Когда-то, еще в начале нашей службы, старшина Тузов сказал: — Это начинать службу тяжко, и каждый день кажется с год, а потом, когда привыкнешь, дни летят со скоростью космических ракет, не успеваешь отсчитывать недели и месяцы.
Тогда я не поверил ему, думал, успокаивает, а потом убедился, что это так. Может, еще и потому незаметно бежит время, что в жизни нашей все строго регламентировано, всё расписано «от» и «до», подчинено точно установленному порядку.
Больше и больше крестиков появляется в карманных календариках, которые имеются чуть ли не у каждого, кто заканчивает срочную службу. Кажется, давно ли мы отмечали годовщину Советской Армии, и вот уже на носу годовщина нашего полка, который был создан в первые месяцы Отечественной войны.
Во всех эскадрильях стоит предпраздничная суматоха. Солдаты под присмотром старшины наводят образцовый порядок, скребут, чистят, моют, а если есть краска (неважно какого цвета), то и красят. Между прочим, я давно уже подметил страсть Тузова красить и перекрашивать все, к чему пристает краска.
Скороходу приходит идея нарисовать на каменной лестнице, ведущей на второй этаж, ковровую дорожку. Тузов горячо одобряет эту идею. И теперь наш художник Мотыль, засучив рукава, красит середину ступеней в вишневый цвет, а края обрамляет разноцветным узором. К вечеру ковровая дорожка готова. Чтобы не затоптать ее, ходим по настланным доскам.
Страсть к окрашиванию приобретает всеобъемлющий размах. Красятся шкафы с личным оружием солдат и сержантов, двери, прикроватные тумбочки, питьевые бачки, перила лестницы, рамы, замки, красятся в самые неожиданные цвета.
И вот наступает праздник. После доклада майора Жеребова рабочие и работницы фабрики, которая над нами шефствует, вручают лучшей эскадрилье переходящее Красное знамя. Потом нас приветствуют пионеры местной школы.
Кажется, давно ли я вот так же на сцене стоял в коротких вельветовых штанишках и башмаках со сбитыми носами, с красным галстуком на груди и декламировал стихи, посвященные солдатам и офицерам артиллерийского училища, которое находилось недалеко от нашей школы.
Начальник штаба зачитывает поздравительные телеграммы вышестоящего командования, приказы о награждении за безупречную службу в армии медалями, нагрудными знаками, фотоснимками, сделанными у развернутого Знамени полка, ценными подарками.
И вдруг он называет мою фамилию. Я так теряюсь от неожиданности, что не сразу выхожу на сцену. Он еще раз выкликает меня. Начинаю выбираться из рядов. Выбираюсь мучительно долго, чувствуя на себе сотни взглядов сослуживцев. Сердце приятно ноет, ведь в эту минуту на меня смотрит и Лера. Как бы я хотел увидеть ее глаза. Поговорить с ней по душам.
Мы, в общем-то, давно помирились с ней, разговариваем при встрече. Но это случается редко, потому что Лера живет в нескольких километрах от аэродрома, в Белогорской крепости. Так я называю военный поселок при КП. Но отношения у меня с ней стали, можно сказать, прохладными. Если не кошка, то котенок-то уж явно пробежал между нами. Я стараюсь не думать об этом. Грустно, об этом думать, да и смысла нет. Только себя травить. Однако втайне надеюсь, что все образуется. Так обычно у нас в доме говорила тетя Нюша, когда хотела кого-то подбодрить.
— Служу Советскому Союзу! — говорю я чуть срывающимся голосом, когда начальник штаба вручает мне нагрудный значок «Отличник ВВС».
В праздничном концерте участвуют девушки из числа военнослужащих и наши шефы с фабрики. Ребятам больше всех нравится, как поет Зина Круглова. Она явно подражает Эдите Пьехе. При этом девушка мелкими шажками ходит по сцене, переставляя полные ноги в ритм музыке, поводит круглыми оголенными плечами. Она, как всегда, немного перебарщивает, но к этому быстро привыкаешь и перестаешь замечать. Ее вызывают на «бис». Аккомпанирую Зине я, поэтому мне тоже аплодируют.
Во время танцев девушкам у нас сидеть не приходится: на каждую по десять кавалеров. Почти все девчата, что служат у нас, в нарядных платьях. Им разрешается носить гражданскую одежду в свободное время.
Вообще, служить им куда легче, чем нашему брату. Они могут уходить из расположения части даже без увольнительных записок. Гарнизонную, караульную и внутреннюю службу и вовсе не несут. А отпуск им дается тридцать суток ежегодно. Впрочем, некоторые девчата пришли и на праздник в военной форме.
Старшина Тузов сидит возле самой сцены и не спускает с Зины глаз. Теперь весь полк знает, что он любит эту девушку.
Скороход танцует с Бордюжей. Они точно воду в ступе толкут, наступают друг другу на ноги и вообще похожи со стороны на дрессированных медведей. Целых две недели они, соблюдая строжайшую тайну, осваивали под наблюдением Германа это искусство. Сейчас у ребят генеральная репетиция. Окажутся на высоте — пригласят на танец девушек.
И вдруг вижу Германа и Леру. Они тоже танцуют. Склонившись, он что-то нашептывает ей. Она держит руки у него на груди, словно хочет оттолкнуться, кивает головой и улыбается своей нежной дрожащей улыбкой. И тут я вспоминаю, как Бордюжа, придя однажды с аэродрома, отозвал меня в сторону и сказал, что видел Леру с Германом на стадионе.
— Он качал ее на лопинге, а она хохотала как очумелая, — заключил рассказ Сан Саныч.
— Ну и что? — спросил я, стараясь казаться равнодушным. А у самого сердце разрывалось.
— Ничего, — ответил он. — Тебе ничего, а ему все. Арифметика несложная.
— А тебе-то, собственно, какое дело?
— Думаешь, не вижу, дорогуша, как маешься? Я бы не в жизнь не разрешил куражиться над собой, если кто-то мою эдак-то. — И Бордюжа сжал пудовый кулак.
Глядя, как тихо и медленно, будто во сне, переступает с ноги на ногу со своей партнершей Мотыль, уткнув нос в ее шалашиком начесанные волосы, точно нюхает их, я ускоряю темп, перехожу с медленного танца на быстрый. Но они даже не замечают этого, увлеченные разговором, только начинают переступать с ноги на ногу через такт, через два такта. Вот они поравнялись со сценой, и Мотыль машет мне рукой. Это уж верх нахальства, явная насмешка надо мной.
Я прекращаю игру. Кавалеры ведут дам на места. А я встаю и ухожу со сцены.
— Что с тобой, маэстро? — спрашивает меня за кулисами Шмырин. Он помогал доктору Саникидзе вести концерт.
— Голова что-то разболелась, — отвечаю я, — хочу проветриться…
Долго брожу по улице в унылом одиночестве, сам не зная для чего, безо всяких мыслей в голове. Возвращаться обратно не хочется.
И на этот раз Веллы не оказалось в числе девушек, приехавших в гости к воинам. Это сильно расстроило Стахова, хотя до приезда гостей он думал о ней, как о человеке, с которым вряд ли ему еще удастся встретиться. К этому у него были основания: после злополучного разговора с ней в цехе фабрики он несколько раз пытался увидеть ее, но никогда не заставал дома.
— Занимается Беллочка, — говорил обычно Стахову ее отец, даже не приглашая его в комнату. Старик, видно, и в самом деле не любил старшего лейтенанта.
И все-таки Стахову вдруг захотелось во что бы то ни стало увидеть Беллу. И увидеть немедленно. Как только кончилась торжественная часть вечера, он вышел из клуба и отправился к автобусной остановке, которая находилась сразу же за контрольно-пропускным пунктом. Через полчаса Юрий был уже в городе. Оказавшись на знакомой улице, он почувствовал, как забилось сердце.
На его стук — звонок был испорчен — и на этот раз открыл отец Беллы. Его светлые, как вода, глаза, обрамленные красными веками, глядели сумрачно. В них даже не было не только любопытства, но и вопроса. Они просто ждали, что скажет Стахов.
Он спросил Беллу.
— Ушла. В аптеку. — В его пресекающемся голосе слышалась тревога. — У Олежки — сорок.
— Что сорок?
— Температура. Сорок градусов. Требуется гамма-глобулин.
— Что это такое? — спросил Стахов.
— Стимулятор. Повышает сопротивляемость организма.
— Так, понятно. И давно ушла?
— Порядочно. Это редкое лекарство.
— Аптека далеко?
Старик взял подвернувшийся под руку листок с колонками каких-то цифр и стал медленно чертить на обратной его стороне схему, как пройти к аптеке. Это оказалось совсем рядом. Юрий поблагодарил и ушел, сжимая в руках бумажку с кривыми, дрожащими линиями. «У Олежки сорок». Смысл этой фразы наконец дошел до Стахова.
Юрий всего один раз видел Олежку. Да и то мельком. Это произошло, когда Стахов пришел к Белле, чтобы помириться с ней. Дверь ему открыл смуглолицый мальчуган лет шести с огромными, как у матери, светло-синими глазами. И еще Юрию запомнились курчавые, как у барашка, волосы ребенка. Таких детей обычно рисовали раньше на поздравительных открытках.
— Вы летчик? — бойко спросил мальчуган.
— Да, летчик, — сказал Стахов и подал ему руку.
— Мой папа тоже летчик. Он на Севере. Если вы полетите туда, скажите, чтобы он привез мне белого медвежонка.
Но тут вышел отец Беллы и, взяв внука за руку, выпроводил его из прихожей.
Беллы не было дома.
«Приятно все-таки иметь такого карапуза, — подумал после этого Юрий, спускаясь по лестнице. — И как было бы хорошо, если бы я женился на Белле». Он и позже возвращался к этой мысли. И всякий раз это растравляло душевную рану Стахова, приводило его в состояние уныния.
И вот этот самый Олежка заболел. Ему нужен был гамма-глобулин. Редкое лекарство. Стахов решил во что бы то ни стало помочь Олежке. Это решение еще больше окрепло в нем, когда он пришел в ту аптеку, где надеялся встретиться с Беллой, а там ему сказали, что гамма-глобулина нет.
Для небольшого города семь аптек, видимо, было достаточно, а вот для Стахова, который уходил из них с пустыми руками, их оказалось предательски мало. За два часа он побывал во всех. Ему попадались молодые и старые провизоры. С иными из них он разговаривал почтительно, как и подобает с людьми преклонного возраста, с иными шутливо, не скупился на комплименты, с иными строго официально, а в двух аптеках даже повысил голос.
И все напрасно. Не помогли ни золотая «капуста» на фуражке с околышем небесного цвета, ни птички, ни звездочки на погонах с голубыми кантами, что, как ему всегда казалось, должно бы оказывать магическое действие на людей «приземленных» профессий, ни улыбка, ни комплименты. Гамма-глобулин по-прежнему покоился где-то в больших белых холодильниках аптек вместе с другими редкими лекарствами.
А между тем в одном из домов этого города, может, даже в бреду метался на своей кроватке беспомощный Олежка. И от него не отходил забывший о сне дед с опустошенными жизнью глазами. Стахов думал, что можно предпринять еще, перебрал в памяти знакомых, которые жили в этом городе и могли бы помочь. Таких знакомых не оказалось.
Оставалось одно — ехать в военный городок, где, конечно, он наверняка бы достал этот самый гамма-глобулин. Правда, за лекарством пришлось бы обращаться к Саникидзе, а встречаться с ним Юрию было стыдно. Ведь старший лейтенант так и не извинился перед доктором за свою грубость. Разумеется, Стахов сделает это сейчас, хотя теперь его извинение будет выглядеть как бы прелюдией к просьбе, с которой нужно обратиться к доктору. Но другого выхода он не видел.
На полдороге к стоянке такси его догнал ехавший на мотороллере майор Жеребов. Притормозил у обочины тротуара, расставив ноги. Он совсем недавно выиграл этот мотороллер по денежно-вещевой лотерее, купив как-то сразу сто билетов.
— Садись, сокол.
Старший лейтенант забрался на второе сиденье.
— Вот срочно отвозил жену на станцию. К матушке поехала. Занемогла старушка, вызвала телеграммой дочку, — сказал Жеребов. — А ты чего мотаешься по городу? И такой хмурый? Это очень плохо.
Стахов был благодарен майору за то, что тот, как это ни странно, относился к одним из немногих, кто не досаждал ему разговорами о преднамеренной остановке двигателя в полете, не лез, как некоторые, с дурацкими вопросами относительно его чувств во время полета по параболе невесомости. В такие минуты Стахов казался себе оплеванным. Впрочем, все это уже давно быльем поросло.
— Сынишка Беллы сильно болен, — сказал Стахов, — температура сорок. Вот искал гамма-глобулин.
— Это за которой наш Мешков ухаживал? Жалко, что у них ничего не получилось. Очень жалко. Ну, а гамма-глобулин нашел?
— Черта лысого.
Жеребов резко затормозил и опять расставил ноги, чтобы мотороллер не упал:
— Почему?
— Не дают.
Он вдруг снова включил сцепление и стал разворачиваться.
— Сейчас найдем.
— Где?
— В аптеке, конечно.
— Я обошел все.
— Найдем в первой же. Железно.
Когда они остановились у аптеки, Стахов не стал входить туда, его вторичное появление могло помешать Жеребову.
И майор действительно нашел в аптеке так необходимый Олежке гамма-глобулин. Как он сумел уломать провизоров, это осталось для Стахова загадкой. Они сели на мотороллер и помчались к дому Беллы. Стахов предложил Жеребову зайти вместе с ним, но замполит отказался.
— Поеду в часть. Надо успеть к концу праздника.
Стахов поднялся на второй этаж и постучал. На этот раз открыла Белла.
Как долго он не видел ее! Прошла зима. Потом наступила весна, и он уехал в отпуск, в горы, где пробыл около двух месяцев. И уже лето было в разгаре.
Белла опустила глаза, и Юрий сначала увидел только синие тени под ними. Впрочем, она тут же взмахнула своими пушистыми ресницами и посмотрела ему в лицо. Как же знаком был этот ее взгляд! Сейчас в нем таилась смертельная усталость.
— Я принес лекарство, — сказал Стахов, протягивая коробку с ампулой.
Ее лицо дрогнуло. Она прижала руки к груди и вроде не знала, брать или не брать лекарство. И в эту минуту в дверях комнаты появился Мешков.
Неожиданная встреча буквально ошеломила Стахова. Правая рука его бессознательно отдала честь, а левая повисла плетью. Мешков улыбнулся своей детски-простодушной улыбкой.
«Почему он здесь? — подумал Стахов. — И в такую минуту. Это не было похоже на случайность».
Белла предложила Стахову пройти в комнату.
— Присядьте, — сказала она ему, — а лекарство нам уже достал Петя. Сыну сделали укол, и теперь он заснул.
— Петя, подай, пожалуйста, стул, — попросила она Мешкова.
— К сожалению, я очень тороплюсь, — с усилием выдавил из себя Стахов. И собственный голос ему показался каким-то деревянным. — Да, очень.
Разве мог он теперь обидеть Петра, который здесь свой человек. Стахов был уверен, что Мешков ни на минуту не поколеблется взять на себя ответственность за жизнь этих двух существ. И не пожалеет ни сил, ни времени на то, чтобы ей и сыну ее всегда было хорошо.
На лицо Беллы легла тень. Она приоткрыла рот, точно хотела что-то сказать, но посмотрела на Мешкова и не сказала, только как-то со свистом, точно боясь обжечься, вдохнула в себя воздух.
Еще никогда так пристально Стахов не следил за выражением ее лица. Как бы ему сейчас хотелось разобраться в собственном впечатлении. Стахов положил гамма-глобулин на комод, на котором когда-то лежала его фуражка всю ночь.
Рука старшего лейтенанта снова отдала честь, а ноги двинулись с места. Они словно и не принадлежали ему. Очутившись на лестнице, он остановился. Ему хотелось вернуться и еще раз посмотреть на Беллу.
Некоторое время Стахов шел по улице, не помня себя. Каким-то образом он оказался у ресторана. Сюда они иногда приходили с Беллой, чтобы послушать музыку и потанцевать. У них даже был любимый столик возле развесистой пальмы. «Вот то, что мне сейчас нужно», — подумал он»
Вошел в залитый электричеством зал и стал искать свободное место. Взгляд его остановился на столике, за которым сидели только два человека. Стахов подошел поближе и узнал их. Это были Полстянкин и Зина.
Тотчас же припомнилась встреча с ней возле кинотеатра, проводы и бегство… Тогда Юрий чуть было не поплыл по мутной волне. Но и убежав от Зины, он не испытывал удовлетворения. Ему казалось, будто он предал человека в трудную минуту. Ее поведение представлялось ему неестественным, вызывало чувство тревоги. Это чувство не заглохло в нем ни на второй, ни на третий день. Стахов понял, что девушка оказалась на распутье. Ей нужно было бы указать дорогу. Но как это сделать, он не знал. Попробовал однажды заговорить о ней с доктором Саникидзе.
— Это верно, что в самодеятельности не нашлось роли для Зины Кругловой?
— А в чем дело?
— Обижалась на вас.
— Вот оно что. Понимаешь, дорогой, одно время она льнула к Мотылю. А он парень легкомысленный. Не хотелось, чтобы обижал Зину. Ее Тузов любит. Это как раз тот случай, когда, казалось, старшине нужно было помочь. И ей тоже.
«Как видно, не больно-то помог, — подумал Стахов, — иначе она бы сейчас не сидела в обществе лысеющего человека в красивых очках. Впрочем, это примитивно — лечить все беды самодеятельностью. В данном случае нужно что-то другое. Но что?»
Она была в блестящей силоновой кофте, с открытыми плечами, в кожаной юбке и черных ажурных чулках. На красивой головке возвышалась вавилонская башня.
Юрий подумал, что здесь нужно действовать решительно. Вплотную приблизился к столику и, глядя в переносицу Полстянкину, сказал, сжимая кулаки:
— Уходите сию же минуту, иначе нам придется перенести разговор в другую плоскость. — Что это должно было обозначать, Стахов и сам не мог бы сказать, но ему казалось, что такие слова должны оказать воздействие. И он, кажется, не ошибся.
Полстянкин встал, испуганно застегивая модный пиджак без ворота.
— В чем дело? Мы только что приехали из вашего городка. Выступали с концертом перед воинами. Устали, разумеется, и вот решили подкрепиться, — начал завклубом. — В этом есть что-нибудь предосудительное?
Голос у Полстянкина слегка дрожал, и Стахов понял, что заведующий клубом встревожен, хотя и пытается скрыть это. «Может быть, у него есть семья, — подумал Стахов, — и теперь он просто боится, что выведу его на чистую воду».
— Вы все-таки хотите, чтобы я перенес разговор в другую плоскость, — ухватился Стахов за формулировку, которая оказалась вроде бы действенной. — Это можно сделать.
— Я ничего не хочу. Только мне кажется странным ваше поведение, — сказал Полстянкин.
На лице Зины, которое залилось краской, были смятение и тревога. Она тоже попыталась встать, но Стахов так сжал ей запястье, что девушка невольно опустилась на место. Теперь Зина смотрела на Юрия с вызовом и злобой. На виске билась синяя жилка.
— Я противник всяческих скандалов, — сказал Полстянкин, доставая бумажник. — И только поэтому не хочу больше оставаться здесь. — Он с достоинством положил несколько трешек под фужер с недопитым пивом и, выразительно посмотрев на Зину, ушел.
Стахову вдруг стало жалко этого изо всех сил молодящегося человека, которого он лишил даже иллюзий. Имел ли он на это право?
Когда они остались вдвоем, Юрий сказал Зине все так же строго:
— Ну, а теперь рассказывай, что стряслось.
Зина молчала, сцепив у подбородка пальцы, нервно покусывала накрашенные губы. В зеленоватых глазах с жирными черными стрелками стояли слезы. Это было так неожиданно для Стахова, знавшего Зину всегда непринужденной, беспечной и улыбчивой.
Стахов попросил официанта принести воды.
