Влюбленные смотрят друг другу в глаза, но не видят тебя,
а видят куски мешковины и куклу из тряпок.
— Посмотри на меня! — Я совсем не твоя судьба,
я товарищ тебе, твой любовник, цветок и собака.
...Кстати, о собаке. Когда я ложусь спать и выключаю свет,
она стоит внизу у кровати, там, в темноте,
и терпеливо ждет, когда я ей дам команду: — Иди сюда.
(Она очень воспитанная собака.)
И вот я говорю: иди ко мне! — и она начинает прыгать,
прыгать, как оглашенная,
цепляясь передними лапами за кровать, вытягивая морду,
подрагивая невидимыми миру ушами,
карабкаясь и срываясь.
Она так отчаянно хочет выбраться ко мне из этого мрака,
так хочет забраться сюда, под защиту, в привычную жизнь,
на подушку, в родное тепло,
что мне вдруг начинает казаться, что это другой мрак
и другие прыжки...
Как будто я зову ее из тьмы, она прыгает, прыгает
и когда-нибудь не допрыгнет.
I.
Пасха. Буддийский божок сидит на порожке —
попой ко мне, мордой к балкону
(весь обласканный солнцем, с хвостиком посередке),
буркает на прохожих, заливается периодическим басом.
— Ну что, — говорю, — Барабашка, не веришь в нашего бога?
Обернулся божок, улыбается, не отвечает.
II.
А ведь раньше было не так: вот уж любили друг друга —
так это любили,
ссали на место, бегали друг за другом,
я с мокрой тряпкой — за ней, а она — от меня и по кругу,
забивалась черным комком под трубу в туалете,
закрывала глаза, утыкалась мордою в угол,
и, как цуцик, дрожала и была так тлетворно — моя.
А бежать было некуда: был я один на свете,
круглый как бог и безжалостный как земля.
И так все это было по-пахански, по-лагерному, скучно, невыносимо,
что однажды она приползла ко мне утром (четырехмесячная), после очередных побоищ,
вскарабкалась мне на грудь,
легла и заснула,
и такая тоска воцарилась,
что я только смотрел брезгливо
на нежный ее звериный затылок,
на поникшие уши ее, на пахучий детский висок —
и вдруг так отчетливо понял: Я НЕ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ
И УЖЕ НИКОГДА НЕ СМОГУ ПОЛЮБИТЬ — НЕ ПОЛУЧИТСЯ.
...а когда мы очнулись — уже наступила весна
и мы спали, обнявшись, как две разноцветные гусеницы,
и сквозь наши горячие руки
бил любви равнодушный ток.
III.
Вот и мы... Как устанем мы оба, и ты скажешь мне «уходи»,
соберу я в солдатский мешок свои плюшевые игрушки,
миску, ложку, лоток, поводок, все собачьи справки свои,
и вползу попрощаться с тобой
и — усну на твоей груди...
Но уже на будущий год — я проснусь равнодушной кошкой.
IV.
Потому что любовь прохладна. — И никакая она не твоя,
да и я никакой не бог, чтобы быть беспощадным и душным,
ведь горячей — бывает шкурка, твой живот и моя рука,
а любовь, что меж нами течёт, как изнанка цветка, — равнодушна.
V.
Даже страшно подумать, что я,
тут живущий который год,
ничего не знал про любовь (и так много уже не узнаю) —
а цветок открывает утром свой большой темно-розовый рот,
ну а там темно-синий огонь — непогашенный — полыхает
и не гаснет... За этот измятый на солнечном ветре огонь
ты отдашь постепенно — и тело, и ум, и ладонь,
с нарисованной в детстве чудесной и скушной судьбой,
но кому интересно, чего там сгорело с тобой.
VI.
Вот и мне безразлично... Ни с женским душным пупком,
ни с мужским безобразьем, ни с пишущим человеком,
ни с собакой (ударишь ее, а она — уже лижет, любя)...
— Я хочу быть солнцем косым и прохладным ветром,
и цветком — распускающимся без меня.
VIII.
Потому что не надо «достроить», а надо разрушить себя,
перейти мал-помалу в осознанный блеск и пробел —
растрепавшейся буквой на кончике языка,
чтобы то, что ты хочешь сказать, ни один повторить не хотел.
IX.
Ты сегодня себе обещал: в этот год и на несколько лет
(сколько есть их) вперед, — улыбающийся и безоружный,
я смотрел и буду смотреть в равнодушный трепещущий свет,
ни круглей, ни румяней
которого нет — и не нужно.
X.
Но тогда — отчего мне так жаль — что во тьму, потоптавшись, пойдет,
недолюбленный мной,
этот шелест и трепет и пыл:
эта грубая женская жизнь, этот твердый мальчишеский рот,
и скулящий комок темноты, что я на руки брать не любил...
XI.
— Оттого, мой хороший, и жаль,
что в конце бесконечного лета,
(а сейчас я с тобой говорю — у кровати — из тьмы и огня),
ты был круглым солнцем моим и моим беспощадным ветром,
и единственным страшным цветком, раскрывавшимся — для меня.
Шесть недедь в советской России
Впечатления английского журналиста. Часть вторая
Артур Ренсом