Глава 15
«За Московской заставой открывается фабрика по производству искусственного шелка. В производстве будет применен новейший способ Отто, позволяющий приготовить этот ценный материал из бумажной массы, обработав его химическим путем. Все машины этой фабрики будут приводиться путем действия электричества. Для этого будет построена самостоятельная электрическая станция».
Петербургский листок [1].
Не знаю, сон ли это был или ещё что, но я тоже увидел маму.
Столько лет не вспоминал.
Да ладно, её не стало, когда я совсем сопляком был, а потому и память моя о ней была отрывочной. Помнил запахи. Кухоньку какую-то, в которой не развернуться. Голос её, напевающий что-то. Запах молока и каши.
Помнил руки, которые слегка красноватые и шершавые, но всё равно самые волшебные руки.
Помнил…
Фотка у меня была, где я, Савка, в шортиках и рубашке стою рядом с женщиной… красивой? Хрен его знает. Главное, что фотку эту я хранил.
Только не сохранил.
А теперь вот резко так. Возвращение. Отмечаю его по запахам, открывать глаза лениво. Писк приборов. Ощущение пустоты и той же, вытащенной от Савки, безнадёги.
И потом вдруг резко — санки.
Деревянные. Каждая дощечка в свой цвет покрашена. Красный и зеленый. А самая крайняя — синяя. Потому что отломалась, но дядя Сеня, который в гости заглядывал, новую приладил. И теперь на санках снова можно ездить. Только сперва мама кладёт одеяло. И спинку проверяет несколько раз.
А потом уже вывозит санки во двор и помогает сесть.
На мне какая-то тяжеленная шуба, в которой не повернуться, и перехвачена ко всему платком серым, крест-накрест на груди. И я пыхчу, ворчу, а мама смеётся.
— Медвежонок, — говорит она. И усаживает. А сама берется за веревку и тянет, сперва осторожно, потому как санки проваливаются в снег, но потом мы выходим на утоптанную тропинку и она прибавляет шаг. Быстро.
И ещё быстрее.
И мы летим. Вдвоём. К горке. А потом уже я сжимаю обындевевшую верёвку и лечу с горки один. Санки переворачиваются, но так даже лучше. Писк. Визг. Крики какие-то… там мы не одни. Мама ловит, помогая выбраться из пушистого сугроба:
— Не замёрз?
Лицо у нее красивое. И сама она — лучшая.
Я мотаю головой.
— Ещё!
И мы вдвоём тянем санки в гору. А потом в голову мою приходит замечательная мысль:
— Садись, — говорю я ей. — Покатаю…
И она, уже наверху, садится. А я пробую сдвинуть санки с места, и снова пыхчу, на сей раз от понимания, что сил не хватит.
Злюсь.
А мама встаёт.
— Вырастешь, — говорит она. — Обязательно покатаешь!
И я вцепляюсь в эту мысль: вырасту и покатаю…
Твою ж…
Почему так? Тоской заразился? Она, дрянь, такая вот, заразная, куда там чуме. И хочется выть или орать, не от боли, а от того, что душа цепенеет. Теперь я чувствую её, отдельную от тела. Но вместо крика просто лежу, вперившись взглядом в потолок.
Думаю.
Надо… надо думать о деле.
Каком?
Здесь у меня всё или почти всё. А там… там Савке без психолога не выбраться. Такие мысли сами по себе не появляются. И сами по себе не уходят. Значит… значит, нужно как-то… что-то…
К Евдокии?
Она самая адекватная.
И рассказывать. Про Метельку. Мозыря… дерьмо, надежда, что Савка и вправду ценен… если я сдохну, он недолго проживёт. Он просто не хочет бороться.
Есть такие люди.
Или мамину смерть не пережил?
Я ведь… я ведь похорон и не помню. Помню больничке, в которой оказался. И что остригли налысо. И я всё ждал, когда же мама придёт. Пока кто-то из санитарок не рассказал правду. А я… я не поверил. Орал, что придумала она, что… даже с кулаками бросился, не зная, что ещё делать со страхом и гневом, которые смешались, спаялись воедино.
