Очень холодно. Небо мглистое, сырое и такое отяжелевшее, что кажется, еще немного — и оно совсем упадет на землю.
Дождя нет, но что-то мелкое непрестанно сеется сверху. Земля, жухлые травы, кустарники — все покрыто изморосью: она блестит тускло и холодно. Не поверить, что бывают здесь погожие дни, раскинувшаяся низина без близкого жилья на несколько верст вокруг бывает и зелена и по-своему нарядна.
Солдату-пограничнику второго года службы Алексею Горликову нездоровится. Он сидит со старшим по наряду ефрейтором Степановым и овчаркой по кличке Шаян в зарослях ивняка, на правом фланге участка заставы, у края советской земли.
Еще утром Горликов почувствовал озноб и ноющую боль в ногах.
«Где это меня так прохватило? — думал он, потягиваясь под одеялом. — Ну, ничего, ничего, разомнусь, пройдет!»
Он встал раньше товарищей, сходил проверить Щаяна — смышленого розыскного пса, которого он сам выпестовал из забракованного специалистами щенка; потом Горликов помог заставскому повару Григоряну напилить дров, выпил на кухне кружку горячего чая и почувствовал себя лучше.
В полдень, не сказав никому и слова, что ему нездоровилось, Горликов взял на поводок овчарку и пошел с ефрейтором Степановым в наряд на границу.
Солдату казалось, что хворь с него как рукой сняло, но потом начало опять познабливать, появилась слабость, а маленькое, с юным пушком на щеках лицо Горликова сделалось еще меньше и обрело немного испуганное, детское выражение. Все это не могло ускользнуть от Степанова.
Теперь Степанов ворчит.
— Грипп у тебя, уж я знаю, слава богу, без малого три года водопроводчиком был, в городской больнице проработал! Так что ступай, Горликов, на заставу, какая из тебя служба!
На Горликове полушубок, а сверху полушубка натянут, подпоясанный ремнем, брезентовый плащ. Солдат ежится и упорствует.
— Никуда я не уйду до смены, вот еще!
— Разговорчики! — сердится Степанов и переходит на вы, — я вас просто не узнаю, Горликов.
Горликов сознает, что нехорошо ему вступать в пререкания с ефрейтором. Он сопит и произносит уже с жалобным отчаянием.
— Ведь ни разу такого не было, чтобы я из наряда раньше времени возвращался. Ох, ты, незадача!
Жалоба эта понятна Степанову, и она смягчает строгое ефрейторское сердце.
— Ну, хочешь, — говорит он участливо, — я до вышки добегу и позвоню капитану, чтобы он разрешил тебе домой уйти?
Не дожидаясь ответа, дюжий ефрейтор выпрямляется во весь рост и выходит из зарослей.
— Не ходи, — просит вслед Горликов. — Ну, что ты за человек такой?..
Степанов и слушать не хочет. Возвращается он минут через пятнадцать. Степанов человек расторопный, лихой, большой любитель точных уставных выражений, и звучат они у него всегда значительно и как-то торжественно.
— Приказано рядовому Горликову следовать на заставу. Ефрейтору Степанову продолжать нести охрану государственной границы.
— Есть следовать на заставу, — вяло повторяет Горликов и поднимается с земли. За те пятнадцать минут, пока ефрейтор ходил звонить, он смирился с мыслью, что и в самом деле Степанов прав: какой прок от больного?
Овчарка отряхивается и, осторожно наставив уши, норовит заглянуть в глаза Горликову.
— Домой, Шаян, — произносит тот, отпуская собаку на полный поводок.
— Слышь, Горликов, — тихо окликает ефрейтор, — как придешь на заставу, открой мой сундучок, там слева под книжками в мешочке — сушеный липовый цвет. Возьми и завари вместо чая.
— Зачем он мне?
— Чудак, да это ведь какое средство от простуды! Мне мать насушила, когда я в отпуске был. Ты не думай, липовый — он медициной признан.
