VI. Одна Анна после другой

Анна Леопольдовна была совершенно ошеломлена внезапностью своего вступления во власть, но ее куда меньше радовала эта политическая победа, чем возвращение в Санкт-Петербург последнего любовника молодой женщины – того самого, которого покойная ныне царица ловко отправила восвояси, чтобы заставить племянницу выйти замуж за скучного и противного Антона-Ульриха. Едва наметился просвет в российских делах, граф де Линар был тут как тут, конечно же, готовый к самым что ни на есть волнующим приключениям. И стоило Анне его увидеть, она сразу же снова поддалась чарам неисчерпаемого обаяния прекрасного саксонца. Он ничуть не переменился за несколько месяцев отсутствия: в свои сорок выглядел самое большее на тридцать. Высокий, стройный, с гибким станом, яснолицый, глаза сверкают, одежда всегда нежных – небесно-голубого, абрикосового или сиреневого – тонов, поливает себя в изобилии французскими духами и пользуется специальными кремами, чтобы кожа рук оставалась мягкой…[47] Можно было сойти с ума, только взглянув на этого Адониса в расцвете лет, этого забывшего постареть Нарцисса! Скорее всего, Анна Леопольдовна распахнула ему объятия и пустила в свою постель сразу же по приезде. Вполне вероятно также, что Антон-Ульрих принял эту ситуацию, не поведя бровью, и не отказался делить жену с графом. При дворе тоже никто не удивился этому любовному треугольнику, потому что заранее было ясно: все именно так и произойдет. Кроме того, русские и иностранные наблюдатели отмечали, что вновь вспыхнувшая страсть регентши к Линару совершенно не исключала ее увлечения лучшей подругой – Юлией Менгден, и тут – все как было, так и осталось. Причем то, что Анна Леопольдовна была способна в равной мере оценить классические, так сказать, наслаждения, которые приносят женщине любовные отношения с мужчиной, и сомнительную сладость таких же отношений с партнершей своего пола, делает ей честь, утверждали вольнодумцы, – ведь подобное разнообразие вкусов свидетельствует как о широте ее взглядов, так и о щедрости ее темперамента.

Ленивая и мечтательная, Анна Леопольдовна проводила долгие часы в постели, вставала поздно, куда охотнее, чем в парадных помещениях, пребывала в своих покоях, не одеваясь и не причесываясь, читала романы, которые, впрочем, бросала не дочитав, по двадцать раз осеняла себя крестом перед многочисленными иконами – с истовостью новообращенной она увешала ими все стены – и упорствовала в убеждении, что любовь и развлечения составляют единственный смысл жизни женщины ее возраста.

Подобные непринужденность и беззастенчивость более чем устраивали окружение Анны Леопольдовны, одинаково – и мужа, и министров двора. Все они принимали как должное регентшу, больше занятую тем, что происходит в ее спальне, чем устроением в ее государстве. Конечно, время от времени Антон-Ульрих вдруг принимался играть роль супруга, ущемленного в своем тщеславии самца, но приступы гнева у него оказывались столь неестественны и кратки, что жена только смеялась. По слухам, такие притворные семейные сцены даже подвигали ее на то, чтобы назло мужу вести еще более беспутную жизнь, если только это было возможно.