И потом не верил. Всё ждал.
И когда в приют угодил. И когда к папане моему меня повели. Работница была молодой, еще не задубела, вот и решила в нём совесть с ответственностью пробудить, меня перед ним поставивши. Или, может, жалость… я всё равно ждал маму. И ожидание переродилось в злость.
Но ведь и в тоску могло бы?
В понимание бессмысленности всего и вся?
Нет, в чужих мозгах так просто не разберешься. Но надо… надо будет что-то делать.
С этой мыслью я и отключился.
Странно, сон был спокойным, хотя в нём я отдавал отчёт, что это именно сон. Мелькали картинки, сменяя друг друга. Я даже не успевал понять, о чём они. Да и не больно пытался. Главное, проснулся я уже от голосов.
— … так разбудите его! — братец мой сорвался на визг. — Это совершеннейший беспредел…
— Где? — мне стало так интересно, что я и сам проснулся.
— Вот! А вы говорите, спит! — Викуша простёр руку, указывая на меня.
— Спал, — бормочу. — Пока ты не явился. Чего орёшь?
— Ты, Громов, окончательно сбрендил…
— Неправда, — я давлю зевок, обнаруживая, что клокотание в груди никуда не исчезло, а трубок и всякой хрени стало даже побольше, но мне это не мешает. И боли нет. — Меня недавно психиатры осматривали. И справка есть.
Викуша красный.
И злой.
Надо же, он умеет злиться.
— А тебе бы сердечко проверить, — советую совершенно искренне. — Как бы чего не приключилось. Вон, рожа пунцовая.
— Ты меня доконаешь… — он хватается рукой за грудь и медсестричка привстаёт. Снова незнакомая. Ну да и ладно.
— Садись, — говорю. — Водички вон попей. Очень помогает успокоится. И рассказывай, что у вас там приключилась.
Странно, но сейчас Викуша почти не вызывал во мне эмоций, кроме, пожалуй, удивления, что он и вправду мне родня.
Наполовину.
Что отец у нас общий. А он… он в мать пошёл. Наверное. Как и я. Просто матери разные. И мы тоже разные.
Отказываться Викуша не отказывается. Падает в кресло и со стоном вытягивает ноги.
— Твои люди избили моего сына!
— Да?
Это я что-то пропустил по ходу.
— Погоди… — я щёлкаю пальцами. — Этого, который Тимохи папаша?
— Отец! — возмущённо поправляет Викуша, но возмущение слегка наигранным кажется. — Да… он в больнице! С сотрясением мозга! И поверь, я это дело так не оставлю.
Точно пропустил.
— Впервые слышу. А за что?
Люди у меня, конечно, своеобразные, но вполне адекватные. Просто так бить не станут.
— Я… — Викуша вытаскивает из кармана склянку с таблетками, одну из которых суёт под язык. А ведь он тоже немолод и давно немолод. — Я это так не оставлю…
— Викентий, — для разнообразия называю его полным именем. — Ты вот яснее излагай. А то ни хрена не понятно.
— Он хотел… забрать мальчика… он имеет право… как отец… а то Тимофей постоянно предоставлен себе… она его бросает… с этими работами. С кем, спрашивается? С такой же… проституткой…
— Чего⁈
— А ты не знал? Эта милая девочка массажем подрабатывает!
— Так ты загнул, массаж, он разный бывает.
— Ага… ты мне рассказывай, какой он бывает… где массаж, там и проституция! И мой внук… вынужден расти в ужасающей обстановке разврата…
— Викуш, — перебиваю его, чувствуя острое желание дать в глаз. — Ты как-то раньше не особо переживал, где он там растёт. Аль ошибаюсь?
Молчание.
