С тех пор прошло пятнадцать лет. Стерлись из памяти многие имена, перепутались даты. Однако есть события, которые не забываются. Правда, в буднях память о них как бы скрыта завесой повседневных забот, но достаточно одного слова, одной встречи, чтобы все снова стало живым, осязательным, волнующим.
…Однажды ко мне пришла женщина. Она торопливо открыла двери и крепко сжала мою ладонь. — Я — Екатерина Павловна Терлецкая.
— Вы жена Александра Степановича? — спросил я.
— Да. Я читала вашу книгу. Вы пишете и о моем муже.
— Да, да… — И я начал извиняться за то, что так скромно, незначительно показал в книге пограничника лейтенанта Тердецкого, героя-партизана, чей подвиг потряс нас до глубины души. Но тогда ни мне, ни моим товарищам не было известно, при каких обстоятельствах он попал в руки гестапо, как прошли последние часы его жизни. Что он держался мужественно, унес с собой и севастопольскую и партизанскую тайну — это нам было известно.
Екатерина Павловка спросила:
— Вы были на его могиле?
— Нет, не был…
Она задумалась на мгновение, встала и, поборов слезы, глухим голосом сказала:
— Я с сыном каждый год бываю…
Что-то общее было между Терлецким и ею. Может, глаза — внимательные, умные, а может, складка на кончиках губ, которые так же резко очерчивались и у него: было что-то единое, как это бывает иногда между людьми, живущими одним дыханием.
Она стала рассказывать о сыне, о себе, о многом таком, что выпало на ее долю.
Это женщина, верная одной любви. Она посвятила свою молодую жизнь — а ей и сейчас не было сорока лет — сыну, воспитала его, поставила на ноги. Екатерина Павловна ежегодно приезжает в Крым, в село Родниковое, где проводит свой отпуск: там могила ее мужа. Она и ее сын дышат тем воздухом, которым дышал он в свой последний час.
Екатерина Павловна вот уже тринадцатый год по крупицам собирает сведения о партизанской жизни мужа. Она встречалась с людьми, видевшими Терлецкого и в первый день войны и в последний — перед смертью. Она знала то, чего не знал ни я, ни мои товарищи по оружию.
Впервые я увидел Терлецкого за несколько дней до начала войны. Работал я тогда старшим механиком совхоза «Гурзуф» и в преддверии винодельческого сезона мотался из одного конца Крыма в другой: то искал запасные части к прессам, то электромоторы, то еще чего-нибудь.
В знойный июньский полдень я с шофером попал в санаторий «Форос».
Уставшие, разморенные жарой, мы поспешили к спасительному морю. В спешке, не заметив на берегу предупреждающую надпись «Запретная зона», бросились в воду. Сейчас же появились пограничники, приказали выплыть на берег. Мы почему-то заупорствовали. Кончилось тем, что нас вынудили одеться и повели на заставу.
Дежурный приказал стоять на месте, а сам скрылся за дверью. Через минуту вышел лейтенант — высокий, худой, с жестким ртом. Он оглядел нас каждого в отдельности с ног до головы.
— Документы!
Их у нас не было, если не считать за документ шоферскую путевку.
Молчание затянулось.
«Этот нескоро отпустит», — с раздражением подумал я и решил извиниться.
Он выслушал меня, как показалось, с обидным подозрением. Я стал горячиться.
— Кого вы знаете в совхозе? — спросил он.
Я ответил, что знаю всех, даже тех, кто работает в других совхозах Южного побережья.
Он подумал, повернулся к дежурному и приказал:
— Сержант! Запишите фамилии и адреса этих граждан и отпустите.
Мы шли к своей машине, молчали. Скверно было на душе.
— Одним словом, службист, — сказал шофер. — Попадись такому в руки — труба.
Я промолчал.
Кто бы мог тогда подумать, что наши дороги с этим строгим пограничником сойдутся в совершенно других и неожиданных обстоятельствах.
