструкции по его эксплуатации предназначены только тем, кто на нем работает.
— А я бы, кажется, за полгода могла изучить космический корабль.
Этот разговор меня начинает смущать. В самом деле: встретились после разлуки два небезразличных друг другу человека, а ни о чем другом у них не находится разговора, кроме как о технике. Ну не странно ли? Это как в плохом романе.
— Верно, что ты ушла с фабрики? — спрашиваю, стараясь перевести разговор на другое.
— Верно. А кто тебе сказал?
— Заведующий клубом.
— Вы знакомы? — По лицу Леры пробегает тень тревоги. Но девушка тотчас же берет себя в руки. Это не может меня не насторожить.
— Собственно, почти нет, — отвечаю на ее вопрос. — Просто сегодня зашли со Шмыриным посмотреть на рояль.
— А что он говорил еще обо мне?
— Ничего, собственно. А что он мог сказать?
— Не знаю. — Лера усмехается: — Давай еще налью.
— Нет, спасибо. А почему ты все-таки ушла с фабрики?
— Не захотелось там работать, вот и ушла.
Лера не смотрит в глаза. Что-то скрывает. Пальцы крутят пуговицу на груди, волнуется.
— И куда же теперь?
— Еще не решила.
— А наметки есть?
— Ах, не спрашивай. Сказала же: не решила. — Она прижимает ладони к щекам: — К тому же пусть это будет сюрпризом для некоторых военных.
«Странная она, — думаю я, — что-то ее тревожит».
— Послушай, Витек, верно, что на ваших реактивных самолетах установлены катапульты, что без них невозможно выпрыгнуть с парашютом? — спрашивает она.
«Ну, что привязалась? — хочется сказать ей. — Неужели тебя в самом деле это интересует?»
— Вероятно, так оно и есть, — отвечаю я. — Это общеизвестный факт. Только стоит ли об этом говорить. Тебя сегодня все что-то не то интересует.
— Почему не то? — обижается Лера. — А может, как раз то.
«Ну вот, теперь нам осталось только поругаться», — мелькает в моей голове. А ругаться в мои расчеты не входит. Нет, я не оговорился, употребив слово «расчеты». Еще до конца не осознанные, но они появляются в моей голове, затуманенной разговором с Полстянкиным и предупреждением Шмырина.
Я не хотел того, честное слово, но какая-то тайная настороженность закрадывается в сердце. Только Лера не должна знать о моей настороженности. Я почти уверен, что эти смутные подозрения окажутся ложными.
— Знаешь, когда-то мы мечтали с тобой сходить на набережную, покататься на санках, — говорю Лере, — может, сегодня?
Мне почему-то больше не хочется сейчас оставаться с ней наедине. А ведь совсем недавно я страстно мечтал об этом.
Лера задумчиво смотрит на часы.
— Ты желаешь непременно сегодня?
— Да, — говорю твердо и встаю с дивана. — Скоро растает снег. Зачем же откладывать?
— Ну что же, пойдем. — Она достает лыжный костюм.
У реки мое настроение несколько поднимается. Гирлянды огней на трассе, легкая музыка, льющаяся из репродукторов, смех действуют возбуждающе.
Лера, наоборот, совсем скисает. Катание на санках ее что-то мало волнует. Она все думает, думает. А о чем? Попробуй, узнай. Лучше не спрашивать, все равно не скажет. Такой уж у нее характер. Даже на самые безобидные вопросы она отвечает односложно, нехотя, невпопад. Я никогда не предполагал, что с ней может быть так тяжело.
Свободных санок, которые здесь зовутся челнами, на прокатной станции не оказывается. И мы идем к трассе посмотреть, как катаются другие. Скользко. Лера берет меня под руку, как в первый день нашего знакомства, когда мы убегали от патруля, выйдя из клуба, прячется за мою спину от ветра.
— Так теплее, — поясняет она. — И вдруг спрашивает: — Тебе не приходилось прыгать с парашютом?
«Опять за свое», — думаю я и говорю, что механики у нас не прыгают.
— А кто у вас прыгает?
— Летчики.
— А были случаи, когда катапульта не срабатывала?
— Не знаю. Лера, пойми, я ничего не знаю, больше не спрашивай о таких вещах, прошу тебя.
Она опять усмехается, высвобождает свою руку.
— Хорошо, не буду спрашивать.
И она теперь идет впереди, гордая и прямая. Я плетусь вслед за ней. На вершине горы, откуда начинается спуск, маячит долговязая фигура Мотыля. Он тоже увидел нас, кричит:
— Подождите, коллеги!