Тем не менее, как бы прилежно ни отдавал Линар свои любовные долги регентше, он не оставался безразличен к упрекам и внушениям маркиза де Ботта, австрийского посланника в Санкт-Петербурге. А по мнению этого дипломата, отменного специалиста как в сердечных делах, так и в дворцовых интригах, любовник Анны Леопольдовны совершенно напрасно афишировал адюльтер, способный вызвать неодобрение кое-каких лиц, занимающих высокие посты в России, да и его собственного, саксонского, правительства. Цинично и очень кстати Ботта предложил решение вопроса, которое удовлетворило бы всех. Поскольку Линар – вдовец, совершенно свободный и неотразимый физически, – отчего бы ему не попросить руки фаворитки Анны Леопольдовны Юлии Менгден? Удовлетворяя их обеих – одну законно, другую тайно, – он мог бы сделать двух женщин счастливыми, и при этом никто не упрекнул бы его в том, что-де красавчик вынуждает регентшу грешить. Линару предложение понравилось, более того – показалось соблазнительным, он обещал подумать, сильно опасаясь того, как примет известие о подобном обороте событий царственная любовница. Но совершенно неожиданно, когда он робко попросил совета, та обрадовалась и заявила, что не видит ничего предосудительного в таком прелестном «сплаве», Анна полагала даже, что, став супругой Линара, Юлия Менгден только укрепит тем самым любовный союз трех существ, которых Господь в своем тонком предвидении захотел видеть нераздельными. Все это придало Линару решимости принять предложение, поначалу показавшееся ему слишком уж дерзким.

Однако практическое осуществление столь удачно задуманной операции пришлось отложить, разрешив Линару съездить в Германию, где, как он говорил, ему нужно было безотлагательно уладить кое-какие семейные дела. В действительности граф вез в своем багаже груду драгоценных камней, которые он собирался продать, чтобы иметь «военную казну» на случай, если регентша возмечтает сделаться императрицей. Пока длилась разлука, Анна Леопольдовна обменивалась с любовником зашифрованными письмами, в которых были и заверения во взаимной любви и попытки четко определить роль будущей графини де Линар в их терцете. Каждая строчка этих писем, перебеленных секретарем регентши, имеет второй, тайный смысл. Обозначим его здесь курсивом в скобках, чтобы понять истинный смысл одного из посланий: «Поздравляю вас с приездом в Лейпциг, но я буду довольна только, когда узнаю, что вы возвращаетесь… Что касается до Юлии, как вы можете сомневаться в ее (моей) любви и в ее (моей) нежности после всех доказательств, данных вам ею (мной). Если вы ее (меня) любите и дорожите ее (моим) здоровьем, то не упрекайте ее (меня)… У нас будет 19-го или 20-го маскарад, но не знаю, буду ли я в состоянии (без вас, мое сердце) участвовать в нем; предчувствую также, что и Юлия не будет веселиться, так как и сердце и душа ее заняты иным. Песня хорошо выражается: „Не нахожу ничего похожего на вас, но все заставляет меня вспоминать о вас“. Назначьте время вашего возвращения и будьте уверены в моей благосклонности.

(Целую вас и остаюсь вся ваша.) Анна».

Разлученная с возлюбленным Анна Леопольдовна все с большим и большим трудом выносила упреки мужа. Тем не менее, поскольку ей было необходимо чем-то согреваться, пока длилось одиночество, время от времени она соглашалась принять Антона-Ульриха в своей постели. Хотя он, конечно, понимал, что служит лишь временным заместителем и должен этим довольствоваться, пока не явится вновь истинный обладатель прелестей его жены. Прусский министр Аксель де Мардефельд, блюститель нравов российского двора, написал 17 октября 1741 года своему государю, рассказывая об одной ссоре между супругами, ссоре, причиной которой было показавшееся герцогу очень обидным назначение без его ведома нескольких сенаторов: «Так как этот разговор начался случайно и герцог не имел времени предварительно поговорить со своим ментором Остерманом, то великая княгиня взяла верх. Герцог подчинился. С тех пор он мягок, как перчатка… Это было его счастье, что она, вследствие лени, предоставила ему дела, чтобы самой заниматься удовольствиями, и что таким образом он стал необходим. Увидим, продолжится ли это, когда у нее будет фаворит. Она его не любит, он получил разрешение ночевать с ней только после отъезда Нарцисса (Линара)».