— Пожалуйста, побыстрее.
Зина пила воду нервными глотками, держа фужер в обеих руках, как это делают дети. Стахову захотелось приласкать Зину, защитить. Он осторожно положил ей руку на запястье.
— Успокойся, Зи-Зи, прошу тебя.
Она зашмыгала носом, вскочила со стула и, натыкаясь на столики, за которыми сидели посетители, побежала к выходу… Стахов догнал ее в скверике. Она опустилась на лавку и, спрятав лицо в ладони, разрыдалась. Юрий достал папиросы. Сел рядом. Когда она утихла, протянул платок:
— На вот, сотри косметику, расплылась, как нефть по реке.
Зина начала вытирать лицо.
— Ты злишься на меня за тот вечер, — сказал Стахов. — Но я не мог иначе. Пойми. Потом мы оба жалели бы…
— Я знаю. Вы все думаете обо мне бог знает что, — сказала Зина. — Видно, так мне и надо, дуре такой.
Стахов бросил окурок в кусты, достал новую папиросу. Никогда он так еще не волновался.
— Дело не в этом, — сказал он и замолчал, потому что не знал, что говорить дальше.
Некоторое время они сидели так, а потом Стахов спросил:
— Ты чего с этим волокитой пришла?
— Он же тебе объяснил.
— Так я и поверил!
— А он очень симпатичный дядечка. Очень обходительный. Не чета некоторым…
— Все мы обходительные, когда нам что-нибудь нужно.
— Неужели ты думаешь, что я… — Зина снова зашмыгала носом. — Никто мне не верит. Ну решительно никто. Ну и отстаньте от меня. Все отстаньте.
— Ладно, не будем об этом. — Юрий снова положил свою руку на запястье девушки. — Ты, слава богу, давно достигла того возраста, когда человек сам распоряжается своей судьбой.
— Вот именно.
— Мне просто хотелось помочь тебе, — сказал Стахов. Зина наклонила голову.
— Ты не можешь мне помочь. Да это и не нужно. Понятно?
— Ничего, Зи-Зи. Успокойся: любовь, говорят, не картошка, ее не выроешь за один прием. Верно?
Зина усмехнулась, внимательно посмотрела на Стахова.
— Когда я была школьницей, записывала в тетрадку всякие мудрые мысли из книг, которые читала, — сказала она через минуту. — Помню, там и такие были слова: «…сходственное несчастье, как и взаимное счастье, настраивает души на один лад». Кажется, это Бальзак.
Стахов насторожился. Как она верно поняла его состояние, хотя ей вроде бы сейчас и не до него! Сама расстроена горем. И боясь, что она заговорит о нем, спросил:
— Когда это было?
— Лет десять тому назад. Счастливая была пора…
В тот вечер Стахов узнал от девушки нехитрую и довольно стандартную историю ее жизни.
Родители Зины разошлись, когда ей было десять лет. Жила с бабушкой, работавшей билетершей в кинотеатре, часто ходила в кино и сама решила стать киноактрисой. После окончания десятилетки подала документы в институт театра, музыки и кинематографии. Однако не прошла по конкурсу и уехала с подружкой в Таллин. Работала в порту учетчицей.
Потом бабушка умерла, и Зина вернулась домой. Не хотелось терять жилплощадь. Пришлось временно устроиться в летную столовую официанткой. В военном городке она познакомилась с одним военным. Зина не назвала Стахову его имени, но тот и так знал, что это был Мотыль.
Девушке очень нравилось, что за ней ухаживал такой красивый, такой «содержательный» парень, который так много рассказывал об артистах. Было похоже, что со многими из них он на короткой ноге, знает их закулисную жизнь.
Она влюбилась впервые «глубоко и навечно», была счастлива. Ей так нравилось, когда он говорил, что Зинаида по-гречески — «божественная, рожденная Зевсом», когда на прощание целовал ее руку «прямо при всех».
Потом они поссорились. Все вышло из-за другой девушки, которой он стал отдавать предпочтение. Зина была в отчаянии. Написала письмо своей закадычной подружке в Таллин. Но та только посмеялась в ответ.
«Успокойся, Зизочка, — писала она. — Не ты первая, не ты последняя. Все мужчины обманщики. И платить им нужно такой же монетой». Подруга посоветовала Зине не терять времени даром и завести другого поклонника. «Когда этот первый узнает, что ты не больно-то нуждаешься в нем, его заест самолюбие. Вернется на полусогнутых». Зина получила от многоопытной подружки кучу советов, как подать себя с выгодной стороны, как завлечь мужчину.
Теперь Зина поняла, почему около подружки, работавшей в галантерейном магазине, роем вились поклонники. «А может, и мне попробовать», — подумала Зина, вспоминая, как подружка одевалась, подчеркивая в туалете, что нужно подчеркнуть, как начесывала выкрашенные в огненно-рыжий цвет волосы, удлиняла синей краской ресницы, как кокетничала с покупателями, растягивая в разговоре слова. Зина сшила себе такое же платье, как у подруги, придумала новую прическу. Нет, она не собиралась раздавать свою любовь направо и палево. Она просто хотела задеть за живое Мотыля.
В число ее поклонников нежданно-негаданно попал Тузов, вдруг воспылавший к девушке нежной, можно сказать юношеской, любовью. Это было так забавно и трогательно. И не потому ли к старшине полка Зина питала смутные и неопределенные чувства. Она понимала: он хороший, уважаемый в полку человек. И собой пригож, хотя старше ее на тринадцать лет, — строен, как юноша, смуглолиц, черноволос. И характер у него — лучшего желать не надо. Они жили бы мирно, спокойно. Но она мечтала об артистической среде, о гастролях по стране, о творческих вечерах, о встречах со знаменитостями, о Москве, где жил до армии Мотыль.
К Стахову подошел колченогий сторож в брезентовом плаще, попросил спичек. Юрий узнал в нем давнего знакомца, который некогда оборудовал для него в подвале церкви сурдокамеру.
— А я, батенька, думал, вы уже в звездном городке, — сказал сторож. — Все ждал, когда увижу в газетах среди космонавтов ваш портрет, порадуюсь.
— Придет еще такое время, — ответил Стахов и повернулся к свету, чтобы посмотреть на часы. Через полчаса уходил последний автобус.
— Пора, однако, — сказал он Зине и быстро встал. — Я как-нибудь зайду к тебе.
— Зачем?
— Так просто. Посидеть. Слушай, может, мне удастся сделать для тебя что-нибудь. Я ведь могу его найти.
— Поздно уже, — ответила она.
— Почему поздно?
— Переболела. Теперь у меня иммунитет к такого сорта людям.
«Все понятно, — подумал Стахов, — возможно, она и уехала с Полстянкиным раньше из городка, чтобы не видеть больше Мотыля. Потом Юрий вспомнил Беллу. — Вот и у той, наверно, ко мне выработался иммунитет. Но что же тогда обозначал ее сегодняшний взгляд?»
Зина тоже встала.
— Извини меня, — сказала она.
— За что тебя извинить? Ты же ничего не сделала плохого, черт бы побрал!
— Сделала. — Она усмехнулась. — Я ведь и тебя хотела завлечь, чтобы досадить ему.
«Вот оно что. А я-то, сердцеед несчастный, вообразил себе…» — подумал Стахов, внутренне издеваясь над собой.
Она подала руку:
— Ты не особенно горюй. Все перемелется, мука будет, как говорила моя бабушка.
— О чем ты?!
— Вижу. Мужчины прикидываются сильными в горе. А переживают они его труднее любой женщины. Я знаю.
Это случилось вечером, когда мы вернулись с ужина. Каждый мог заниматься, чем хотел, на то и личное время. Я люблю эти короткие часы до отбоя. Тебя никто не тревожит, и можно всецело посвятить себя любимому досугу. Здесь интересы людей видны как на ладони. Любители шахмат собрались в ленинской комнате, где замполит Жеребов — чемпион округа по шахматам, проводит сеанс одновременной игры на двадцати досках. Книголюбы затеяли в библиотеке диспут: «Каков ты, молодой человек шестидесятых годов?»
Герман достает фотокарточки девушек и раскладывает на койке.
— Опять в гарем отправился, — смеется Бордюжа.
— Или хочешь в евнухи наняться, — парирует Мотыль. — Беру, ты подойдешь. Клянусь.
Около Германа образуется кружок.
— Новенькие появились, — Шмырин берет из пачки одну фотокарточку. — Это же наша планшетистка! Надеешься соединить, как говорится, тиле дульци — полезное с приятным.
Я подхожу ближе. С фотокарточки смотрит Лера. Военная форма сделала ее похожей на молоденькую стюардессу, каких обычно рисуют на рекламных плакатах аэрофлота.
— Не дурна собой, не правда ли? — спрашивает Герман, как всегда, подрыгивая ногами и пританцовывая на месте. Он не может спокойно постоять ни одной минуты.
— Весьма не дурна. Только, думаю, этот орешек не по твоим, Мотыль, зубам, — отвечает Шмырин. — Знаю, что говорю.
— Индюк, между прочим, тоже думал, — усмехается Мотыль.
— Это еще вопрос, кто окажется индюком, — качает головой Бордюжа. — Жалко только, из тебя суп получится с душком.
Ребята смеются. Герман забирает у Шмырина фотокарточку Леры и, смешно вытянув губы трубочкой, целует ее.
— Опоздали со своими пророчествами.
— Что ты хочешь этим сказать? — Я еле сдерживаю себя. Во мне все кипит.
— С этой, что изображена здесь, ты, конечно, можешь делать, что угодно, не боясь, что приварит пощечину, — говорит Шмырин.
— Я это делаю с живой, ясно тебе? — возражает Герман. — И не только это… было бы вам всем известно. Вот так-то, уважаемые.
— А если забеременеет? — спрашивает Бордюжа. Он всегда называет вещи своими именами.
— Уволят в запас. Сие даже господом богом предусмотрено.
Перед моим мысленным взором почему-то предстает картина, живописно изображенная Горьким в поэме «Двадцать шесть и одна». Когда я впервые читал ее, в моей груди все клокотало. Как я жалел и плакал втихомолку, что среди крендельщиков, которые сделались молчаливыми свидетелями падения шестнадцатилетней горничной Тани, не нашлось такого, кто бы встал на пути совратителя, защитил любимое ими существо.
Герман, отставив ногу в сторону, с победоносным видом взирает на ребят с высоты своего чуть ли не двухметрового роста. В эту минуту мне кажется, Мотыль похож на горьковского солдата своей самонадеянностью, нахальством.
— Ну, что вы мне на это скажете? — вопрошает он. — Ха-ха!
Неведомая сила, подобная морской волне, бросает меня навстречу Мотылю, и я, совершенно не отдавая себе отчета, даю ему пощечину. Удар получается неточным, я задеваю пальцами ему по носу, и там, может быть, лопает какой-то мизерный сосудик, потому что вдруг на верхнюю губу Германа медленно выползает струйка крови. Мотыль прикладывает к лицу ладонь, словно промокает ею, смотрит удивленно и сосредоточенно на кровь, подняв брови, потом на меня, качает головой, и в то же мгновение кулак его с быстротою молнии врезается мне в живот.
Я начинаю ловить ртом воздух, чувствуя, что задыхаюсь, и в это время второй удар, уже в челюсть, бросает меня на койку.
— Будешь меня учить жизни, шмакодявка, — цедит он сквозь зубы.
Германа хватает за руку Бордюжа.
— Ты что же это, козел!
Я поднимаюсь с постели и делаю шаг навстречу Мотылю, но тут на меня набрасывается сзади Шмырин и, повиснув на шее, снова валит на койку, шипит в ухо:
— Во всем должна быть мера.
— Что тут происходит? — слышится за нашими спинами голос старшего лейтенанта Стахова. Он сегодня — дежурный по части.
Бордюжа отпускает Германа. Я тоже поднимаюсь с койки, чувствую: лицо горит и, наверно, покрылось пятнами. Стараюсь дышать спокойно. Ребята расступаются.
— Кто это разукрасил вас? — спрашивает старший лейтенант у Мотыля, глядя на капающую из носа кровь.
— Боролись с Артамоновым. Ну и вот… стукнулся о кровать, — отвечает Герман, напустив на лицо безобидную улыбку. — Бывает. — Он подкидывает зажигалку, ловит ее и, положив в карман, идет вдоль коек — испаряется, насвистывая какой-то мотивчик.
Дежурный окликает его, велит вернуться, Мотыль возвращается. Стахов переводит взгляд на меня. Он склонен поверить Мотылю, но я не хочу, чтобы меня выгораживал Герман. Противно прятаться за спину человека, который ненавистен.
— Это я его угостил, — говорю своему командиру. — И жалею, что мало.
— За что? — он смотрит на меня так, как будто впервые увидел. Видно, не ожидал услышать такое. А вот этого мне как раз не хочется говорить дежурному. Я так сжал зубы, что у меня даже челюсти заломило.
Стахов хмурится. Он, видно, понял, что от меня больше ничего не добьется, и не знает, как ему поступить. Я впервые вижу недоумение и растерянность на его узком бескровном лице и торжествую по этому поводу.
Стахов всегда казался мне слишком самонадеянным и даже эгоистичным. После комсомольского собрания, на котором разбирался его проступок, ш, правда, несколько оттаял, стал добрее к людям, но той симпатии, которая у меня была, скажем, к капитану Щербине или майору Жеребову, не вызывал. Тут, видимо, надо мной довлел груз старых впечатлений.
— За дело, — отвечает за всех Бордюжа.
— Сговорились! — дежурный повышает голос. — Устраиваете круговую поруку. — Лицо его покрывается пятнами. — Это у вас не пройдет. Драка среди военнослужащих — тягчайшее преступление.
Он подзывает дневального и приказывает ему найти старшину. Откуда-то появляется ефрейтор Скороход. Сан Саныч шепотом вводит его в курс дела. Семен смотрит то на Мотыля, то на меня. Вертит вокруг виска пальцем, показывая, какие мы трехнутые, говорит так, чтобы слышал дежурный:
— Миритесь, пока не поздно. И вас простят. Всякое бывает в горячке.
— Другой бы спорил, а я пожалуйста. — Мотыль с, готовностью протягивает мне руку. Лицо его чуть побледнело, но он не изменяет своим джентльменским правилам. А мне видно: где-то в глубине зрачков Мотыля притаилась холодная настороженность. Он боится возмездия.
Я демонстративно отворачиваюсь, меньше всего думая о том, что веду себя, как ревнивый юнец, что даром мне это не пройдет.
Тузов появляется через несколько минут. Дорогой дневальный ему уже рассказал о случившемся. А дальше все происходит как во сне.
В общем, мы заработали гауптвахту. Нас ведут в серое одноэтажное здание, огороженное забором с вышкой для часового. На этой вышке я не раз бывал, когда ходил в наряд по охране караульного помещения. С нее хорошо виден весь наш военный городок. Герман идет впереди меня — красивым размашистым шагом, точно на параде.
— Ну ты и псих, — говорит он мне.
Не отвечаю. Он что-то пытается свистеть. Старшина одергивает его. Наше поведение, конечно, не укладывается у него в голове, он разгневан, удручен до крайности, расстроен и, как всегда в такие минуты, не находит слов. Да и что говорить с нами. Я иду за Германом, поддергиваю спадающие без ремня брюки. Распоясанная шинель кажется непомерно огромной, неуютной.
На несколько минут, нас задерживают в комнате начальника караула, увешанной схемами постов с сигнальными лампами и выписками из инструкции. Начальник знакомит с распорядком дня для арестованных, отбирает у меня часы, перочинный нож, авторучку, карандаш, записную книжку. Из нее выпала на пол обертка от шоколадной конфеты «Белочка», которой меня угостила у своего дома Лера.
В открытую дверь видна одна из комнат караульного помещения, пирамиды с тускло поблескивающими автоматами и карабинами, стол с подшивками газет, шахматами. На стенах портреты, воинская присяга, напечатанные крупными буквами выдержки из Устава гарнизонной и караульной служб, на полу полотняные дорожки.
Выводной, бритоголовый верзила, легонько толкает меня куда-то вперед и закрывает за мной тяжелую, обитую железом дверь. Скрипит тяжелый засов. Сквозь маленькое квадратное отверстие над дверью проникает слабый электрический свет из коридора. В камере неуютно, пахнет чем-то застоялым, словно в сыром душном подвале.
Первые мысли, которые приходят в голову, — о доме. Я сажусь на чурбак, похожий на те, что используют в мясных магазинах для рубки мяса, прячу лицо в ладонях.
Вспоминаю, как мы ездили с отцом покупать мне подарки, которые сейчас отобрали. Это было накануне моего призыва в армию. Дорогой до города — мы жили тогда на даче — папа рассказывал, как служил сам. Он был танкистом. Много из того, о чем он тогда говорил, мне уже было известно. Но в тот момент его рассказы воспринимались по-новому.
На центральной улице города отец предложил заглянуть в один из ювелирторгов. Он до последней минуты не говорил, зачем мы приехали. На прилавке под стеклом лежали наручные часы разных марок.
— Выбирай любые, — великодушно сказал папа.
Я не верил своим ушам. Ведь перед этим он в категорической форме выразил свое неудовольствие, когда мама хотела мне купить часы в ознаменование полученного мною аттестата зрелости.
— Часы сын купит на свои трудовые деньги, — возразил ей отец. — Тогда только и узнает их цену.
Мама, помнится, сказала, что теперь, не те времена, семиклассники с часами ходят, но папа был неумолим. А тут вдруг повернул на сто восемьдесят.
— Солдат живет по часам, — пояснил папа свое отступление. — К тому же ты начинаешь самостоятельную жизнь. Со дня призыва в армию тебе будет засчитываться трудовой стаж.
Говоря откровенно, часы я присмотрел давно. Мне хотелось иметь такие же, как у школьного приятеля.
— Покажите «Родину», — прошу продавца. — С черным циферблатом.
Часы в герметическом корпусе. На крышке выштамповано: «пылевлагонепроницаемые, баланс амортизированный, автоподзавод». Таким часам не страшны ни вода, ни тряска. Они сами заводятся. Отец одобрил выбор.
— Эти часы специально для таких рассеянных, как ты, — улыбнулся он.
Через пять минут подарок оказался на моей руке. Все-таки приятно было в любую минуту узнать, сколько времени. И я то и дело смотрел на часы. Папа не подавал виду, что замечает это.
Потом зашли в охотничий магазин и купили большой перочинный нож с одним лезвием.
— В походе нож заменит и ложку и вилку, — говорил отец.
Около парикмахерской он остановился и провел ладонью по моим волосам.
— Больше всего мне не хотелось расставаться со своей шевелюрой, — улыбнулся папа. — И я не стригся до последнего момента. А потом какой-то новобранец обкорнал меня лесенкой. Так что учитывай опыт других…
Парикмахер включил электрическую машинку и начал обрабатывать мою голову. Волосы прядями падали на колени и на пол. Одну прядку я потихоньку спрятал и карман — на память. Она и сейчас лежит дома в моей любимой книге рассказов Александра Грина.
Голова сразу стала легкой, точно ее основательно проветрили, маленькой и шершавой. По бокам выпирали шишки, о существовании которых я и не подозревал. Домой возвратились к ужину. Увидев меня без волос, мама всплеснула руками и заплакала.
— Честное слово, у тебя глаза на мокром месте, — строго сказал ей папа.
За ужином мы ели молодую картошку и жареную рыбу, а еще оладьи.
— Наедайся на три года, — сказала тетя Нюша.
— Скажете еще, — сердито ответил папа. — Не на голодный остров уезжает. Солдатская норма, она, было бы вам известно, по-научному составлена. Учтено все до единой калории. Дают столько, сколько нужно, чтобы быть всегда, что называется, дееспособным.
— То-то мой дееспособный харчишки прикупает, — усмехнулась тетя Нюша.
И дальше разговор за столом шел только обо мне и о моей жизни в армии, как я буду служить… И вот дослужился!
Голоса за дверью камеры возвращают меня к печальной действительности. Это строится караульная смена. Сейчас разводящий поведет солдат на посты. Новый часовой посмотрит в глазок и, убедившись, что я на месте, будет считать смену принятой.
