Бог хранит меня в дальней бочке

— Дай три рубля, — попросил я.

То были трудные восьмидесятые годы — и они только еще начинались: столько мук еще было впереди! Жизнь моя сложилась странно: книги выходили раз в пять лет, и один рассказ в год выходил в журнале “Аврора” благодаря усилиям главного редактора, именно к нему я сейчас обращался. Мой единственный рассказ в год появлялся, как правило, в июне или июле — в эти месяцы, как объяснял шеф, притуплялась бдительность городского начальства.

— Может, — говорил я, — мне взять псевдоним — Попов-Летний, раз уж так?

— Что ж ты хочешь, чтобы я в ноябре тебя печатал? — усмехался он, погруженный в самые глубины политики и потому, как правило, грустный.

Разговор этот происходил как раз в ноябре, в абсолютно мертвом для меня месяце... но есть, тем не менее, хотелось ужасно.

Бросать литературу и возвращаться в инженеры было глупо: быть писателем мне нравилось больше.

— Нет! Три рубля я тебе не дам, — произнес мрачный, длинный редактор, головой уходящий в самые высшие сферы и видящий там нечто кислое, судя по выражению его лица. — Но могу дать триста, — неожиданно улыбнулся он.

— Как?!

— ...Но для этого тебе придется поехать на Саяно-Шушенскую ГЭС и написать очерк.

— Согласен! — воскликнул я.


Деньги я получил в Доме политпросвещения и был поражен не столько суммой, сколько обстановкой — чистые, чинные, полупустые коридоры, холеные, вальяжные дамы, вполне, впрочем, благосклонные... наконец-то я пробился наверх! Теперь не надо быть дураком — и эти славные дамочки будут мне отсчитывать такие суммы всегда! Вон как кокетничают! Не надо быть дураком!.. Впрочем, дураком я уже несколько раз был... Но не в этот раз! Тут я, похоже, ухватил быка, и даже не за рога, а за гораздо более надежное место.

Я пересчитал деньги... Час назад у меня еще не было ни копейки. Вот это жизнь!


Полет был иссушающим — в то суровое время еще не было принято разносить прохладительные напитки.

В самолете все спали (кроме пилотов, надеюсь?).

За иллюминатором простиралась фиолетовая тьма.

Вдруг появилась будто размытая полоска, бордовая, потом розовая. Рассвет?

Ну и страна у нас — и закат, и рассвет почти в одно время!

Плотина с неба напоминала штабель картофельных ящиков в мрачном ущелье... но штабель огромный. Мы летели над морем за плотиной, оно все вытягивалось, теперь плотина все больше походила на хилую затычку в огромной бутыли, вот-вот она выскочит, и все хлынет.

И не боятся! — с восхищением подумал я.


Бросив в номере сумку, я тут же вышел на площадь перед гостиницей и почти сразу оказался в столовой. Божественный, уже почти забытый запах мяса... Здравствуй, жизнь!

Наконец, сыто отдуваясь, я вышел и в одном из переулков между домами поймал мощный, упругий ветер... Мне, видно, туда.

Я вышел на берег. Да, такой силы я раньше не встречал: широкая гладь Енисея летела с невиданной скоростью. На середине реки отчаянно тарахтела моторка и, казалось, не продвигалась ни на метр. Та, дальняя, сторона была ровно отрезана скалой, достающей небо; изредка в ней, как бандерильи в круп быка, были воткнуты елочки.

На этой стороне был поселок, аккуратные белые домики. Там, за рекою, ужас и дикость. Да — а где же, интересно, плотина, ради которой сюда все съехались, и, в частности, я? Все двигались деловито... но у кого-нибудь спросить: “А в какую сторону тут к плотине?” — было бы величайшей бестактностью. Наконец я решился — и, что приятно, четкого ответа не получил.

— Там! — спрошенная девушка ткнула пальцем в автобусную стоянку.

Автобус все ближе подъезжал к “штабелю ящиков” — он закрывал не только ущелье, а и небо. То были не ящики, а деревянная опалубка, как выяснил я потом, слившись с жизнью.

Из плотины как-то нестройно, вразнобой, торчали краны, причем двигались из трех десятков — только два. “Плохо работают!” — решил было я, но потом сообразил: неправильно, наверное, пенять дирижеру, что не все инструменты у него играют постоянно и на полную мощь.

Небо было ровным и серым, падающие снежинки казались темными. Но снега не было видно нигде — все поверхности были крутыми, снегу не удержаться.

Автобус мой проехал по грохочущей эстакаде вдоль выпуклого брюха плотины, съехал вбок на кривую жидкую дорогу и остановился у будки. Ребята в заляпанных робах, покореженных касках, балагуря, пошли внутрь. И я со всеми, куда бы они ни шли!

Вот это да... Снова столовая!.. Но раз так надо! Не известно еще, что ждет впереди! Тут, правда, принимались не деньги, а талоны.

— Откуда такой? Держи! — корявая рука протянула талончик.

Я почувствовал, как слезы умиления душат меня... Замечательные люди!

