Громов: Хозяин теней

Глава 1

Глава 1

«Красавица, окончившая гимназию и женские медицинские курсы А. И. Свиридовой, 22 лет от роду, бедная, с безупречной нравственностью (моя племянница), которую желаю выдать только за очень богатого господина. Бедных прошу не беспокоить. Лета и возраст безразличны».

«Родина», иллюстрированный журнал.


К боли привыкаешь.

Человек — еще та тварь, привыкает ко многому. А я — не исключение. Боль выматывала. А с другой стороны она и держала, заставляя жить.

Вопреки прогнозам.

И наперекор здравому смыслу.

Вдох. И пищит машина слева, заставляя очнуться от дрёмы дежурную медсестру. Впрочем, не настолько, чтобы та пошевелилась. Бросила один взгляд на показания, с трудом подавив зевок. Второй — на часы.

Ну да, до следующего укола ещё прилично. Это я знаю лучше её, как и то, что время будет тянуться вечность. Нет, в самом деле, почему бы мне просто не сдохнуть?

Закрыть глаза.

Улечься поудобней на этой вот высокотехнологичной койке, за аренду которой я плачу, как и за аренду палаты, медсестры и прочего, прочего… и сдохнуть.

А я всё цепляюсь.

Дышу.

Разговариваю вон порою. Ну, если день хороший. Правда, собственный голос стал сиплым вороньим. И даже Ленка, точнее давно уже Елена Павловна, верный и вечный мой секретарь, понимает меня с трудом. Но понимает же.

Надо было на ней жениться.

Тогда, лет тридцать тому, когда мы оба были моложе и думали, что впереди целая жизнь. Она бы не отказала. Она даже ждала, что я решусь, сделаю предложение. Что мы заживём вместе, детишки появятся и всё такое… и это я видел в её глазах.

А на хрена мне «всё такое», спрашивается? Ну, тогда.

Вот то-то и оно…

У меня бизнес был.

Дела.

Вершины, которых надобно достичь или сдохнуть. И за каждой взятой появляется новая, этаким вызовом — мол, возьмёшь ли? И тут же страх, что если остановлюсь, то всё потеряю. Вернусь туда, где нет Савелия Ивановича Громова, а есть лишь Савка-Сявка с кровавыми соплями и полными штанами перспектив счастливого будущего.

Какое, на хрен, счастливое будущее, если ты детдомовский?

Если…

Дерьмо.

Одно дерьмо. И время тянется медленно. Медсестра вон растеклась по креслицу и похрапывать начала. А охрана моя делает вид, что не замечает, хотя храп её и за дверью слышен. Разбаловались. Поняли, что отсюда я уже не выйду, во всяком случае своими ногами.

Будет им… сюрприз.

И Ленке.

Должен я ей. Если кому, то только ей… вряд ли деньги могут компенсировать отсутствие семьи и детей, и что там ещё бабе надо для счастья. Но и лишними не станут. Я Ленусю знаю. Она не подведёт.

Не развалит.

И спуску никому не даст. Она со мной едва ли не с самого начала была. И о делах моих знает больше, чем кто бы то ни было…

Придёт?

Не придёт?

Кто бы знал, до чего тоскливо валяться в палате и ждать смерти. Особенно, когда та не торопится. А сил даже на то, чтобы глаза открыть, уходит немеряно.

Но открываю.

Может, если силы закончатся, я, наконец, сдохну…

Проваливаюсь в какой-то момент и даже с облегчением выдыхаю. Вот оно… кома. В коме боли нет. А значит, и злости, которая держит.

Значит…

Боль возвращается. Правда, другая. Хорошо знакомая боль треснувших рёбер. А рот наполняется смесью крови и слюны.

— Знай своё место, барчук… — доносится откуда-то. Голос срывающийся и злой. — Хотя какой ты барчук… ублюдок!

Руки дрожат.

Не те, которые болезнью источены и превратились в иссохшие палки, но вполне себе обычные руки, слабые только. Растопыренные пальцы впиваются в землю, пытаясь поднять тело. Колени подползают. Спина выгибается, сдерживая дерганье в животе. Правда, ровно лишь до того момента, как в живот впечатывается нос чьего-то ботинка. Сила удара опрокидывает на бок и там, внутри живота, что-то обрывается. А потом и течёт, по ногам.

— Гля, барчук обоссался!

Гогот говорит, что я не ошибся.

— Ах вы, ироды! — громкий женский голос отвлекает не только меня. — Уж я вам! Уж я Евдокии Путятичне всё-то расскажу… ишь ты… совсем страх потеряли…

А вот такого я не помню.

В упор.

То, как били меня за старым сараем, помню распрекрасно. И запах навоза, в который как-то запихали смеху ради. Что поделать, развлечений в приюте было не так и много.

И боль в сломанной руке.

Пальцы до конца жизни не восстановили подвижность. Ничего. Научился писать левой. Худо-бедно, а большего сироте не нужно. И Ленка вон писаное понимала.

