Еще до этой знаменитой встречи 13 апреля обе женщины – и великая княгиня, и императрица – знали, что она навсегда определит их отношения. Каждая со своей стороны заранее подбирала для себя самые убедительные аргументы и возражения на любой случай, думала, как ей, если понадобится, дать отпор или, наоборот, оправдаться. Наделенная неограниченной властью Елизавета, тем не менее, понимала, что невестка – тридцатилетняя, с гладкой кожей, с безупречными зубами – превосходит ее молодостью, красотой и грацией. Царицу бесило, что сейчас, когда ей перевалило за пятьдесят и она стала жирной, как гусыня, единственным соблазном для мужчин и осталась ее власть. Точнее – ее титул. И внезапно соперничество двух политических фигур превратилось в соперничество двух женщин. Возраст давал фору Екатерине, положение в обществе – Елизавете. Для того чтобы доказать просительнице свое превосходство, императрица решила заставить ту ждать в прихожей как можно дольше – пусть потомится, пусть понервничает, пусть потеряет свою привлекательность, такая она уже никого не соблазнит! Аудиенция была назначена на десять часов вечера, но Елизавета распорядилась впустить к себе в гостиную Ее Высочество только в половине второго ночи. А для того, чтобы заполучить свидетелей урока, который она была намерена преподать своей невестке, Елизавета попросила Александра Шувалова, своего любовника Ивана Шувалова и даже великого князя Петра, мужа «обвиняемой», спрятаться за большими ширмами и ни в коем случае не шевелиться. Алексей Разумовский, ее официальный возлюбленный, «память чувств Ее Величества», не был приглашен при организации этой странной семейной засады только потому, что с некоторых пор стало заметно: звезда его на любовном небосклоне императрицы бледнеет, если не угасает, а стало быть, он должен «в главном» уступить площадку более живым и бодрым новичкам. И, значит, «дело Екатерины и Петра» не входит отныне в его компетенцию. Елизавета считала это свидание решающим, она со скрупулезностью опытного антрепренера продумывала мельчайшие детали будущего спектакля. В комнате царил полумрак, горело лишь несколько свечей – таким образом подчеркивался тревожный характер этой встречи двух женщин наедине.
На золотом блюде императрица разложила улики: несколько писем великой княгини, обнаруженных у Апраксина и у Бестужева. Вещественные доказательства должны были сразу смутить интриганку, заставить ее растеряться.
Но все произошло отнюдь не так, как мнилось императрице. Едва переступив порог, Екатерина бросилась на колени и, заламывая руки, стала излагать Елизавете Петровне свои горести. Между двумя приступами рыданий она сообщила, что никто при дворе ее не любит, никто не понимает, что ее муж всегда готов невесть что придумать, лишь бы унизить ее публично. Молодая женщина заклинала Ее Величество позволить ей уехать на родину. А когда царица напомнила, что долг матери – оставаться со своими детьми, все еще плача и вздыхая, ответила: «Мои дети на ваших руках, и ничего не может быть лучше!» Этот ответ попал в самую чувствительную точку: таким образом невестка признала за Елизаветой талант воспитательницы и защитницы, и царица, растрогавшись, помогла невестке подняться, нежно упрекая в том, что та позабыла обо всех знаках внимания и даже любви, которые «тетушка» ей когда-то расточала. «Господь свидетель, как я плакала, когда вы были больны, – сказала она. – Если бы я не любила вас, то не оставила бы здесь […]! Но вы слишком горды! Вы думаете, будто умнее всех!» Услышав эти слова и пренебрегши всеми полученными им наставлениями, Петр выскочил из своего убежища и закричал:
– Она чудовищно зла и упряма!
– Вы сейчас говорите о себе! – отпарировала Екатерина. – Мне весьма приятно сказать вам при Ее Величестве, что действительно я злюсь на вас, когда вы советуете мне творить несправедливость, и стала упрямой с тех пор, как убедилась: моя любезность не даст мне ничего, кроме вашей неприязни!
Спор грозил превратиться в обычную семейную сцену, и Елизавета остановила его. Внезапно, пусть и ненадолго, императрица забыла, что женщина, считающая себя жертвой общественного мнения, на самом деле неверная жена и интриганка. Попытавшись успокоиться и не потерять величия, она перешла в атаку и произнесла, указав на письма, разложенные по золотому подносу:
– Как вы решились отдавать приказы фельдмаршалу Апраксину?
– Я же просто молила его исполнять ваши собственные приказы! – прошептала Екатерина.
– Бестужев говорит, что есть много других писем!
– Если Бестужев так говорит, значит, он лжет!
– Отлично, раз он лжет, я прикажу подвергнуть его пыткам! – воскликнула Елизавета, бросив на невестку убийственный взгляд.
Но Екатерина и бровью не повела – так, словно в первом поединке с царицей обрела всю свою уверенность. Зато Елизавета вдруг почувствовала, что проиграла этот допрос. Чтобы расшатавшиеся нервы больше не донимали ее, она принялась шагать взад-вперед по комнате. Петр воспользовался передышкой в разговоре, чтобы огласить список злодеяний супруги. Возмущенная обвинениями этого ублюдка, ее племянника, императрица стала внутренне оправдывать невестку, которую сама же и приговорила несколько минут назад. Ревность к чересчур, по сравнению с ней самой, юному и чересчур соблазнительному созданию уступила место чему-то вроде женской солидарности, несмотря на разницу поколений. Улучив подходящий момент, Елизавета коротко и сухо приказала великому князю замолчать. Потом приблизилась к Екатерине и шепнула ей прямо в ухо:
– Мне еще многое нужно сказать вам, но я не хочу еще больше поссорить вас [с вашим мужем]!
– Я тоже – отвечала Екатерина, – не могу говорить, как бы ни было сильно желание открыть вам мою душу и мое сердце![66]
На этот раз от волнения слезы выступили на глаза у императрицы, а не у ее гостьи. Отпустив Екатерину и великого князя и оставшись наедине с Александром Шуваловым, который, в свою очередь, вышел из-за ширмы, Елизавета долго молчала. Шувалов вглядывался в лицо императрицы, пытаясь понять, о чем она думает. Спустя некоторое время царица отправила Александра к великой княгине со сверхсекретной миссией: ему следовало просить Екатерину больше не печалиться без всякой причины, ибо государыня намерена ее вскоре пригласить на «настоящее свидание наедине».