Фашисты ворвались в Крым. Застонали горы, зашумели леса, от артиллерийских залпов рушились тысячелетние глыбы, лавиной срываясь в море. Над Севастополем на многие месяцы заполыхало небо.
…Холодный ноябрьский день, дождь, хлещет вперемежку со снегом, жидкая грязь на дорогах, глинистые потоки на тропах. Мы бежим, падаем, катимся кубарем, а за нашими спинами рвутся разрывные пули, лают собаки, кричат каратели.
С ходу бултыхаемся в воду, как в пучину. Горная, взбесившаяся от осенних ливней река, подхватывает нас и несет в сжатое скалами ущелье, бьет о берега и на крутом колене швыряет поодиночке в иглистые ловушки для форели.
Гитлеровцы, собаки, автоматные очереди остались на том берегу, а мы по ноздреватому скользкому известняку карабкались на перевал, скрытые от врага темными кронами могучих буков.
К вечеру ударил мороз, обледенела, вздулась одежда. Разожгли костер, обложив его булыжником. Греемся, пьем из одного котелка кипяток с настоем из кизиловых кореньев, делимся впечатлениями. Там, за речкой, на дороге, мы взорвали немецкий танк, пушку, уничтожили офицера и целый орудийный расчет. Они шли на Севастополь. Из железного потока врага мы вырвали клочок и растерзали его.
Ярко горят звезды над угрюмыми горами, отчетливо слышится нарастающий гул с запада, порой стонет вся земля.
— Ничего у них не получится, — говорит Иван Максимович Бортников — пожилой партизанский командир с рыжими усами, подпаленными снизу табаком.
Немецкие дивизии ошалело рвутся к морской крепости. Они идут по шоссейным дорогам, тропам, через перевалы и ущелья, ищут любую лазейку. Вдоль берега горят городки и поселки, над санаториями пляшут огненные языки, от их отсветов пламенеет море.
— Ох, у Байдарских ворот придержать бы их, — вздыхает Бортников. — Там двумя пулеметами можно уложить батальон.
— Это над Форосом, у тоннеля? — спрашиваю я.
— Там.
— Надо поручить Балаклавскому отряду, — уточняет командир.
Я пишу приказ, а через час наши связные идут по снежной пустынной яйле ближе к Севастополю.
Наш замысел опережают другие партизаны, но мы об этом узнаем значительно позже.
Лейтенанта Терлецкого вызвал командир пограничной части. Он стоит перед подполковником Рубцовым с усталыми глазами и вспухшим лицом.
— Где ваша семья, товарищ лейтенант?
— Эвакуировалась.
— Хорошо! — Подполковник кладет на плечи Терлецкого руку. — Отбери двадцать пограничников из своей роты и явись с ними ко мне через десять минут…
Никто не знал, зачем их выстроили так внезапно, но все чувствовали, что дело предстоит серьезное. Подполковник посмотрел каждому в глаза и еще больше посуровел.
— Боевую задачу знать должен каждый, — сказал он. — Через полчаса мы уйдем за Байдары, уйдем все, а вы останетесь и будете держать врага у тоннеля, держать целые сутки. Кому страшно — признавайся, осуждать не буду… — Подполковник вытер глаза платком, ждал. Строй молчал. Тогда он подошел к Терлецкому вплотную, лицом к лицу.
— Ежели что случится, семью будем беречь. Иди, Александр Степанович.
…В тесном ущелье гудят дальние артиллерийские взрывы. На каменном пятачке, нависшем над самой пропастью стоит табачный сарай — толстостенный, из звонкого известняка.
Внутри пусто, под ветерком шуршат сухие листья. Только на чердаке какой-то шум — там притаилось несколько наших бойцов.
Кто-то подходит к сараю, осторожно стучит прикладом в дверь. Стук повторяется все сильнее. Чужой говор, потом тишина. Неожиданная автоматная очередь прошивает дверь и затихает. Узкие пучки света от карманных фонариков обшаривают темные уголочки, переплетаются на потолке.