Если бы меня увидели папа и мама! Нет, я, наверно, готов пойти на все, только чтобы об этом никогда не узнали родители. Но перед товарищами мне в эту минуту нисколечко не стыдно. Я пострадал за правду, и они это видели. Пытаюсь успокоить себя, вспомнив чьи-то слова: «Плох тот солдат, который не сидел на губе».
Встаю, прохаживаюсь из угла в угол, задерживаюсь у окна. Оно у самого потолка, рукой не дотянешься, и забрано досками. Виден только маленький кусочек ночного неба со звездой. Она слабо мигает мне, будто подбадривает. И я ей подмигиваю. Вот и установил контакт с целым миром. Как знать, возможно, вокруг этой звезды, так же как вокруг солнца, крутятся по орбитам планеты. И возможно, на некоторых есть жизнь, есть люди. Может, там тоже имеются армии и гауптвахты для нарушителей. Ну да ладно, лучше об этом не думать. Сейчас самое время завалиться бы спать. Как говорят, утро вечера мудренее. Но на цементный пол не больно-то ляжешь — холодно. Да и не разрешат раньше двадцати двух принять горизонтальное положение. Часовой в коридоре уже дважды заглядывал в глазок двери, забранный решеткой: наблюдает, что делаю.
Внимание мое привлекает надпись на стене, сделанная чем-то острым: «Меня привела сюда любовь к женщине». Пытаюсь найти на стенах камеры еще надписи. Их немало. Видимо, были сделаны такими, как я, да стерты все или замазаны ревнивыми блюстителями порядка. А зря. С надписями как-то веселее коротать время. Но я не прекращаю поисков, исследую сантиметр за сантиметром и в свое вознаграждение нахожу еще несколько автографов у самого пола: «Здесь сидел Иван Бугров. Работать — лодырь, спать — здоров». «Плюнь на все, береги свое здоровье». И рядом: «Закаляйся, как сталь».
Мне тоже хочется увековечить свое имя. Шарю по карманам, забыв, что авторучку и карандаш отобрали. Наконец нахожу за отворотом шинели иголку. Остается придумать текст. Чтобы очень коротко и впечатляюще. «Любовь сильнее смерти» — решаю начертать я. Принимаюсь за работу. В эту минуту я кажусь себе смелым каторжанином, подпиливающим железную решетку тюрьмы. Скрипит засов. В камеру входит выводной.
— Ты чего задумал? — спрашивает строго. А ну дай сюда, — и отбирает иголку. Он уходит, а через минуту появляется с дисциплинарным уставом:
— Вот читай. Пригодится. Могу и другой устав принести. Или газету. Это разрешено с 20.30 до 21.30.
Веру устав и сажусь на чурбак. Буду читать. Все-таки лучше, чем бездействовать. Отвлекает от мыслей, которые лезут в голову, словно назойливые мухи, от которых хочу убежать. Думать — это слишком тяжело.
За полчаса до отбоя выводят на прогулку в тесный дворик между домом и забором. Сюда же выходит и Мотыль. Его посадили в другую камеру. Он пытается со мной заговорить, но выводной не разрешает. Ходим молча по указанному маршруту, как арестанты в тюрьме.
Вместе с нами ходит еще какой-то парень — из части обслуживания аэродрома. Он, как видно, здесь уже акклиматизировался, знает что к чему, уверенно ведет нас в уборную. Достает из-за доски спички, сигареты, — угощает меня и Германа. Я не отказываюсь, хотя курить так и не научился. В этом тайном курении мне чудится романтика заговорщиков.
Потом снова идем в камеры, захватив по дороге деревянные топчаны с деревянными подголовниками. Как ни странно, но я засыпаю моментально, словно в яму проваливаюсь.
Подъем на гауптвахте на час раньше, а завтрак на час позже. Убираем караульное помещение, моем полы холодной водой, стираем пыль, очищаем от грязи дорожки.
После завтрака меня ведут в комнату начальника караула. Там наш доктор Саникидзе. На нем все с иголочки, точно пришел на свидание к женщине.
— Ну-с, арестованный Артамонов, — обращается он ко мне, — расскажите-ка все по порядку. Отчего сыр-бор загорелся. — Он достает из папки лист чистой бумаги и пишет крупным размашистым почерком: «Дознание по делу арестованного солдата Артамонова Виктора Дмитриевича».
Слово «дознание» настораживает меня. Неужели мое Пребывание на гауптвахте еще не является мерой наказания, неужели впереди более суровая кара?
Саникидзе ждет моего рассказа, рассматривая пальцы на руках. Руки у него маленькие, как у ребенка. Ногти острижены до удивления коротко. Как это ему только удалось!
— Лучше быть откровенным, — предупреждает он. — Это облегчит вашу участь.
И тогда я говорю, что ударил Германа за то, что он оскорбил знакомую мне девушку.
— Каким образом оскорбил? — бесстрастно спрашивает капитан медицинской службы, занося мои ответ в протокол.
— Он… — Мне не хочется повторять слова Мотыля, даже вспоминать о них не хочется. Я не знаю, что сказать, и замолкаю.
— Плохи ваши дела, — говорит мой дознаватель. Вопросительно смотрю на него.
— Вы нарушили устав, присягу, верность товариществу, — продолжает он. — За рукоприкладство в армии судят. Так что советую признаться чистосердечно. Может, обнаружатся смягчающие вину обстоятельства.
Я напуган до предела. Смотрю на Саникидзе, стараясь по его выражению лица понять, насколько все-таки это серьезно. Доктор хмурит брови, избегает моего взгляда. У меня, кажется, вот-вот отнимется язык. Воображение уже рисует зал суда, судей и меня самого на скамье подсудимых.
Могут даже устроить показательный суд, прямо в части. Однажды у нас был такой. Судили солдата за самовольную отлучку. Уехал домой, не спросившись. Как умею, пытаюсь объяснить Саникидзе свое отношение к Лере.
Саникидзе барабанит пальцами по папке, думает.
— Ладно, доложу командиру полка о том, что вы рассказали сейчас.
Меня уводят. Чувствую, как дрожат колени и, как только оказываюсь в камере, опускаюсь на чурбак. Кажусь себе самым несчастным человеком. Хочется плакать.
Меня и солдата из батальона аэродромного обслуживания ведут на работу — пилить дрова для кухни. Пилить я не умею. Пилу заедает в бревне, она гнется дугой.
— Не толкай на меня, музыкант, — говорит напарник. — Только тяни. И все. До конца тяни.
Влажные душистые опилки струйками сыплются на траву, припорошили сапоги. Постепенно увлекаюсь новым делом, почти не нервничаю.
С колкой дров у меня вообще ничего не получается. Колун никак не может попасть два раза в одно место. Трещин на полене много, а что толку — оно не разваливается. Но я не теряю надежды и с остервенением дубашу по полену. Промахиваюсь. Колун втыкается в землю у самой ноги. За спиной слышится девичий смех. Оглядываюсь.
У крыльца столовой стоят девушки в синих беретах со звездочками, в аккуратных сапожках. Видно, приехали на занятия: в руках тетради. Среди девушек и Лера.
Наши взгляды встречаются. Нет, я не обнаружил в них того насмешливого любопытства, которое искрилось в глазах ее подружек. Они задумчиво печальны. Черные крылья бровей недоуменно подняты кверху.
— Эй, солдатик, смотри не отруби себе чего-нибудь! — кричит одна из девиц.
— Может, помочь? — вторит ей другая.
Лера оборачивается к ним и что-то говорит вполголоса. Пальцы нервно крутят пуговицу на груди. Девчата примолкают, прячут глаза.
Я продолжаю стоять истуканом, чувствуя, как полыхает пожар на моем лице. Стыдно, очень стыдно перед Лерой и за свой арестантский вид, и за то, что я такой никчемный человек. Даже дрова колоть не умею.
Девушки строятся в колонну по две и уходят. Лера больше так и не повернулась в мою сторону. Меня охватывает злость на всех этих девчонок, позволяющих себе смеяться над кадровым солдатом. Жалею, что не сказал что-нибудь соленое в ответ, такое, какое умеет говорить Бордюжа, когда его задевают за живое.
После обеда нас опять ведут на работу — чистить солдатскую уборную. Вечером происходит смена караулов. Слышно, как на улице старый начальник караула докладывает новому а постах, о том, что за время его дежурства ничего существенного не произошло, если не считать того, что арестовано два солдата за рукоприкладство. Раздаются команды, лязгают карабины. Спустя некоторое время скрипит засов, и в камеру входит капитан Щербина. За ним старый начальник караула.
— Здесь только один, — говорит он. Встаю с чурбака, здороваюсь.
— Да, здесь один, — повторяет Щербина, не отвечая на приветствие и не глядя на меня. — Ну хорошо, пойдем дальше.
Никогда я еще не видел у него такого сурового непреклонного лица. Уходят, разговаривая о своем. А меня как и не существует. Для Щербины я сейчас арестованный, которого нужно стеречь. Как будто я могу убежать! И это мне горше всего сознавать, потому что наши отношения с капитаном постепенно стали выходить за рамки служебных. Я даже был у него в гостях.
А теперь Щербину словно подменили. Может, он знает обо мне такое, чего я о себе не знаю. Может, они в самом деле решили меня судить. Но за что? Что я сделал? Подумаешь, ударил товарища по щеке и ударил-то ладошкой, а не кулаком. Конечно, для них Мотыль не просто мой товарищ. Для них он прежде всего солдат. А драка среди военнослужащих — это преступление.
На другой день меня снова вызывает Саникидзе. На этот раз не расстегивает папку и не достает бумагу с казенным словом «дознание».
Приступив к разговору, капитан сначала ведет его довольно миролюбиво, но вскоре так начинает меня распекать, не знаю, куда деться от стыда. Говорит о том, что я опозорил звание советского солдата, что армии не нужны, такие разгильдяи, что меня надо судить военным трибуналом.
Стою перед капитаном навытяжку, не шелохнувшись, не проронив слова. Каким-то интуитивным чувством понимаю, что дальше этого «распушона» дело не пойдет, что все его крепкие слова — это отголоски прошедшей бури, я должен принять на себя ее последние удары.
Уже совсем спокойно Саникидзе объявляет, что я свободен и могу отправляться в казарму. Даже не верится.
— Большое спасибо, товарищ капитан.
— Командиру полка, дорогой, говорите спасибо, — бурчит он.
Через пять минут высокие глухие ворота караульного помещения открываются. Я на свободе! Вместе со мной освобождается из-под ареста и Мотыль.
Идем в казарму вместе. Молчим. У меня уже нет зла на Германа. Подумаешь, ляпнул парень не то, что нужно. Как будто сам я всегда говорю только то, что полагается. И спор его с нашим писарем теперь кажется просто озорством несерьезного человека. Ведь тут с какой стороны посмотреть.
— Слушай, коллега, извини, — говорит Герман, подбрасывая и ловя зажигалку. — Я думал, ты поставил на ней крест с завитушками. Не нашел общего языка. А вообще, она в личном плане — мимоза с шипами. Это меня не устраивает.
Я иду себе, молчу. Пусть болтает, что хочет. Вся его болтовня не стоит и выеденного яйца.
— Так что не думай плохого, — продолжает он. — Могу передать тебе ее по акту в совершенной целости и сохранности. Клянусь. Я машу рукой.
— Не будем об этом. Только, если можешь, скажи, почему вы убежали от меня зимой на горке.
— Она попросила проводить ее до трамвайной остановки. Ну услужил ей. Вот и все.
— А со мной даже не захотела проститься? Странно все это было.
— У женщин такое случается, поверь моему опыту. Каприз, так сказать. Ну, а ты все-таки меня извини.
— Тебе нечего извиняться, — отвечаю. — Мне нужно извиниться. Как у меня все получилось — сам не пойму. Обидно было.
— Да нет, схлопотал я за дело. Ты ее любишь. Это хорошо. А вот у меня жизнь враскрутку пошла. Не жалею, не люблю, не плачу, как сказал поэт. Это, конечно, плохо.
Не узнаю Мотыля. Может, он смеется надо мной и сейчас вот-вот выкинет какую-нибудь новую штуку. От него можно ожидать.
Но я ошибаюсь. Герман говорит искренне. Достаточно взглянуть на него, чтобы убедиться в этом. Никогда еще не видел у него такого виноватого выражения на лице. Наверно, цинизм его — это оболочка, за которую он прячет недовольство собой.
Подаю руку.
— Хочешь, забудем, что произошло между нами?
Обмениваемся рукопожатиями. Товарищи встречают нас сдержанно. Даже руки никто не подает. И мы не чувствуем себя героями. Мне даже обидно.
— На этот раз в субботу из-за вас увольнение никто не получил, — сообщает мне Шмырин без особого, впрочем, сожаления. Сам он заступает в очередной наряд — дежурным по штабу. Суров закон, но зато он закон, как говорили римляне.
Ветер дул с моря. Стахов узнал об этом, не вставая с постели. Узнал по дребезжанию плохо закрепленного в раме стекла. Приподнялся на локоть и посмотрел на часы. Фосфоресцирующие стрелки показывали без четверти пять.
В голову полезли беспокойные, невеселые мысли. Вряд ли его пошлют на полеты в таких сложных метеорологических условиях. Все эти недели после отпуска погода, как назло, стояла безоблачной. У руководства полка не было возможности дать Стахову провозные.
Ему опять — в который уже раз! — в мельчайших подробностях вспомнился полет на спарке накануне летно-тактических учений.
…Незакрепленное стекло окна задребезжало сильнее. В этом дребезжании появилась какая-то ритмичность, словно пришедший с моря ветер решил исполнить для проснувшегося летчика некий мотив.
Заворочался в постели Мешков, приподнял голову и посмотрел в темный квадрат окна. Рука потянулась к настенному бра, и через секунду комната осветилась мягким розовым светом. Стахов увидел прильнувшую к стеклу круглую, как шар, голову в пилотке и руку, барабанившую пальцами по раме. Он прошлепал босыми ногами к окну и открыл форточку.
— Товарищ старший лейтенант, вас просят немедленно прибыть на стартовый командный пункт, — ворвались вместе с прохладным и влажным ветром слова посыльного Бордюжи. — Форма одежды — летная.
Мешков спустил на пол ноги, вопросительно посмотрел на Стахова.
— Что бы это, братка, могло означать? — Ты спи знай, — ответил Юрий.
Поеживаясь и зевая, он натянул на себя кожаную куртку, сапоги и выбежал на улицу, где летчика ждала дежурная машина. Стахов верил и не верил своим ушам. Радость звенела в его душе: ведь не случайно ему велено взять шлемофон.
Поселок спал. И только в окне капитана Щербины горел свет. Сквозь тюлевую занавеску летчик увидел склоненную голову техника. Он читал. «Значит, техника не вызвали на аэродром, — подумал Стахов. — Тогда на каком самолете я полечу?»
— И когда он только спит, — с усмешкой сказал шофер, кивая на окно Щербины. — И что он там делает? Узнать бы…
— Конструирует, — ответил Стахов не без гордости за своего техника, у которого побывал дома несколько дней назад. Это произошло после того, как посадили на гауптвахту Артамонова. Они впервые поговорили тогда, что называется, по душам. Стахов понял, как много он потерял, держась в отдалении от Щербины, которого, если быть откровенным до конца, считал ограниченным человеком, жившим в мире техники. Они тогда договорились сообща взяться за Артамонова.
Начинало светать. На фоне бледной светло-розовой полосы неба хорошо были видны вдоль взлетно-посадочной дорожки приземистые остроносые самолеты с короткими треугольными крыльями, квадратное стеклянное строение командного пункта с флагштоком на крыше. А неподалеку стоял, тускло поблескивая полированными боками, уже расчехленный двухместный учебно-боевой истребитель. Тот самый, что Стахов облетывал после замены двигателя. Старшина сверхсрочной службы протирал замшей стекла кабины.
Несмотря на воскресный день, на СКП было довольно многолюдно. У синоптической карты, натянутой на большой деревянный планшет, склонились командир полка и метеоролог. Тут же, опершись о подоконник широкого окна, стоял с трубкой во рту командир эскадрильи Уваров. Высокий, сутуловатый, он молча пускал сизые струйки дыма и, казалось, думал о своем. Скуластое сухощавое лицо его было озабочено.
— Погода идет отсюда, — докладывал синоптик, указывая на карту. — Сюда и нужно лететь.
Они не сразу заметили Стахова. Он поправил фуражку и, слегка щелкнув каблуками, доложил обернувшемуся Турбаю о своем прибытии.
— Наконец-то! — сказал метеоролог, протягивая руку. — Извините, конечно, что побеспокоили в воскресенье.
Стахов вопросительно посмотрел на командира эскадрильи.
— Это я виноват, — сказал Уваров глуховатым голосом, не вынимая изо рта трубки. — Хочу вместе с вами слетать на разведку погоды.
Стахов снова вспомнил о последнем полете, о том, что было после этого полета, когда некоторые стали относиться к нему настороженно. Но друзья не оставили его одного в трудную минуту. Сейчас голос Уварова внушил Стахову былую уверенность.
Турбай прикрыл пальцами глаза и некоторое время думал.
— Вот какое дело, — наконец проговорил он, по привычке трогая мочку уха. — На море разыгрался шторм. Где-то в этом районе потерпел аварию и дрейфует сейнер, — он указал на карту. — Связи с ним нет. Нужно найти корабль и сделать над ним несколько кругов. Возможно, вам удастся определить, что там произошло. А земля тем временем запеленгует ваше место нахождения и пошлет на помощь сейнеру спасательное судно. Ну и, конечно, о погоде в том районе узнайте как можно больше. Надо помочь рыбакам. Да и на побережье должны знать о шторме все, чтобы заблаговременно принять нужные меры. Турбай нетерпеливо посмотрел на стоявшего за его спиной метеоролога:
— У вас все?
— Шторм — это враг, действующий по принципу: не ты меня, так я тебя. К шторму нужно подходить с меркой военного времени, как к очень опасному и коварному противнику, — начал тот с бесстрастностью робота. Он повторял это для Стахова. — Нужно быть предельно осторожным. Нужно быть готовым ко всему…
По мере того как говорил синоптик, лицо Стахова все больше и больше расплывалось в улыбке. Он только что прочитал интересную книгу французского метеоролога Молэна «Охотники за тайфунами», изучавшего тайфуны вместе с американскими и японскими специалистами в Японии, на острове Гуам.
Как он завидовал Молэну, принимавшему личное участие в полетах самолетов-разведчиков по заданиям центра предупреждения о тайфунах ВВС и ВМС США.
И вот теперь ему тоже представляется возможность проникнуть в центр урагана — в его «глаз».
— Я готов к полету, — сказал Уваров. Он, как всегда, был спокоен и собран.
— Я тоже, конечно, готов! — вырвалось у Стахова как-то по-мальчишески.
Спустя несколько минут летчики уже предстали перед врачом для медицинского осмотра.
— Ну, как мы себя чувствуем? — улыбнулся Саникидзе Юрию, как будто между ними и не было раздора. — Спалось нам хорошо?
— Послушай, Айболит, ты уж не кори-мори меня дюже за прошлое, — сказал Стахов врачу, стараясь быть естественным. — Погорячился я малость. С кем не случается.
— Ладно, дорогой. Нам сейчас не об этом нужно думать. Сам понимаешь.
Стахов кивнул. На душе сразу стало легче. Саникидзе долго крутил Стахова, выслушивал, выстукивал. Достал из стола знакомый Юрию эбонитовый диск с проводами, приложил его Стахову к лучевой артерии у запястья. И на шкале тотчас же зафиксировалось минимальное и максимальное давление.
— Значит, сделал Щербина тебе эту игрушку, — улыбнулся старший лейтенант.
— Отлично, понимаешь, действует, — врач положил на стол датчик и стал расспрашивать летчика, как он спал.