Такое свидание действительно имело место, оно проходило в глубокой тайне от всех, и оно позволило обеим женщинам наконец объясниться начистоту. Возможно, императрица потребовала, чтобы невестка посвятила ее в подробности своей связи с Сергеем Салтыковым и Станиславом Понятовским, чтобы убедиться наверняка, кому обязаны своим появлением на свет Павел и Анна; возможно, Елизавете хотелось узнать детали сожительства Петра с этой ужасной Воронцовой; возможно, ей хотелось иметь новые доказательства некомпетентности Апраксина или предательства Бестужева, как знать… В любом случае, полученные ею ответы, видимо, свели ее гнев на нет окончательно, потому что на следующий день она позволила невестке приходить в императорское крыло дворца, чтобы видеться там с детьми. Во время этих встреч Екатерина смогла убедиться, насколько хорошо содержат и воспитывают ее ангелочков вдали от родителей.
Добившись этого перемирия, великая княгиня отказалась от своего отчаянного проекта оставить Санкт-Петербург и вернуться в Цербст, к родным. Процесс Бестужева кончился ничем – не хватило доказательств, к тому же умер главный свидетель – фельдмаршал Апраксин. Как и положено, несмотря ни на что, в наказание за множество гнусных преступлений Алексея Бестужева сослали, но не в Сибирь, а на его собственные земли, где он жил в полном достатке. В результате всей этой юридической перебранки победителем стал один лишь Михаил Воронцов, которому преподнесли как дар пост канцлера, на котором он заменил потерявшего государеву милость Алексея Бестужева. За спиной нового высокого сановника Шуазель, высокий сановник Франции по иностранным делам, праздновал и свой личный успех. Он знал, что франкофильские предпочтения Воронцова помогут ему, причем совершенно естественным образом, завоевать Екатерину, а может быть, даже и Елизавету, обратив их деятельность на пользу Людовику XV. Что касается Екатерины, он не промахнулся: все, что не отвечало вкусам ее мужа, представлялось ей привлекательным; что касается Елизаветы, такой уверенности в победе у француза не было. Уж слишком российская императрица хотела сохранить свободу суждений, слишком хотела повиноваться только собственному инстинкту. Впрочем, и успехи русской армии стали теперь соответствовать ее чаяниям.
Более решительный, чем Апраксин, генерал Фермор захватил Кенигсберг. Впрочем, так как прусский король не будет спокойно дожидаться соединения русских войск с австрийскими и первые, как бы ни спешили, не придут в назначенное место до начала кампании, то не лучше ли назначить такое место, где русский корпус сделал бы диверсию прусскому королю чувствительнее, следовательно, для императрицы-королевы полезнее. Это именно может быть сделано в Силезии или ниже, у Франкфурта-на-Одере; тогда, во-первых, поход сильно бы сократился; во-вторых, прусский король до последней минуты не знал бы, куда идет вспомогательный корпус; в-третьих, генерал Фермор, занявши Пруссию, будет распространять свои операции до Померании, чтоб подкрепить операцию шведской армии; генерал Броун, имея уже теперь указ подвинуться до Вислы, может еще прежде проникнуть в самую Бранденбургию, а если бы и третий корпус Салтыкова, устремляясь на Бреславль или Глогау, был с ними в равной линии, то прусский король непременно был бы приведен в смущение. <…> Между тем от 3 января получено известие о занятии Фермором города Тильзита и Кукернезена. Русское войско вступило в Пруссию пятью колоннами под начальством генералов Салтыкова 2-го, Рязанова, графа Румянцева, принца Любомирского, Панина и Леонтьева. 10 числа, когда Фермор был в городе Лабио, приехали к нему депутаты от главного города Пруссии – Кенигсберга с просьбою принять их в покровительство императрицы с сохранением привилегий, и на другой день русское войско вступило в Кенигсберг и встречено было колокольным звоном по всему городу, по башням играли в трубы и литавры, мещане стояли впереди и отдавали честь ружьем. Фермор был назначен генерал-губернатором королевства Прусского. В Вене очень радовались занятию прусских земель русскими войсками, но сейчас же и высказали беспокойство. <…> Наступил май, время приступать к решительным действиям, и венский двор забил тревогу. «Общие неприятели, – писала Мария-Терезия Эстергази, – продолжают обнадеживать, что русская армия и в нынешнюю кампанию ничего существенного не предпримет, потому что она малолюдна и претерпевает такой недостаток в деньгах, что нечего и думать об учреждении магазинов, покупке фуража и доставлении прочих военных потребностей. Таким образом, лучшее время для военных операций минет бесплодно». На сообщение этих опасений Эстергази отвечал: «Если обстоятельства не позволяли нам до сих пор столько в пользу союзников наших сделать, сколько бы мы желали, то можно, однако, сказать правду, что мы сделали все то, что сделать могли».
Осадил Кюстрин (Kustrin), вошел в Померанию.
Но все-таки остановился под Цорндорфом, где состоялась битва с таким неясным финалом, что обе стороны говорили о своей победе. Однако поражение французов во главе с графом де Клермоном на Рейне, у Крефельда (Crefeld) несколько умерило оптимизм императрицы. Правда, опыт подсказывал ей, что без непредвиденных случаев такого рода не бывает никакой войны и что для России последствия могут быть куда более тяжелыми, если она станет опускать руки при малейшей неудаче на фронте. Подозревая, что ее союзники куда менее тверды в своих боевых намерениях, Елизавета заявила даже послу Австрии графу Эстергази: «Я не скоро решаюсь на что-нибудь, но если я уже раз решилась, то не изменю моего решения. Я буду вместе с союзниками продолжать войну, если бы даже я принуждена была продать половину моих платьев и бриллиантов».
Если верить донесениям, которые императрица получала с театра военных действий, такой патриотический дух был свойствен там всем – от простого солдата до фельдмаршала. Зато во дворце мнения были обозначены не так четко. В некоторых кругах, особенно близких к посольствам, считалось хорошим тоном высказывать в этом отношении определенную независимость, квалифицируя ее в качестве «сориентированной на Европу». Доносившееся из европейских столиц эхо, неутихавшее стремление породнить знатные дома, элегантность и лишенный привычной жесткости способ существования на стыке многих границ вынуждали иных придворных высмеивать тех, кто выносил приговор любому решению любой проблемы, если оно не было чисто русским. Великий князь Петр Федорович по-прежнему оставался в первых рядах приверженцев Фридриха II, впрочем, он этого и не скрывал. Поговаривали, будто Петр при посредничестве нового, сменившего Уильямса, посла Англии в Санкт-Петербурге Джорджа Кейта тайно доносит прусскому королю обо всем, что говорилось на военном совете, собираемом царицей, но Елизавете не верилось, что племянник берет деньги за предательство. Зато ей потихоньку сообщили, что Кейт получил от своего министра Питта, также буквально молившегося на прусского короля, указание побудить великого князя к тому, чтобы он использовал все свое влияние на императрицу, имея целью спасти Фридриха II от полного поражения. Кроме того, в свое время германофилы могли рассчитывать и на поддержку Екатерины, и на помощь Понятовского. И только после откровенного разговора с невесткой Елизавета Петровна смогла поверить, что совершенно подчинила ее своей воле. Замкнувшись в себе, зациклившись на своих любовных переживаниях, молодая женщина отныне не была способна уже ни к чему – только плакать да мечтать. С тех пор как Екатерина добровольно отошла в сторонку, она перестала представлять собой какой-либо интерес в международном плане. Чтобы сделать ее совсем уж неопасной и безобидной, императрица поручила Станиславу Понятовскому миссию за границей с целью окончательно и навсегда разлучить его с любовницей. Приказывая ему начать оформление бумаг, Ее Величество ясно дала понять, что новое появление поляка в Санкт-Петербурге крайне нежелательно.