Гитлеровцы входят, рассаживаются. Один из них остается у дверей с автоматом наперевес.
Медленно подползает рассвет.
Глаза с чердака пересчитали солдат. Их было восемь — рослых, молодых, без касок, с автоматами на животах. Они спали. Где-то за стеной, подпрыгивая на сизых камнях, шумела река, а за ней, за крутой каменной стеной, гудели горы: под Севастополем просыпался фронт.
В этот уже привычный шум стали осторожно вплетаться новые звуки. Они шли издалека, вдоль дороги.
Немецкие машины ползли к тоннелю.
С чердака полоснул автомат. Ни один немец не успел подняться. Куча солдат только судорожно вздрогнула и замерла. Предсмертным стоном ахнул у дверей часовой.
— Забрать оружие, документы, а их швырнуть в пропасть! — крикнул Терлецкий и первым прыгнул с чердака. — Быстро!
Через четверть часа все было покончено, пол засыпан толстым слоем табачных листьев.
Рассвело. Терлецкий увидел тоннель с зияющей пастью. Ночной партизанский взрыв оказался слабеньким.
Там, где шоссе разделялось надвое — на Меллас и на тоннель — становились бронетранспортеры, из них высыпали солдаты. Один взвод пошел по правой стороне шоссе, а другой, прижимаясь к обрывам, скрылся в ущелье.
— Иоганн! — голос шел снизу.
— Не стрелять. Подойдут — штыком! — приказал Терлецкий.
— Иоганн! Иоганн! — голос уже хрипел у самых дверей.
Она скрипнула, приоткрылась, показалась каска и тут же покатилась по желтым табачным листьям.
Взводы подошли к тоннелю, облепили его. Солдаты сбились у зева, начали отшвыривать камни.
Одновременно ударили четыре пулемета. Тех, кто был у тоннеля, сдуло, как ветром. На камнях остались убитые.
…Прошло двадцать пять часов. Уже на табачном сарае не было ни чердака, ни дверей. Остался каменный остов, осталось в живых пять пограничников с Форосской заставы.
Терлецкий, черный от гари, в изорванной шинели, лежал за последним пулеметом.
— Осталось десять гранат, сто сорок патронов, товарищ лейтенант, — доложил ему сержант.
Подошли танки. Они повернули орудия на сарай и ударили прямой наводкой.
Пограничники выскочили за один миг до того, когда новый залп до основания слизал всю правую часть сарая.
Они ползли по головокружительной тропе на четвереньках, а по ним не прекращались залпы.
Вставало солнце, таял белесый туман, вдали темнело море, но у тоннеля все еще стреляли пушки. Они били в пустоту.
…К начальнику штаба Балаклавского отряда Ахлестину ввели пять пограничников. Один из них, высокий, с серыми главами, опаленный до черноты, приложив руку к козырьку, отрапортовал;
— Группа пограничников из боевого задания… — и упал.
Ему разжали челюсть, влили спирт. Он, глотнув воздух, открыл воспаленные глаза, спросил:
— Есть связь с Севастополем?
— Есть…
— Доложите, что пограничники держали фашистов у тоннеля двадцать пять часов… сорок минут…
— Так это вы сражались у Байдарских ворот? — спросил Ахлестин, но Терлецкий ответить уже не мог…
Шли дни…
У подножия скалы-великана, темной громадой нависшей над ущельем, еще в недавние времена вился едва приметный звериный след. По нему барсуки спускались на водопой. Теперь след расширился, утоптался и стал партизанской тропой. Взяв начало на дне ущелья, она шла кромкой скалы, потом, сделав неожиданный поворот, падала и обрывалась у входа в пещеру.
В глубине пещеры, с высокого свода спускались сталактиты, похожие на гигантские крученые свечи..