Стахов знал, что это делается не случайно, терпеливо отвечал на вопросы. Полет предстоял нелегкий, но летчик не боялся, что врач придерется к чему-нибудь и отстранит его от полета. Еще никогда он не чувствовал себя таким молодым и сильным, как в это утро.
Уже рассвело, когда управляемая Стаховым спарка вырулила на старт и пошла на взлет. Самолет с первых километров пути изрядно потряхивало. Над морем, которое — клокотало и пенилось, стояла густая облачность. Старший лейтенант включил лампы подсвета приборов. Горизонт был виден плохо. Море сливалось с небом.
Ветер дул в лоб самолету. Скорость спарки снизилась. Ее кидало из стороны в сторону. Казалось, самолет выделывает в облаках странный, сумасшедший танец. И каждое «па» этого танца отдавалось в бедрах и плечах, притянутых к сиденью привязными ремнями. Летчикам хотелось поближе подойти к штормовой зоне, только тогда можно было получить более точные данные о развивающемся шторме. А чтобы сделать это, приходилось прикладывать огромные усилия.
За самолетом неотступно наблюдали с командного пункта, время от времени приказывали летчикам менять курс. В одном из районов на истребитель обрушились потоки воды. Стахову показалось, что машина нырнула в морскую пучину и летит боком. И волны пенными водопадами низвергаются с неба.
Где-то впереди все время вспыхивали молнии, и сильные грозовые разряды сотрясали воздух. Чтобы не повредить радио- и радиолокационную аппаратуру, ее пришлось на время выключить, и теперь летчики могли полагаться только на себя. Работая, они следили за состоянием отдельных силовых узлов самолета, за плоскостями, которые тонко вибрировали.
Иногда Юрию казалось, что на спарке лопнули тяги управления, она вышла из повиновения и летит неизвестно куда, подобно колыхающемуся листу бумаги, занесенному ветром высоко в небо.
Сердце летчика сжималось.
Обследование нужного района продолжалось минут сорок. Летчики уже было отчаялись найти крохотное суденышко, затерявшееся среди необозримых просторов моря, которое так сильно качалось под ними, словно хотело перевернуться, поменяться местами с небом. Но на корабле заметили самолет, дали несколько красных ракет.
Через минуту спарка сделала круг над тем местом, где дрейфовал сейнер. Уваров снова на некоторое время включил рацию и попросил запеленговать самолет.
Обнаружить, что произошло на корабле, летчикам не удалось, зато все указания метеоролога они выполнили успешно.
— Все! — сказал наконец Уваров. — Двигаем на аэродром.
Стахов расправил онемевшие плечи и стал менять курс полета. Теперь ему хотелось как можно скорее попасть домой. Юрию некогда было думать о чем-то постороннем, но все-таки на мгновение он представил себе, как товарищи встречают их самолет. Нет, он не будет хвастаться своими умелыми действиями в этом необыкновенно трудном полете. Летчиков этим не удивишь. Кому из них не приходилось бывать в сложных переплетах. Однако он с поднятой головой поглядит в глаза однополчанам. Теперь Турбай, надо надеяться, допустит его к самостоятельным полетам в сложных условиях.
Самолет шел с набором высоты. Вверху и внизу клубились облака. Когда Стахов делал разворот, где-то над самым ухом его так сильно грохнуло, что он невольно весь сжался и закрыл глаза. Но даже сквозь сомкнутые веки летчик почувствовал блеск молнии. А потом сделалось темно, будто на голову надели черный мешок. Летчик даже не сразу заметил, как загорелась красная сигнальная лампочка на пульте управления.
— Внимание! — услышал Стахов голос Уварова. — Горит двигатель! — Это было сказано так, как будто летчики находились в классе на тренажере-и командир ставил перед летчиком учебную задачу.
Старший лейтенант посмотрел в перископ и увидел выбивавшиеся из-под серебристой обшивки красные языки пламени, а за хвостом — темную полосу дыма.
Ему некогда было думать, отчего это случилось: от прямого ли попадания молнии в самолет — а в летной практике бывает и такое, — или электрический разряд произошел где-то рядом и от сильного сотрясения лопнула топливная проводка. Возникшая при трении металла искра воспламенила горючее. Руки сами, почти автоматически, стали быстро выполнять одну операцию за другой, чтобы не дать огню распространиться дальше. Вот уже перекрыт кран доступа горючего, убран на себя рычаг управления двигателем, выключены насосы подкачки и перекачки топлива, нажата кнопка включения огнетушителя.
За эти секунды Уваров успел передать на аэродром о случившемся.
— Беру управление на себя, — сказал командир эскадрильи.
«Что ж, это его право, — подумал Стахов. — Будь я сам старшим на самолете, поступил бы точно так же». Стахов отпустил ручку и как-то сразу почувствовал себя до предела беспомощным и опустошенным. Теперь было так тихо, что летчики, наверно, могли бы разговаривать друг с другом, не прибегая к переговорному устройству. Глубоко внизу, в разрывах между облаками, он видел-кипевшее море. Стахову нестерпимо хотелось откинуться навзничь, свободно протянуть окаменевшие ноги и руки, забыться.
Уваров положил машину на крыло, пытаясь скольжением сорвать пламя. Оно тотчас же исчезло. Но как только самолет пошел по прямой, огонь снова выбился из-под обшивки. Уваров опять применил скольжение. Это не помогло. Языки пламени стали еще длиннее.
«А вдруг взрыв?» — только теперь Юрий до конца осознал катастрофичность положения, в которое они попали. Он впервые в жизни почувствовал, как шевелятся волосы на затылке. Спину свел мороз, она одеревенела. Лицо сжалось, застыло. «Вот он какой… этот страх», — подумал летчик.
Самолет между тем вышел из облачности. Внизу по-прежнему простиралось бушующее море.
— Надо покидать машину, — сказал Уваров тихо, но твердо. — Катапультируйтесь, Стахов. А я пока передам на аэродром наши координаты.
Беда надвигалась неотвратимо. Старший лейтенант знал, что промедление подобно гибели, но продолжал бездействовать. На что он надеялся? Или это был как раз тот случай, когда человек полагается на интуицию, на особое врожденное чутье, пришедшее к нам из невообразимой глубины веков, то самое чутье, природу которого невозможно объяснить.
— Катапультируйтесь! — повторил команду майор, Уваров через минуту, видя, что Стахов медлит. Старший лейтенант потрогал йод собой резиновую надувную лодку и положил руку на рычаг выстрела катапульты. Все это было делом двух-трех секунд.
Однако что-то все еще удерживало Стахова. Ему казалось, что комэск найдет выход даже из такого трудного положения. Не оставит машину. Зачем же тогда будет оставлять ее Стахов.
Между тем самолет резко накренился и, развернувшись на сто восемьдесят градусов, стал скользить вниз, к бушующим волнам. Старшего лейтенанта прижало к спинке сиденья. Он видел, как ветер срывал с острых зазубренных гребней волн белую пену. «Теперь не успею выпрыгнуть, если даже захочу». Сердце ухнуло вниз и замерло, а на лбу выступил обильный пот.
«Теперь уже все», — решил Стахов, но в это время самолет снова перешел в планирование. Уваров все так же неподвижно сидел в своем кресле.
Стахов посмотрел в перископ. Пламя больше не показывалось из-под обшивки.
— Значит, не прыгнули? — послышался голос Уварова.
— Не успел.
Пламя могло снова появиться в любую минуту. Командир решил идти на риск. Он заметил в стороне, у самого горизонта, узенькую, почти призрачную каменистую гряду. С высоты она была похожа на спину выплывшего на поверхность моря кита. Не раздумывая, Уваров направил туда самолет. Ему хотелось сохранить машину, ее оборудование, хотелось обрести под ногами спасительную землю, и он был теперь всецело поглощен заботой о том, как посадить самолет на один из этих пустынных, затерянных среди волн островков, не пролететь мимо, не промазать при вынужденной посадке на фюзеляж.
Грозовая зона между тем осталась в стороне. С каждым километром слабее чувствовалось ее дыхание. И вот наконец из-за низких — лохматых туч выглянуло солнце. Море заиграло тысячами ослепительных искорок. В другое время, в другой обстановке летчики бы полюбовались необыкновенным зрелищем, но сейчас им было не до этого.
Юрий так напряженно вглядывался в даль, что у него даже стучало в висках. Острова (теперь это хорошо было видно) образовались из окаменевшей лавы, намытой гальки и песка. Для вынужденной посадки с убранными шасси был пригоден лишь один из всей гряды. Но и его длина вряд ли превышала триста метров. Впрочем, пригоден — не то слово. Инструкция разрешала посадку с убранными шасси только на мягкий грунт, иначе мог произойти взрыв. Но у потерпевших аварию не было другого выхода.
Летчики постарались не упустить во время посадки ни одной мелочи: своевременно выключили все тумблеры, освободились от ремней парашютов, открыли кабину. Если самолет пролетит мимо острова и сядет на воду, они смогут быстро выбраться из кабины и надуть резиновые лодки.
Старший лейтенант весь сжался в ожидании момента столкновения с землей. Но испуга не было. Было только Желание какой-то определенности.
…Удар при посадке был таким сильным, что Стахов стукнулся лбом о приборную доску и потерял сознание. Когда очнулся, то увидел, что лежит на камнях в нескольких метрах от самолета. На лбу мокрый платок. Юрий испытывал тупую боль во всем теле, но воспринимал ее, как чудо, как воскресение из мертвых. Он боялся, что боль прекратится, а вместе с этим прекратится и его жизнь.
Подошел Уваров. В руках держал смоченный в воде рукав от нижней рубашки.
— Лежите, — сказал почти шепотом, увидев, что Стахов, сморщившись от боли, намеревается подняться с ложа, устроенного из камней и разостланных парашютов. — Вставать нельзя. Сейчас перевяжу вам голову.
Он отжал тряпку и осторожно подложил ее под затылок. Успокаивающий холод окончательно прояснил сознание старшего лейтенанта.
— Спасибо, — сказал он. На его лице появилась расслабленная улыбка.
«Вот и отец мой мог быть таким же, — почему-то подумал вдруг Стахов, — скромным, внимательным, сильным». Но Юрий почти не помнил отца.
— Сообщить на аэродром о месте посадки невозможно, — объявил Уваров. — Радиостанция вышла из строя. Но уверен, нас и без этого давно ищут.
Стахов чуть приподнял голову и осмотрелся. Поверхность острова напоминала ему панцирь огромной черепахи — она была изрезана щелями, заполненными водой. На самом высоком месте торчал ржавый стержень. Это была труба — основание радиомачты, на которой когда-то крепился блок метеоприборов и автоматический радиопередатчик.
Он задумался над тем, почему сняли автомат-«робинзон» с этого острова. Моллюски и морские звезды, которых он увидел на берегу, навели его на мысль, что остров частично затопляется водой. Правда, где-то он читал, что у островов, имеющих небольшие размеры и расположенных далеко от материков, максимальные приливы не превышают одного — полутора метров. Это успокаивало, но ведь прилив мог намного увеличиться во время шторма. «Не случайно же отсюда убрали метеорологическое оборудование», — подумал старший лейтенант.
— Если ветер повернет в сторону острова, волны смахнут нас с этих камней в одно мгновение, — заметил он с усмешкой. — Это уж точно.
— Постараемся быть похитрее волн, — ответил Уваров. — Снимем с самолета тросы управления и привяжемся к железной трубе, что вмурована в камень. Думаю, она может служить надежным якорем…
Он вдруг бросился к воде. Стахов, забыв о боли, приподнялся с каменного ложа и стал смотреть ему вслед. Минут через десять майор вернулся, держа небольшую морскую черепаху.
— Вылезла на берег погреться на солнце. — И вдруг брови его сомкнулись: — Почему встали? Надо обработать рану на лбу. И вообще вам лучше, конечно, немного полежать.
— Не беспокойтесь, товарищ майор, чувствую себя вполне бодро. Да и обстановочка для лежания неподходящая. Я лично люблю болеть с комфортом: чтобы тишина, белые простыни, цветы. Давайте-ка посмотрим, что можно сделать из вашей черепахи, учитывая, что у нас остался керосин в баках и есть зажигалка.
С молчаливого согласия обоих решили особенно не рассчитывать на сравнительно небольшой неприкосновенный запас питания, который находился на борту самолета, а использовать «подножный» корм. Ведь неизвестно, сколько предстояло пробыть на острове.
Сняв один из бачков, имевшихся на самолете, сделали керосинку. Стахов принялся за приготовление супа в оцинкованной жестянке из-под пайка.
Усердно пережевывая несоленое сладковатое черепашье мясо, Уваров рассказывал о своих исследованиях на острове:
— Растительности — никакой. Кое-где в углублениях камней скопилась дождевая вода. Ее, конечно, надо собрать немедленно. Питаться будем крабами, рыбой. Ее можно наловить в запрудах. Ну а вы по возможности будете чинить радиостанцию, не так ли?
Майор встал с камней. Стахов тоже поднялся, стараясь не морщиться от боли.
— Надо укрепить самолет, — сказал Уваров. В его устах эти слова прозвучали так просто, так обыденно, как будто летчики находились на своем аэродроме, а не у черта на куличках, отрезанные от мира…
— Я буду снимать с самолета трос. А вы все-таки немного полежите. Это не просьба, а приказ.
— Слушаюсь, — ответил Стахов. — Только разрешите сначала собрать из щелей в камнях дождевую воду. Это надо сделать засветло.
Стахов не оставил необследованным ни одного камня, ни одной трещины.
Лишь поздно ночью усталые летчики позволили себе отдохнуть. Когда они забрались в кабину, Уваров закрыл фонарь. Как командир он решил первым нести вахту. Шум прибоя теперь доносился слабее. Вода к этому времени заметно поднялась. Волны перехлестывали через каменный барьер и докатывались чуть ли не до самолета.
Ночь прошла без происшествий. Когда Стахов проснулся, в кабине было светло, пахло влагой и гниющими водорослями, стекла приборов ярко блестели на солнце. Оно действовало успокаивающе.
По берегу, в засученных по колено брюках и без рубашки, бродил Уваров с трубкой в зубах. Вид у него был удрученный — в сделанные им запруды не попало ни одной рыбы.
Стахов выбрался из кабины. С отшлифованных волнами скал каскадами спадала в море вода — отлив еще продолжался.
Наскоро позавтракав, они принялись за работу. Старший лейтенант стал ремонтировать радиоаппаратуру, а Уваров продолжал крепить самолет.
Нелегко было Стахову найти неисправность. По ходу работы вспоминал премудрости радиотехники, которую изучал в свое время в школьном кружке, а потом в военном училище. Он разбирал один узел за другим, проверяя контакт за контактом. Время от времени подходил Уваров. Его скуластое лицо было мокрым от пота. Спрашивал своим глуховатым голосом, как идет дело, не нужна ли помощь. Стахов отмалчивался.
Уваров кивал головой и снова брался за работу. Стахов заметил: Уваров очень устал, но не подавал виду, даже улыбался. А улыбался командир вообще очень редко — уголками губ или глазами.
…Несколько часов пролетели как одно мгновение. Стахов позволил себе передышку, чтобы немного размять онемевшие от неловкого сидения ноги. И тут он увидел, что остров уменьшился в размерах. Вспененные волны с грохотом обрушивались на каменистые берега, все ближе и ближе подбираясь к самолету. Пена срывалась с гребней волн и перелетала через фюзеляж. Взгляд старшего лейтенанта упал на часы. Без четверти три. Он поднял голову: небо на горизонте было закрыто тяжелыми тучами. Они надвигались на остров.
Стахов бросился помогать Уварову, таскавшему к самолету крупные камни. Они не прекратили работу и тогда, когда над островом разразился ливень, когда силы совершенно оставили обоих. Только подобравшаяся к самолету вода заставила их забраться в кабину.
Всю ночь летчики не сомкнули глаз. Иногда они, подловив момент, когда очередная волна, только что разбившись о самолет, катилась дальше, на секунду открывали кабину, чтобы хлебнуть свежего воздуха.
К утру море стало утихать. Вода вокруг спарки не бурлила так сильно.
— Как думаете, командир, ищут нас? — спросил Юрий, когда стало совсем светло.
— Не сомневаюсь! — быстро ответил тот. — Думаю, нам недолго загорать.
Старшему лейтенанту сделалось стыдно, за свой вопрос. Он замолчал, взялся очищать стекла кабины от грязи и ила. Летчики открыли лючки, чтобы просушить радиоаппаратуру, а затем оба принялись за ее починку. Наконец первая неисправность была устранена. В приемнике послышались голоса людей, потом музыка. Это напомнило о доме, о товарищах.
Стахов задумался. Вдруг вспомнилось, как он, словно угорелый, носился по городу в поисках гамма-глобулина. Ему вдруг представились широко раскрытые глаза Беллы, полные непонятной тревоги и, как ему тогда показалось, призыва.
…В тот беспокойный, полный раздумий и неясных надежд вечер Стахов не лег спать, пока не приехал из города Мешков. Он решил поговорить с приятелем начистоту.
Петру не очень-то хотелось распространяться на эту тему, но уходить от разговора он не умел.
Да, он не собирается отрицать: иногда заходил к Белле, брал ее сынишку из детского сада, и они втроем гуляли по городу. Мальчишке нравилось чувствовать на себе заботу мужчины, разговаривать с ним, расспрашивать все о самолетах, слушать рассказы про подвиги летчиков в войну. Мешков пересказал ему чуть ли не всю историю полка.
Белла обычно не участвовала в этих беседах, замыкалась в себе, и если Мешков обращался к ней с каким-нибудь вопросом, она вынуждена была просить, чтобы он повторил его.
Однажды Мешков спросил, о чем она все думает. Белла со свойственной ей прямотой ответила, что думает и о своем сыне, и о нем, Мешкове, и о себе тоже.
Мешков тогда обрадовался ее словам. В сердце закралась надежда на сближение. А Белла сказала, что для всех троих будет лучше, если они прекратят эти совместные прогулки. Мальчик привыкает, и это плохо… Ему будет трудно…
И тогда Мешков понял, что она не любит и не сможет полюбить его. У Беллы не возникло того большого искреннего чувства, которое цементирует взаимоотношения мужа и жены. Конечно, это было горько сознавать, но что можно поделать. И Мешков не стал больше заходить в детский сад за Олежкой.
— Я не хочу, чтобы она принесла себя в жертву. Но я, наверно, по-прежнему ее люблю, — признался он. — Ведь сие, как говорится, от человека не зависит. По-прежнему хожу иногда в город и смотрю издалека, как она гуляет с сыном. А сегодня не пришла за ним в садик. И дед не пришел. Я подумал, не случилось ли чего, поговорил с воспитательницей и выяснил, что Олег заболел.
Мешков вздохнул:
— Жалко мальчонку. И ее жалко. Как бы хотелось им помочь. Сейчас и вообще…
Стахов задумался. Он тоже любил Беллу, но иначе, наверно. Он не намерен отступаться от своего. Он-будет драться за свою любовь. Словно из тумана перед ним встали прекрасные глаза Беллы. Что они хотели сказать ему? Он решил во что бы то ни стало узнать это. Только бы скорее попасть домой. Он сделает все, чтобы вернуть Беллу, чтобы снова чувствовать ее доброту, отзывчивость и преданность…
Приемник хоть как-то связывал летчиков с внешним миром. Вечером, забравшись в кабину, они включили его, чтобы послушать последние известия.
Мир по-прежнему жил пестрой, напряженной жизнью. Как все военные люди, летчики выделяли из общей информации последних известий факты, связанные с военными приготовлениями в странах капиталистического лагеря. Не могло не беспокоить, что начальники штабов вооруженных сил США выступили против заключения соглашения с Советском Союзом о частичном запрещении испытаний ядерного оружия, что в Южном Вьетнаме находятся десятки тысяч американских солдат и офицеров, а на английскую военно-воздушную базу в Колтисхолле с официальным визитом прибыла эскадрилья западно-германских ВВС; что на юго-востоке США проходят крупнейшие военные маневры «Быстрый удар III». В общей сложности в этих маневрах принимают участие 100 тысяч человек.