Пока Анна Леопольдовна распутывала весь этот клубок сентиментальных противоречий, окружающие ее люди думали только о политике. Когда пал Бирон, Миних получил пост первого министра и сто семьдесят тысяч рублей в качестве вознаграждения за оказанные при государственном перевороте услуги. Теперь он стал вторым лицом мужского пола в империи – после отца императора-младенца Антона-Ульриха. Однако самого герцога, в конце концов, стал раздражать этот поток благодеяний по отношению к Миниху, ему показалось, что супруга несколько перегибает палку, благодаря всего лишь государственного служащего, да, довольно активного и действенного, но уж слишком низкого происхождения. Герцог был единодушен в критике Миниха с другими господами, чье самолюбие было ранено распределением доходных местечек. Среди тех, кто считал себя обойденными и обиженными властью, были Лёвенвольде, Остерман, Михаил Головкин. Они жаловались на то, что им досталась роль подчиненных, в то время как регентша и ее супруг столь многим им обязаны, и возлагали ответственность за эту несправедливость и ущемление своих прав, естественно, на всемогущего Миниха. Но надо же такому произойти: фельдмаршал, жертва внезапно свалившегося на него недомогания, вынужден некоторое время оставаться дома, в постели. Как было не воспользоваться столь нежданной улыбкой фортуны? Остерман и пользуется, не дожидаясь другого, такого же удобного случая: он торопится, без всякого предупреждения, занять место своего главного врага, завладевает его бумагами, отдает приказы от имени первого министра. Едва поднявшись, Миних хотел было снова взять в свои руки бразды правления, но оказалось – слишком поздно! Остерман уже заменил его везде, он не упускает из рук добычу, и вот уже Анна Леопольдовна, с помощью неизменной советницы Юлии Менгден, приходит к выводу, что наступил вожделенный момент потребовать назад все свои права, ведь у нее в качестве надежного тыла, ангела-хранителя и защитника есть Остерман! Для поддержки внушенного им Анне Леопольдовне намерения «оздоровить монархию» этот последний предлагает искать опору и даже субсидии за границами империи.

Начинаются запутанные переговоры между Санкт-Петербургом и Англией, Австрией, Саксонией – делаются попытки заключить союзы, не имеющие завтрашнего дня. И в конце концов приходится признать очевидное: никто в европейских государственных канцеляриях больше не верит в эту Россию, которую несет неведомо куда. Она – как корабль без руля и без ветрил, корабль, у которого нет на борту капитана. Даже из Константинополя исходит угроза: Франция, вступив с Турцией в тайный сговор, заставляет опасаться нападения.

Оставленные в стороне от хода внешней политики с ее бесчисленными интригами, высшие армейские чины были все-таки сильно огорчены и даже чувствовали себя униженными тем, что родина держит их в отдалении от международных «разборок». Дерзкие выходки и капризы Линара, возомнившего себя всемогущим после женитьбы на Юлии Менгден, женитьбы, состряпанной в дворцовых прихожих, мало-помалу прикончили и ту небольшую симпатию, которую еще испытывали по отношению к регентше простой народ и средней руки дворянство. Гвардейцы (солдаты императорской гвардии) упрекали ее в пренебрежении к военному сословию, и даже самые скромные из ее подданных удивлялись тому, что Анна Леопольдовна, в отличие от других цариц, никогда не прогуливается свободно по улицам города. Говорили, что она одинаково презирает как улицы, так и казармы, и что она чувствует себя в своей тарелке, только находясь в салонах. А еще говорили: регентша так охоча до удовольствий, что носит везде, кроме официальных приемов, одежду без пуговиц – чтобы побыстрее скинуть эту одежду, когда любовник придет к ней в спальню. Зато ее тетка, Елизавета Петровна – вот та, хотя и находится большую часть времени в наполовину желанном, наполовину вынужденном изгнании, далеко от столиц, – она склонна к прямым и простым человеческим отношениям, она даже ищет контактов с толпой. И действительно, пользуясь каждым удобным случаем, эта истинная дочь Петра Великого во время своих редких посещений Санкт-Петербурга с удовольствием показывалась на людях, ездила по городу в открытом экипаже или верхом, отвечала на приветствия зевак ангельской улыбкой и изящным жестом затянутой в перчатку руки. Ее поведение было таким естественным, таким непосредственным, что каждому, мимо кого она проезжала, казалось, будто она разрешает ему поделиться с ней своими радостями и горестями. Рассказывают, что находившиеся по увольнительной в городе солдаты, ни минуты не колеблясь, прыгали на полозья ее саней, чтобы прошептать на ушко комплимент… Между собой они называли ее матушкой. Она знала об этом и гордилась таким званием так, будто оно было еще одним высоким титулом.