Выйдем-ка! — сказал мой друг Валера, бригадир бетонщиков, лауреат Ленинской премии, Герой Соцтруда, тридцатилетний крепыш абсолютно хулиганского вида: железная фикса, косая челка. — Сбросим давление! — скомандовал он, как только мы вышли из бригадного вагончика под хмурое небо. Мы стали “сбрасывать”, задумчиво глядя вдаль и вниз.

Плотину сжали с обеих сторон ледовые поля — только у самого водосброса дымилась черная вода.

— Ну что? Пустите в срок? — и это лирическое мгновение я хитро использовал для своего репортажа.

В ответ Валера резко повернулся — к счастью, “отключив струю”. Благодаря способности яростно есть глазами он и создал, наверное, лучшую на стройке бригаду: даже я почувствовал дрожь.

— Пустим ли? — Он презрительно глядел на меня, словно я в чем-то виноват. — Пустим, конечно!.. Но как?! А — что ты понимаешь в нашем деле? Чего напишешь? А вообще, — проговорил он неожиданно примирительно, — если бы знал всю правду, вообще бы не написал!

Мы вернулись в тепло, в вагончик, к ребятам... и другой правды мне не надо — достаточно этой.


Я жил в поселке, в гостинице квартирного типа, километрах в десяти от плотины, в одном номере с двумя пуско-наладчиками из Ленинграда. Один из них был тощий, другой — толстый. Но в общем — толком я их не разглядел... Они являлись, когда я уже спал, зажигали в кухне свет, хрипло спорили, что-то чертили на клочках... Только эти клочки оставались от них и еще стада окурков — ими, как опятами, была утыкана кухня.

Потом они ненадолго засыпали, надсадно кашляя, и почти сразу, как мне казалось, вскакивали.

— О! В темпе давай! Матаня идет! Спички взял? Беломор? Пошли!

Матаня, дико завывая, заполняла ярким светом прожектора нашу комнату, через минуту с воем уносилась — и больше не появлялась. Ни разу я не сумел прервать блаженного оцепенения полусна, подняться хотя бы на локте и посмотреть: что же это за “матаня”? Электричка? Дрезина? Катер? Так это и осталось для меня загадкой.


Болтаясь по бетонным подземельям станции — и уже начиная соображать, что к чему, я вдруг нарвался на своих соседей: с грохотом и ядовитой пылью они ломали отбойными молотками толстую бетонную стену диспетчерской, потом выпускали сквозь пыльную дыру связку серебристых кабелей... коммутационный железный шкаф, должный красиво соединить все кабели в себе, был отодвинут в сторону, как ненужная мебель.

— Так это ж все не работает! — радостно объяснил мне тощий, кивая на шкаф. — Вся страна поставляет с разных концов — в результате ничто ни на что ж не налазит! Без нас, пусконаладчиков, это все железо. Только мы можем гайку диаметром четыре дюйма напялить на болт диаметром восемь дюймов. Без нас — все металлолом!

В номере они появились ночью — и в вскоре их унесла “матаня”.

Кроме них я еще знал электрика Женю, который изобрел колесико на доске и катался по кабелю над бездной Енисея, проверяя крепления. Узнал я и бетонщика Витю, который влезал в объем, сравнимый с его собственный погребальной урной, изнутри замуровывал себя — потом его как-то вытягивали веревкой под мышки.


И вот теперь все они — не сомневаюсь, что все, — стояли по берегам реки (внутрь станции пустили только начальство) и ждали. Берега были забиты людьми на несколько километров от плотины. Была ночь накануне решающего дня, давно намеченного планового срока, странным образом совпадающего с днем рождения Генерального секретаря, хотя нигде это официально не афишировалось: “с культом личности, слава богу, покончили!”. Склоны жили. Уверен, что никакой стадион “Маракана” никогда не будет столь громаден и столь радостно возбужден. Включение должно было произойти около полуночи — чтобы наутро, на завтрак, уже подарить Генеральному новую, самую мощную ГЭС. Все ждали — на ветру, в темноте, и думали, мне кажется, не о Генеральном.

И вот по склонам грянуло “Ура!” — вверх полетели каски и матерчатые шлемы. Светящиеся буквы над станцией — “Запустим в срок!” — вздрогнули и загорелись снова — уже от собственного тока! Забыты были все обиды и ссоры — все были счастливы в этот миг!


— ...Что ты здесь развел? — Шеф поднял свои усталые глаза от моей рукописи. (От чего это он, интересно, устал?). — Для чего я тебя посылал? (Поехал бы сам). Ты должен был нащупать проблему — и о ней написать.

Отсюда, из кабинета, ему, конечно, виднее. Без проблем нельзя!

— А на хрена им проблемы? — в сердцах сказал я. — Им лучше без проблем!

Да, понял я, забирая рукопись, никогда мне не вникнуть в иезуитские тонкости комсомольской журналистики. Проблему им подавай! А потом, глядишь, проблема та и в жизни появится. Ну нет! Через два месяца премию ЦК ВЛКСМ получил нашумевший очерк Романа Ветрова — что эта плотина, оказывается, величайшее преступление тысячелетия, и тысячи молодых брошены и обмануты на тех берегах. Я вспомнил те берега... преступлением я бы это не назвал. Но вот, оказывается, как надо писать, чтобы премии получать!