И вдруг летчики услышали сообщение: потерпевший аварию сейнер взят на буксир и успешно выведен из опасной зоны. На берегу в населенных пунктах своевременно приняты все необходимые меры предосторожности. Жертв нет. Все ценное вывезено из зоны затопления. Неоценимую помощь морякам в спасении сейнера оказали невернувшиеся на базу военные летчики Уваров и Стахов. Организованы поиски пропавших без вести летчиков.
Уваров и Стахов переглянулись. Командир эскадрильи как-то совсем по-особому подмигнул Юрию. «Может быть, так подмигивают отцы своим взрослым детям, желая подбодрить их», — подумал Стахов, готовый в эту минуту расплакаться, как ребенок.
Стахов не любил рассказывать о своем прошлом. Ничего интересного в нем не видел. Жил вдвоем с матерью, изредка, по праздникам, получал поздравительные телеграммы от отца, у которого была другая семья. Отец посылал и деньги, но мать отказывалась от них, хотя сама зарабатывала немного, ведя секретарские дела в областном суде.
Она была гордой, хотела навсегда вычеркнуть из своей жизни и из жизни сына этого горько обидевшего их человека. Мать понимала, что мальчику трудно без отца, и всю силу своей любви отдала сыну. Она готова была выполнить любое его желание. Каждая его детская прихоть становилась для нее законом. Она до полуночи перепечатывала на машинке какие-то материалы, чтобы заработать деньги на очередную покупку сыну. В минуты слабости она называла Юрия сиротинкой и готова была заласкать его.
Как-то, уже будучи школьником, Юра попытался узнать об отце больше, чем ему было о нем известно, но мать вдруг разрыдалась и проплакала весь день. Ей было обидно и неприятно из-за того, что Юрий интересовался отцом. А однажды совсем — случайно он услышал, как мать в разговоре с почтальоном назвала отца негодяем. Он понимал материнскую обиду на отца и готов был горой встать за маму, но слова эти тогда очень огорчили Юрия. Когда он повзрослел, когда немного узнал жизнь, ему почему-то стало жалко отца, то ли заблудившегося среди жизненных дорог, то ли понявшего, что не сможет жить без человека, которого встретил на войне. Став взрослым, поняв сложный, неуживчивый характер матери, Стахов стал иначе смотреть на разрыв между родителями, несколько смягчился, оттаял, но души своей никому уже не открывал. В ней был такой сумбур, что самому не хотелось заглядывать туда.
Как-то возвращаясь из отпуска поездом к себе в полк, Стахов оказался в купе с почтенной дамой, ехавшей вместе с семилетним сыном — упитанным щекастым пареньком, которого она называла лапушкой. Лапушка не отличался послушанием и сдержанностью, говорил всякие благоглупости, критиковал все и вся: и вагон, и еду, которой мать кормила его чуть ли не с ложечки, и станции, и проводницу, которая плохо убрала купе и не предложила купить печенья к чаю. А мать умильно глядела на него и поддакивала.
— Какие нынче разумные пошли дети, — говорила она попутчикам, явно имея в виду своего лапушку.
А Стахову было стыдно. Он видел в этой почтенной даме свою мать, а в самоуверенном и немного развязном парне, эгоисте первой руки, — самого себя. Таким он был в детстве. И не только в детстве.
Да, ему совестно было заглядывать к себе в душу.
Теперь он думал, что это все-таки нужно было бы сделать. И порядок в душе нужно было бы навести. Тогда, возможно, его дальнейшая жизнь была бы более складной. Он бы раньше увидел, как трудно жить этаким себялюбцем.
Одиночество для Стахова становилось все более невыносимым. Все чаще вспоминал он слова французского летчика — писателя Сент-Экзюпери: «Единственная настоящая роскошь — это роскошь человеческого, общения». Ему вдруг захотелось сейчас же, немедленно, открыть всего себя перед Уваровым, выговориться, излить душу. Но он постеснялся это сделать.
…Рана на лбу Стахова уже не болела, и он все свободное время посвящал поискам пищи. Дело это было не простое: море кишело рыбой, раками, моллюсками, но поймать их голыми руками не удавалось. И тогда летчики занялись подводной охотой.
Из рулевой тяги сделали гарпун, из очков — подобие маски. Тут пришлось, конечно, залепить в них дырочки для воздуха стеарином, которым была залита коробка с бортпайком. Гофрированная трубка от кислородной маски вполне заменила дыхательную.
Маленький островок оказался огромной горой, уходящей своим основанием в неведомые глубины моря. Стахову даже жутко сделалось, когда он повис над темневшей внизу бездной.
Летчик поплыл к рифу. Здесь подводные берега были отложе, со множеством расщелин, из которых тянулись зеленые водоросли. Виднелись стаи мелких серебристых рыбешек. Бить их острогой — что стрелять из пушки по воробьям.
Целых пятнадцать минут пробыл Стахов в воде, но ни одной рыбы не подстрелил. Они уплывали раньше, чем он приближался к ним с гарпуном. Выбираясь на берег, он увидел камни, облепленные двухстворчатыми продолговатыми раковинами. Это были съедобные моллюски-мидии. Ну что ж, это тоже пища.
Не повезло и Уварову, впервые спустившемуся в подводное царство. Он был так потрясен увиденным, что забыл об охоте. А потом потерял гарпун. Пришлось делать новый. Наконечником для гарпуна послужил трехгранный напильник, с другого конца к нему привязали длинный, тонкий и довольно прочный электропровод. Наконец летчикам удалось добыть к обеду жирных бычков. А потом им попался крупный морской окунь.
С питанием они как-то выходили из положения, а с куревом было худо. Попробовали курить сушеные водоросли, но от них начинался такой кашель, что выворачивало наизнанку.
— Трудно, конечно, придумать лучшие условия, чтобы бросить курить, — сказал однажды Уваров.
— Может, этим воспользоваться, — ответил Стахов, вспомнив вдруг поправку, внесенную космонавтами в песню «Четырнадцать минут до старта».
— Поддерживаю предложение. — Майор повертел в руках трубку, потом присел на корточки и набил ее песком.
— Все! — сказал он. — И навсегда с этим покончено. А песок этого острова будет напоминать, при каких обстоятельствах бросил курить.
Трудная обстановка сдружила офицеров. Между ними установилось взаимопонимание. В полку — особенно если этот полк стоит где-то на отшибе — что в большой семье. Офицеры живут или в одном доме, или где-то по соседству. Друг о друге им почти все известно. Юрий знал, что Уваров был сначала врачом штурмового полка, а летать уже начал, так сказать, в зрелые годы. Что он женился на девушке, которая была воздушным стрелком. Во время одного из боевых вылетов осколком зенитного снаряда ей перебило позвоночник. У нее отнялась сначала одна нога, а потом, после рождения близнецов, и другая. Сейчас она находится на стационарном лечении. О том, что Уваров потерпел аварию, она, конечно, ничего не знает.
Командир был далеко не откровенным, а тут вот поведал с горечью в сердце, что здоровье у жены ухудшилось и он очень беспокоится за ее жизнь.
— Если бы ей можно было как-то помочь! — сказал он.
Юрий проникся к Уварову еще большим уважением, понял, почему в глубине его мягких карих глаз таится скорбь, понял, почему у него не всегда безупречно отглажены рубашки, понял, как трудно майору все время быть собранным.
«Какую же огромную силу воли нужно иметь человеку, чтобы не поддаться настроению, не сорваться, не допустить опрометчивого поступка, как это иногда случается с молодыми летчиками в минуту душевного неравновесия, — думал Стахов. — Не случайно командование полка поручает Уварову самые сложные задания. Как лучшего из лучших дважды посылало в Москву участвовать в авиационном празднике в День Воздушного Флота. За успехи в учебно-боевой подготовке Министр обороны наградил его почетной грамотой.
Да, старшему лейтенанту еще далеко до Уварова, еще многому нужно было учиться у комэски. И никогда он не чувствовал в себе столько сил, никогда не был так готов учиться, как теперь.
Перебирая контакт за контактом, летчики все-таки устранили неисправность в аппаратуре. И вот в эфир полетели радиограммы. Одна, вторая третья… Ответа не было. Значит, их не слышат. Удивляться было нечему: «садились» аккумуляторы.
«Надо убираться отсюда, — подумал Стахов. — На аварийных резиновых лодках можно добраться до трассы, где ходят суда. Бортового пайка, конечно, может не хватить. Придется питаться планктоном, как это делал француз Бомбар, который провел в океане на обыкновенной надувной резиновой лодке более шестидесяти суток».
Он поделился своими мыслями с Уваровым.
— Бомбар вылавливал планктон мелкой сеткой и пил в небольших дозах морскую воду, — сказал Стахов. — Мы воспользуемся для ловли планктона парашютом.
— Здесь нас найдут быстрее, — ответил Уваров. — Да и самолет не хотелось бы покидать на произвол судьбы. Не для того мы его спасали. Мне вот пришла в голову мысль: пока еще аккумуляторы не «сели» окончательно, попробовать связаться с землей глубокой ночью.
Решили дождаться двух часов ночи. В это время на земле снижалась интенсивность радиопередач и увеличивались шансы на то, что их услышат.
Но этого не понадобилось. В полдень издалека донесся рокот турбины. Летчики встрепенулись, подняли головы и увидели в стороне летевший самолет. Нужно было чем-то привлечь внимание пилота. Уваров стал раздеваться. Он привязал нижнюю рубашку к гарпуну и начал размахивать ею.
Самолет продолжал лететь стороной. Стахов предложил майору облить рубашку керосином и поджечь. Через минуту клубы черного дыма поднялись над скалами.
Самолет развернулся и стал приближаться. Он пронесся над островом, качнув плоскостями. Летчики увидели бортовой номер.
— Жеребов! — воскликнули они разом, запрыгали, замахали руками.
А самолет уже взял курс на восток и через минуту скрылся. Летчики переглянулись. Все это было похоже на сон.
— Ну вот и конец нашим ожиданиям, — постаревшее, усталое лицо Уварова просветлело. — Поди-ка, нас ждут.
И он заговорил о доме, о ребятах.
Сточасовые регламентные работы на нашем самолете на сей раз проводятся в полевых условиях. Так приказал старший инженер. Работа эта, как говорит Бордюжа, «не дай боже». Надо расстыковать самолет, снять и проверить с помощью контрольно-измерительной аппаратуры много всякого оборудования.
Чтобы быстрее ввести самолет в строй, специалисты из ТЭЧ работают, как и в ангаре, в две смены — с семи утра до восьми вечера. И все это время техник Щербина и я на стоянке. Только когда совсем становится невмоготу от солнца, которое висит над головой весь день, нагревая металлические части самолета так, что до них дотронуться невозможно, мы идем в технический домик принять холодный душ.
Среди специалистов ТЭЧ и та розовощекая толстушка из группы радиолокационного оборудования, за которой упорно пытается ухаживать Мотыль. Рубашка с закатанными рукавами и брюки с проймами делают ее похожей на Гавроша. Работая, она всегда мурлычет себе под нос какую-нибудь песенку. Если у нее хорошее настроение, то и песенка получается веселой. Невольно прислушиваюсь, как она поет:
Старый клен, старый клен, старый клен стучит в окно,
Приглашая нас с друзьями на прогулку.
Отчего, отчего, отчего мне так светло?
Оттого, что ты идешь по переулку.
— Правильно, иду, — отзывается Мотыль, помогая нам монтировать агрегаты, — и приду. Обязательно приду, потому что этот клен и мне покоя не дает.
Девушка смеется.
На взлетно-посадочной полосе маршируют солдаты — очередное пополнение. Командиром отделения у них Скороход. Ему недавно присвоили звание младшего сержанта. Теперь Скороход напоминает степенного, бывалого солдата, прошедшего огни и воды. Он явно подражает старшине полка, когда выговаривает кому-либо из новобранцев: «Это непор-рядок!»
Семен на время освобожден от работы на аэродроме и живет вместе с молодыми солдатами, а в казарму приходит только для получения методических указаний у старшины Тузова.
На днях Скороход попросил меня провести с новобранцами беседу по истории авиации. Я не стал отказываться. Три вечера готовился, просмотрел в библиотеке около десятка книг.
Беседа прошла, в общем-то, неплохо. Даже начальнику карантина понравилась. А ведь это была моя первая в жизни беседа. Ребята задавали всякие вопросы. У большинства новобранцев были очень смутные представления о современной боевой авиации и ее назначении. Отвечая на эти вопросы, я думал: а ведь полтора года назад я был таким же вот… ну, словом, «молотком». На мне тоже топорщилась гимнастерка, и я не знал, куда деть руки. Так и хотелось их сунуть в карман, но я не имел права это делать, иначе Туз велел бы зашить карманы.
Но так или иначе, а один вопрос во время этой беседы меня крепко озадачил. Солдат спросил меня, зачем Советскому Союзу нужны самолеты-перехватчики, коли у нас есть зенитные ракеты — самое надежное оружие на земле. Об этом пишется во всех газетах и журналах. Уже одно то, что Пауэрса сбили первой же ракетой, говорит о многом. Стоит ли, дескать, нам оснащать армию самолетами, строить аэродромы, учить летчиков?
Я даже растерялся, подумал, может, и в самом деле не стоит. Новобранцы ждали ответа. Сказать, что в министерстве обороны знают, что делают, раз продолжают развивать истребительную авиацию, это, по существу, ничего не сказать.
Я обязан был дать точный и убедительный ответ, в противном случае вся моя беседа не стоила бы и ломаного гроша. Так думал я, в растерянности шаря глазами по лицам молодых солдат, точно надеялся от них получить поддержку.
Поддержка пришла от Скорохода:
— Наши самолеты тоже оснащены ракетными установками. Элементарно. Так что самое надежное оружие не сбрасывается со счетов, — сказал он. — К тому же перехватчики предназначены для того, чтобы доставить ракеты «воздух — воздух» в любую точку противовоздушной обороны, где только появится враг. А появиться он может в самых неожиданных местах, в том числе и там, где нет наземных ракетных установок. Наша земля слишком велика, чтобы ее всю «утыкать» ракетами. Да и людям надо где-то жить, землю пахать, строить.
Я с благодарностью посмотрел на Семена.
— К тому же, — продолжал он, — хороший летчик-истребитель может сделать не одну сотню успешных перехватов, а зенитная ракета, управляемая с земли, в лучшем случае может сбить только один-единственный самолет. А стоит она пока еще очень дорого. Дешевле стрелять золотыми снарядами.
Скороход как-то незаметно увлекся и стал рассказывать о современном состоянии вооружения, о сохранении «полного комплекса всех средств военной мощи», как говорят в Америке, о ставке западной военщины на периферийные войны, о проблеме создания обычных вооруженных сил.
Младший сержант был в курсе международных событий и знал, как мы должны реагировать на них, чтобы нас нельзя было застать врасплох.
Я заметил, он старается пробудить в новобранцах интерес к солдатской науке, организует встречи с солдатами сверхсрочной службы, и те рассказывают, как начинали армейскую жизнь, когда к ним пришло «второе дыхание», после чего служба уже не казалась обременительной.
Сразу же после моей беседы Скороход устроил для солдат викторину с такими вопросами: как ты знаешь уставы Советской Армии? Как ты знаешь законы армейской жизни?.. Кто больше всего набрал очков, получал приз — набор с нитками и иголками, пасту для чистки пуговиц, зубную щетку, пачку лезвий и прочую, очень нужную солдату, мелочь.
Встретившись с новобранцами, я словно посмотрел на себя со стороны. Думаю, что изменился в лучшую сторону. Впереди было еще полтора года службы. Хотелось их прослужить так, чтобы, уходя в запас, можно было сказать: всему хорошему, что появилось во мне за последние три года, я обязан армии.
Эти мысли заставляют сейчас забыть об адской жаре и о том, что мне предстоит пробыть на аэродроме еще несколько суток.
Регламентные работы подходили к концу, когда на стоянку привели новобранцев. Они уже прошли «Курс молодого бойца» и только что приняли присягу — теперь будут осваивать самолеты и работать с нами.
И вот они бродят с широко раскрытыми глазами, словно лунатики, подходят к самолетам, дотрагиваются до отдельных частей, смотрят, как техники готовят истребители к полетам.
«И мы когда-то так же впервые пришли на аэродром, и хотя на всех было техническое обмундирование, нас никто не путал с кадровыми солдатами, как их сейчас невозможно спутать с нами», — думаю я, оглядывая молодых солдат. В их движениях — неуверенность, настороженность, нетерпение.
Старший инженер подводит к нашему самолету неказистого щуплого паренька с большим носом.
— Вот получайте, пожалуйста, подкрепление, — говорит Щербине.
Техник самолета здоровается с пареньком за руку:
— Тебя как звать-то?
— Рядовой Каракин! — необычно громко, точно на полковом смотру, отвечает тот.
— А родители как называли? — капитан улыбается. И улыбка у него добрая, располагающая.
— Гога.
— Понятно. Ну вот, Гога, познакомься с моим старым кадровым механиком Виктором Артамоновым. Он тебе не хуже меня расскажет об обязанностях механика, поделится опытом.
Мы здороваемся. Рука у Гоги Каракина тонкая, с синими жилками.
— Расскажи, с чего сам начинал, — говорит мне Щербина.
С чего начинал? Невольно вспоминается эпизод с компрессией, за которой меня посылали с ведром в каптерку. Традиционная, даже, я бы сказал, затасканная шутка. Хочется и мне подшутить над новичком. Сказать ему, что с самолетом и обязанностями механика я познакомлю его попозже, а пока, мол, до зарезу нужна компрессия. Может, в самом деле дать ему ведро и послать в инструменталку?
Он бы, конечно, с готовностью, как я когда-то, взялся выполнить первое поручение. Только что-то удерживает меня. Смеяться над тем, что человеку неведомо, — просто глупо. Да и неведомо ли? Не все же приходят в армию маменькими сынками, совершенно не разбирающимися в технике. Ведь он может меня послать к ядреной бабушке, и тогда я навсегда упаду в его глазах, потеряю авторитет.
Вспоминаю, как недавно мы сдавали экзамены на второй класс. Вопросы в билетах попадались каверзные, и некоторым солдатам пришлось просто трудно. Но над нами никто не смеялся. Наоборот, нас всячески подбадривали.
— Гога — это значит Григорий? — спрашиваю его.
— Георгий.
— Так-то лучше. Все-таки мы не в детском саду. Ты что кончал-то?
— Школу, потом работал парикмахером и учился в институте иностранных языков на вечернем отделении. А что?
— Так просто. Грамотный народ повалил в армию. Вот что. Английский изучал?
— Да.
— Теперь все английский изучают. — Мне хотелось сказать, что я тоже английский изучал и довольно свободно разговариваю на английском, так что всегда помогу, если потребуется, на не сказал. Подумает — хвастаюсь.
Разговаривая с Каракиным, слушаю, как механик по радиолокационному оборудованию учит новичка обращаться с аппаратурой.
— Давай-ка, Георгий, прикажу тебе наш самолет.
Подвожу Каракина к самолету и предлагаю вместе провести осмотр.
— Здесь нужно запомнить маршрут, — говорю я, — чтобы что-то не пропустить, а что-то не осмотреть дважды. Последнее не страшно, но время дается всегда в обрез. Ведь служим не где-нибудь, а в скоростной авиации. У нас каждая секунда на учете.
Обходим самолет по часовой стрелке. Каракин поражается обилию оборудования на самолете, агрегатов, систем, приборов в кабине. Настроение у него заметно падает.
— Ты чего, Георгий Победоносец?
— Разве можно все это постичь? Я ведь, кроме электрической машинки для стрижки волос, никакой техники не знаю.
— А думаешь, я не боялся? Еще как, — успокаиваю парня. — А вот привык, поучился в школе младших специалистов и теперь не страшно. Освоишься и ты. Погоди, получишь еще значок «Отличник Военно-воздушных сил».
Приходит Щербина, и мы буксируем самолет на газовочную площадку, готовим двигатель к запуску. Каракин уже осмелел, задает всякие вопросы.
— Работать на самолете — это, конечно, посложнее, чем головы стричь и брить бороды, — говорю я. — Так что у тебя, можно сказать, интересное будущее.