Дурак я…

— Ишь ты, — меня подняли. — Вставай, болезный… вставай… крепко тебя. Идти-то можешь?

От женщины пахло тем же навозом, но больше — молоком и свежим хлебом.

— Ничего, перемелется, мука будет… Евдокия Путятична вон деду вашему отписалася. Глядишь, и смилостивится над сиротою-то… чай своя-то кровь — не водица.

Деду?

Какому деду?

Всё-таки на этот раз мне что-то на диво ядрёное вкололи. Или болезнь принялась за остатки мозга? Хорошо, что завещание составил ещё тогда, когда впервые диагноз поставили. И справочку взял о вменяемости, чтоб потом Ленке проще было. А то знаю, стоит подохнуть, так налетят дорогие родственнички, потребуют законную долю… проходили. Правда, когда папаня в последний раз заявился, слезу роняя, я уже крепко семейными узами наученный был, потому и сумел послать, куда надобно, а заодно братика с сестричкой, племянников и прочую, неожиданно многообразную родню.

Может… зря?

Что было, то было… времена такие… и я не ангел. Никогда не притворялся. Они же… просто люди. А людям свойственно подкидывать дерьма ближнему своему. Племянники тем паче ни в чем не повинны. С ними я-то толком и не знаком. Ладно, их как раз не обидел. Может, не так, как они рассчитывали, но… хорошим людям помощь будет, а плохим — сколько ни дай, всё мало.

Ноги дрожали.

Так вот крепко дрожали, мелко, норовя подломиться при каждом шаге. И главное, я чувствовал обиду. И горечь. И страх. И снова обиду, что всё вышло так…

Стыд дичайший.

Будто изнутри глядел в мальчонку.

Савелий.

Его тоже Савелием звали.

Правда, фамилии у него не было. Это как? Отец отказался признавать сына… мать из подлого сословия, к тому же родила вне брака, потому…

Чушь какая.

Как подобное вообще возможно-то? Но возможно. Он ведь думал. О матери. О том, что отец, пусть и не признал, но заботился. Дом вот купил. Определил содержание, которого хватило на жизнь вполне себе безбедную. И даже обещал в род забрать.

После.

Когда главою сделается.

Нет, точно чушь.

Но отец сгинул, а духовной… завещания? Точно, завещания, не оставил.

Идиот, что скажешь.

Безответственный причём.

Мальчишка обиделся.

То есть, он тоже меня… воспринимает? Получается, что да. Такая… забористая дрянь, однако. Наверняка, японская. Узкоглазые вечно придумывают что-то этакое. Пускай себе. Я не в претензии, наоборот даже. Всяко лучше, чем корчиться от боли, пытаясь ухватить зубами подушку, чтоб не застонать. Так что продолжаем познавать познаваемое.

Хотя познавать особо нечего. Дальше просто. Дом они потеряли. Кажется, матушка хотела купить другой, дешевле, а на разницу жить, но её обманули. Затем и обокрали, лишив той малости, которая у них была. Матушка от этого впала в тоску и умерла.

Охренеть, история.

В тоску она впала.

То есть, причины для депрессии у неё, безусловно, имелись, но вот чтоб взять и помереть, бросив ребёнка…

Ленка однажды залетела.

Не скажу, что мы так уж предохранялись или вообще о чём-то таком думали, а потому залёт — штука в целом даже ожидаемая. И было нам уже не по двадцать, когда такого пугаются. И даже не по тридцать. Я и обрадовался грешным делом.

Колечко выбрал.

Чтоб всё честь по чести. Только длилась радость недолго. Больничка. Выкидыш. И Ленкино бледное лицо. Я ещё успокаивать пытался, что, мол, тридцать семь — это не возраст, что и в пятьдесят рожают…

Хрена с два угадал.

Почему?

Это ему интересно? История не для детей. Но этот Савелий выдуманный. Стало быть, можно. Просто вот… у меня — детдом. Отбитые почки, которым служба в армии на пользу не пошла, особенно в той, что пыталась меняться вместе с остальною страной и с нею же стремительно разваливалась. Потом после армии побомжевать пришлось, помёрзнуть, пока дядьке Матвею не попался. А он меня и пристроил.

Не только меня.

Хорошую стаю собрал. Зубастую. И голодную. До всего голодную. Вот и выгрызали мы место под солнцем да своё счастливое настоящее. И платили за него кровью, да не всегда чужой. А избыток железа в организме и старые дырки, как выяснилось, не слишком хорошо на репродуктивном здоровье сказываются.

Это мне потом уже доктор поведал.

У Ленки тоже хватило. И детство у неё было веселым, в котором пришлось и поголодать, и помёрзнуть. Побег. Шатания по необъятной. Потом уже был рынок, сумки и забеги с ними через границу. Водка, чтоб крышей не поехать от этакого счастья, и сигареты. Отчаяние, когда её снова кинули. И смена сферы деятельности, как это принято говорить, на иную, ту, что женская традиционная.