Под темным сводом блекло мигали огоньки — горел трофейный кабель. На стенах плясали длинные тени, сталактиты таинственно светились.
Кучками сидели партизаны в ватниках, шинелях, румынских папахах, в постолах, кованых трофейных ботинках. Сдержанно переговаривались.
В углу примостился Терлецкий. Он был очень худой, с желваками на щеках, но подтянут, чисто выбрит, в полной командирской форме, правда, потрепанной и местами обгоревшей.
Терлецкий уставился в свод и тихо пел: «Ты постой, постой, красавица моя…».
Голос у него был скрипучий, резал слух.
— Перестань, тоска, — попросил командир отряда — черноглазый мужчина в барашковой папахе.
— Будешь держать в пещере — не то еще услышишь. Выпускай на волю.
— Не могу. Обнаружат немцы — все пропало.
Терлецкий подскочил к командиру, заговорил так, чтобы никто не слышал:
— Заживо хоронишь нас. Люди пухнут от голода. Не выпустишь — сам пойду. Он подумал и попросил примирительно: — Пусти, командир, на батарею. Она же бьет по самому Севастополю, а я там каждый камешек знаю…
В это время мы с комиссаром впервые пришли в Балаклавский отряд, который полностью подчинили нам. Судьба его очень беспокоила нас.
Пещера произвела самое угнетающее впечатление. Мне, например, казалось, что каменный свод вот-вот обрушится и всех раздавит в лепешку.
— Это же могила, — сказал я командиру отряда в первую же минуту встречи.
— Точно, — отозвался кто-то рядом. — Какая же польза Севастополю от того, что мы прячемся в этой каменной яме?
Я вгляделся в темноту и увидел… знакомого пограничника.
— Это вы?
— Так точно, товарищ командир партизанского района. Лейтенант Терлецкий.
Терлецкий!
И я тотчас же вспомнил о легендарном бое у тоннеля, о том, как был изъят староста-предатель из деревни Скели, как пленен начальник штаба немецкой артиллерийской бригады. Все эти подвиги были известны отрядам всего района, как известно и имя того, кто совершил их: Терлецкий! Мог ли я думать, что Терлецкий и тот «службист» — одно и то же лицо.
Мы молча смотрели друг на друга, пока я не рассмеялся.
— А мне все-таки влетело за нарушение пограничных правил. Платил штраф.
— Я знаю, товарищ командир, — сухо ответил Терлецкий и так же строго, как тогда, взглянул на меня.
Я перестал смеяться.
— Вы что-то хотели сказать?
Он стал горячо доказывать, что отряд держать в пещере — преступление, что он готов за свои слова отвечать.
— Хорошо, ваше предложение мы обсудим, — сказал я.
Командир отряда оказался человеком мягкотелым, слабым, держался главным образом авторитетом Ахлестина — партизана отменной храбрости, дерзкого. Но Ахлестин был убит в атаке, и у командира совсем опустились руки.
В эту же ночь мы решили покинуть пещеру. Терлецкий получил приказ уничтожить батарею у деревни Комары.
…Методично, через ровные промежутки времени, ухают немецкие пушки. Вспышки тревожат ночь; воздух как живой перекатывается по ущелью, с силой бьет в лицо. В небо взлетают ракеты, часто татакают пулеметы.
Рядом бродит одинокий луч прожектора с иссиня-розовыми краями.
Терлецкий, прижимая худое тело к жесткой подмороженной земле, ползет по увядшим травам с терпким запахом полыни и горного чабреца.
Когда луч убирался, партизаны перебегали. Они перемахнули через проселочную дорогу и пырнули под можжевельник.
Тишина была долгая, томительная, но вот снова ударили пушки.
Терлецкий видел, как в отсветах выстрелов у орудий копошились немецкие артиллеристы, посылая на Севастополь снаряд за снарядом.
— Скорее, — прошептал Терлецкий.
Залегли у самых пушек, передохнули и бесшумными тенями поползли ближе к расчетам.