Останавливаемся. Молчание Леры в тягость, но я не рад третьему человеку, тем более Мотылю. А она вроде бы оживляется немного, а может быть, просто берет себя в руки. Лицо ее чуть светлеет. Украдкой поправляет волосы. Мотыль спускается к нам с санками в руках, улыбается своей самоуверенной улыбочкой.
— А я, знаете ли, давно уже здесь. Думаю, кого бы встретить знакомого? Скучно одному.
— Почему же вы один? — спрашивает Лера с напускной непринужденностью.
— Да так, знаете ли… Вы сегодня божественно выглядите, Лерочка. Клянусь. И так вписываетесь в этот антураж.
Мотыль, как всегда, держится свободно, отпускает дежурные комплименты, но я чувствую сейчас во всем какой-то подвох. Может, Герман нарочно пришел сюда, чтобы встретить нас? То-то он так дотошно расспрашивал меня, куда я собираюсь, и вырядился в свои неотразимые хромовые сапоги с модными носочками. У него тонкий нюх на такие вещи.
Мне хочется послать подальше этого сердцееда. И я бы, наверное, так и сделал, если бы рядом не было Леры.
— Хочу предложить вам спуститься разок на моей гондоле. — Мотыль галантно приподнимает шапку и смотрит на меня. — Я сойду за гондольера и буду вас, как сказал поэт: «Ласкать, лелеять и дарить и серенадами ночными тешить…»
Я по-прежнему молчу.
Мотыль переводит взгляд на Леру.
— Пожалуй, с удовольствием, — она идет к санкам, Мотыль неотступно глядит ей в след, спрашивает меня, не оборачиваясь:
— Так я покатаю ее, уважаемый? — и, не дожидаясь ответа, подает Лере руку, помогает сесть в санки. Пристраивается сзади, обхватив девушку за талию.
Я прислоняюсь к дереву, а Мотыль и Лера уже мчатся с горы. Они о чем-то говорят, но мне не слышно слов, потом, кажется, засмеялись. Может, речь идет обо мне, и этот смех выворачивает душу.
Спуск к реке проходит по руслу замерзшего ручья и имеет несколько поворотов. Через минуту Мотыль и Лера скрываются за высоким снежным сугробом.
По-прежнему стою у дерева и жду. Так, безо всяких мыслей в голове, как истукан. Проходит пять минут, десять, пятнадцать… Что-то долго их нет. Срываюсь с места, бегу вниз. Но потом соображаю, что это, в общей-то, глупо, и останавливаюсь. На душе у меня невыносимо. Я готов выть от тоски. А они словно сквозь землю провалились. Вот уж этого я от Леры совсем не ожидал.
Долго брожу словно неприкаянный вдоль обрывистых берегов, поросших жидким кустарником. Думаю о случившемся.
…Когда-то еще в детстве я плавал с мамой по морю на пароходе. Поздним вечером подошел к корме и подумал, посмотрев вниз: «А что, если упаду сейчас, никто не хватится сразу. И я окажусь один в море». Воображение нарисовало страшную картину, как я плыву в кромешной темноте, а вдали — уходящие огоньки парохода. Я испытал в ту минуту жуткое бессилие, такое же бессилие испытываю теперь. Кажется, я один в целом мире, и никто не может мне помочь. Так жалко себя…
Спустившись по скользкой извилистой тропке в овраг, чувствую запах дыма и вот через некоторое время выхожу к маленькой, почти игрушечной бухточке, скрытой со всех сторон запушенными инеем деревьями.
Около самой полыньи весело потрескивает небольшой костер, и возле него хлопочет толстая женщина в шубке и платке, повязанном сзади крест-накрест.
— Митя! — кричит она, завидев меня. — Митя!
Из кустов, торчавших из-подо льда, высовывается лысая, обрамленная рыжеватым пушком голова, и я узнаю капитана Щербину.
— Ты что, Машенька? — спрашивает техник.
— Ось, к тоби хтось, — говорит женщина нараспев.
Щербина выбирается из кустов. На нем старая брезентовая куртка с прожженным боком и ватные брюки, заправленные в огромные унты, каких давно уже не носят в авиации.
Он протягивает мне руку:
— Гуляем, хлопчик? Наблюдаем природу? Хорошее дело.
— Здесь никто не проходил? — спрашиваю я, стараясь взять себя в руки.
— Вроде бы нет. А кто конкретно нужен?
— Я так просто.
— Сейчас наведем справочку. — Он складывает язык желобочком и три раза свистит. Эхо подхватывает свист и несет от перелога к перелогу. Технику отвечают таким же свистом.
Меня все это очень удивляет. И сам Щербина, и какие-то таинственные ответы на его свист с разных сторон. Как не похож он в эту минуту на техника самолета! Нет, он, скорее, напоминает мне главаря лесной шайки разбойников.