Полностью обезоружив невестку, императрица подумала, что осталось сделать еще кое-что: победить теперь и противника куда более ненавистного – Фридриха II. Прусский король раздражал ее не только тем, что противился ее собственной политике, но еще и потому, что ему удалось завоевать сердца слишком уж большого числа русских, ослепленных его дерзостью и его мишурной выспренностью. К счастью, Мария-Терезия проявляла вроде бы готовность поступать столь же решительно, как она сама, в деле разрушения германской гегемонии, а Людовик XV, которым, по слухам, управляла маркиза де Помпадур, уже сейчас укреплял свои вооруженные силы, чтобы бросить войска в бой с армией Фридриха II.
Заключенный 30 декабря 1759 года третий Версальский договор стал не простым обновлением второго, но и гарантировал Австрии реституцию всех территорий, занятых во время предыдущих кампаний. Здесь, думала Елизавета Петровна, есть все для того, чтобы оживить угасающую энергию в рядах союзников. Параллельно с тем, как развивалась эта официальная международная программа, русская императрица – почти с юношеским пылом, а ведь ей уже было за пятьдесят! – поддерживала дружескую переписку с французским королем. Конечно, тексты писем обоих монархов были нанесены на бумагу их секретарями, но царице было приятно думать, что послания к ней Людовика были продиктованы им лично и что выраженная там забота – хороший знак: он, как прежде, как когда-то, столь же изысканно за нею ухаживает… Вот же доказательство: Елизавета страдает от открытых ран на ногах – и его сочувствие простирается до того, что он отправляет к ней своего личного хирурга, доктора Пуассонье!
Однако столь почетной командировкой Пуассонье был обязан вовсе не своему искусству владеть скальпелем или прописывать королю хорошие лекарства, нет, – уважения короля доктор добился способностью улавливать нужную информацию и плести интриги! Взявшись за выполнение этой секретной миссии, лекарь сразу же поступил в распоряжение маркиза де Лопиталя как тайный агент. Посол рассчитывал на то, что, облегчив страдания царицы лечением язв, доктор одновременно и избавит ее от всякого рода сомнений. Чем один врач хуже другого? Почему бы Пуассонье не стать при Елизавете вторым Лестоком?
Но, как бы Елизавета Петровна ни доверяла Пуассонье как лекарю, она сильно колебалась, стоит ли вот так же доверять ему руководство ее политическими решениями. Узнав о новом французском проекте, в соответствии с которым русский экспедиционный корпус должен был высадиться в Шотландии и атаковать англичан на родной их земле, в то время как французскому флоту назначено было свести счеты с противником в морском бою, Елизавета Петровна сочла этот план чересчур дерзким и предпочла ограничиться сражениями с прусской армией на суше. К несчастью, генерал Фермор оказался еще менее «мобилен», чем покойный фельдмаршал Апраксин. Вместо того чтобы стремительно нападать, он буксовал на границе Богемии в ожидании прихода гипотетического подкрепления с австрийской стороны. Выведенная из себя этим топтанием на месте, Елизавета отправила Фермора в отставку и заменила его Петром Салтыковым, старым генералом, сделавшим карьеру и прослужившим всю жизнь в малороссийской ландмилиции. Известный своей застенчивостью и скромностью, хилый с виду и всегда одетый в белый ландмилицейский мундир, которым чрезвычайно гордился, Петр Салтыков был только что не встречен войсками в штыки. Над ним смеялись, стоило ему отвернуться, его называли «курочкой». Однако «курочка» почти сразу же по приезде доказала, что она отличается воинственностью большей, чем иной боевой петух. Воспользовавшись тактической ошибкой Фридриха II, Петр Салтыков смело направился к Франкфурту, где встретился на Одере с австрийским полком генерала Гедеона де Лаудона. Едва они образуют единое соединение, дорога на Берлин будет открыта.
Предупрежденный о нависшей над его столицей угрозе, Фридрих II поспешно вернулся из Саксонии и, уже в Берлине узнав от своих шпионов о разразившейся в стане противника ссоре между русским Салтыковым и австрийцем Лаудоном, решил использовать ее, чтобы начать неожиданную и стремительную атаку на врага. Прусский король полагал, что эта атака окончательно решит исход кампании. Ночью 10 августа его войска форсировали Одер и внезапно напали на русских, окопавшихся в Кунерсдорфе. Однако медлительность пруссаков позволила войскам Лаудона и Салтыкова реорганизоваться, сведя тем самым неожиданность к нулю. Однако битва оказалась столь жестокой и хаотичной, что Салтыков – в истинно театральном порыве – бросился прямо перед солдатами на колени и стал молить «воинского Бога» послать им победу. На самом деле все решила русская артиллерия, оставшаяся неприкосновенной при повторяющихся атаках врага. 13 августа сначала прусскую пехоту, а за ней и кавалерию разбили выстрелами из пушек. Выживших пруссаков охватила паника. Вскоре из сорока восьми тысяч человек, находившихся под началом Фридриха II, осталось всего три тысячи. К тому же и эта истощенная, деморализованная орда была пригодна только для того, чтобы отступать, прикрывая арьергард. Совершенно подавленный исходом боя Фридрих II написал своему брату: «Я не переживу этого; последствия этого дела ужаснее, чем оно само. У меня нет средств к спасению… Мне кажется, все погибло… Я не переживу потери моей родины. Прощай навсегда». А Петр Салтыков, посылая царице отчет об этой победе, показал себя куда как более сдержанным. «Вашему Императорскому Величеству не следует удивляться нашим потерям, ибо Вы знаете, что король Пруссии заставляет дорого платить за свои поражения, – писал он. – Еще одна победа, подобная этой, Ваше Величество, и я принужден буду, за отсутствием гонцов, с посохом в руке сам отправиться в Санкт-Петербург». По повелению абсолютно убежденной в исходе войны Елизаветы на этот раз состоялся «настоящий благодарственный молебен», а маркизу де Лопиталю она заявила: «Каждый хороший русский должен быть хорошим французом, а каждый хороший француз должен быть хорошим русским». Императрица отблагодарила «курочку», старика Салтыкова, за высокие воинские достижения, одарив его чином фельдмаршала. И что же? Он внезапно впал в спячку от царской милости? Вместо того чтобы преследовать отступающего врага, Салтыков почил на лаврах! Да и вся Россия, казалось, оцепенела в счастливом восторге от одной мысли о том, что ей удалось обратить в бегство такого грозного военачальника, как Фридрих II.