Терлецкий вложил в противотанковую гранату капсюль, притих.
— Фойер! — кто-то скомандовал над самым ухом.
И через миг ударила пушка, другая, третья, четвертая…
Терлецкий видел расчет. Он ждал новой команды.
На этот раз она раздалась протяжным гортанным голосом:
— Фо-ей-е-е-ер!
Граната партизана ударила по лафету и отлетела под ноги наводчика. Терлецкий отпрянул от земляной насыпи. Взрыв догнал его за кустом и с размаху бросил на землю… Он поднялся… Опять взрыв… Он качнулся, но устоял на ногах.
Еще дважды ночной воздух содрогнулся от партизанских противотанковых гранат.
Четыре автомата полоснули свинцом в темноту. Наступила гробовая тишина: батарея перестала существовать.
Второй месяц нет связи с Севастополем. Рация молчит. Нет батарей. Партизанский район, сжатый железным кольцом врага, задыхался.
— Связь, связь!
Это слово было на устах каждого. Сколько смельчаков пыталось перейти линию фронта! В холодные ночи у Балаклавы партизаны бросались в Черное море, пускались к Севастополю вплавь, отдавали жизни, а связи установить не удавалось.
В штаб района вызвали Терлецкого, Комиссар спросил:
— Как в отряде?
— Плохо.
— Вы не думаете насчет Севастополя? — спросил я.
— Всегда думаю, товарищ командир.
— Если вам там побывать?
Терлецкий молчал.
— Не торопись, Александр Степанович, — сказал комиссар.
Терлецкий напряженно что-то обдумывал.
— Я готов перейти линию фронта. Прошу еще двух человек — не больше.
…Проходили дня, один труднее другого. На глазах таяли отряды. Каратели шли по нашим следам. Они взорвали все лесные домики, землянки, входы в пещеры, убивали раненых. Мы маневрировали, огрызались, мелкими группами вырывались из кольца и почти под самым фронтом били немцев, взрывали дороги и мосты.
Болев слабые роптали. Умирали от голода…
— Где же связь, что с Терлецким?
Мы ждали, мы не могли оставить крымские леса до тел пор, пока нам не прикажет Севастополь.
Отряды собирались на поляне у чайного домика. Еще тлели оставленные карателями костры. Очевидно, здесь, на этой поляне, обогревались фашисты.
По небу неслись большие тучи. Пробиваясь между ними, плыла полная яркая луна, озаряла поляны и высоты, над которыми то и дело рвались немецкие ракеты. Морозный ветер жал людей к кострам. Многие спали сидя.
Вдруг послышался гул самолета. Кто-то выругался: «Проклятый фашист, и ночью не дает покоя!»
— От костров! — раздались команды.
Но самолет ведет себя необычно: сделал круг, потом второй, третий… Все ниже, ниже… Зажглись бортовые огни. Они закачались.
— Сигнал! Сигнал!
— Ребята! Да это же сигнал, переданный в Севастополь Терлецким!
— Скорее ракету!
Кто-то подал ракетницу… Я нажал на крючок…
Летчик ответил на сигнал.
Самолет развернулся, в мерцании лунного света от него отделились белые купола парашютов.
Через несколько минут из глубокого ущелья кто-то кричал:
— Есть письмо!.. Продукты, оружие!..
Из письма мы узнали, что после десятидневных скитаний Терлецкий пришел в Севастополь, Нам приказали уходить в заповедные леса.
…На яйле в бараках ветросиловой станции жарко горели печи. Партизаны умывались, некоторые даже брились. Мы с радистом заняли маленькую комнату, запретив тревожить нас.
— Как, есть надежда? — спросил я радиста.
— Может, и получится.
Он работал медленно. За последние дни парень сильно сдал — глаза сонные, руки вялые. Он явно был болен. Какая-то болезнь подтачивала его истощенный организм, и он скрывал это от окружающих. Радист долго возился с шифром, потом начал включать аппаратуру. В приемнике раздалось характерное потрескивание. Пять минут передавали позывные, потом переходили на прием. И так много раз подряд.