Опробование двигателя обычно лежит на обязанности техника. Но сегодня Щербина поручает это сделать мне. Хочется оправдать его доверие на все сто процентов.
Стараюсь казаться старым авиационным волком, не спеша залезаю в кабину, включаю все необходимые тумблеры, подкачивающий насос и нажимаю на кнопку «запуск».
Двигатель автоматически выходит на режим малого газа. Вывожу его на обороты прогрева, слежу за показаниями приборов, проверяю работу механизмов и автоматов на самых различных режимах. И вот уже проба подошла к концу. Устанавливаю ручку управления двигателем в положение «стоп».
Наблюдавший за пробой техник подмигивает мне, говорит Каракину:
— Вот так-то, Георгий. Как видишь, не боги горшки обжигают.
Каракин смотрит на меня с восхищением.
«Дорогая Белла!
Жизнь многому научила меня, — писал Стахов. — Иногда кажется, что я родился заново. Как хочется рассказать вам об этом. Не теряю надежды на то, что вы простили меня».
Перечитав письмо, он разорвал его на мелкие клочки. Написал другое — очень короткое и корректное, попросил встретиться с ним. Может, он бы и не отважился на этот шаг, если бы Петр вчера не рассказал ему о своем злоключении, которое только что пережил, находясь у отца Беллы в сторожке, куда пришел, чтобы передать давно обещанный и лишь недавно полученный из дома табак-самосад, усмиряющий кашель.
Гость и хозяин сидели за столом, один напротив другого, и дымили огромными козьими ножками, когда в сторожку нежданно-негаданно вошла Белла. Она забежала по дороге из института за ключом от комнаты, так как свой случайно оставила на работе.
Увидев Беллу, Мешков тотчас же поднялся из-за стола и, ссылаясь на занятость, начал собираться домой. Он так растерялся, что забыл, куда положил фуражку.
Старик, однако, задержал его. Передавая ключ дочери, он сказал ей:
— Зря, голубочка, от Петра Демьяныча отмахиваешься. От добра добра не ищут, говорю тебе со всей определенностью. Как бы потом локотки не кусать.
Мешков готов был провалиться на месте от стыда, слушая слова старика. Он даже сжался весь и не в силах был поднять глаз от пола.
То, чего он боялся больше всего, случилось. Белла истолковала пребывание гостя в сторожке отца превратно.
— Я бы очень просила, папа, не вести за моей спиной разговоры о том, что касается только меня, — сказала она с подчеркнутой вежливостью и вышла.
Мешков был убит этими словами. Он попросил Стахова сходить к Белле и объяснить ей все.
Юрий не знал, как ему поступить. С одной стороны, не хотелось отказывать приятелю, тем более что подвертывался предлог для встречи с Беллой, а с другой? Он сам оказался бы в каком-то ложном и даже смешном положении. Конечно, лучше повременить со встречей. Но у него не было сил ждать. Стахов с нетерпением посмотрел на хмурое небо.
Из метеорологического домика, насвистывая под нос легкомысленный мотивчик, вышел молодой синоптик, нажал кнопку светолокатора. Юрий представил, как автоматически открылись крышки у передатчика и приемника, как вспыхнула эмульсия лампы, послав кверху невидимый простым глазом световой луч. Отраженный от облаков импульс попал в приемник. Теперь можно было точно узнать высоту нижнего края облаков.
Синоптик скрылся за дверями аппаратной, где работали операторы. Стахов поднялся с лавки и тоже пошел на метеостанцию.
В просторной комнате стены от потолка до полу были завешаны странными, почти бесцветными картами мира и отдельных частей планеты, схемами и графиками. Трещали телетайпы, принимая данные о погоде, глухо шумел фототелеграф и пищала морзянка.
Склонившись над длинными столами, заставленными приборами и аппаратами, сидели с наушниками на голове радисты-метеонаблюдатели и молча наносили на карты данные о погоде.
— Как погодка, старина? — спросил Стахов у синоптика. — Полеты состоятся?
Тот не спешил с ответом.
— Не тяни резину. — Юрий нетерпеливо прошелся из угла в угол. Сегодня Уваров запланировал ему полет в паре с Мешковым. Юрий беспокоился за этот полет. Хотелось оправдать доверие командира эскадрильи, поручившего ему «взять на буксир» Мешкова.
Синоптик разгладил на столе карту, испещренную вдоль и поперек разноцветными линиями.
— Погода идет на ухудшение. Облачность десять баллов. Высота шестьсот метров. Дымка. Видимость восемь-десять километров. — Он выдавал данные, как автомат, и речь его была похожа на речь пономаря: — На северо-западе, в восьмидесяти километрах от нас, нижний край облаков опустился до трехсот метров. Местами идет дождь при видимости четыре-пять километров.
Для Стахова эти цифры развертывались в целые картины. «Давно ли на метеоролога смотрели, как на человека, который гадает на кофейной гуще, доклады которого верны только наполовину, — думал летчик. — Нет, ветродуи и кудесники, проводившие наблюдения на глазок, узнававшие направление и силу ветра с помощью смоченного слюной пальца, остались только в старых книгах по авиации». Стахов сказал об этом синоптику.
— И сейчас, разлюбезный мой, ошибаемся. Не реже, чем раньше, — усмехнулся тот.
Юрий хотел еще что-то спросить, но в это время по громкоговорящей связи объявили:
— Паре старшего лейтенанта Стахова готовность номер один.
Юрий выбежал на улицу. Около самолетов хлопотали техники.
Едва Стахов доложил на СКП, что готов к вылету, как последовали новые команды:
— Запуск! Выруливайте! Взлет!
А когда аэродром остался позади, летчикам приказали набрать высоту 1500 метров и взять курс 90°. Несколько минут летели спокойно. Скорость была максимальная. Потом последовала новая команда с КП:
— Вам барражирование с курсом ноль — сто восемьдесят градусов.
Стахов все понял: где-то на небольшой высоте шла цель, и вот теперь ее нужно было подстеречь и сбить. Он знал, бомбардировщик врага, летящий низко над землей, представляет серьезную опасность, потому что меньше всего уязвим.
Наведение на таких высотах — самое трудное дело для расчета КП. Лучи локаторов натыкаются на местные предметы, деревья, высокие дома, холмы и т. п. — радисты их называют местниками. Отметки, отраженные от самолетов, мешаются с отметками от этих местников. Нелегко бывает оператору и штурману наведения найти на экране в десятках светящихся импульсов те, которые отражены от целей. И тут перехватчики не могут надеяться на наведенцев так, как они могли бы надеяться, когда цели летят на большой высоте. Тут нужно не зевать и больше, чем в каком-либо другом полете, рассчитывать на себя.
Стахову и Мешкову не часто пока приходилось выполнять такие трудные и ответственные задания. Юрий снова подумал о своем приятеле, над которым взял шефство. Присмотревшись к нему, Стахов пришел к убеждению: нерешителен Петр оттого, что сомневается в своих возможностях, не верит себе…
Противник надеялся, идя на малой высоте, незаметно проникнуть в тыл и поразить цель. Но замысел его был раскрыт своевременно. Вот почему Стахову и Мешкову дали задание выйти в район вероятного полета цели и ждать ее появления. Поразить цель тоже нужно было очень быстро. Иначе проскочит к охраняемому объекту и сбросит бомбы.
Стахов подал команду ведомому?
— Взять превышение в высоте, — он назвал величину этого превышения. — Занять разомкнутый боевой порядок.
— Понял, — ответил Мешков. Он знала все это делалось для того, чтобы не мешать друг другу искать цель и строить маневр для атаки.
Они летели за облаками, простиравшимися над землей на высоте 600–800 метров. В разрывах мелькали реки, озера, деревушки. Земля выглядела хмуро, а здесь, на высоте, ярко светило солнце, слепило глаза, и Стахов опасался, как бы не прозевать цель.
Чтобы не жечь попусту горючку и в любую минуту сделать разворот с меньшим радиусом, летчики убавили скорость. Самолеты потряхивало. Здесь действовали восходящие потоки.
С КП поступила информация:
— Цель слева, впереди тридцать километров. Идет ниже вас. Разворот с креном пятнадцать градусов до курса двести сорок градусов.
«Видно, трудно скрыться от всевидящих лучей локаторов», — подумал Стахов, выполняя команду штурмана наведения.
Перехватчики еще не развернулись до нужного курса, когда штурман наведения дал новую командуя:
— Цель слева, впереди десять километров. Увеличьте скорость. Крен тридцать градусов. Высота цели триста метров.
— Вас понял. Выполняю, — ответил Стахов. Самолет на низкой высоте слушался малейшего движения рулей.
Высота цели… Мизерная высота. Противник шел под облаками. Все свое внимание летчики сосредоточили на разрывах между ними. Мешков первым увидел, как впереди в одном из «окон» мелькнул скоростной реактивный бомбардировщик.
«Ай да Петро!» — подумал Стахов с радостью.
Они нырнули в «окно» и на удалении четырех километров увидели цель. Она шла по направлению к аэродрому. Стахов тотчас же доложил на КП:
— Цель вижу. Атакую!
Перехватчики увеличили скорость, а цель, как почти всегда бывает в таких случаях, начала энергично маневрировать. Она металась из стороны в сторону, как муха, попавшая в стеклянную банку, не давая летчикам возможности прицелиться. И еще увеличила скорость.
Во время атаки истребитель чаще находится выше низко летящей цели. Сейчас же набрать нужную высоту мешали облака, висевшие над перехватчиками. Атакуя без превышения, можно было попасть в газовую струю от двигателей бомбардировщика. Это на малой-то высоте! Здесь если двигатель захлебнется отработанными газами и остановится, то о его повторном запуске и не думай. Кроме этого, можно было потерять управление, что тоже не менее опасно в близком соседстве с землей.
Самолеты теперь шли на большой скорости. Шли с правым пеленгом — уступом вправо, назад. Таким образом, Стахов находился впереди слева.
Мешков ждал, когда ведущий начнет атаку. Он знал, что от этого полета будет зависеть, включат ли его в группу для сдачи экзаменов на более высокий класс или не включат. Ему не хотелось отставать от товарищей.
Продолжая маневрировать, цель начала энергично разворачиваться вправо — в сторону ведомого.
Перехватчики должны были повернуть за целью. Разворот всегда делается с креном. А создавать большой крен на малой высоте тоже крайне опасно. Малейшая ошибка могла привести к потере высоты. А ведь летчикам, кроме пилотирования, приходилось следить за целью, и тут легко было «поцеловаться» с землей.
Итак, перехватчики должны были сделать разворот на цель. По установившейся традиции первыми атаку начинали ведущие. Но Мешков понял, что Стахов мог проскочить мимо, потому что был ближе к цели, а на большой скорости трудно сделать крутой разворот на цель. Кроме того, своими действиями Стахов бы сковал ведомого, затруднил ему атаку. Петр попросил ведущего разрешить ему начать атаку первым.
Юрий отвернул в сторону с небольшим набором высоты и пропустил вперед ведомого. Мешков между тем начал следить за целью и, как только она вписалась в прицел, нажал кнопку фотострельбы. Стахов в это время сделал доворот на цель, и, когда ведомый прекратил атаку, цель уже стала вписываться у Юрия в прицеле. Через секунду ему оставалось только выполнить фотострельбу.
С КП передали:
— Цель атакована на заданном рубеже.
Спустя полчаса летчики были на аэродроме. Специалисты по вооружению сняли с самолетов кассеты фотоконтрольных приборов. А когда самолеты отбуксировали в зону заправки и подготовки к повторному вылету, Стахов заглянул в фотолабораторию, чтобы посмотреть на дешифраторе проявленные пленки.
Цель была поражена. Юрий нашел на старте командира эскадрильи и доложил ему о стрельбах.
Уваров внимательно выслушал рассказ о действиях своих подчиненных в воздухе и сказал:
— Хорошо, что вы отошли от традиций при атаке цели, дали Мешкову развернуться. Однако нашелся вот.
Сделал, как нужно.
Когда летчики пришли на обед — в дни полетов они обедали на аэродроме в домике для отдыха, — то увидели на стене новый боевой листок. Он был посвящен Стахову и Мешкову. В нем говорилось о большой армейской дружбе двух летчиков, которые настойчиво овладевают летным мастерством.
На стоянку приходит инженер эскадрильи и говорит, что нужно проверить (пришло указание из соединения) клапаны перепуска топлива, расположенные в керосиновом баке.
Щербина еще не вернулся с обеда, и проверку клапанов я, не раздумывая, беру на себя. Принимаю решение залезть через люк в керосиновый бак. Дело нелегкое. Приходится раздеться до трусов.
Мне помогают забраться в бак, опускают туда на шнуре лампу подсвета. Сладковато-удушливые пары керосина лезут в горло и щиплют глаза. Но я стараюсь дышать не глубоко. Уже через минуту к горлу подступает тошнота. Ощущение такое, словно я напился керосина. Внутри пылает самый настоящий пожар, и мне хочется вывернуть себя наизнанку. В голове муть какая-то. А тут, как нарочно, электрический контакт нарушился, и лампочка погасла.
Сижу и жду, когда мне подадут другую переноску: за ней побежали в каптерку.
«Надо было противогазную маску надеть, а трубку вывести на свежий воздух», — мелькает в голове. Но терплю.
А перед глазами плывут красные круги, в ушах звенит. Попробовал переменить позу — затекли ноги — и вдруг почувствовал, что куда-то проваливаюсь. Лечу в тартарары…
Обморочное состояние не поддается контролю. Каким образом удалось товарищам вытащить меня из керосинового бака? Видимо, это было нелегко.
Придя в себя, вижу светло-голубое выцветшее небо и склонившегося надо мной маленького горбоносого Саникидзе со шприцем в руках. А кругом стоят товарищи с взволнованными лицами.
— Как это нам, дорогой, удалось? — говорит доктор, облизывая полные влажные губы.
Он наскоро перевязывает мне ссадины на плечах и ногах.
Пытаюсь встать, но Саникидзе не разрешает, делает знак находящимся рядом солдатам. И тут чувствую, как тело мое поднимается кверху и плывет ногами вперед к санитарной машине, стоящей возле самолета.
Лежу в белой палате под простынью. Кожа во многих местах обожжена и чуть зудит. Ее смазали специальным раствором. Мне дают прохладное питье, когда глотаю его, кажется, что это керосин.
Хочется спать. Закрываю глаза. Сон вырывает меня из действительности. Снится аэродром, самолет и то, как я сижу в баке и проверяю клапаны перепуска топлива. Пары керосина подступают к горлу, я задыхаюсь и, сделав усилие над собой, просыпаюсь.
В палате по-прежнему полумрак, но уже не серебристый, а желтоватый — это от настольной лампочки.
Хочется пить. Кто-то протягивает чашку с водой. Знакомая чашка с золотым ободком и целующимися голубками. Где я мог видеть такую? Вспомнил. У Зины Кругловой. Теперь я вижу перед собой смуглое лицо Тузова. На старшине серый больничный халат с синими обшлагами и воротом.
— Ну как, сынок? — спрашивает он улыбаясь. — Очухался?
— Вполне, — делаю несколько глотков. — А вы как сюда попали?
— Что-то рана моя разнылась. Нет спасу, — отвечает он, — вот сделали переливание крови. Кормят сырой печенкой.
Старшина включает верхний свет. В палате стоят еще три койки, но они застланы белыми покрывалами — больных, как видно, больше нет.
— Или потушить? — спрашивает Тузов, снова берясь за книгу. — Ты скажи, не стесняйся.
— Пусть.
— Перестарался ты малость. А опыта-то нету, — говорит старшина в раздумье. — Надо было отсоединить от бака площадку с этими клапанами, и вся недолга.
Из широкого окна виден угол нашего клуба и освещенное объявление о том, что в полку организуются курсы по подготовке в вузы военнослужащих срочной службы.
Вспоминается давний разговор с техником Щербиной. Он советовал не терять время даром и, как только начнется подготовка солдат и сержантов старших возрастов к поступлению в институт, обязательно воспользоваться случаем и устроиться на курсы. Ведь такое и на гражданке не всегда возможно. «А если и в самом деле послушаться его совета», — думаю я.
Мать хотела, чтоб я стал дипломатом. Но теперь, когда я приобщился к технике, меня институт международных отношений не интересует. Конечно, надо попасть в технический ВУЗ.
Я говорю о своем решении Тузову и уже представляю себя окончившим высшее учебное заведение, имеющим диплом инженера, получившим назначение на один из авиационных заводов или в один из аэропортов. Воображение рисует картину встречи с однополчанами…
За окном слышится четкая поступь шагов и барабанный бой. Смотрю на часы. Судя по времени — это ребята идут на ужин. В дверях палаты появляется Саникидзе.
— Как мы себя чувствуем? — спрашивает он. — Голова болит?
— Нет, — говорю я, приподнимаясь с подушки.
— Ну, значит, завтра нам можно будет встать. А пока поужинаем здесь.
Мне приносят манник с абрикосовым вареньем, белый хлеб, стакан молока. Такую пищу я ел последний раз несколько лет тому назад. Не солдатская это еда, прямо скажем. Мне даже почему-то неудобно делается. Не успеваю опустошить тарелку, как в палату вваливаются Скороход, Шмырин и Бордюжа.
— Вот, паря, пришли проведать, — говорит Семен, ставя на тумбочку огромный ананас. — Это тебе от всех ребят.
Оттого, что меня навестили друзья, сразу становится легче, даже не чувствую зуда на коже. Они наперебой рассказывают о том, как меня вытаскивали из бака, как приводили в чувство. Бордюжа, по обыкновению, не очень-то кстати смеется.
Потом мы заводим разговор о курсах по подготовке в вузы, о нашей дальнейшей учебе на гражданке. Занятия начнутся в сентябре и будут проводиться в вечернее время три раза в неделю по четыре часа. Всего на занятия отводилось больше трехсот учебных часов с тем расчетом, чтобы программу по подготовке в вузы закончить к пятнадцатому июля.
Отбор кандидатов, как они мне сказали, будет производиться специальной комиссией под председательством майора Жеребова. Скороход доверительно сообщает нам, что останется на сверхсрочную.
— И сразу же пойду в вечернюю школу. Так что не больно-то задирай нос, — говорит он мне, — не успеешь глазом моргнуть, как догоню тебя по образованию, — и он но-дружески тычет мне кулаком в грудь. — Вместе будем.
— Я в этом никогда не сомневался, — отвечаю Семену, искренне радуясь его решению. — Ты и сейчас знаешь больше меня.
— А как родители смотрят на то, что ты хочешь стать инженером? — спрашивает у меня старшина.
— Они пока ничего не знают, — отвечаю я.
— Это не порядок. Надо посоветоваться.
— Мать будет против, — говорю я. — Определенно.
— Выходит, против родительской воли… — Тузов хмурится. — А может, ты решил стать авиационным инженером, потому что ничего другого не видел.
— По-моему, надо просто почувствовать призвание к чему-то, — уверенно говорю я. — И я его здесь отлично, почувствовал.
— Вот оно что, — старшина улыбается одними глазами. — Почувствовать призвание. Ну что же, призвание быть авиационным специалистом похвальное.
Потом, внимательно посмотрев мне в глаза, Тузов спрашивает:
— Ну, а что все-таки скажешь матушке?
— Что и вам. И плюс еще то, что вы мне сейчас сказали.
— Убедишь?
— Постараюсь.
— А если она переубедит?
— Исключено. Я теперь вроде бы самостоятельный. Или это не кажется?
— Кажется, Артамонов. И еще какой самостоятельный! — вдруг слышится в дверях голос старшего лейтенанта Стахова. Он в белом халате, в руках огромный сверток. Положил его на мою тумбочку, улыбнулся, пожал мне руку. И эта его улыбка и рукопожатие мне почему-то кажутся очень важными и нужными.
В последнее время я много думал о своем командире, стараясь понять его поступки. Какой же он, этот старший лейтенант Стахов, что в нем хорошего и что плохого?