А в Петербурге тем временем, оправившись от короткого приступа отчаяния, великий князь Петр Федорович снова поверил в германское чудо. Что же до Елизаветы, она, оглушенная церковным пением, артиллерийскими залпами, перезвоном колоколов и поздравлениями дипломатов, наслаждалась возможностью хотя бы некоторое время поразмышлять. После припадка боевого настроя к ней постепенно возвращалась способность мыслить разумно. И первым же доводом рассудка стал такой: ну, и что случится, если, получив хорошую взбучку, Фридрих посидит еще немного на своем троне? Разве самое главное не в том состоит, чтобы заключить приемлемое для всех сторон соглашение? Увы! Похоже, Франция, совсем недавно весьма расположенная слушать сетования русской царицы, сейчас вернулась к своей протекционистской политике и теперь уже не хочет позволить этой царице делать все, что ей угодно, в Восточной Пруссии и Польше. Можно подумать, Людовик XV со своими советниками, так долго требовавшие ее поддержки в борьбе с Пруссией и Англией, нынче стали бояться: а вдруг после такой победы она займет чересчур важное место в европейских играх? Назначенный на смену болезненному, одряхлевшему, да и вообще отслужившему свое маркизу Лопиталю молодой барон де Бретейль, весь такой вдохновенный, резвый и элегантный, прибыл на берега Невы. Герцог де Шуазель поручил ему убедить императрицу, что ей следует помедлить с военными операциями, чтобы «не увеличивать затруднений» короля Пруссии. И тогда, мол, можно будет спокойно заключить мир. По крайней мере, именно так воспринимали намерения французского посланника в окружении Елизаветы. А она удивлялась призывам к умеренности в то время, когда следовало, по ее мнению, делить добычу. Когда австрийский посол Эстергази, говоря, что действует во имя австро-российского союза, принялся обвинять генерала Петра Семеновича Салтыкова в том, что тот тянет время и тем самым играет на руку Англии, которая, вполне возможно, оплачивает его медлительность, императрица, покраснев от возмущения, выкрикнула ему в лицо: «Мы никогда не даем слова, которого не смогли бы сдержать! […] И я никогда не позволю, чтобы слава, купленная ценою крови наших подданных, была замарана каким бы то ни было подозрением в злонамеренности или непорядочности!» И действительно, к концу третьего года этой бестолковой войны она имела право думать, что Россия во всей коалиции – единственная из держав, которая готова принести любые жертвы, лишь бы добиться капитуляции Пруссии. Алексей Разумовский поддерживал ее в непреклонности. И он тоже никогда не терял веры в военное и моральное превосходство своей родины. Однако в момент, когда нужно было принять решение, стоит или нет посылать русские войска в жерло кровавой битвы, Елизавета обращалась за советом не к старому своему любовнику Алексею Разумовскому, не к сегодняшнему фавориту Ивану Шувалову, такому мудрому и образованному, не к чересчур осторожному и чересчур изворотливому канцлеру Михаилу Воронцову – она мысленно советовалась со своим отцом, с Петром Великим, непосильное бремя памяти о котором она несла в течение всей жизни. Именно о нем она думала, когда на устроенных 1 января 1760 года новогодних торжествах публично пожелала, чтобы ее армия показала себя «более удалой и отважной», ибо это заставит Фридриха II встать на колени. А в вознаграждение за это неимоверное усилие просила у тех, с кем вела мирные переговоры, только передачу России во владение завоеванной ею к тому времени, при условии ведения совместных военных действий с Австрией, Восточной Пруссии с правом обменять ее у Польши, сохраняющей по необходимости подобие автономии, на другую область.[67] Это последнее обстоятельство, по мнению Елизаветы, должно было избавить Людовика XV от всяких сомнений.
Король Франции надеялся на то, что барон Бретейль поможет стареющему маркизу Лопиталю в подготовке столь непростых переговоров. И надеялся при этом отнюдь не на дипломатический опыт барона, которому было доверено убедить царицу, а на мужскую привлекательность этого двадцатисемилетнего красавца – ведь до сих пор перед ним не могла устоять ни одна женщина. Но Елизавета и сама была не промах: она очень быстро разгадала игру, навязываемую ей лжепоклонником ее славы. Впрочем, наблюдая за маневрами Бретейля, поняла она и другое: на самом деле молодой человек обольщал вовсе не ее и вовсе не ее хотел использовать в интересах Франции – вся его энергия была направлена на великую княгиню. Стремясь завоевать доверие Екатерины и добиться от нее милостей, Бретейль предложил выбор: либо она дозволит барону самому любить ее так, как умеет любить только француз; либо – пусть только слово скажет! – он добьется, чтобы императрица вернула Станислава Понятовского, сосланного в эту его скучную Польшу. А рассуждал он при этом так: стоит ему выполнить хоть одно из этих пожеланий, а лучше – оба, что принесло бы вдвое больше удовольствия, – признательность Екатерины Алексеевны к Франции будет настолько велика, что она уже не сможет ни в чем ему отказать. Момент для атаки обаянием на великую княгиню был выбран более чем удачно: молодая женщина только что перенесла, один за другим, два тяжелых удара – смерть дочери, маленькой Анны,[68] и недавнюю кончину в Париже матери, принцессы Цербстской. Однако, несмотря на этот двойной траур, было похоже, что Екатерина преодолела наконец депрессию, терзавшую ее долгие годы. Более того – она уже не испытывала потребности ни в том, чтобы возобновить связь с кем-то из прежних любовников, ни в том, чтобы завести нового, пусть даже и француза.