Наконец, у радиста блеснули глаза, и он не своим голосом закричал:
— Есть, есть! Севастополь нас слышит!
— Связь, связь! Молодец Терлецкий! — кричали за дверями партизаны.
Через полчаса мы получили мерную радиограмму.
Теперь все смотрели на радиста, каждый хотел одарить его своим вниманием, предлагал ему куски черствого хлеба и сухарики.
…Темнело. В горах было подозрительно тихо, Тусклая лупа большим круглым пятном едва освещала яйлу, окутанную снежным покрывалом.
Мы вышли из бараков. Радист стал сдавать. Партизаны взяли рацию, повели его под руки.
Пересекали утонувшую в сугробах Коккозскую долику. С востока внезапно подул ветер, подняв тучи снежной пыли. Потемнело небо. Все сильнее и сильнее становились порывы ветра. Впереди не видно ни зги. Радист совсем выбился из сил. Он шептал:
— Я дальше не могу… Оставьте меня.
Я взял его за руки. Они были холодные. Партизаны подхватили его и понесли.
Ветер спирал дыхание. Все чаще и чаще преграждали путь только что наметанные сугробы.
Так молчаливо, медленно шли полчаса. Потом меня догнал комиссар и угрюмо сказал:
— Радист умер…
Шла борьба не на жизнь, а на смерть. В вихре дней мы затеряли Терлецкого, пока однажды наши разведчики не принесли неожиданную и очень страшную весть: немецкие каратели в деревне Скели повесили нашего отважного пограничника.
Мы не поверили. Каким образом он снова попал в тыл врага? А может, его захватили в плен под Балаклавой — ведь был же слух, что Терлецкий снова командует ротой пограничников.
И вот сейчас, после встречи с Екатериной Павловной, многое прояснилось.
…Севастополь волновался, искал с нами связи. Наше молчание было неожиданным, необъяснимым — ведь никто не знал, что мы потеряли радиста.
Днем и ночью радиостанция посылала в эфир сигналы. Секретарь обкома партии не выходил из аппаратной, требовал и требовал связи с лесом. Эфир молчал.
Терлецкий, отдохнувший, помолодевший, ожидал назначения, а пока искал адрес своей семьи, которая, по слухам, была где-то на Кавказе.
Его неожиданно вызвали в обком партии. Пришел он встревоженным. Секретарь обкома принял его немедленно. Он посмотрел на белый подворотничок офицера, на его до блеска начищенные хромовые сапоги на новенький орден, вздохнул.
— Мы снова лишились связи с партизанами.
— Как?
— Молчат и все, — пожав плечами, ответил Меньшиков и подошел к карте. Надо найти не только пятый партизанский район, но и четвертый, третий, — сказал секретарь обкома, пристально взглянув на офицера. Мы высадим вас за Балаклавой с двумя радистами.
Меньшиков показал на карте приблизительную дислокацию партизанских отрядов Крыма.
До рассвета Терлецкий запоминал устный приказ районам, шифры, изучал документы.
…Ночь — хоть глаз выколи. Лодка качается на прибрежных волнах. Терлецкий и радисты прощаются с рыбаками, уходят в темноту.
Высоко в горах перекликаются автоматными очередями патрульные. Где-то совсем близко бьют пулеметы. Ракеты, казалось, вылетали из-за соседней скалы.
— Ложись! — Терлецкий прижался под кустом. Неожиданно засигиалили с моря. Сильный пучок света посылал точки, тире, точки…
Ответили сразу же из нескольких мест. Залаяли собаки, ожила вся дорога.
Терлецкий прислушался. Он и радисты мгновенно перебежали через шоссе. И тут раздался взрыв. Они наскочили на мину… Радисты погибли. Терлецкий, тяжело раненный, рухнул на землю.