Через некоторое время к костру, над которым висит огромная кастрюля с нарезанной кусками рыбой, выходят ни много, ни мало пять добрых хлопцев-погодков, таких же большелобых и круглоголовых, как и сам Щербина.
— Вот, знакомьтесь, Артамонов, с моей семейкой, — говорит Щербина.
— Это все ваши? — удивляюсь я и смотрю на жену Щербины. Она еще сравнительно молода, и я бы никогда не подумал, что она мать такого многочисленного семейства.
— Мои, не буду отказываться, — ухмыляется Щербина.
— Радоваться можно такой семье.
— Из радости шубу не сошьешь. — Он смеется, довольный.
Потом Щербина строго спрашивает сыновей:
— А удочки там оставили?
— Там, — отвечают нестройные голоса.
— Ладно. Вот скажите что, — он смотрит на меня, — возле ваших сиделок никто не проходил?
— Проходили, — сказал, подумав, один из пареньков.
— Кто? — вырвалось у меня.
— Лоси на водопой, а что?
— Так, ничего… — я смотрю на часы, потом на Щербину. — Пора домой.
— Ну нет, — говорит Щербина, никуда ты, хлопчик, не пойдешь. Сейчас будем уху хлебать. Верно, Машенька? — Он смотрит на жену с обожанием.
Мы едим уху прямо из кастрюли большими деревянными ложками, расписанными фантастическими цветами. Она очень сладкая, наваристая и немного пахнет дымком. Никогда еще ничего подобного я не едал. Возбуждение мое понемногу проходит.
Ребята без умолку болтают, иногда и отец ввязывается в их разговор и даже спорит с ними, как равный. Какая хорошая, дружная семья. И Щербина хороший. С ним легко, вольготно. Недавно пронесся слух, что он уходит на пенсию. Это всех так огорчило. Я спрашиваю техника, правда ли это.
— Мне на пенсию уходить не резон, — отвечает Щербина. — Во-первых, силенка у меня еще есть, даром что облысел. Еще могу послужить Отечеству. И это нужно. Сам знаешь, что творится в мире. Во-вторых, не больно-то интересно начинать все с нуля. А ребяткам хочется дать образование. Мне не удалось, так пусть они его получат. Ты сам-то сколько кончал? Кажется, десять?
— Десять.
— А в институт не захотел, значит?
— Не прошел по конкурсу.
— Я и говорю — не захотел. — Эти слова его звучат как упрек мне. — А мы вот хотели, да не могли, — продолжает техник. — Из-за войны бросили учебу на полдороге. Ну, правда, на всяких курсах повышения и мне довелось немало поучиться. Без этого сейчас и к спарке на пушечный выстрел не допустят, а все-таки это не то, что академия или институт. Верно?
— Учиться, говорят, никогда не поздно, — замечаю я.
— Ну, не скажи. Ведь учатся, чтобы выучиться и применить знания на деле. Тот же, кто учится для своего личного удовольствия, отрывает внимание педагогов, занимает место, есть вредный человек, опухоль на теле государства. Потому-то и берут в военные академии до определенного возраста, да и в институты тоже. Но я про другое хочу сказать: некоторые наши молодые солдаты, те, что десятилетки пооканчивали и скоро домой поедут, не пользуются случаем подготовиться к институту в армии. Это совсем неразумно. А потом будет близок локоток, да не укусишь. Так что учти это на будущее. Курсы при части по подготовке к экзаменам в ВУЗы для таких, как ты, организуются. Занимайся, покуда идут тебе здесь навстречу — выделяют помещение, нанимают учителей, не теряй времени.
— Мне еще служить, как медному котелку, — говорю я, видя, как капитан близко все это принимает к сердцу.
— Оглянуться не успеешь, как срок-то пролетит. Ну да ладно об этом. Скажи-ка, лучше, ты давно из дома?
— Не очень.
— На стадион не заходил? А то меня ребята насильно сюда вытащили. Обещал давно пойти с ними на подледный лов. Откладывать больше некуда — река вот-вот тронется. А страсть хотелось на соревнование по хоккею сходить.
Я говорю Щербине, что на стадион не заходил.
— Что так?
Я пожимаю плечами. Не станешь же ему все объяснять.
— А мого — хоть хлибом не корми, тильки дай подивиться на спортсменив, — вступает в разговор жена Щербины, с гордостью посмотрев на мужа. У нее мягкий, певучий голос. — Всих спортсменив мира знае наперечет. Сыдыть по вечерам с сыновьями, графики соревнований изучав. Спорят, просто смишно иногда, честное слово. Но якобы дило, тильки смихом ограничивалось. Разволнуется, начинает валидол сосать. Куда это годится?