В самом деле, великая княгиня не стала дожидаться барона для того, чтобы найти преемника тем мужчинам, которые некогда удовлетворяли ее. Новый избранник Екатерины отличался тем, что был русским до мозга костей, а кроме того – высоким, атлетически сложенным, красивым парнем. Живой, развязный, по уши в долгах, известный своими дерзкими выходками, готовый на любые безумства ради того, чтобы защитить свою подругу, Григорий Орлов (а его звали именно так) вместе со своими четырьмя братьями служил в императорской гвардии. Преданность традициям полка усиливала в нем отвращение к великому князю Петру Федоровичу, который славился презрением к русской армии и ее военачальникам. Одна мысль о том, что этот фигляр, нацепивший голштинский мундир и объявляющий себя соперником Фридриха II, является наследником российского престола, пробуждала у Орлова осознание своего морального долга: защитить великую княгиню от безумных поползновений ее супруга. А Елизавета, хотя и была измучена болезнями, излишествами в еде и алкоголе, политическими проблемами, хотя возраст давал о себе знать, тем не менее, со смешанным чувством неодобрения и зависти следила за новыми авантюрами невестки. Впрочем, неодобрения было куда меньше, потому что, по мнению Елизаветы, великий князь Петр, изменявший России с Пруссией, тысячу раз заслужил измену жены. Вот только императрица опасалась, что, ускоряя ход событий, Екатерина помешает осуществлению самого дорогого ее сердцу плана: мирной передачи власти через голову Петра его сыну, маленькому Павлу и совету регентов при нем. Конечно, Елизавета могла бы и сразу, прямо сейчас объявить об этих переменах в династическом порядке, но ведь это немедленно привело бы к сведению счетов между соперничающими группировками, к внутрисемейным мятежам, а может, и хуже – вылилось бы на улицы… Не лучше ли оставить все как есть и позволить событиям развиваться своим чередом? Торопиться некуда, с головой у Ее Величества все в порядке, несколько лет жизни впереди у нее наверняка еще есть, страна в ней нуждается, и подданные не поймут, с чего бы она вдруг бросила все текущие дела и занялась улаживанием дел с наследованием престола.
Словно бы в поддержку желания Елизаветы Петровны сохранить status quo,[69]«конференция», этот высший политический совет, созданный по ее инициативе, приняла решение о том, чтобы союзнические армии двинулись на Берлин. Между тем фельдмаршал Салтыков был болен, а генерал Фермор без него не решался начать операцию подобного масштаба. И тогда, оставив Фермора с его колебаниями в стороне, русский генерал Тотлебен бросил экспедиционный корпус в направлении прусской столицы, захватив неприятеля врасплох, ворвался в город и добился капитуляции. Хотя этот «наскок» и был слишком скорым и чересчур плохо выполненным для того, чтобы получить полную, касающуюся всей территории Германии, капитуляцию Фридриха II, король находился теперь в достаточном смятении для того, чтобы можно было начинать с ним плодотворные переговоры. Как полагала Елизавета, при подобном стечении обстоятельств Франции следовало бы подать пример твердости. Иван Шувалов был настолько уверен, что так и будет, что его любовница, смеясь, сказала о нем, будто он француз почище любого француза по происхождению. С другой стороны, императрица верила сведениям о том, что Екатерина любезничает с бароном де Бретейлем исключительно до тех пор, пока политика его страны не слишком вступает в противоречие с интересами России. Ведь этот самый Бретейль, повинуясь указаниям своего начальника, графа Шуазеля, предупредил царицу, что Людовик XV будет весьма признателен, если Ее Величество согласится пожертвовать «своими личными интересами во имя общего дела». Короче, от нее требовалось подчиниться необходимости компромисса. Но, несмотря на болезнь, вынуждавшую ее проводить время в четырех стенах, Елизавета отказывалась выпустить из рук добычу, не добившись гарантий того, что получит причитающееся.
По ее мнению, продление перемирия будет на руку Фридриху II. Такой, каким она его знает, он не упустит возможности, воспользовавшись временным прекращением военных действий, восстановить свою армию, сделав ее способной побеждать в новых боях. Иными словами, из-за внезапно оживших подозрительности и мстительности императрица закусила удила. На краю могилы она все еще желала, чтобы Россия жила после нее и благодаря ей. И в то время, когда за ее спиной снова начали потихоньку перешептываться о будущем монархии, она вместе с советниками из «конференции» готовила план нападения на Силезию и Саксонию. Последней ее причудой стало назначение на пост главнокомандующего Александра Бутурлина, единственное достоинство которого заключалось в том, что некогда он был ее возлюбленным.
Действительно, если верховный главнокомандующий и был исполнен благих намерений, ни авторитета, ни каких-либо познаний в военной науке у него не было. Тем не менее, никто из ближайшего окружения Елизаветы даже не предостерег о рискованности подобного выбора. На одного Ивана Шувалова, постоянно проповедовавшего войну до победного конца, сколько было у императрицы достойных советников, деятельность которых сводилась у кого к странным колебаниям, у кого к необъяснимым уловкам! Мало-помалу Елизавета Петровна пришла к выводу, что даже в самом дворце проводятся две несогласованные между собою политики и имеются две группы приверженцев каждой со своими аргументами, хитростями и секретами. Одни подталкивали императрицу к завоеваниям из любви к родине, другие, уставшие от долгой борьбы, на алтарь которой принесено слишком много жизней и средств, наоборот, из того же патриотизма побуждали Елизавету к миру, пусть даже и с некоторыми уступками. Не зная, к которому лагерю примкнуть, царица была уже готова отказаться от своих посягательств на Восточную Пруссию при условии, что Франция поддержит ее притязания на польскую часть Украины. В Санкт-Петербурге, Лондоне, Вене, Версале шел ожесточенный торг. Что ж, такой торг – и удовольствие для дипломатов, и составляющая их профессии. Но Елизавета Петровна опасалась их словесных хитросплетений. Пусть там сколько хотят, столько и злословят о состоянии ее здоровья, она намерена устраивать судьбу своей империи до тех пор, пока может вести переписку и читать молитвы! Порой императрица сожалела, что уже стара и потому не способна сама встать во главе своих полков.