— Ладно, — соглашается Горликов и, выбравшись из зарослей, направляется к протоптанной нарядами тропе.
До заставы километров пять в обход болоту. Сейчас этот путь представляется Горликову необыкновенно длинным.
«Ну, не кисни, — грубовато уговаривает он себя, — нечего дальше придумывать, дойдешь как миленький. Только шагай, и дело с концом».
Тело ломит. Ноги гудят. Все кажется пудовым: и полушубок, и плащ, и сапоги. С каким наслаждением снимет он их с себя в сушилке, как только очутится дома! Жар и холод волнами приливают к лицу и от этих приливов покалывает за ушами, кружится голова, туманит и заволакивает глаза…
…И вдруг Горликова с силой дергает за поводок Шаян. Перед остановившимся солдатом — затянутая изморосью земля и на ней следы. Они тянутся от болота, пересекают тропу и уходят в кустарники. Горликов склоняется над отпечатками и внимательно разглядывает их. Проходили двое, но только не солдаты, отпечаток следа слишком широк. Шли люди, обутые в большие болотные сапоги. Куда шли? Зачем? Кто они такие? Никого, кроме нарядов, не бывает на этой приграничной пустоши.
От возникшего беспокойства у Горликова становится солоно во рту и взмокают ладони. Он осматривается — кругом ни души.
— Шаян, — шепчет Горликов, — след…
Овчарка вздрагивает, но не двигается с места. Вытянув хвост, она смотрит на Горликова, толком еще не понимая, что он от нее требует.
— След, Шаян, — повторяет Горликов, наклоняясь к собаке и показывая на отпечатки. — След.
Теперь команда доходит до овчарки. Тихо взвизгнув, она делает круг, тычась носом в землю.
— След, след, — настойчиво твердит Горликов, словно радист, вызывая в эфир нужную ему станцию. Он выламывает в ивняковом кусте прямой прутик и измерив им оба следа в длину и ширину, засовывает мерку за голенище.
— След, след, Шаян… Бери.
На один миг овчарка останавливается, вбирая в себя только ею одною учуянный запах тех, кто прошел здесь несколько времени назад. Темная шерсть на загривке встает дыбом, а затем рывком сильного, напрягшегося тела, чуть ли не распластываясь по земле, Шаян тянет за собой Горликова по следу.
Дав овчарке длинный поводок и откинув на ходу полу плаща, а под ним полушубка, Горликов вытаскивает из кармашка часы.
Часы большие, отцовские, с двумя серебряными крышками и ключевым заводом.
Когда Алексея призвали служить на границу, в семье каменщика Никанора Петровича Горликова были устроены проводы. За столом, за которым собрались родичи и знакомые, отец снял с себя часы и сказал уезжающему сыну.
— Я по ним, Алеша, нестыдную жизнь прожил. По ним два раза воевал за правое дело, по ним немало строек поднял, по ним тебя мать кормила. Возьми. Не подведут. Честные часы. Ты не смотри, что с виду старинные, они еще, сынок, и при коммунизме походят.
…Со звоном одна за другой отскакивают крышки.
«В шестнадцать десять обнаружен след у болота, — звучит в мозгу Горликова, как донесение. — В шестнадцать четырнадцать начал преследование».
А Шаян, не отрывая острой мордочки от земли, рвется уже сквозь кустарник. Горликов едва успевает отводить от себя упругие, мокрые ветки, Они щелкают по плащу и обдают разгоряченное лицо водяной пылью.
За кустарниками опять целина и следы на ней, немые, враждебные, и солдату кажется, что они безобразят землю.
Лишь тот, кто служил на границе, кто мок под дождем и стыл на ветру в нарядах, кто, исхлестанный метелью, полузасыпанный снегом, часами просиживал в секретах, оставаясь один на один с безмолвной, ничем, кроме его сознания, слуха и глаз, неприкрытой линией государственной границы, лишь тот знает, что такое след на прикордонной земле и какая тревога в сердце идущего по этому следу солдата.