Сопение. И губа нижняя вперёд выдвигается. А я думаю, что это всё-таки важно, видеть людей, выражение их лиц. Самих их. И потому пристально, как никогда прежде, вглядываюсь в лицо братца.
Всё таки должно быть между нами сходство.
Хоть капля.
А лицо неприятное. Какое-то помятое, что ли, будто лепили его наспех, отсюда и кривоватая, пусть даже никогда её не ломали, переносица. И брови эти выдающиеся, слегка нависающие. Капризный чуть скошенный подбородок.
— Я не знал.
— А врать нехорошо, — отвечаю. — Нехорошо врать умирающим…
— Ты ещё нас всех переживёшь, — бурчит Викентий и вытаскивает платочек. — Я просто не лез в их дела… сами разберутся.
— Вот и разбирались бы сами и дальше.
— Мой сын в больнице!
— Жить будет?
— Будет. Но сотрясение — это серьёзно! Это… это недопустимо… и в конце концов, он имеет на ребенка такие же права.
— Что-то, — говорю, — поздно твой засранец о правах вспомнил. А уж об обязанностях, думаю, и вовсе не помышлял. Какой у него там долг по алиментам?
— Это… это не имеет значения!
— Ещё как имеет… чтоб предъявы кидать, сперва за собой дерьмо убрать нужно.
— Господи, ты же можешь разговаривать нормально! А не на этом своём блатном…
— Блатным я никогда не был.
Чистая правда.
Дядька Матвей воров крепко недолюбливал. И ведь главное, как-то у него получилось эту свою нелюбовь нам передать, а заодно чудесным образом втемяшить в головы, что мы — это не они. Хотя теперь понимаю, что разницы между нами вот никакой совершенно.
Но воров не люблю.
Чисто по старой памяти.
— Не важно… — Викуша как всегда отмахивается от того, чего не понимает и не желает понимать. — Главное, знай, мы будем подавать в суд! На определение место жительства ребенка с отцом!
— С тем отцом, который запёр мальца сюда и бросил его? Хрен знает с кем? А если б я окочурился в тот момент, каково бы мальчишке было? — вот теперь во мне просыпается злость. А ещё понимаю, что ею одною и был жив. Что она меня заставляла идти вперёд и выталкивала, вытаскивала из дерьма. Чтобы вогнать в другое. — Но вам же ж не важно. И не он вам нужен… решили, что я ему денег оставлю?
Тонкие губы Викуши поджимаются, а подбородок…
— Нам не нужны твои деньги!
Ну да. А я почти поверил.
— Он постоянно один… эта женщина работает, работает…
— И работает.
Моя мать тоже на работе пропадала.
— Она не занимается ребенком!
— Может, потому что некогда? Не думал, Викуша? Может, ей приходится впахивать, потому что твой гнойный сынок жмёт алименты, не говоря уже просто о том, чтоб ребенка содержать.
— Она разрушила семью!
— Ага… взяла и… погуливал? Вот прям как наш папаша, да? Только в отличие от твоей мамочки и моей, эта терпеть не стала. И ушла.
— Сама виновата…
— Дурак ты, Викуша. И сын у тебя дерьмо. Внук вот хороший мальчонка, но вам отдай, вы ж его испоганите, — мне надоедает этот разговор.
— Суд будет на нашей стороне. У неё нет жилья. Её доходы не сопоставимы…
— С доходами придурка, у которого нет денег на алименты? Что он там получает? На твоей фирмочке на четверть ставки работает, бедолажечка? А ты ему рисуешь зарплату… что? У меня свои источники.
И то, что я прикован к постели, ещё не значит, что я ничего знать не буду.
— С квартирой мы вопрос решим. А вздумаете нервы им тратить, я, Викуша, вспомню славные былые годы… — и в глаза ему смотрю. Глаза у Викуши блёклые, как у старой рыбины. И в них видится что-то такое, донельзя отвратительное.
И я скалюсь.