На самом деле, несмотря на военные и политические передряги, все в России шло не так уж плохо. Колебалась лишь поверхность воды, в глубине струился могучий поток, питавшийся ежедневно подготовляемыми чиновничеством бумагами, урожаями на полях, работой фабрик, ремесленных мастерских, строительством, а главное – прибытием и отбытием нагруженных экзотическими товарами кораблей в портах и караванов в степях… Эту тихую муравьиную возню, не прекращавшуюся наперекор внешнему беспорядку, Елизавета рассматривала как признак жизнеспособности и великой жизненной силы ее народа. Как бы там ни было, думала она, Россия так обширна, так богата и так плодородна, что она не погибнет. А если удастся излечить родину от приверженности к прусскому образцу, дело будет наполовину выиграно. Со своей стороны, она может похвалиться тем, что за несколько лет освободилась в органах управления страной от большей части немцев, стоявших во главе администрации. Всякий раз, как ее советники предлагали назначить на важный пост иностранца, она неизменно отвечала: «А что, из русских уже совсем больше некого назначить?!» Систематическое предпочтение императрицей соотечественников, о котором довольно скоро стало известно ее подданным, способствовало приходу во власть – как гражданскую, так и военную – новых людей, желавших посвятить себя делу служения империи. Обновив и освежив таким образом состав чиновничества, императрица переключилась на подъем экономики страны, упраздняя внутренние пошлины, создавая, по примеру других европейских стран, кредитные банки, поощряя освоение целинных земель на юго-западе страны, организуя там и сям средние школы, основывая Московский университет, наследовавший Славяно-Греко-Латинской академии того же города, и Академию наук в Санкт-Петербурге. Кроме того, она поддерживала, наперекор стихиям, открытость России западной культуре, как того хотел Петр Великий, но не слишком при этом жертвуя проникнутыми местным колоритом традициями, дорогими сердцу старого дворянства. Пусть она даже признавала пороки рабства, ей и в голову не приходило избавиться от этого многовекового уклада. Сколько бы неисправимые утописты ни мечтали о рае, где бедные и богатые, мужики и землевладельцы, безграмотные и ученые, слепые и зрячие, молодые и старые, фигляры и разини – словом, все имели бы одинаковые в жизни шансы, Елизавета слишком многое знала о тяжелой российской действительности, чтобы утешаться подобными миражами. Зато, как только она открыла, насколько реальна возможность расширить границы империи, ею овладел такой охотничий азарт и такая жажда собственности, какие знакомы разве что игроку в преддверии большого куша.
К концу 1761 года, когда Елизавета начала уже сомневаться в способностях своих военачальников, была взята крепость Кольберг в Померании. Осадой руководил Румянцев, имевший в качестве помощника нового многообещающего генерала – некоего Александра Суворова. Эта неожиданная победа показала, что права императрица, а не скептики и пораженцы. Однако у нее едва хватило сил порадоваться успеху. Несколько недель отдыха в Петергофе не принесли Елизавете никакого облегчения. По возвращении в столицу чувство удовлетворения, ставшее результатом победного рывка, совершенного Россией, уступило место навязчивой идее о смерти, мыслям об интригах вокруг престолонаследия, о скандалах, вызванных любовными похождениями великой княгини и тупым упрямством великого князя, державшего пари на триумф Пруссии. Прикованная к постели, она страдала от боли в ногах, раны на которых гноились несмотря ни на какое лечение.
К тому же ее мучили кровотечения и истерические припадки, при которых она оставалась словно бы оглушенной в течение нескольких часов. Теперь она и министров принимала в кружевном чепчике, сидя на постели. Иногда, надеясь отвлечься и развлечься, она звала к себе мимов из итальянской труппы, приглашенной ею в Санкт-Петербург, и смотрела на то, как они гримасничают, с ностальгией по тем временам, когда шуты еще смешили ее. А когда чувствовала себя чуть-чуть бодрее, чем обычно, просила принести самые красивые из ее платьев, выбирала после долгих размышлений одно из них, надевала, рискуя, что оно расползется по швам, подставляла голову куаферу, чтобы тот завил и уложил ей волосы по последней парижской моде, и объявляла, что намерена появиться на ближайшем же балу во дворце, затем, усевшись перед зеркалом и погрустив при виде набежавших морщинок, увядших век, тройного подбородка и покрытых красной сеточкой щек, приказывала служанкам себя раздеть, возвращалась в постель и покорялась необходимости дожидаться конца своих дней усталой, одинокой, не имея ничего, кроме воспоминаний. Когда придворные изредка приходили навестить Елизавету, она читала в глазах гостей подозрительное любопытство и холодное нетерпение охотника, подстерегающего зверя в засаде. Как ни притворялись они нежными и любящими, но приходили на самом деле только для того, чтобы посмотреть, долго ли царица еще продержится. Только Алексей Разумовский, как ей казалось, искренне за нее переживал. Но о ком он думал, глядя на ставшую немощной любовницу? О той влюбленной и требовательной женщине, которую столько раз сжимал в объятиях, или о той, кому завтра положит на гроб цветы?…
К навязчивой мысли о смерти вскоре добавилась еще одна, такая же неотступная: страх пожара. Старый Зимний дворец, в котором императрица со дня восшествия на престол всегда останавливалась, приезжая в Санкт-Петербург, – громадное деревянное строение, и от малейшей искры, нет никаких сомнений, оно вспыхнет, как факел. А если огонь займется в каком-либо уголке ее покоев, то безвозвратно пропадут вся ее мебель, все ее иконы, все платья… Скорее всего, и у нее самой не достанет времени спастись, и она погибнет в пламени… И ведь подобные несчастья нередко случаются в столице… Нет, надо собраться с силами и переехать! Вот только – куда? Строительство нового дворца, порученное Елизаветой Петровной итальянцу Растрелли, идет так медленно, что вряд ли можно надеяться увидеть здание во всей красе раньше, чем года через два или даже три. Зодчий потребовал триста восемьдесят тысяч рублей только на то, чтобы закончить личные апартаменты императрицы. А таких денег у нее нет, и она не знает, откуда их взять. Содержание армии в период военных действий – дороже не придумаешь. Ко всему еще в июне нынешнего, 61-го года пожаром уничтожены склады пеньки и льна, а эти товары – просто драгоценные, они так помогают пополнить государственную казну…
Желая утешиться после потерь и не думать о типично русском беспорядке, царица снова стала неумеренно употреблять спиртное. Заглотав, один за другим, множество стаканов крепкой наливки, она свертывалась калачиком на кровати и засыпала мертвым сном. Служанки бдительно следили, чтобы никто не нарушал в это время покой императрицы. Кроме них, был еще и отдельный ночной охранник, называвшийся спальником, ему вменялось в обязанность следить за дыханием государыни, выслушивать ее стоны и жалобы, умерять тревожность, когда она – между двумя провалами в небытие – приходила в себя. Этому некультурному, простодушному и смиренному, как домашнее животное, человеку она, вероятно, и пересказывала содержание ночных кошмаров, которые наваливались на нее, стоило сомкнуть веки. Смешиваясь в ее несчастной голове, истории из жизни семьи и эпизоды политических интриг образовывали неудобоваримую окрошку. Постоянно пережевывая былые страсти, былую злобу и испарившиеся иллюзии, императрица вынашивала в себе надежду, что смерть повременит с приходом к ней хотя бы до тех пор, пока она не достигнет окончательного согласия с Людовиком XV. В крайнем случае, еще можно как-то понять, почему Людовик не захотел ее в невесты, когда ей было всего четырнадцать лет, а ему едва исполнилось пятнадцать. Но то, что теперь он колеблется и никак не решится признать Елизавету своим единственным и верным союзником, теперь, когда они оба на вершине славы, – нет, думала она, нет, это просто уму непостижимо! И уж не такому прохвосту, как этот Фридрих II, отказываться от подобной удачи! Правда, прусский король делает ставку на великого князя Петра, чтобы заставить Россию раскаяться. Ох, уж лучше бы ее, Елизавету, Церковь предала анафеме, чем принять такое унижение!