Необъятное понятие — Родина сейчас становится для Горликова простым и очень определенным, словно все ее дороги, города, люди, села, скрытые до сих пор пространством и отдаленные на тысячи верст, сблизились возле него у самой границы, и он, Горликов, должен оградить их от беды.
Сознание этого придает Горликову силы, но идти трудно и дышать тяжело. Чудится, что воздух сделался таким густым, что его можно резать ножом. Остановиться бы на минуту и отдышаться, всего на одну минуту, а может, и того меньше. Соблазн велик. Рука готова дернуть поводок и придержать овчарку, но солдат только отстегивает верхний крючок полушубка, а под ним ворот гимнастерки. Сырой воздух пробирается за ворот и холодит тело.
Два километра до школки кажутся Горликову бесконечными. Ровная, небольшая площадка просеки, высаженная годовалыми кленами, притаилась между двумя невысокими взгорбками.
Солдат всматривается. На школке, согнувшись, ходит человек, и Шаян, отвлекшись от следов, настораживается, часто потягивая влажными ноздрями воздух.
«Кто там в такую пору» — вслух думает Горликов. Инстинктивно поправив автомат и придерживая собаку, упорно тянущую дальше по следу, солдат направляется к посадке.
Только подойдя ближе он узнает человека. Это лесник, костлявый, длинный, с опущенными седыми усами.
— Не видали, кто здесь проходил? — поздоровавшись, спрашивает Горликов.
Лесник задумывается.
— Как сюда шел, так голову колхоза Яремчука с бригадиром встретил.
— И больше никого? — несколько удивленно и недоверчиво вырывается у Горликопа. — Чужих?
— Нет, — снова задумывается старик, — чужих не видел…
— Как же… — только и может произнести Горликов, испытывая прилив облегчения, которого он еще боится.
— Откуда шли председатель с бригадиром?
— Да с той стороны, — машет рукой старик в сторону границы. — С болота, наверно. Ничего не сказали, как встретились.
«Что им там на болоте, — думает солдат. — А может быть это и не их следы? Кто-нибудь прошел позже или раньше?»
— Давно вы здесь, дедушка?
— Да с час… Пришел проведать. Вон ведь как поднялись за лето! А с колхозов все заявки на наши кленки. Думаю с весны расширяться… А чужих — нет, не было. Это головы и бригадира след.
— Куда пошли — не сказали? — допытывался Горликов.
— Меж собой говорили, будто на новую ферму, — пожимает плечами лесник, — а точно не скажу.
— Это какая новая?
— Да в Новоселице. Как объединились, так в Новоселице новую ферму выстроили, и правление там недалеко.
— Быстро, — заключает Горликов.
— Уж теперь все так.
— А сколько будет до Новоселицы?
Горликов знает, что от лесной школки до Новоселицы восемь километров, но задает этот вопрос с наивной надеждой, что километров окажется меньше.
— Да так, — прикидывает лесник, — с десять будет.
Горликов сдерживает вздох.
— Спасибо, — говорит он. — Будьте здоровы!
— Здоровым будь, — притронувшись рукой до меховой шапки, кивает лесник. — Пошел все-таки?
И, не получив ответа, долго смотрит в спину удаляющемуся солдату, пока тот не скрывается вдали за взгорбком.
Встав снова на след, идет Горликов по целине. Место скользкое, точно лишаем, покрытое отдельными пучками рыжей травы. Ноги разъезжаются, только и гляди, чтобы не растянуться. И оттого, что островки травы похожи на лишай, от того, что опять тянется этот след, земля вокруг кажется Горликову мертвой и пустынной. «Вот дотяну до проселка, — думает он, — там как-то веселее».