Причем премию эту — за разоблачение — вручил тот самый ЦК ВЛКСМ, который и затевал стройку... За ними не уследишь!


Теперь, вспоминая те времена, думаю с облегчением: слава богу, что я ту премию не получил! Началась бы шумиха, суета, заездился бы по заграницам, нажрался бы спецпайков. Ведь не удержался бы? Нет, не удержался! Но бог отвел меня от этого праздника жизни. Бог хранит меня в дальней бочке и не раскупоривает по пустякам.

Вместо этого я продолжал жить как раньше: одна книга в пять лет, один опубликованный рассказ в год. Мало? Достаточно!

— Ну... за аскетизм! — был наш любимый тост с друзьями в то время.

И постепенно, благодаря аскетизму, поскольку всегда писал что хотел, стал известным писателем. Во всяком случае, в аудитории из ста человек всегда известен примерно десяти. И везде — от Ташкента до Нью-Йорка — всегда найдутся двое, которые знают меня наизусть. Мало? Достаточно! За своих двоих и то боюсь!

Помню — Нью-Йорк, встреча с гостем из Петербурга, то есть — со мной. Знаю уже: дети кавалергардов будут спрашивать о сохранении традиций, бородатые демократы станут спрашивать о знаменитом петербургском мэре. В последнем ряду — молодая пара, красавец и красавица... Они-то зачем пришли? Им что, в громадном Нью-Йорке пойти больше некуда, с их-то красотой?

Рядом со мной два моих любимых критика, переехавших в Америку. Втроем, можно сказать, выросли, радуя друг друга. Тут симпатии свободно раздаются! Я рад нашей любви... Потом, правда, оба эти критика обнесли меня премией, когда держали ее в руках... Чья-то бочка громче в тот момент грохотала — все в ту сторону и смотрели! Успевай поворачиваться. А как же наша любовь?

Не по любви это делается. А по чему? По грохоту.

Но та встреча в Нью-Йорке заканчивается замечательно — и кавалергарды счастливы, и демократы, и, главное, мы. Вдобавок в конце вдруг подходят красавец и красавица из последнего ряда: “Вы знаете, когда мы уезжали из Харькова, мы взяли только ваши книги!” Вот это да! Красота, значит, уму не помеха. Но что еще может пожелать себе писатель после таких слов?

Вот премий, правда, нет. Что ж делать? Душит отчаяние. После очередной неполученной премии я бегу по Москве. Неплохая вроде была представлена вещица. Но — не угодила! За ними не уследишь. Но в общем понятна механика: давно надо было притулиться куда-то. Объявить себя, скажем, смелым писателем!.. Какая тоска! Смелый писатель — это тот, кто смело и отчаянно говорит то, что давно всем известно... не пойдет!

А, скажем, интеллектуальным объявиться, таким интеллектуальным, что никто не может понять? Тоже неплохо. Хорошие премии дают. Но... не собрался как-то. Легче писать понятно... Легких путей ищешь?.. Признаюсь, да.

Или, скажем, модернистом сделаться, отрицающим все старые формы, устаревшие и прогнившие, и отныне исполнять свои произведения только под барабан? Верное дело! Шей карман для премии... А патриотом? Или, наоборот, — западником? Тоже хорошо!

Но некогда как-то! Вместо этого — все пишу и пишу...

Ну и что толку? Премии где? Примкнуть куда-то надо — а ты все один, как сирота!

Грустя о недополученной премии и в то же время радуясь свободе, я бегу по Москве. Давальщики премий, считая, что главное — себя показать, любую премию так изуродуют, что в руки не взять! Утешаю себя.

Я спускаюсь в подземный переход... Прощай, солнце! Снова ты сияешь не для меня! Внизу, у самых ступенек, стоит нищий и, не глядя по сторонам, читает книгу, вплотную придвинув ее к очкам... Может, духовное что-то? Я опасливо приближаюсь. Детектив! Детектив он читает, чтобы время не терять! Ну герой! Бог, оказывается, не забывает меня и дарит мне время от времени моих героев. Прямо не успеваешь модернистом стать! Глядь, бочка постмодернизма уже отгрохотала, вслед за бочкою “Перестройка”... А ты? Бог хранит меня в дальней бочке... Зачем?

На очередной встрече с читателями я снова оказываюсь перед полупустым залом... Не прогремел! Вот недавно тут выступал один смелый писатель — так зал был битком набит смелыми людьми!.. А ты каких хочешь? Только своих! Все премии я пропустил и никому не известен... Никому лишнему, я бы сказал.

Я оглядываю зал. Вот только эти двое (двое есть всегда!) пришли сознательно, остальные — просто так. Всегда та же пропорция.

Ну, не такая уж плохая!

Начнем, помолясь. Я склоняюсь к рукописи и, только дочитав вслух до конца, поднимаю глаза: зал полон. Даже в проходах стоят. Вот то скромное, что я могу.

Но скоро снова все побежали на грохот.

“Дай три рубля!”

Загрузка...