Намереваясь показать, что она все еще в состоянии заниматься государственными делами, 17 ноября Елизавета Петровна приняла меры, чтобы снизить чрезвычайно непопулярную среди населения пошлину на соль и – в приступе запоздалой снисходительности – обнародовала список приговоренных к пожизненному заключению, которых не мешало бы освободить. Но чуть позже более обильное, чем обычно, кровотечение заставило ее прекратить всякую деятельность. Закашлявшись, она всякий раз истекала кровью, и врачи, уже не отходившие от ее постели, вынуждены были признаться, что, по их мнению, никакой надежды нет.
24 декабря 1761 года Елизавету соборовали, и она нашла в себе силы повторить за священником слова отходной молитвы… В этом мире, который мало-помалу от нее отдалялся, словно погружаясь в небытие, она угадывала жалкую возню тех, кто завтра засыплет ее землей. Нет, это не она умирает, умирает мир других. Так и не приняв никакого решения о престолонаследовании, она доверила Господу решить судьбу России, когда она испустит свой последний вздох. Разве там, наверху, не лучше, чем здесь, внизу, знают, как лучше для русского народа? До понедельника, 25 декабря, дня Рождества Христова, царица боролась с тьмой, заливавшей ее сознание. В три часа пополудни дыхание Елизаветы остановилось, лицо ее, на котором сохранились еще следы румян и белил, стало спокойным. А ведь ей шел всего только пятьдесят третий год…
Когда обе створки двери, ведущей из комнаты, где покоилось тело усопшей императрицы, распахнулись, придворные, толпившиеся в соседнем зале, бросились на колени, стали креститься и склонили головы, чтобы выслушать положенные по обычаю слова, произнесенные старым князем Никитой Трубецким, генеральным прокурором Сената: «Ее императорское величество Елизавета Петровна почила в Бозе». Затем князь громко уточнил, чтобы избежать всякой двусмысленности: «Храни Господь нашего всемилостивейшего государя-императора Петра III».
После похорон Елизаветы «Милостивой» ее близкие составили тщательную опись имущества, хранившегося в ее шкафах и сундуках. Там было обнаружено пятнадцать тысяч платьев, многие из которых так ни разу и не были надеты Ее Величеством, разве что примерены во время иных одиноких вечеров, когда она созерцала свое отражение в зеркале.
Первыми, кто пришел поклониться накрашенному и наряженному телу покойной, были, как и положено, ее племянник Петр III, плохо скрывавший свою радость, и ее невестка Екатерина Алексеевна, уже обдумывавшая способ, каким бы ей использовать этот новый расклад. Набальзамированный, надушенный труп в короне на голове и со скрещенными на груди руками в течение шести недель был выставлен в одном из залов Зимнего дворца. Многие из толпы, протекавшей перед открытым гробом, оплакивали Ее Величество, которая так любила простой народ и, не колеблясь, наказывала за преступления знатных людей. Но взгляды всех посетителей неизбежно перемещались с неподвижной маски царицы на бледное, серьезное лицо великой княгини, преклонившей колени у катафалка Екатерины. Она, казалось, глубоко погрузилась в бесконечную молитву. Но на самом деле, если она и шептала про себя одну молитву за другой, то в уме держала, главным образом, манеру своего поведения в будущем: ведь именно этим определится возможность помешать осуществлению злокозненных намерений мужа.
После прощания народа с покойной императрицей во дворце останки Елизаветы поместили в Казанском соборе. Здесь опять – в течение десяти дней панихид, отпеваний, словом, подобающих траурных церемоний – Екатерина удивляла присутствующих своим горем и своей набожностью. Может быть, таким образом она хотела показать, что она русская, в отличие от великого князя Петра Федоровича, всегда доказывавшего на свой счет обратное? Когда люди шли за гробом, который торжественно перевозили из Казанского собора в Петропавловский, чтобы захоронить останки императрицы в склепе, предназначенном для упокоения российских государей, новый царь вел себя так, что даже самые смелые были поражены: он посмеивался и кривлялся у катафалка. Может быть, Петр мстил усопшей за прошлые унижения? Как бы там ни было, никого не веселило его шутовство в день всеобщего траура. Исподтишка наблюдая за мужем, Екатерина думала, что он бессознательно настраивает всех против себя. А свои намерения новоявленный государь раскрыл очень быстро. Прямо в ночь своего прихода к власти он отдал русским войскам приказ немедленно оставить занятые ими территории Пруссии и Померании. И тут же предложил Фридриху II, вчера еще считавшемуся проигравшим войну, заключить с ним «договор о мире и вечной дружбе». Ослепленный восхищением, которое он испытывал к такому замечательному врагу, Петр Федорович грозил одеть императорскую гвардию в голштинские мундиры, одним росчерком пера распустить несколько полков, которые, как он считал, проявляли излишнюю преданность покойной царице, подчинить себе православную церковь и заставить священников сбрить бороды и носить сюртуки по примеру протестантских пасторов.
Германофилия Петра разрослась до таких невероятных и пугающих размеров, что Екатерина стала опасаться, не свергнут ли ее с престола и не заточат ли в монастырь. Но ее приверженцы неустанно повторяли молодой женщине, что вся Россия за нее и что гвардейские соединения не потерпят, чтобы и волос упал с ее головы. Пятеро братьев Орловых, во главе с ее любовником Григорием, убеждали, что не отчаиваться она должна, а радоваться тому, как развиваются события. Час настал, говорили они, ставки сделаны. Разве не путем дерзкого, небывалого государственного переворота взошли на престол Екатерина I, Анна Иоанновна, Елизавета I? Три первые императрицы России проложили ей дорогу. И Екатерине всего лишь надо взять их за образец.