— Сейчас, конечно, не девяностые, но связи же… связи не тухнут… и исчезнет твой сынок со своими претензиями вместе. Знаешь, сколько народу до сих пор исчезает? Вот бесследно? Конечно, не как тогда, но тоже прилично. Так что подумайте, надо ли оно вам?
— Ты… ты… — он опять тянется к груди. — Да как ты…
— Вали, Викуша… и донеси до своего ублюдка, что больничка — это так, намёки… и что лучше бы им внять. Так оно… проще будет. Для всех.
Викуша и уходит.
А я пытаюсь вернуться. Туда. К Савке. И не отпускает беспокойство, страх, что эту его тоску словами не отгонишь, и что она Савку сожрёт, что ничего-то я не сделаю…
…мы поём. Голос у Савки тоненький и нервный, но он старается. И я выдыхаю. Живой. Целый. Вон выводит старательно «Боже, царя храни», как и все-то, кого батюшка Афанасий отобрал для хора и ежегодного выступления.
Каким чудом в число их мы с Савкой угодили, не знаю.
Но поём.
Савка цел. Вроде спокоен. Даже радостен, хотя не понять с чего.
— Стараемся, отроки, стараемся.
Сегодня батюшка Афанасий не в рясе, но в коричневых портах и такой же рубахе. На поясе висит сумка с инструментом, да и выглядит он как-то слишком уж непривычно.
— Метелька, поганец, если думаешь, что не слышу, как ты пищишь и не вижу, что фиги крутишь, ошибаешься! — он грозит кулаком, в котором молоток зажат. — От же ж придумали… поездку… поздравительную…
Он ворчит и ходит по классу, выглядывая неправильности.
А мы поём.
Про «Боже, царя храни».
Стараемся.
Выходит так себе, потому как поём громко, но не всегда вместе. Кто-то спешит, кто-то тянет, и в итоге внятная песня превращается в этакое многоголосое мычание.
— Хватит… не доводите до греха, — батюшка Афанасий прерывает пение. А мы выдыхаем, причём не только мы с Савкой.
— Давно? — спрашиваю шёпотом, хотя меня, кроме него, никто не слышит.
— Второй час как… и день тоже второй. Намедни Евдокия Путятична из города вернулась. Сказала, что к нам приедет государева сестра, с визитом и подарками.
Понятно. И срочно понадобилось эту самую сестру впечатлить.
— Значится, так… — суровый вздор батюшки Афанасия скользит по сомкнутым рядам. — Завтра чтоб вели себя, как подобает чадам достойным… чтоб никто не смел баловаться!
Кто-то в сомкнутых рядах хрюкнул, а с другой стороны отозвались кошачьим истошным мявом.
— Чтоб вас… — батюшка Афанасий устало на парту опёрся. — Не отроки, а наказание Господне. Будь моя воля, я б вас всех в церкви и оставил. Запер, чтоб молились за здоровье Государя нашего, да Евдокия Путятична добрая. Но не хотите так, то иначе подумайте. Явится вот Ея Высочество. С дамами придворными, со свитою всякою разною. И что она увидит?
Молчание.
— Ваши неблагостные рожи и наглость, которая, конечно, её не оскорбит.
— Почему? — пискнул кто-то.
— А потому что, Бальминов, оскорбить может равный. Вот ты ж не оскорбишься на собаку, ежели она тебе в кровать нассыт? Вы же в её глазах даже не собаки… мурашки, которые сегодня есть, а завтра сгинули.
Савке стало обидно, потому что чувствовать себя мурашкой он не захотел.
— Её высочество как прибудут, так и отбудут. И выкинут наш убогий приют из головы, но вот иные, кто из городских, те будут поближе, чином пониже.
— И чего? Оскорбятся?
— Не на вас. Скорее уж сочтут, что ваши выходки кидают тень на них и положение их. И уж постараются донести своё неудовольствие до Евдокии Путятичны. Скажем, урезав квоты на поступление. Или и вовсе закрыв. Поставят вам в дела штампы о неблагонадёжности, а самых бойких, Метелька, и вовсе возьмут под пригляд. Надо оно вам?