Одним из первых, кто оценил по достоинству авторитет царевны у простонародья и не самой знатной аристократии, был французский посланник маркиз де Ла Шетарди. Он очень быстро понял, какие выгоды сможет извлечь для своей страны и для себя лично, завоевав расположение, а то и дружбу Елизаветы Петровны, и тут же приступил к делу. Так сказать, дипломатическое обольщение… Операция была проведена блестяще, а помог Шетарди ее провести постоянный врач великой княгини (впоследствии лейб-медик императрицы) Арман Лесток – француз по происхождению, приехавший в Россию из Ганновера: предки его обосновались в Германии после отмены Нантского эдикта. Этот пятидесятилетний человек, равно известный профессиональным мастерством в медицине и полнейшей безнравственностью в частной жизни, знал Елизавету Петровну еще с тех пор, когда она была никому не известной чувственной, восприимчивой и кокетливой девочкой.

Маркиз де Ла Шетарди нередко обращался к Лестоку, желая проникнуть в тайны перемен настроения царевны или разобраться в оттенках и изгибах российского общественного мнения. И вот что получалось из сообщений врача: в отличие от тех женщин, которые до сих пор владели российским престолом, Елизавета Петровна просто обожает Францию! В детстве она учила французский язык и даже танцевала менуэт. Пусть она мало читает, зато по-настоящему ценит дух нации, которую называют разом и мужественной, и фрондерской, и легкомысленно-фривольной… Наверное, царевна не может забыть, что еще совсем девочкой была просватана за Людовика XV, прежде чем побывать – с небольшим, надо сказать, успехом – сначала невестой принца-епископа Любекского, а потом Петра II, – оба они слишком рано умерли… Вероятно, ослепительный Версаль продолжал царить в ее воображении, несмотря на все любовные разочарования. Те, кто восхищался ее грацией и изумительной живостью на пороге и за порогом тридцатилетия, утверждали, что, несмотря на ее полноту, «она возбуждает всех мужчин», что она «легка на подъем» и что – стоит ей появиться, сразу как будто французская музыка заиграет…

Саксонский дипломатический представитель Лефорт писал о ней, мешая раздражение с почтением: «Казалось, что она рождена для Франции, раз любит только фальшивый блеск».

Английский посланник Финч, со своей стороны, отдавая должное живости царевны и ее боевому задору, находил, что она «слишком дородна, чтобы состоять в заговоре».

Тем не менее склонность Елизаветы Петровны к изыскам моды и французской культуры в целом не мешала ей обнаруживать вкус и к чисто русской неотесанности, когда речь заходила о ночных увеселениях. Еще даже и не получив официального статуса при дворе племянницы, она взяла в любовники малороссийского простолюдина, приписанного в качестве певчего к дворцовой домовой церкви, – Алексея Разумовского. Прекрасный глубокий голос, атлетическое сложение и грубость требований этого спутника жизни тем больше ценились ею в спальне, оттого что сменяли царившие в салонах любезности и жеманство. Жаждущая одновременно и простых плотских наслаждений и модного в те времена притворства, великая княгиня повиновалась своей природе, смиряясь с ее противоречивостью. Простодушный и чистосердечный Алексей Разумовский любил выпить, с удовольствием это делал, а когда сильно перебирал, начинал орать во весь голос, выбирая самые грубые выражения, и расшвыривать мебель, а его царственная любовница, хотя и наблюдала за всем этим не без страха, скорее, все-таки сильно забавлялась вульгарностью своего друга сердечного. Придирчивые советники царевны, признавая за ней право в интимной жизни делать все, что она хочет, рекомендовали тем не менее быть поосторожнее или, по крайней мере, чуть-чуть сдержаннее, чтобы не разразился скандал, способный очернить ее. Однако и оба Шуваловых – Александр и Иван, и камергер Михаил Воронцов, и большинство приверженцев Елизаветы Петровны – все вынуждены были признать, что как в казармах, так и на улицах отголоски этой связи дочери Петра Великого с человеком из народа обсуждались не просто снисходительно, но даже и с доброжелательством. Так, словно люди «низов общества» были ей благодарны за то, что она не пренебрегла одним из них.