И хотя на проселке тоже безлюдье, и дорожная вязкая грязь прилипает к подметкам сапог так, что ее не отряхнуть, но на душе у солдата делается и вправду веселее: как-никак, а все-таки дорога, и люди проложили ее. Летом возят по ней сено с заливных лугов, часто пылит, покачиваясь на мягких рессорах, вездесущая плетеная тележка председателя Яремчука; вышедшая в рейс кинопередвижка, сокращая путь между селами, тоже появляется тут по субботам, и ефрейтор Степанов так и норовит пойти в этот день в подвижной наряд к проселку, чтобы хоть рукой помахать киномеханику Анне Петренко.
И сейчас Горликов примечает свежую колею и клочки сена, — кто-то проехал сегодня и раструсил его.
А рядом с уходящим вдаль колесным следом — другие следы.
«Должно быть, и в самом деле это председатель с бригадиром, — думает Горликов. — Хорошо, чтобы так! Чужие мимо лесника никак не могли пройти незамеченными за этот час».
И все же беспокойство ни на миг не покидает Горликова. Как бы ни одолевало его недомогание, что бы ему ни припоминалось хорошее и дорогое сердцу, одни эти следы видятся ему сквозь все. Вот смешались они, будто топчась на месте. «Останавливались, — отмечает про себя Горликов и сам останавливается, — Курили, — едва различимые крошки просыпавшегося табака видны на грязи, — а вот глины комочек, откуда же тут глина?»
Над землей сгущаются сырые ранние сумерки. Тихо. Только слышно, как на проселке с всасывающимся присвистом ползет по ногам грязь. Это идет Горликов. Шаг за шагом, шаг за шагом, шаг за шагом. Уже и овчарка устала, она не тянет, как прежде, раскидывая в стороны передние лапы, а только трусит, не отрываясь от следа.
Горликову кажется, что он идет так весь день. Ему холодно и нехорошо. От пронизывающей сырости не спасает теперь и полушубок. Плечи разламывает немилосердная тяжесть, словно кто-то навалился на них и пытается пригнуть солдата к земле.
«Только бы не упасть, — думает Горликов, — упаду — не встану».
Ему вспоминается, как на заставе капитан Исаков рассказывал пограничникам, что у спортсменов, бегущих на дальнее расстояние, наступает такая минута, когда перестает хватать дыхания, силы слабеют и спортсмен готов сойти с дорожки. Но если напрячь всю волю и не остановиться, а продолжать бег, дыхание восстанавливается и снова появляются силы, — это называют «вторым дыханием».
«Вот и у меня теперь такая минута, — думает Горликов, — черта с два я поддамся!»
И он идет, даже ускоряет шаг. Но все остается по-прежнему. Тогда Горликов начинает думать об отце, ефрейторе Дужникове, старом леснике, обо всех друзьях — далеких и близких. Удивительно, до чего ясно они предстают перед ним, точно они идут с ним по проселку. И солдату становится легче.
Шаг за шагом, километр за километром…
До фермы он добирается затемно. Здесь еще не выветрился знакомый Горликову с детства запах новостройки. Пахнет известью, стружкой, кирпичом. Глаза солдата различают два длинных, вытянувшихся параллельно друг другу строения.
Ворота одного из строений распахнуты настежь, и проем светится желтоватым тусклым светом.
Шаян рвется к распахнутым воротам, но Горликов укорачивает поводок и придерживает овчарку, потому что из ворот, переговариваясь и перекликаясь, выходят люди.
— Ой, милые, до чего темно! — слышен голос девушки.
— Люба! — несется издалека. — Ты домой сразу?
— Нет еще Мне на репетицию надо. Павло Михайлович сказал, чтобы я репетицию не пропускала.
— А какой спектакль играть будете?
— «Калиновый гай».
— И про любовь там есть?
— Ага.
— Артисты! — слышится ломкий скептический басок.
Группа девушек равняется с Горликовым. Шаян рычит.