Стало тихо.
Что за штампы такие?
— А то и вышние классы при приюте закрыть могут. Евдокия Путятична шесть лет добивалась права на открытие их. Чтоб у вас, безмозглых отроков, хоть какой-то шанс появился. Чтоб не справка была на руках о низшей грамотности, а какой-никакой диплом.
Не очень понимаю, хотя общий смысл улавливаю.
— А с её дипломом даже не в реальное училище поступить можно, но в настоящую гимназию. Чай, у ней договорённости с купцами на стипендию[2] имеются. Пока имеются… вы-то пока не очень разумеете. Да и в науках не сказать, чтоб прилежны. Малы и глупы. Но постарайтесь понять. Даже на тех же фабриках, где вы в конечном итоге окажетесь…
А он в нас верит, однако.
— … одно дело рабочим стоять и другое — в мастера выбиться. Или вон дальше… на фабриках ведь и учётчики нужны, и конторские. Умных да образованных ценят, берегут.
Стало не то, чтобы тихо, скорее уж приспокоились. Хотя… подозреваю не от того, что прониклись речью, скорее уж притомились. Три часа петь.
— И платят им не в пример больше. А уж с протекцией, так и вовсе выбор будет, куда податься…
Батюшка Афанасий поднялся.
— И ратуя за ваше будущее, Евдокия Путятична искренне желает впечатлить княжну… квоты же, как сузить, так и расширить можно. А ещё получить особые стипендии, от Её Высочества. Там и свитские подтянутся, ибо каждому себя в глазах государевой сестры показать охота.
Вот тут верю полностью.
— Но ежели вам сии аргументы не понятны, приведу другой, — произнёс он с тяжким вздохом. — Того, кто поганый свой рот раззявит не чтоб Государя восславить или Господа нашего…
Батюшка перекрестился.
— … но для речей дурных, хулительных или же вовсе нечеловеческих, того я самолично на покаяние возьму. И каяться заставлю так…
Вот теперь прониклись.
К покаяниям батюшка Афанасий относился серьёзно.
— А теперь, отроки, вы ужинать отправитесь, там-то и продолжим… три дня… три дня всего! Кто ж так делает… тут же ж и стены обновить надо, а то пооблупились все…
Его ворчание сопровождало по пути в столовую, перемежаясь с тихой вовсе несмиренной руганью, которая случалась, когда взгляд отца Афанасия цеплялся за очередную примету неустройства.
В столовой рядом с Савкой плюхнулся Метелька и толкнул локтем.
— Будешь? — шепотом поинтересовался он и сунул в руку что-то мягкое.
Булка?
— Спасибо, — ответил Савка и булку спрятал за пазуху.
— Тут это… — Метелька подвинул к себе миску. На обед дали пустые шти из капусты да зелёной травы, чуть заправленные топлёным жиром, да по ломтю влажноватого ржаного хлеба. — Дело есть. Поговорим?
Савка кивнул.
— Тогда после. Федор нас на конюшни спровадит, вроде как чтоб не мешалися, а там уже…
Метелька, разом успокоившись, заработал ложкой. Суп был жидким и пресным. Среди кусков зелени попадались кусочки картофеля и даже какой-то крупы. Савка тоже ел. Но как-то через силу, словно нехотя. И это тоже было неправильно. Да и Метелька заприметил.
— Зорька опять заворовалась, — сказал он. — Тебе бы мясца. В мясе самая сила… Ничего, вот в город выйдем…
И осекся
А Савка только и сумел, что кивнуть. Я же ощутил, насколько ему всё равно.
[1] Вполне реальная заметка из указанной газеты за 2 апреля 1899 г.
[2] Довольно большое количество одарённых учеников поступали в гимназии по таким вот стипендиям, которые выделялись купцами или дворянами.