В то же самое время во дворце вокруг Елизаветы стали объединяться франкофилы. Этого было достаточно, чтобы она показалась подозрительной Остерману, известному в России своей страстью ко всему немецкому. Остерман, естественно, не мог вынести никаких помех своей политике, и, когда английский посланник Эдвард Финч спросил его, что он думает насчет явных предпочтений великой княгини во внешней политике, в раздражении ответил, что, если она станет и дальше «вести себя так двусмысленно», ее «придется заточить в монастырь». Доложив своему министру об этой беседе в очередной депеше, англичанин заметил иронически: «Это была бы опасная затея, поскольку в Елизавете Петровне напрочь отсутствуют качества, нужные монашке, и она крайне популярна в народе».[48]

Финч не ошибался. В гвардейских полках с каждым днем усиливалось недовольство. Солдаты потихоньку обсуждали, чего еще ждут во дворце, чтобы прогнать всех этих немцев, которые командуют русскими людьми. От самого последнего гвардейца до самого титулованного из них – каждый обличал несправедливость, допущенную по отношению к дочери Петра Великого, единственной наследницы Романовых по крови и по духу. Как это так, говорили между собой гвардейцы, как это можно: лишить ее короны?! Кое-кто решался даже намекнуть, что регентша, ее муженек Антон-Ульрих и даже царь-младенец – узурпаторы. Им противопоставляли изумительную доброту матушки Елизаветы Петровны, которую называли «искрой Петра Великого».

Несмотря на большое число таких непосредственных проявлений любви к Елизавете, маркиз де Ла Шетарди все-таки еще медлил с решением вопроса о моральной поддержке Францией государственного переворота. Но Лесток, при содействии Шварца, бывшего немецкого капитана, перешедшего на службу России, решил, что настало время подключить к заговору армию. И в то же самое время шведский министр Нолькен сообщает Ла Шетарди, что правительство Швеции готово предоставить в его распоряжение кредит в сто тысяч экю, чтобы либо посодействовать укреплению власти Анны Леопольдовны, либо поддержать намерения царевны Елизаветы Петровны – «в зависимости от обстоятельств». Ему предоставили свободу выбора. Нолькен был поставлен в затруднительное положение: принять такое решение он не мог – оно было вне его компетенции. И он обратился за советом к французскому коллеге. Осторожного Ла Шетарди просто привела в ужас подобная ответственность, и, не способный, в свою очередь, действовать решительно, он удовольствовался тем, что дал уклончивый ответ, после чего Париж стал заставлять его содействовать осуществлению намерений Швеции и таким образом исподтишка помочь Елизавете Петровне в ее деле.