Сложный человек. Ну да в жизни так часто бывает. Сомерсет Моэм в какой-то книге сказал: «Эгоизм, добросердечность, высокие порывы и чувственность, тщеславие, робость, бескорыстие, мужество, лень, нервность, упрямство, неуверенность в себе — все это уживается в одном человеке, не создавая особой дисгармонии».
Старший лейтенант вскоре ушел, сославшись на занятость. Но я безмерно благодарен ему за то, что он приходил. Значит, он тоже обо мне думал. Через полчаса медсестра выпроваживает ребят из лазарета.
Поворачиваюсь на спину, закидываю руки за голову и закрываю глаза. «На курсы, конечно, будут принимать только дисциплинированных солдат и сержантов, хорошо успевающих по боевой и политической подготовке, — думаю я. — Ну что же, последнее взыскание сняли с меня сразу же после моего участия в ремонте дизельного двигателя на командном пункте».
— Больной Тузов, в процедурную, — зовет из коридора сестра.
Не открывая глаз, слышу, как старшина шарит ногами по полу, отыскивая тапочки, и, шлепая ими по линолеуму, уходит.
Думаю о том, что произошло днем на стоянке. В общем, получилось все далеко не по-геройски. Скорее, наоборот. Видно, я еще, как говорит Скороход, слаб в поджилках, раз не мог выстоять. Мне делается не по себе. Даже от стыда закрываю лицо руками.
Не знаю, сколько времени лежал до того мгновения, когда почувствовал, что на меня пристально смотрят. Быстро открываю глаза и вижу перед собой Леру.
На ее бледном лице тревога и смятение. Брови — будто надломленные крылья. Мои губы невольно растягиваются в улыбке.
— Лера! — протягиваю руку, но она не берет ее.
— Тише, — говорит она, приставив палец к губам, и склоняется над постелью. — Тебе нельзя напрягаться.
Целует меня в щеку. Господи, уж не сон ли все это? Остается только, как в старых романах, ущипнуть себя за руку.
— Тебе очень больно? — спрашивает она.
— Нисколечко.
— Ты так морщился, когда я вошла, и долго не открывал глаза.
— Просто вспомнил кое-что, стало не по себе. Лера садится на край постели и кладет руку мне на лоб. Рука у нее прохладная и почти невесомая.
— Мне очень-очень хорошо, — говорю, растроганный ее вниманием. — Честное слово.
— Ну, значит, ты у меня герой, — она так и сказала «ты у меня», но через минуту кажется, что все это послышалось, что то была слуховая галлюцинация, что желаемое я принял за реальное.
— Как ты узнала, что я здесь?
Мой вопрос выводит ее из задумчивости.
— Мне сказал об этом в столовой твой приятель, с которым вы ремонтировали дизель на командном пункте.
— Скороход?! Он настоящий друг. Лера поправляет мне подушку.
— Тебе что-нибудь нужно? Я принесу.
— Нет, — говорю, — то есть нужно, конечно. Нужно, чтобы ты не сердилась больше, не избегала…
— Это, как видишь, уже принесла. Еще? — она снова наклоняется ко мне и снова касается губами моей щеки. — Ты мне кажешься сейчас совсем маленьким ребенком.
Я обнимаю Леру за шею.
— Сюда могут войти, — шепчет она на ухо. Я целую Леру в чуть приоткрытые губы.
— Хочется, чтобы ты иногда, ну хотя бы раз в неделю, думала немного обо мне, чтобы скучала чуть-чуть, если долго не видела.
По коридору шлепают тапочки Тузова. Лера отстраняется от меня и улыбается темно-карими глазами, прикладывает ладони к щекам. Эта милая ее привычка трогает меня чуть ли не до слез.
Узнав о моем намерении устроиться на курсы по подготовке к экзаменам в институт, Лера решает в следующем году тоже поступить в вуз.
— В авиационный? — спрашиваю я с тайной надеждой получить утвердительный ответ. А сам уже думаю о том времени, когда мы оба окончим один и тот же институт и пойдем одной дорогой по жизни.
— Там посмотрим, — отвечает Лера. — Совсем не обязательно в авиационный. Я химик, а в авиации химики тоже нужны.
— Это точно, — соглашаюсь я, тотчас же делая поправки к своей мечте: одной дорогой, рука об руку можно идти, имея разные специальности. И может быть, это даже лучше.
— Пойду, — говорит Лера, взглянув на часы. — Я ведь сюда, так сказать, сверх нормы. Выздоравливай, — Поправив волосы, она добавляет: — У нас сегодня читательская конференция в клубе по книге летчика-испытателя Галлая. Буду выступать.
Лера встает, тонкая, как тростинка. Я откровенно любуюсь ею.
Она улыбается и машет мне пальчиками. Это у нее тоже привычка такая.
— Хорошая дивчина, — говорит старшина. — Держись за нее, Артамонов.
И я так благодарен Тузову за его слова. Мне хочется сказать ему что-то доброе и приятное. Только что я скажу ему? На днях всезнающий Шмырин сообщил, что Зина Круглова таки добилась своего. Ее приняли в театральную студию, и она уехала. Провожал Зину Тузов. Как-то у них сложится жизнь? Мне так хочется, чтобы Зина поняла, какой хороший человек наш старшина.
После я долго лежу молча, смотрю в потолок и улыбаюсь. Мне чертовски хорошо, и я уже, признаться, благодарю судьбу, что она забросила меня в лазарет, что Лера встретила Семена, который рассказал ей, где я и что со мной.
Он надел новый, только что купленный темный гражданский костюм, белую рубашку с черным галстуком. Долго приглаживал щеткой непокорный ежик волос и все думал: придет она или не придет.
Она пришла. Он узнал ее издалека. Она чуточку похудела, но свежесть и какая-то особая элегантная простота остались.
— Я бы, наверно, не узнала вас, если бы мы встретились на улице, — сказала Белла, подавая руку: — Вы совсем, совсем другой.
А он все стоял и стоял, не выпуская руки девушки и не отрывая взгляда от ее лица.
— Ну, что же мы стоим? — Белла улыбнулась своей мягкой доверчивой улыбкой. — Пойдемте. На нас уже смотрят.
— Куда?
Они двинулись с места. Он взял Беллу под руку.
— Мне все равно. В моем распоряжении целых два часа.
— А потом?
— А потом, — она посмотрела Стахову в глаза и знакомым жестом поправила волосы, — потом мне нужно в дом моделей.
— Показ новых образцов одежды?
— Угадали.
— Как видно, вы любите свою работу.
— Люблю, — согласилась Белла. — Мы ведь работаем для того, чтобы все женщины в городе красиво одевались. — Она улыбнулась: — чтобы больше было счастливых людей.
Стахов никак не мог приступить в разговоре к главному, ради чего он отважился пригласить Беллу.
— Расскажите, как вы живете, — сказала она через минуту. — Как Петр и Саникидзе, как майор Жеребов? Давно их не видела. У вас такие чудесные друзья.
— Живут, — сказал Стахов. — Мне хотелось, чтобы вы простили меня.
Она посмотрела Стахову в глаза.
— Я давно простила. Иначе бы и не пришла. Только не знаю, — она опять замолкла на секунду, — что вам даст мое прощение.
Они шли вдоль улицы.
— Мне ничего не нужно, кроме надежды, — ответил он.
— Надежды на что?
— На дружбу. Я люблю вас. И вы это знаете. И буду любить всегда. — Стахов так часто в душе повторял эти слова, что не мог их не сказать сейчас, а сказав, понял, насколько они общи и невыразительны.
— Что я могу сказать на это? — ответила Белла тихо, замедляя шаги.
— Я не прошу ответа. Может, когда-нибудь и вы… — теперь уже он замялся, — полюбите. Клянусь, я буду достоин вашей любви.
— Верю, Юра, — она вздохнула.
— А пока мы будем просто дружить, встречаться. — Юрий понял, что сказал банальность, но, как утопающий хватается за соломинку, так и он хватался за первые попавшие ему слова.
— Просто дружить, — повторила она как эхо. Наступившее затем молчание породило в душе Стахова чувство беспокойства.
— Возможно ли это? — спросила она. — Обманывать себя — это не каждому дано. Мне, например, не удавалось. Думаю, и вам не удастся. Рассчитывать же на большее не придется.
— Никогда? — он остановился, стараясь заглянуть Белле в лицо. Чувство беспокойства переросло в тревогу.
— Идя сюда, я знала, что буду вынуждена объясниться, — сказала Белла. — Но в последний момент подумала, что, может, ты совсем не для того позвал. Но, как вижу, сердце не солгало. И теперь должна сказать — поздно. — Она опустила голову.
На верхнем этаже дома, возле которого они стояли, заводили радиолу, и оттуда неслось:
Я гляжу ей вслед:
Ничего в ней нет,
А я все гляжу,
Глаз не отвожу…
— Ты вышла замуж? — тихо спросил Стахов. — Этого не может быть.
— Просто я сошлась с прежним мужем, — сказала она.
«Ему вот простила, а мне не могла простить», — подумал Юрий.
— Жизнь нас обоих, что называется, пообкатала, — продолжала Белла. — Открыла нам глаза на многое. Мы вдруг… впрочем, это было, наверно, не вдруг, поняли, что нам нельзя жить порознь. Нас многое связывает. У Олежки, как и у других детей, должны быть и мать и отец. И ради этого можно многое простить друг другу. А как же иначе! Нет, я не хочу сводить личные счеты с мужем, чтобы при этом страдал ребенок, не хочу отнимать у отца право принимать участие в воспитании сына, несмотря на то что когда-то была сильно обижена мужем и вряд ли забуду это.
Жизнь складывается по-разному. И может случиться так, что сын, став взрослым, упрекнет меня в том, что я ради него не поступилась характером, гордостью, не помирилась с отцом.
Этот разговор с Беллой пробудил в Стахове мучительные воспоминания. Его мать поступила иначе. Когда семья распалась, мать сделала все, чтобы Юрий не видел отца. И вот теперь он мучался оттого, что не знает его.
Как часто он мечтал о встрече с отцом! И сейчас иногда думает об этом. Только что теперь даст эта запоздалая встреча? Ведь они стали совсем чужими друг другу.
— Конечно, можно было бы решить все и иначе, как это делается в некоторых семьях. Просто позволять отцу навещать сына, когда тому заблагорассудится, а самой жить с другим человеком, — продолжала Белла. — Но вряд ли это будет для ребенка радостью. Он всегда будет думать, почему отец не живет дома? Кто виноват в этом?
— Нет, ребенок не должен чувствовать себя ущемленным, искать виноватых среди родителей, — продолжала она через минуту. — Ему нельзя жить с сознанием того, что мать и отец чужие друг другу люди или того хуже — враги.
Она замолчала. Там, наверху, снова крутили ту же пластинку. И опять до них донеслось:
Я гляжу ей вслед:
Ничего в ней нет,
А я все гляжу,
Глаз не отвожу…
Стахову хотелось знать, каковы у Беллы отношения с мужем. Ведь это же страшно — заставлять себя жить с человеком, который стал тебе чужим. Впрочем, откуда он взял, что она не любит его. Да, она сказала, что не забудет обиду, которую он ей нанес. Можно не забыть, но можно простить.
Думая об этом, Стахов смотрел на Беллу глазами, полными грусти.
— У тебя все хорошо? — спросил упавшим голосом.
— Все хорошо, — ответила Белла.
Словно сговорившись, оба посмотрели на часы.
— Может, изредка все-таки будем встречаться, — предложил неуверенно Стахов. — Мне хочется знать о тебе все.
— Может быть, — ответила Белла. — Только когда-нибудь потом, когда ты женишься и поймешь, что твоя жена — самый лучший человек на свете.
— Не уверен, что так будет.
— Будет, — возразила Белла. — И быстрее, чем ты думаешь. Поверь моему опыту.
Она подала руку:
— А теперь нам, пожалуй, лучше расстаться.
— Я всегда буду помнить тебя, — сказал Стахов. — Или ты и этому не веришь?
— И я буду, — ответила Белла.
Чтобы сказать друг, другу все, им потребовалось десять минут.
Стахов поймал себя на мысли, что он вряд ли был бы способен просто дружить с Беллой. Выходит, что все его слова были ширмой, за которой пряталась таившаяся в сердце надежда. И вот надежда оставила его. Сердце тоскливо сжалось.
Юрий смотрел вслед удалявшейся Белле и думал: сумеет ли он преодолеть свое отчаяние. Потом он медленно побрел к дому. Уже вечерело. На сумрачном небе вспыхивали багряные зарницы, точно где-то за горизонтом открывались и закрывались огромные окна, и свет на мгновение вырывался наружу.
Мимо, в направлении военного городка, проходили освещенные автобусы, по ему хотелось побыть одному, и он не задерживался на остановках. До его слуха все явственнее доносилось рокотанье пробуемых на аэродроме двигателей. В одной из эскадрилий были намечены ночные полеты, и теперь техники готовили машины.
Незаметно для себя Стахов ускорил шаги. Спешить, когда на стоянках гудят турбины, у летчиков вошло в привычку.
Трудно было свыкнуться с мыслью, что Белла не будет его женой, сердце его не соглашалось с этим. И Стахов знал: спокойствие еще не скоро вернется к нему, а чувство утраты, возможно, не исчезнет совсем.
Когда Юрий подходил к воротам контрольно-пропускного пункта, было темно., В небо взвилась ракета, возвещавшая о начале полетов. А спустя несколько минут вечерний воздух прорезало грозное громыханье. Это пошли на взлет вырулившие на старт перехватчики.
Стахов еще прибавил шагу. Он поймал себя на том, что мысли его будто встряхнул кто-то и они потекли теперь сразу в двух направлениях. Он думал о Белле и думал об аэродроме, где были его товарищи.
О Белле он думал хорошо. И несмотря на грустный финал в их отношениях, рад был, что судьба свела его с этой милой женщиной. Любовь многому научила его. И многое ему дала. Он стал лучше, чище, добрее. Ему хотелось, чтобы Белла была счастлива в своей личной жизни, хотя это счастье ему ничего не сулило. Скорее, наоборот, оно навсегда отняло бы у него надежду. Но он радовался бы за Беллу…
Об аэродроме Стахов тоже думал хорошо. С аэродромом была связана вся его сознательная жизнь. Здесь он получил старт в небо, которое навсегда пленило его. С аэродромом были связаны все его надежды на будущее. И он чувствовал, что это будущее не за горами.
Из-за домов вынырнули два истребителя. На концах скошенных назад плоскостей горели синие и красные огни, Стахов остановился, поднял голову, провожая их глазами.
Самолеты уходили в небо под углом пятьдесят градусов. А через несколько секунд аэронавигационные огни затерялись среди звезд. Незаметно для себя Стахов улыбнулся. Мир оставался прекрасным.
Играю «Лунную» Бетховена. На большом экране, установленном на сцене, появляются и гаснут разноцветные всполохи. Иногда они неохотно уступают место один другому, а иногда меняются быстро, порой незаметно переходят из одного цвета в другой, а порой очень контрастны. Все на экране зависит от моей игры. Струны рояля с помощью проводов и специального электронного устройства соединены с необычным проэкционным фонарем, в который вмонтированы красная, синяя и зеленая лампочки. Загораясь то попеременно, то вместе (причем накал их зависит от определенного звучания), они создавали эффектную цветовую картину на экране.
Соната, конечно, требует напряжения душевных сил, внимания, сосредоточенности. Мне, честно говоря, пришлось немало потрудиться, прежде чем я согласился исполнить ее на концерте, посвященном годовщине Октября и проводам отпускников.
К числу этих счастливчиков отношусь и я. Но, как ни странно, настроение у меня немножко минорное. За время службы я чертовски привык ко всему, что окружает меня в армии. Нет, не привык, а прирос, полюбил работу, которой занимаюсь, приобрел замечательных друзей. И хотя впереди у меня отпуск, о котором я так долго мечтал, встреча с родителями, но расставаться с этой беспокойной, напряженной и такой интересной жизнью, с командирами и друзьями все-таки грустно.
Вчера я и Скороход попросили Тузова увековечить нас вдвоем возле стенда «Боевой путь полка». Ведь какой-то, пусть очень маленький, отрезок этого не оконченного пути мы тоже прокладывали вместе со всем личным составом полка. И пусть этот отрезок не отмечен на карте, но он есть, его можно тоже считать боевым. Не случайно же на титульном листе Книги почета войсковой части написано: «Постоянная боевая готовность уничтожить воздушные средства нападения врага — закон жизни воинов противовоздушной обороны».
Мне хочется привезти эту фотографию домой и показать отцу. Мы жили с Семеном по этому закону и в мирное время выполняли боевую задачу. Об этом говорили и знаки войсковой доблести, которыми обоих наградили во время службы. На груди у нас имелись значки: «Классный специалист», «Стрелок-разрядник», «ГТО» и «Отличник ВВС».
Я сижу за роялем и играю «Лунную» сонату. Ничего прекраснее я не знаю и не слышал. А между тем некоторые участники нашей художественной самодеятельности считают, что это слишком камерная вещь и никак не соответствует моменту. У Бордюжи даже хватило ума назвать ее «похоронным маршем». Однако майор Жеребов возразил противникам «Лунной».
— Напрасно думаете, что наши зрители не имеют ушей и не подготовлены к восприятию серьезных вещей, — сказал он. — Ну, а если кто и пренебрегал серьезной музыкой, недооценивал ее, то «Лунная» соната больше всего подходит, чтобы, прослушав ее, противники серьезной музыки стали ее почитателями.
Говоря так, наш замполит, что называется, авансом сделал меня музыкальным пропагандистом. Никогда со времен гражданки я так много и упорно еще не работал на музыкальном инструменте.
Во время занятий вспоминал школу, учителя по музыке — старого, белого как лунь старичка, который учился в свое время у известного композитора Майкапара — классика детской и юношеской музыки. Как часто учитель говорил мне, перефразируя известное изречение поэта: «музыкантом можешь и не быть, но любить музыку обязан».
Уже тогда он понял, что профессионального музыканта из меня не получится. Я всегда был слишком нетерпелив, а музыка требует усидчивости.
Во время моих репетиций в клуб заглядывал Щербина. Он по-настоящему любит музыку и может слушать ее сколько угодно. Иногда мы говорили с ним о музыке. Больше всего Щербину занимали такие вопросы, как музыка и акустика, музыка и цвет, влияние музыки на растительный и животный мир, на физиологию и психологию.
— А что, если нам попробовать расцветить звуки твоей игры, — предложил он однажды. — Тогда всё, кто придут на концерт, будут не только слышать «Лунную» сонату, но и видеть ее на экране, который мы установим на сцене.
Щербина стал развивать свою мысль, и мне представилось, как с помощью сконструированного им устройства моя игра будет окрашиваться в различные цвета, как цвета эти будут вспыхивать и гаснуть на экране, помогая слушателям глубже почувствовать изумительное творение Бетховена.
Его предложение я принял с восторгом. И вот получилась довольно впечатляющая и фантастическая картина. Она, конечно, была далека от той, которую описал в «Туманности Андромеды» Иван Ефремов, но все это сильно действует на психику, вызывает неожиданные ощущения.
Играю «Лунную». В зале необыкновенно тихо. Тишина для меня сейчас — лучшая награда за труд, она вдохновляет, и я, словно в экстазе, ударяю по клавишам рояля, извлекая нужные звуки.
Среди зрителей и Лера. Для нее-то я и стараюсь больше всего. Найдет ли она в этой музыке то, что дорого и близко мне.
Перед глазами встает одно из воскресений в конце лета. Получив увольнение в город, я зашел за Лерой в общежитие.
— Куда пойдем? — спросила она.
— Все равно, — ответил я. — Лишь бы вместе. — Мне действительно было все равно, куда идти, главное — чтобы рядом была Лера, чтобы я видел ее, слышал ее, касался ее рук, чтобы ощущал запах ее волос.
— И мне все равно, — сказала она. — Сегодня хороший денек. Хочешь, поедем на пляж? Вот наши девочки едут….
— С условием, если от них убежим, — сказал я.
— Это от нас зависит.