Утром жители Байдар увидели, как десять дюжих фашистов вели по главной улице высокого советского командира в изорванной, окровавленной шинели, с забинтованной головой…
Через день в немецкую комендатуру сгоняли жителей. Вводили поодиночке, показывали на командира. Он был разбинтован, с глубокими ранами на лице. Его серые глаза прямо смотрели на того, кого к нему подводили.
— Это есть кто? — спрашивал комендант.
Люди пожимали плечами, молчали, хотя Терлецкого узнали, да и нельзя было не узнать человека, который прожил на заставе много лет, общался с колхозниками, рыбаками. Очная ставка продолжалась. Наконец привели жителей из Скели. Первым подошел к Терлецкому худощавый мужчина в полицейской форме и крикнул:
— Это Терлецкий! До войны был начальником пограничной заставы.
Недалеко от Байдарских ворот, у крутого изгиба шоссе, над пропастью стоит старинное здание. Здесь до войны был ресторан, приезжали туристы, любовались Южным побережьем.
В холодный, февральский день несколько женщин в обтрепанной одежде, с узлами на худых плечах испуганно жались к колонне этого здания.
Снизу, истошно сигналя, мчалась крытая черная машина с крестами и решетками на окнах. Из задних дверей машины выскочили немцы в черных шинелях. Они вытащили чуть живого человека в изорванной пограничной форме. Он не мог стоять. Фашисты опутали его колени веревкой и потащили к пропасти, что-то влили ему в рот и поставили над самым обрывом.
Из кабины вышел офицер, а за ним скельский полицейский.
Офицер подошел к пограничнику и что-то стал кричать ему на ухо. Он показывал вниз на Форос, на море.
Пограничник молчал.
К нему подскочил полицейский:
— Признавайся, дурак. Сейчас тебя бросят в пропасть, разобьешься в лепешку.
Офицер отступил на два шага, а полицейский взял конец веревки и привязал ее к стальной стойке парапета. Они с разгона толкнули пограничника в пропасть… Зашуршала галька…
Крикнула одна из женщин и замерла.
Казалось, прошла целая вечность. Офицер посмотрел на часы, взмахнул рукой. Солдаты и полицейский стали тянуть веревку. Показались посиневшие босые ноги, потом туловище.
Окровавленного пограничника бросили в лужу. Он шевельнулся, стал жадно пить. Его подхватили под руки, подняли. Офицер стал кричать, показывая на пропасть.
Пограничник мотал головой. Его схватили и швырнули в машину. Хлопнули дверцы, зашумел мотор. Машина рванулась и помчалась на Байдары.
— Это Катин муж! — заголосила одна из женщин. — Терлецкий! Что они, подлецы, сделали с человеком.
Выдался такой светлый, теплый день, что, несмотря на фашистов, которых до отказа набилось в деревне, люди высыпали на улицу.
В полдень ударили барабаны, забегали солдаты, закричали.
Дети попрятались по домам, а их матерей, отцов, старших братьев стали сгонять к зернохранилищу, деревянная площадка которого была приспособлена под эшафот.
Под Севастополем гремели артиллерийские залпы. Они слышались с такой отчетливостью, что жандармы, стоящие у эшафота, боязливо поглядывали по сторонам.
Терлецкого проволокли через улицу, бросили у площадки. Еще залп. Внизу, в долине, — облако густого дыма над Байдарами. Это ударила Севастопольская морская батарея тяжелых орудий.
Терлецкий поднял голову, открыл глаза и долго смотрел на молчаливую толпу. Он подполз к столбу, двумя руками обхватил его и стал медленно подниматься. Вот он поднялся во весь рост и взошел на площадку. Над ним колыхалась переброшенная через балку петля.
Он оттолкнул палача…
Залпы грянули с новой силой, один за другим. Терлецкий повернул голову к фронту и со всей оставшейся в нем силой крикнул:
— Живи, Севастополь!