Однако на этот раз, узнав о такой неожиданной поддержке, заколебалась сама Елизавета Петровна. Она уже было решилась, но в ту же минуту представила себе, как ее изобличают, как бросают в тюрьму, как ей там бреют голову и как она до самой смерти находится в одиночестве, которое хуже смерти. Ла Шетарди испытывал такое же беспокойство за себя самого и признавался, что по ночам не смыкает глаз, а при малейшем необычном шорохе «быстро подбегал к окну и воображал, что погиб». Впрочем, он действительно в эти последние дни навлек на себя гнев Остермана – в результате, как считал тот, неверного дипломатического хода, – и его попросили не появляться при дворе, пока не поступит иное распоряжение. «Сосланный» за город, где у въезда в столицу он купил себе виллу, француз и там вовсе не чувствовал себя в безопасности и потому принимал посланников от Елизаветы только после наступления сумерек и так, чтобы никто не знал о приезде людей от нее. Ла Шетарди уже окончательно пришел к выводу о том, что его судьба – судьба политического изгнанника, когда по истечении некоторого времени, сочтя наказание достаточным, Остерман наконец разрешил ему представить свои верительные грамоты при условии, что француз вложит их в собственные ручки царя-младенца. Ему было снова разрешено бывать при дворе, и французский посланник воспользовался этим, чтобы, встретившись там с Елизаветой Петровной, шепнуть ей на ушко во время какого-то приема, что во Франции на ее счет имеются грандиозные проекты. Спокойная и улыбающаяся царевна ответила ему: «Будучи дочерью Петра Великого, я намерена остаться верной его памяти, испытывая такое же, как он, доверие к Франции и прося ее поддержки, чтобы осуществить принадлежащие мне по справедливости и закону права».

Ла Шетарди поостерегся распространять эти разрушавшие основы существующего строя слова, но слушок о заговоре, тем не менее, распространился в окружении регентши. И сразу приверженцы Анны Леопольдовны воспылали жаждой мести. Муж, Антон-Ульрих, и любовник, граф Линар, сочли своим долгом предупредить ее, каждый со своей стороны, о грозящей опасности. Они настаивали на том, чтобы регентша усилила охрану императорского жилища и приказала немедленно арестовать французского посланника. Бесстрашная Анна Леопольдовна сочла все слухи вздором и наотрез отказалась ответить на них слишком крутыми мерами. В то время как племянница весьма недоверчиво выслушивала доклады своих информаторов, тетка, Елизавета Петровна, зная о подозрениях, связанных с намеченным ею предприятием, принялась умолять Ла Шетарди удвоить предосторожности. Пока он сжигал документы, способные скомпрометировать заговорщиков, Елизавета сочла разумным оставить столицу и встретиться с несколькими из сообщников в домах друзей близ Петергофа. 13 августа 1741 года Россия вступила в войну со Швецией, и, если дипломатам были известны темные делишки, приведшие к этому военному конфликту, то простой народ ничего не знал о его причинах. Все, что знали эти люди, живущие в деревнях, было: теперь, из-за каких-то весьма запутанных проблем, связанных с национальным престижем, границами, престолонаследованием, тысячи мужчин падут на поле боя под ударами врага, далеко от родины, далеко от семьи. Но пока еще императорская гвардия не была втянута в кампанию, и это было весьма существенным, если не главным.

В конце ноября 1741 года Елизавета с глубоким сожалением поняла, что столь рискованный заговор, как у нее, не способен обойтись без солидной финансовой поддержки. Снова был призван на помощь Ла Шетарди, он выгреб все до последней монетки из собственных карманов, после чего обратился к французскому двору за дополнительным авансом размером в пятнадцать тысяч дукатов. Поскольку правительство Франции продолжало делать вид, что не слышит его просьб, Лесток стал понуждать посланника действовать независимо от обстоятельств и, не дожидаясь разрешения Парижа или Версаля, любой ценой получить желаемое. Лесток старался подбодрить, Лесток подгонял, и вот уже воодушевленный или, скорее, вынужденный внять его призывам, французский посланник снова начинает свою игру. Он отправляется к царевне и, специально накаляя обстановку, сообщает ей, что, согласно последней полученной им информации, регентша собирается заточить Елизавету Петровну в монастырь. Лесток, который явился вместе с ним, глазом не моргнув, подтверждает, что похищение и заточение могут последовать со дня на день. Надо сказать, удар этот был нанесен в самую что ни на есть болевую точку: монастырь был постоянно преследующим Елизавету кошмаром. Чтобы окончательно убедить ее, Лесток, который отличался художественными талантами, схватил лист бумаги и нарисовал на нем две картинки: на одной была изображена государыня, восходящая на престол под ликующие крики толпы, на другом – та же самая женщина, но принявшая постриг и направляющаяся с поникшей головой к монастырю. Положив свои рисунки перед Елизаветой Петровной, Лесток приказал – разом требовательно и лукаво:

– Выбирайте, мадам!