Через, четверть часа мы мчались на попутной полуторке к реке. Встречный ветер трепал волосы, пузырем надувал солдатские гимнастерки. На неровностях дороги так подбрасывало, что мы думали, кого-нибудь не досчитаемся.
Желающих провести увольнение на реке оказалось много. На пляже мы увидели Мотыля и Сан Саныча. Они сидели у воды и перебирали мелких рыбешек, которых только что наловил Бордюжа.
— Давайте-ка, девочки, подключайтесь, — предложил Мотыль, оживляясь при виде наших спутниц. — Сварите хорошую уху, от каждого получите горячий поцелуй.
— Вот осчастливите, — засмеялась одна из них, та, что работает в группе радиолокационного оборудования в ТЭЧ. Однако взяла у Германа ножик для чистки рыбы и села с ним рядышком.
— Только предупреждаю: вместо спасиба за поцелуй будет горячая пощечина.
— От настоящей женщины не обидно и это получить, — ответил Мотыль, растягиваясь на камнях. Он успел выкупаться, и волосы у него свисали на лоб сосульками.
Герман Мотыль продолжает усиленно ухаживать за толстенькой радиолокаторщицей. Однажды после танцев в нашем клубе он провожал ее домой. А вернувшись в казарму, вдруг громогласно заявил всем, что влюблен в нее по уши.
— Удивительное дело! Ты всегда, дорогуша, влюблен, — усмехнулся Бордюжа. — И всегда в разных. Чем бы это объяснить?
— Не скрою, я высоко потенциальный мужчина, — ответил Мотыль. — Но в данном случае… Словом, она мой кумир. На нее я могу только молиться.
«Что у него? — думал я, глядя на преображенное лицо Мотыля. — Очередное увлечение или настоящая любовь?»
— А куда же теперь денешь свой гарем? — спросил тогда Бордюжа.
Герман подошел к тумбочке, в которой хранились фотографии, и, достав их, стал рвать. Через три минуты от карточек остались только обрывки.
Некоторое время в казарме стояло молчание. Первым его нарушил Шмырин.
— Отдал бы ты, Мотыль, их лучше мне для психологического анализа.
— Анализируй сам себя, — ответил Герман. Девчата ушли в кусты переодеваться и через минуту вернулись. Я посмотрел на Леру и чуть не ахнул. В своем красном купальнике она была словно мифологическая богиня красоты. Мне даже страшно сделалось от своего счастья. А она отвернулась и пошла в воду, надевая на ходу резиновую шапочку. Я побежал вслед за ней.
Плавать она не умела и только все приседала и барабанила кулаками по воде.
Я взялся учить Леру плавать.
Лера ложилась животом на мои вытянутые руки и подгребала под себя растопыренными руками воду, смешно надувала щеки. У нее все-таки стало немного получаться, и она объявила, что не выйдет из воды до тех пор, пока не сможет самостоятельно проплыть десять метров. И я знал: Лера добьется своего. Она была настойчивой. Я уже порядком продрог, но выходить первым было неудобно. Наконец и она промерзла до костей и выбралась на берег. Мы легли на теплые камни.
К реке подошли еще два автобуса — это приехали офицеры, их жены и дети. Берег огласился разноголосым гомоном. Около капитана Саникидзе, приехавшего с неразлучной, облепленной картинками гитарой, образовался кружок из молодых летчиков. Они пели модные песенки, смеялись, шутили.
Вскоре выяснилось, что уху, над которой хлопотало по меньшей мере около десятка человек, нечем посолить, соли ни у кого не оказалось.
На противоположном берегу, чуть в стороне, стояла деревня. Решили поплыть туда на надувной лодке. Кому плыть — покажет жребий. Я вытянул несчастливую спичку. Ничего не оставалось, Как бросить в лодку «притороченное» к сапогам поясным ремнем обмундирование и сесть за весла. Вместе со мной отправилась и Лера.
По-настоящему поработать веслами мне пришлось только во время одного из шлюпочных походов еще в школе. Там-то, собственно, меня и научили этому делу. Но чтобы доплыть до деревни, особой сноровки не требовалось, течение было сильным, и, когда мы выбрались на середину реки, лодку саму понесло, приходилось только слегка подправлять ее стремительный ход веслами.
Лера сидела на корме и смотрела на меня, прищурив от солнца глаза.
— Ты все-таки изменился, — сказала она вдруг.
— Чем? — я надеялся услышать от Леры что-то приятное и даже незаметно приосанился.
Она улыбнулась, и это смутило меня.
— Ты очень хочешь нравиться мне? — спросила она.
— Что значит нравиться? — в ее вопросе мне почудилась насмешка. — Я хочу быть самим собой, ну и, конечно, соответствовать твоему вкусу. Ты это знаешь.
— А если ты чуточку не соответствуешь, мог бы на эту «чуточку» измениться? — продолжала она поддразнивать.
— Взять поправку, как говорят военные, — я усмехнулся, — нужно знать, чем не соответствую.
— Хотя бы тем, что не догадываешься…
— О чем не догадываюсь?
— Не догадываешься… какую взять поправку… Поравнявшись с деревней, я стал подгребать к берегу, и через несколько минут лодка пристала к мосткам.
— Лучше я схожу за солью, — сказала Лера, быстро накидывая на плечи сарафанчик. Она выпрыгнула из лодки и, цепляясь руками за былинки, начала подниматься по косогору. В эту минуту она и сама была похожа на былинку, и я не мог оторвать взгляд от ее гибкой фигуры. Поднявшись наверх, помахала косынкой и пошла по тропинке к деревне.
И мне сразу стало не по себе. В голове завертелись путаные, беспокойные мысли о том, может ли она по-настоящему любить меня или не может, что ей не нравится во мне и что нравится, о чем я должен догадываться…
Вот уже несколько раз я собирался серьезно поговорить с Лерой. Я не представлял себе жизни без нее.
После демобилизации мы могли бы обосноваться у нас дома или сняли бы комнатушку и стали жить, как живут тысячи студентов-молодоженов. Но как сказать ей об этом? И как она отнесется к моим словам?
На щеку упала капля воды, потом еще одна. Я поднял голову. Небо было чистым, только редкие белые облака плыли над подернутой рябью рекой. Оглянулся и увидел выползавшую из-за леса темную тучу, похожую на огромного лохматого медведя.
«Не миновать дождя», — пронеслось в голове. С беспокойством посмотрел на часы. Прошло целых пятнадцать минут, как Лера ушла.
Я втащил лодку на берег и стал подниматься по косогору. Едва выбравшись наверх, увидел Леру. Она бежала навстречу, размахивая туго набитым целлофановым мешочком. Я схватил ее за руку, и мы стали спускаться к лодке.
— Что у тебя? — спросил я, когда отплыли от берега.
— Огурцы, картошка, лук и редиска, — ответила она с гордостью. — Попируем.
— А я думал, тебя волки съели.
— И ты чуть не сделался заикой? — Она посмотрела на меня сверху вниз, взъерошила мне волосы. Она нередко делала так, когда мы оставались одни, и этот ее жест мне очень нравился. В нем была какая-то покровительственная нежность. А я нуждался в ее покровительстве, как нуждается в покровительстве женщины каждый мужчина. Но это, конечно, особый род покровительства. Испытывать его — наслаждение.
— Бедный мальчик. Что бы ты стал делать без меня? — улыбнулась она.
— Не знаю. Наверно, умер бы от горя. Грести против течения оказалось намного труднее.
Лодка почти не продвигалась. Сверкнула молния, и в это же мгновение где-то совсем рядом так грохнуло, что я даже пригнулся от неожиданности. К счастью, Лера не заметила. Она смотрела на высокий берег, сбрасывая и пряча сарафанчик и босоножки.
— Давай к берегу! — крикнула Лера. Видно, боялась, что лодка опрокинется. Однако добавила спокойнее: — Там меньше течение.
Как я не мог об этом догадаться? Развернул лодку и усиленно заработал веслами. Лера легла на спину и стала помогать, подгребая руками.
Темный лохматый медведь совсем выбрался из леса, его огромная лапа нависла над солнцем. Снова грянул гром, и вслед за этим с неба посыпались, точно бриллианты, редкие крупные капли дождя.
— Скорей, скорей! — торопила Лера.
Я старался изо всех сил. Из-под весел вылетали целые снопы брызг. Лодка с размаху влетела на песок. Мы выпрыгнули на берег, оттащили ее подальше от воды и побежали к песчаному обрыву с множеством гнезд, где роем вились обеспокоенные ласточки.
Медведь навалился на солнце и подмял его под себя — сделалось сумрачно. И тут полил дождь. Мы плотно прижались к теплой песчаной стене и стали смотреть, как косые струи хлещут по воде. Пустынный берег, зажатый с боков высокими откосами, создавал впечатление необитаемого острова. Река бурлила и клокотала, точно кипяток в чане. Отдельные порывы ветра бросали струи дождя прямо на нас. Сначала Лера вскрикивала от восторга, но вскоре ей было не до восхищения: ее кожа покрылась мелкими пупырышками, а губы посинели.
Громовые разряды заставляли ее вздрагивать-. Она вся сжималась, готовая, казалось, протиснуться сквозь землю.
Я стал искать более надежное убежище и увидел углубление в обрыве наподобие входа в пещеру.
— Скорее туда. — Я схватил Леру за руку, и мы бросились к щели..
К сожалению (а скорее, к счастью), углубление было небольшим, и мы едва протиснулись в него, плотно прижавшись друг к другу. Я сел на песчаный выступ и посадил Леру на колени. Она была мокрая и скользкая. Теперь мы находились в безопасности. Сухой, накаленный солнцем песок быстро согрел нас и обсушил. Лера больше не дрожала, и только когда сверкала молния, инстинктивно пригибала голову.
Я обнял Леру за плечи и прижался щекой к ее щеке. Мне захотелось поцеловать ее. И тут случилось чудо. Она повернула голову, крепко обхватила мою шею и поцеловала меня в губы.
…Дождь кончился так же быстро, как и начался. Но мы не сразу даже заметили это, а когда выбрались из укрытия, туча-медведь уже распалась на куски. Как видно, солнце оказалось сильнее ее. Оно вновь сияло над нашими головами, словно поздравляя нас с тем, что мы любим и дали клятву любить друг друга вечно.
Лодка была чуть ли не доверху залита водой, и в ней плавали сарафанчик и босоножки. На дне лежал пакет с продуктами и мое обмундирование.
«Надо бы перевернуть вверх дном, когда подплыли к берегу, — мелькнула запоздалая мысль. — Совсем потерял голову».
Лера выловила все вещи, и мы, опрокинув лодку, вылили из нее воду. Когда я опять сел за весла, Лера достала из карманчика маленькую расческу и стала причесываться. Она вдруг засмеялась.
— Мы, наверно, похожи с тобой на Адама и Еву, изгнанных из рая.
Я тоже засмеялся.
— Это плохо, да?
— А по-твоему?
— Это отлично, потому что…
— Ну, значит, мы можем со спокойной совестью плыть дальше, — перебила она. — Не правда ли?
— Конечно. Мы будем плыть долго-долго. До самой старости.
Лера не ответила, только внимательно посмотрела на меня и опустила глаза. Мы обогнули мыс и сразу оказались напротив того места, где отдыхали наши ребята. Завидев нас, они замахали руками, закричали. Лера подняла кверху целлофановый мешочек, как бы оправдывая этим наше отсутствие.
Самым удивительным, однако, явилось то, что туча-медведь, вынудившая нас преждевременно пристать к берегу и укрыться от дождя в песчаной нише, здесь не обронила ни одной капли. Впрочем, я не жалел о непредвиденной остановке, хотя мы и не попробовали ухи. Ее съели, не дождавшись нас. Соль нашлась у кого-то из семейных.
Только под вечер вернулись мы в расположение части. Шли вдвоем и не по дороге, а лесом, то и дело останавливались и целовались.
— Мне навсегда запомнится этот день, — сказал я Лере возле женского общежития.
— И мне, — ответила она.
Соната подходит к концу. Играю последние заключительные аккорды. Устал. И вот — все! Пальцы уже не касаются клавиш рояля. На экране медленно тает розовый цвет. Откидываюсь на спинку стула.
В зале тишина. Встаю. А может, меня подбрасывает со стула волна аплодисментов. Никогда так не аплодировали мне. Кланяюсь. Лица зрителей сливаются в одно лицо. А мне нужно во что бы то ни стало увидеть Леру. Наконец нахожу ее возле дверей. Привстала со стула, одобрительно кивает головой.
Я ухожу со сцены. Но концерт продолжается. Герман Мотыль исполняет свой коронный номер — ритмический вальс. Он тоже едет в отпуск.
— Легко танцует, — говорят стоящие за кулисами участники самодеятельности. — И живет легко. Это надо уметь.
Мотыль умеет. Невзгоды отскакивают от него, как горох от стенки. А счастье не хочет покидать его. Ведь затуманил мозги нашей локаторщице. А может, она ему затуманила?
Прохожу в зал и сажусь возле Леры. Мы не разговариваем, но молчание нисколько нас не тяготит. Даже наоборот. Но когда я начинаю думать, что завтра расстанемся почти на месяц, становится грустно.
— Пойдем, — говорю ей.
Она молча встает, и мы выходим из клуба. Отправляемся на стадион — наше излюбленное место свиданий в те дни, когда у меня не было увольнительной. Она садится на платформочку лопинга. Я тихо качаю ее.
— Отпускное удостоверение получил? — спрашивает Лера.
— Да.
— Вещи собрал?
— Да.
— Твои «да», как удары по сердцу.
— Извини, — я целую Леру в волосы. Она встает, зябко подергивая плечами.
— Побродим.
Мы бродим по обочине стадиона. Под ногами похрустывает черный шлак.
— На какой адрес тебе писать?
— На домашний, конечно.
— Думаешь, это удобно?
— Родители знают. Я писал о тебе не один раз.
— Что ж ты писал? — Лера вопросительно смотрит мне в лицо, нервно усмехается.
— Что ты замечательная девушка, что мы дружим. И так далее, в том же духе. Мама даже посылала приветы.
— Почему же не передавал?
— Думал, будешь ругать.
— Конечно, буду.
Гуляем с Лерой до отбоя.
Не спится. Встаю чуть свет. В казарме царит полумрак. Не люблю смотреть на спящих, их лица безвольны и ничего не выражают; Быстро надеваю на себя отглаженное с вечера парадное обмундирование, сапоги и иду в коридор.
Дневальный сегодня Бордюжа. Сидит за столом, облокотившись на питьевой бачок, и читает книгу. Увидев меня, встает, потягивается. Хрустят суставы.
— Вы что, отпускники, с ума, что ли, все посходили?
— Уже еще кто-то колобродит? — спрашиваю я.
— Не народ, а лунатики, — улыбается Сан Саныч.
— Где они?
— Вышли на улицу.
Мне тоже хочется пройтись по улице. За полтора года в гарнизоне многое изменилось: возле пруда выросли трехэтажные дома для офицеров и семей военнослужащих, разбит парк с фруктовыми деревьями — так называемая зона отдыха.
Из-за горизонта появляется солнечная корона. И все окрашивается в желтые тона. Только на восходе, когда земля еще не полностью освободилась от ночи и утренние сумерки таятся за деревьями и кустами, у солнца бывают такие золотисто-желтые лучи. Вот они упали на руки, и мне кажется, что их окрасили удивительно прозрачной светящейся краской. Но так продолжается с минуту, не больше.
Солнце сегодня необыкновенно теплое, приветливое.
Прохожу мимо учебного корпуса и слышу голоса из класса. Приближаюсь к окну. Уже вторые сутки специалисты, не смыкая глаз, устанавливают здесь новый тренажер летчика, соответствующий тому типу самолета, который в скором времени будут осваивать в нашем полку. Да, техника не стоит на месте. И судя по тренажеру, — это целая фабрика, нафаршированная сложнейшим электронным оборудованием и счетно-решающими устройствами — ведь новый самолет будет еще лучше. Говорят, на нем все — от взлета до посадки — будут выполнять «умные» автоматы.
Среди монтажников и мой закадычный друг младший сержант Скороход.
— Не спится, Витек? — спрашивает он, вытирая ветошью руки.
— Не спится.
— Элементарно.
— Как новый тренажер, Сема?
— Чудо. Здесь даже система наведения смонтирована. Летчик, не выходя из класса, может заниматься наведением и стрельбой. Больше того, на тренажере будут создаваться перегрузки, когда это соответствует условиям полета.
Сейчас, между прочим, в авиации вообще стоит задача создать тренажер, который бы полностью имитировал полет, то есть электронную обучающую машину. И тогда летчики смогут летать и выполнять ту или иную боевую задачу, не отрываясь от земли. А длительность их обучения сократится в несколько раз.
— На утреннем построении будешь? — спрашиваю у Семена.
— Обязательно.
— Значит, увидимся.
Я иду в казарму, беру у Бордюжи ключи от каптерки, где стоят новенькие чемоданы отъезжающих. Купили их вчера на собственные деньги. И еще подарки родным купили.
Звонко щелкают никелированные запорчики. Откидывается крышка, и все содержимое чемодана на глазах. В одном углу нехитрые солдатские вещички, а в другом — подарки маме и папе. Тетя Нюша уже не живет с моими родителями. Уехала с сыном, вернувшимся из армии, в Сибирь, на строительство Енисейской электростанции. Маме я купил большой пуховый платок — она всегда мерзнет дома, а папе — спиннинг.
Перебираю собранные вещи, стараясь вспомнить, не забыл ли чего положить. На глаза попадается связка с письмами из дому. Эти письма, как и мои собственные, что хранятся в маминой шкатулке, помогли мне страничку за страничкой восстановить в памяти минувшее… Здесь же военный билет. Листаю его. Мелькают даты принятия военной присяги, получения карабина и противогаза, зачисления в войсковой приемник части, даты окончания школы младших специалистов, присвоения звания ефрейтора и награждения нагрудными знаками и ценными подарками.
На память приходят разные факты, связанные с этими событиями в нашей армейской жизни. Что там ни говори, а мы здорово привыкли ко всему, что окружает нас.
Раздается команда дневального — «Подъем!»
Сколько раз она поднимала нас с жестких солдатских постелей! И сколько раз еще поднимет впредь!
Иду в ленинскую комнату, где когда-то принимали присягу. На стендах отражена жизнь полка. На доске отличников красуются наши фотокарточки.
На утреннем построении у штаба командиры эскадрильи дают обычные указания подчиненным. И мне кажется, что сейчас я тоже вместе со всеми пойду на аэродром готовить самолет к вылету.
Из штаба выходят командир полка Турбай, его заместитель по политической части майор Жеребов.
Полковник Турбай здоровается со строем.
— Товарищи, — говорит он, — сегодня мы провожаем в отпуск боевых друзей…
Выступает с напутственными словами и Жеребов. Он вручает нам похвальные грамоты.
К штабу подъезжает автобус — это за нами. Строй распускают. Товарищи окружают нас тесным кольцом, жмут руки, желают отлично провести время.
— Поторапливайтесь, — просит шофер. — Иначе опоздаем к поезду.
Ищу Леру. Она стоит чуть в стороне. Наконец мне удается высвободиться из круга. Направляюсь к ней. Она делает шаг навстречу:
— Витя! Напиши с дороги!
Мы держимся за руки. Шофер заводит мотор. Вскакиваю на площадку, и автобус трогается. Солдат открывает ворота контрольно-пропускного пункта.
Автобус уже вовсю несется по шоссе. Военный городок тонет в желтой листве деревьев. Видны только крыши домов и круглая водонапорная башня.
Еще поворот. Показалась обрамленная белыми ограничителями взлетно-посадочная полоса. Они стоят, как бакены на реке, а сбоку полосы прилепились тонкие и блестящие, словно гоночные байдарки, самолеты-ракетоносцы. Но вот и они скрываются, окутанные белым маревом нового дня.
И я знаю: для тех, кто остался сейчас на аэродроме, этот день будет таким же напряженным, как и день минувший. Стерегущие небо всегда начеку.
1966–1967 гг.
г. Москва