28 июня 1762 года, в тот самый день, когда барон де Бретейль написал своему правительству, что в стране поднимается волна общественного недовольства, Алексей Орлов повез Екатерину к гвардейцам. Одна казарма за другой, один полк за другим – везде ее приветствуют. Священнослужители Казанского собора, знающие, насколько набожна Екатерина, дают ей благословение. И назавтра, надев офицерский мундир, она – во главе нескольких преданных ей полков – верхом отправляется в Ораниенбаум, где ни о чем не подозревающий Петр наслаждается любовью в объятиях своей подруги, Елизаветы Воронцовой. Надо было видеть, каким изумлением он встретил посланцев жены, как растерялся, услышав от них, что военным переворотом низвержен с трона! Его голштинские части не смогли оказать никакого сопротивления мятежникам, и, рыдая, дрожа от страха, он подписал предложенный ему акт об отречении от престола. Затем сторонники Екатерины усадили его в карету и отвезли в замок Ропша, в тридцати верстах от Санкт-Петербурга, где ему предстояло находиться под строгим наблюдением.
В воскресенье 30 июня 1762 года Екатерина вернулась в столицу. В Санкт-Петербурге звонили во все колокола, стреляли из пушек, толпа громкими радостными криками приветствовала ее. Можно было подумать, что Россия ликует, снова став, благодаря Екатерине, русской. А может быть, народ успокаивала мысль о том, что страной снова будет управлять женщина? Она станет по порядку пятой женщиной, которая взойдет на престол – после Екатерины I, Анны Иоанновны, Анны Леопольдовны и Елизаветы I (Петровны). Ну, и кто говорил, что юбка – это помеха для естественного движения наверх? Никогда еще Екатерина не чувствовала себя ни такой свободной, ни такой уверенной в себе. Предшественницы, сумевшие справиться с этой нелегкой задачей, придавали ей мужества, а ее положению – законности. Никакой не пол, а разум отныне решал все в борьбе за власть.
Но всего шесть дней спустя после триумфального въезда в Санкт-Петербург Екатерина узнала из взволнованного письма Алексея Орлова, что Петр III смертельно ранен во время стычки с охраной в Ропше, и мигом рухнула с облаков на землю. Господи, а не обвинят ли ее в этой внезапной и подозрительной кончине? Этот народ, эти толпы, еще вчера бурно приветствовавшие ее на улицах, – не станут ли они теперь ее ненавидеть за преступление, которого она не совершала, но которое оказалось так уместно? Не прошло и суток, как Екатерина совершенно успокоилась. Никто и не думал приписывать ей смерть Петра III, никто и не думал горевать о его кончине. Более того, ей казалось, что эта кончина отвечает тайным пожеланиям нации.
Кое-кто из окружения Екатерины присутствовал при восшествии на престол в 1725 году другой Екатерины, первой по счету. И как тут не думать о том, что прошло тридцать семь лет и что за это время четыре женщины поочередно занимали российский трон: императрицы Екатерина I, Анна Иоанновна и Елизавета I, недолго пробывшая регентшей Анна Леопольдовна… Как избежать сравнений с другими правительницами, которые за этот короткий срок успели каждая по-своему стать воплощением верховной власти? Люди постарше, вспоминая пережитое, находили странное сходство между этими самодержицами в юбке. Екатерине I, Анне Иоанновне и Анне Леопольдовне, как им казалось, были свойственны одинаковая похотливость, одинаковые излишества в наслаждениях и в жестокости, одинаковое пристрастие к шутам и уродцам в сочетании с одинаковой погоней за роскошью и желанием пустить пыль в глаза. Такие же, как у них, приступы буйства и такой же всепоглощающий эгоизм сдерживались у Елизаветы I стремлением казаться «милостивой» – соответствовать прозвищу, данному народом. Разумеется, те, кто был наиболее приближен ко двору, отмечали сотни особенностей у каждой из этих склонных к крайностям особ. Но кто-то, кто не жил в их тени, наверное, мог и спутать одну с другой… Кому – Екатерине I, Анне Леопольдовне или Анне Иоанновне – пришла в голову безумная затея устроить свадьбу шутов в ледяном дворце? Которая из них, из этих всемогущих ненасытных женщин, взяла себе в любовники простого казака, царского певчего из домовой церкви? Которой было все равно, чем развлекаться: гримасами своих карликов или стонами мучеников на дыбе? Для которой плотские радости были неотделимы от политических деяний? Которая была добрейшей душой, удовлетворяя при этом самые низменные свои инстинкты, и выставляла себя набожнее некуда, на каждом шагу оскорбляя Создателя? Которая, едва умея читать и писать, открыла в Москве университет и дала возможность Ломоносову заложить основы нового русского языка? Для ошеломленных современников на этом коротком отрезке времени не было трех цариц и одной регентши – для них существовала единственная женщина с тираническим темпераментом и алчностью к наслаждениям, и это она – под разными именами и разными масками – положила начало эре матриархата в России.
Может быть, именно потому, что Елизавета так любила мужчин, ей так нравилось и властвовать над ними. А они, эти бахвалы и хвастуны, так и норовили стать ее подкаблучниками, сами так и просили попирать их ногами! Размышляя о судьбах своих знаменитых предшественниц, Екатерина пришла к выводу, что способность быть одновременно и по-мужски уверенной при решении политических задач, и по-женски податливой в постели, непременно должна отличать всех ей подобных, если они хотят настоять на своем мнении по поводу государственных дел. Самодержавная власть отнюдь не ослабляет чувственности, не притупляет ее – наоборот, возбуждает. И чем большую ответственность за управление народом она несет, тем большую испытывает необходимость в удовлетворении врожденного инстинкта, заглушаемого на время скучными официальными разговорами. Разве это не доказательство природной двойственности женщины, которая призвана не только дарить и получать удовольствие и производить на свет себе подобных, но может не хуже вершить судьбы целых народов?
Внезапно Екатерину поразила исторически подтвержденная очевидность: Россия в большей степени, чем любая другая земля, является империей женщин. И она принялась мечтать о том, как станет формировать страну в соответствии со своими представлениями, просвещая, но не лишая присущих ей извечно свойств. Эпоха от Первой Екатерины до Второй была ознаменована постоянным развитием нравов. Примитивное восточное варварство уже приукрашивает себя веяниями западной культуры. Новая царица решила продолжить и поддержать это превращение. Но самым большим ее желанием было сделать так, чтобы все позабыли о ее германских корнях, о ее немецком акценте, о прежнем ее имени – София-Августа-Фредерика д’Ангальт-Цербстская, чтобы она стала для всего русского народа самой русской из всех властителей страны, императрицей Всея Великия, Белыя и Малыя Руси Екатериной II. Ей было всего тридцать три года, и целая жизнь, позволяющая доказать свое превосходство, открывалась впереди. Времени для той, кто, как она, верит в свою звезду и в свою страну, хватит. Неважно, что Екатерина не родилась в этой стране, важно, что она выбрала ее! Нет ничего благороднее, думала новая русская царица, чем строить свое будущее независимо от национальности и генеалогии. И разве не за это в один прекрасный день Екатерину II назовут Екатериной Великой?