Я слушаю и не слушаю эту добрую, неказистую на вид женщину. Думаю о Лере. Сыновья Щербины расходятся по своим лункам, чтобы не прозевать вечерний клев. Меня рыбная ловля не интересует. Благодарю за угощение и иду в военный городок.
Всю дорогу до дома думаю о Лере, вспоминаю день, когда гости с фабрики приехали в часть и я показывал Лере военный городок. Лера внимательно изучала документы в ленинской комнате, особенно полковые обязательства, разговаривала с парашютоукладчиком, сожалела, что опоздала на аэродром посмотреть самолеты. Словно из тумана выплывает плакат, что висит у нас на лестничной клетке: солдат свел черные с изломом брови к переносице и приставил палец к губам. А внизу надпись: «Болтун — находка для врага».
Я еще не успел сдать увольнительную записку дежурному по части, как ко мне подошел Шмырин. У него мягкая, кошачья походка, и его появление всегда кажется неожиданным.
— Ну как?
Я вздрагиваю.
— Что как?
— Убедился?
— В чем?
— Святая простота! Даже не понимаешь, насколько все это серьезно. Или забыл слова присяги, где клялся быть бдительным воином, строго хранить военную и государственную тайну. Ты извини меня, но я доложил Тузу. Выполнил, так сказать, свой священный долг.
— О чем доложил?
— О твоей знакомой, конечно. На всякий случай. Мне, скажу тебе по секрету, даже ее фотографию удалось разыскать в твоей тумбочке. Ее я тоже присовокупил к докладу.
— Что ж ты о ней мог доложить? Ты же ничего решительно о ней не знаешь!
— Свои соображения. Может, она агент. Тут — опасность в промедлении.
— Какой еще агент?
— Агент иностранной разведки. Так-то, Артамонов. Я чувствую, как пол уходит из-под моих ног.
— Это неправда! Трижды неправда! Разве можно так сразу, — говорю без особой убедительности. — У тебя нет фактов.
— Не беспокойся, проверят. Если мы с тобой не правы, ей ничего не грозит. Докладывая старшине, я ничего не утверждал, а только предостерег. Повторяю: на всякий случай. Лучше ошибиться. Ты понимаешь?
Нет, я отказывался понимать Шмырина. Да и себя тоже, потому что я ему на какую-то долю процента верил.
«В конце концов, увидят, что она такой же человек, как и другие, и на этом все кончится», — пытаюсь успокоить сам себя. Но спокойнее мне от этого не становится.
После вечерней поверки, когда все расходятся, чтобы приготовиться ко сну, меня подзывает к себе Тузов и просит, чтобы заглянул на минутку в полковую каптерку, где хранится наше парадное и запасное обмундирование и рюкзаки с личными вещами. Здесь же стоит стол и койка, на которой он спит, если не уходит после отбоя домой. А это случается нередко.
— Ну что там у вас стряслось? — спрашивает, когда мы остаемся одни. На смуглом лице Тузова внимание и озабоченность.
Я пожимаю плечами:
— Шмырин высказал предположение, что та девушка, помните, она выступала у нас со своими стихами… — Я замолкаю, язык не хочет повиноваться.
— Шпионка? — в глубине чуть прищуренных темно-карих глаз старшины мелькают на мгновение веселые золотистые искорки. А может, мне это кажется, потому что он тотчас же грозно хмурит сросшиеся брови.
Я переминаюсь с ноги на ногу.
— Ну, а ты как считаешь? — спрашивает он, стараясь заглянуть мне в глаза.
— Не думаю.
— Надо думать, товарищ солдат. Надо знать, с кем водишь дружбу. Это твоя девушка?
— Да.
— Ну вот, видишь, — он укоризненно покачал головой. — Враг хитер и коварен, но и мы не должны хлопать ушами. А что ты, собственно, о ней знаешь?
— Она работала на фабрике, которая шефствует над нами. Технологом. Была членом комитета комсомола.
Тузов чешет в затылке:
— Странно все это, однако. Ну хорошо, иди отдыхать. Говорить пока ни с кем, в том числе и с ней, на эту тему не следует, надеюсь, ты это понимаешь и сам.
— Как мне быть дальше? — спрашиваю я в растерянности.
— Служи, как и служил. Присягу помни. С девушкой встречайся, как и встречался. Ты, прости меня за любопытство, любишь ее?
— Я киваю.
— Ну и люби, как говорится, на здоровье. А в случае чего, — он чуть усмехается, — разлюбить ведь никогда не поздно.
Я долго не могу заснуть в тот вечер.