— Ой, кто это?
— Не бойтесь, — говорит Горликов, — с заставы.
Пучок света карманного электрического фонарика выхватывает из темноты остановившихся людей. Девушки жмутся, щурят глаза и пытаются разглядеть солдата.
— Председатель колхоза здесь?
— Павло Михайлович? — переспрашивают сразу несколько голосов. — Был, да ушел.
— А куда? Не знаете?
— Не говорил, — отвечает за всех красивая большеглазая дивчина. — Да вы в правлении поищите его.
— Только в старое правление не вздумайте ходить, — предупреждает Горликова паренек, — там никого нет. Вы прямо в новое.
И начинает подробно объяснять, где теперь новое правление.
— У нас все свои, — говорит дивчина. — Чужих никого не было.
Горликов еще раз обводит пучком зеленоватого света столпившихся колхозников. Их лица кажутся ему такими знакомыми и близкими, будто он прожил среди этих людей всю жизнь. Хочется солдату сказать им что-то очень хорошее, но смущается и, сознавая, что подражает ефрейтору Степанову, произносит:
— Можете быть свободны.
Теперь у Горликова почти нет сомнения, чьи это следы, но совсем успокоиться он еще не может.
И опять поиски ведут его в дальние концы: от формы к правлению, от правления к клубу, от клуба к домику колхозного бригадира Солодаря. Три окна домика маслянисто светятся сквозь окутавший землю туман.
— Павло Михайлович здесь, — почему-то вполголоса говорит Горликову вызвавшийся его проводить до Солодаря внук колхозного сторожа. — Новорожденного пошел смотреть. У бригадира хлопчик народился.
Засветив фонарик, солдат проходит во двор и, отыскав в стороне деревцо, привязывает к нему Шаяна.
Дверь Горликову открывает рослый, чернявый бригадир. Отступив в сторону, он с недоумением и любопытством смотрит на вставшего у порога солдата. После уличной темноты свет режет глаза. Какую-нибудь секунду Горликов щурится, но и этой секунды достаточно для солдата, чтобы разглядеть комнату: она просторная, чистая, крашеный пол ее устлан домоткаными половичками, и один из них бежит через полуприкрытую дверь в соседнюю, тоже освещенную комнату.
— У вас председатель колхоза? — обращается Горликов к хозяину.
— У меня, — отвечает бригадир и оборачивается к полуоткрытой двери. — Павло Михайлович, тебя спрашивают.
В переднюю комнату входят присадистый, стриженый ежиком человек, лет пятидесяти, с буграстым лицом, на котором светятся живые, много повидавшие глаза. Горликов хорошо знает председателя Яремчука.
На Яремчуке тесноватый военный китель с орденской колодкой. Китель не только тесен, но и короток председателю. Входит Яремчук переваливающейся походкой, веселый, громкий, держа на руках что-то завернутое в шелковое стеганое одеяльце. Заметив у дверей фигуру солдата в плаще, пропитанном сыростью осенней непогоды, в залепленных грязью сапогах, а главное, увидев солдатское лицо, распаленное, мокрое, усталое, Яремчук остановился, и в глазах его появляется тревожное выражение.
— Ко мне, сынок?
— Так точно, товарищ председатель, — прерывисто произносит солдат. — Разрешите узнать, что вы были сегодня у болота.
Яремчук переглядывается с бригадиром и веселеет.
— Был, как же, — подтверждает он. — Вот вместе с бригадиром ходили глину смотреть. Свой кирпич нужен теперь колхозу, сынок, очень нужен. А там, возле болота, знаменитая глина! С весны будем кирпичный завод ставить.
У Горликова такое ощущение, будто с него сваливается тяжесть. Он облизывает запекшиеся губы и улыбается.
— Так то, значит, ваши следы…
— А что — по следам шел?