Высоко, в теории, доходная.

Потом-то я уже запретил ей… в общем, другая история. Главное, что потрепало её не меньше, чем меня. Да и в моих войнах, пусть тогда и догоравших, её задело…

Короче, херовые из нас родители.

Да…

Сочувствует? Даже жалеет? Смешно. Так-то потом уже у нас всё было… ну, кроме брака. С другими? Ну да… бывали. Я не святой и близко. Одно время, как бабки шальные пошли, так и вовсе одурел от чувства собственного величия. Хорошо, выдуреть успел, пока живой. И у Ленки случались романы. Даже замуж как-то собралась, только женишок на проверку гнилым оказался. А так бы я отпустил, да.

И помог бы.

Всем.

У меня немного близких, если подумать. Точнее только вот Ленка одна, которая каждый день в больничку тягается. Может, как помру, даже всплакнёт.

— Евдокия Путятична… — этот голос снова сбил с печальных мыслей. — Евдокия Путятична! Вы только поглядите, чего эти ироды натворили-то! Вона, живого места на мальце нет. Как бы утробу не отбили-то? Помрёт, а с нас потом спросят.

Лица коснулись теплые пальцы.

И… какого хрена я не вижу? Даёшь бред с картинками! Так веселей.

— Кто? — вопрос сухой и в голосе слышу раздражение.

— Так этот… Метелька со товарищами! Барагозят и барагозят. Никакой на них управы. Уж я и так, и этак… — женщина лопотала и чувствовалось, что она неведомой Евдокии Путятичны — смешное отчество — если не боится, то всяко опасается.

— По десятку розог, а потом в карцер дня на три. На хлеб и воду. И донеси, что ещё раз позволят себе подобную вольность, и я их Трубецким отправлю, на фабрики.

Женщина тихо охнула. Видать, угроза была не пустяшной.

— Где болит? — это уже нам с Савкой.

— Т-тут… — он коснулся бока. — И тут… и…

Голос у него сделался ноющим и плаксивым.

Стоять.

Я одернул пацана. Нытики раздражают. А он того и гляди готов был разреветься, в голос, трубно и размазывая сопли по физиономии.

Не надо.

Не из тех она, кого слезой разжалобить можно. Вот что мне в жизни реально помогло — это чуйка. Ленка говорила, что это талант, людей так вот, с полуслова срисовывать, понимать, кто и чем дышит. Так что вдох… да, больно, но боль перетерпеть придётся. И выдох. И спокойным голосом… спокойным сказать:

— Рёбра, кажется, сломаны, — голосок у мальчишки тонкий и дрожит, но уже в слезу не падает. — Справа два. Слева — одно. Возможно, трещины.

Евдокия Путятична слушает.

А Савка, пусть из последних сил, но держится.

— Ушибы… мягких тканей. Не опасно. А вот о внутренних повреждениях сказать не могу.

— Надо же, — рука переместилась на живот и от неё внутрь что-то потекло. Тёплое. Даже горячее.

Охренеть обжигающее.

— Стой, — велели Савке, когда он дёрнулся. — Что чувствуешь?

— Жар, — он ответил уже сам, хотя внутри дрожал, что лист осиновый. Боялся. Женщину?

— Сильный?

— Да. От… ваших рук. И внутрь. А потом растекается…

— Интересно, — руки женщина убрала. — Весьма… интересно. Что ж, молодой человек… Зорянка! Зорянка, отведи его в душ, пусть умоется. Одежду выдай.

— Так ить… не напасёшься же… чистой-то не напасёшься. Если каждому давать… до сроку… это ж порядка не будет! Вон, нехай в воде прополощет, ныне тепло, не застудится как… а там и просохнет. И добре.

— Зорянка, я ведь и проверить могу, — Евдокия Путятична позволила себе лёгкое недовольство. — А то и инвентаризацию провести… и аккуратней. Помой сама. И смотри, чтоб не упал. Сотрясение всё-таки имеется. Потом отведешь в лазарет. Пусть день или два отлежится…

Она замерла, явно задумавшись.

— Каледин когда отбыл?

— Так ить намедни…

— Тогда сама отыщи медицинскую карту и принеси мне.

— Антон Петрович расстроится. Он не любит, когда в его кабинету кто лазаит.

— Если бы Антон Петрович был чаще трезв, чем пьян и с большей ответственностью относился к работе, ему не пришлось бы расстраиваться.

В голосе Евдокии Петровны мелькнуло раздражение.

— Проверка на чувствительность к стихиям относится к его непосредственным обязанностям, а я узнаю, что у нас появился потенциальный дарник вот так вот…

Дарник?

Это как?

Ответить Савелий не успел.

Меня потянуло… выкинуло? Стоять! Я, может, не хочу возвращаться… мне тут, в компании, помирать веселее. Но кто бы слушал, да…

Загрузка...