— Так точно, — кивает солдат. — Да мне уже лесник говорил, что это вы проходили. Вот и пришел проверить… Вы не обижайтесь, товарищ председатель, хочу на сапоги поглядеть, а вдруг да не ваши те следы?..
— Сделай одолжение! — восклицает Яремчук. — Какая может быть обида.
Он приподнимает обутую в тяжелый болотный сапог ногу. Горликов достает из-за овоего голенища прутик-мерку и, встав на колено, прикладывает прутик в длину и в ширину к подошве болотного сапога.
— Сходится? — спрашивает Яремчук.
— Ваш.
Горликов выпрямляется. Кружится голова, внутри печет и горит.
— Теперь все? — ласково глядит на Горликова председатель.
— Все.
— Верный ты солдат, сынок, — вдруг от сердца произносит Яремчук. — Хороший солдат, Спасибо за службу.
— Служу Советскому Союзу, — как положено солдату, по форме, отвечает Горликов.
— Федя! — раздается из соседней горницы женский голос, — ты уж прими гостя.
— Знаю, Катя, — добродушно сердится на жену бригадир и обращается к Горликову, — хозяйка моя еще не встает, так я за хозяйку. Садитесь, закусите с нами.
Солдат мнется и, спохватившись, трясет головой.
— Нет, нет, спасибо, что вы, мне ж нельзя, я в наряде.
— А может немного?
— И немного нельзя. Ничего нельзя.
— Жаль, что так, — разводит руками бригадир, — Ну, хоть садитесь.
— Сяду, — соглашается солдат, — передохну.
Хозяин пододвигает Горликову табурет, и тот садится.
— Павло Михайлович, — опять слышится голос женщины, — что это мой молчит там у вас на руках? Сохрани бог, не раздавите.
— Не раздавлю, Катя, не бойся, — смеется Яремчук, — лежит и во все глаза смотрит.
— А не спит?
— Нет, не спит. К нашим разговорам прислушивается.
— А мы с Федором, — продолжает женщина, — вчера гадали, кем наш будет, когда вырастет.
— Ну, и что?
— Ни к чему не пришли. А вы как думаете, Павло Михайлович?
— Кто его знает? Сам выберет. Одно только знаю, — счастливым будет. Верно, солдат?
— Постараемся, — застенчиво улыбается Горликов, поглаживая ладонями полы намокшего плаща.
— Только слышь, Катя, — кричит Яремчук, — имя скорее давайте. Хлопцу уже восьмой день, а без имени.
— Так мы уж выбирали, выбирали и все выбрать не можем, — виновато глядит на председателя бригадир. — То не нравится, другое не нравится.
— По хорошему человеку имя надо, — задумывается Яремчук.
— Помогите вы, Павло Михайлович, — просит женщина.
— А что? И помогу! Мало ли у нас хороших людей! А ну, сынок, — обращается председатель к Горликову, — как зовут?
— Алексеем Никанорычем.
— Отчество нам не надо, свое есть, — говорит Яремчук, — а имя возьмем! Слышь, Катя, по пограничнику имя — Алексей!
— Алеша значит? — переспрашивает женщина. — Что ж, я согласна.
И из комнаты доносится ее журчащий, счастливый смех.
От этого негромкого журчащего смеха на душе у Горликова светло и радостно. Он вытаскивает из кармана отцовские часы и, взглянув на них, начинает торопиться.
— Мне пора, — говорит он, поднимаясь с табурета. — У меня во дворе собачка осталась. Ох, и наследил я вам! Вы уж извините…
Через несколько минут после того, как Горликов уходит, дверь домика распахивается и за калитку выбегают бригадир с председателем колхоза.
— Эй, солдат! — кричит Яремчук. — Погоди, лошадь запряжем!.. Вот недогады мы с тобой, Федор… Эй, сынок!..
Но Горликов не слышит. Тяжелая сырость воздуха глушит все звуки. Солдат уже далеко. Он идет домой, на заставу.