– Отлично, – ответила царевна. – Решайте, когда![49]

А то, о чем она не сказала, но что ясно читалось в ее глазах, был овладевший ею ужас. Не обращая внимания ни на бледность Елизаветы Петровны, ни на ее нервозность, Лесток и Ла Шетарди принялись уже составлять подробный список своих противников, которых следовало арестовать и объявить вне закона сразу после победы. Во главе этого «черного списка» стоял, естественно, Остерман. Но были там и Эрнест Миних, сын фельдмаршала, и барон Менгден, отец столь милой сердцу регентши Юлии, и граф Головкин, и Лёвенвольде с несколькими сообщниками. Однако пока еще было неизвестно, какую судьбу, когда все будет закончено, готовят для самой регентши, ее мужа, ее любовника и ее ребенка. Всему свое время! Чтобы побудить к более решительным действиям слишком сдержанную, на его взгляд, царевну, Лесток заявил, что солдаты Гвардии готовы к борьбе, что они рвутся на защиту в лице Елизаветы Петровны «крови Петра Великого». При этих словах лекаря-заговорщика она внезапно обрела уверенность в себе и, воодушевленная, воскликнула: «Я не предам этой крови!»

Это окончательное обсуждение планов имело место 22 ноября 1741 года и проходило в глубочайшей тайне. На следующий день, 23 ноября, в императорском дворце был прием. Скрывая свою тревогу, Елизавета Петровна явилась во дворец в парадном платье – с намерением привести в ярость всех своих соперниц и обезоружить сияющей улыбкой самых злобных недоброжелателей. Подходя для приветствия к регентше, она опасалась, что та либо публично оскорбит, унизит ее, либо намекнет на ее связи с некоторыми неблагонадежными дворянами, однако Анна Леопольдовна проявила еще большую любезность, чем обычно. Вероятно, она была слишком занята своей любовью к графу Линару, в это время отсутствовавшему в столице, своей нежностью к Юлии Менгден, для которой готовила приданое, и своей материнской заботой о здоровье сына, с которого она «как настоящая немецкая мамаша» сдувала пылинки, чтобы на нее могли хоть как-то воздействовать слухи о некоем неведомом заговоре. Тем не менее, увидев свою тетушку-царевну такой ослепительной и безмятежной, Анна Леопольдовна припомнила, что Линар в последнем письме предупредил, чтобы она была очень осторожна в связи с двойной игрой Ла Шетарди и Лестока, которые, с поощрения Франции и, может быть, даже Швеции, мечтают о том, чтобы свергнуть ее с престола и отдать этот престол Елизавете Петровне. Внезапно помрачнев, Анна Леопольдовна решила прибегнуть к хирургическим методам и вскрыть нарыв. Понаблюдав за теткой, которая в эту минуту уже играла в карты с несколькими придворными, Анна Леопольдовна подошла и, прервав игру, попросила Елизавету проследовать за ней в соседнюю комнату. Оставшись наедине с предполагаемой заговорщицей, регентша бросила ей в лицо обвинения, дословно повторив все, что было написано Линаром. Елизавету словно гром поразил: она побледнела и стала растерянно бормотать слова оправдания, заверять Анну Леопольдовну в своей невиновности, клясться, что ту ввели в заблуждение, говорить, что ей дают плохие советы, гнусно обманывают… Рыдая, Елизавета бросилась к ногам регентши… Последняя была сильно взволнована: девушка явно была искренней, вроде бы от души каялась, – и Анна Леопольдовна, в свою очередь, разрыдалась. Вместо того чтобы поссориться, женщины обнялись и, мешая вздохи и слезы с клятвами в вечной любви, что-то лепетали, успокаивая одну другую. В общем, расстались они к концу вечера, как сестры, которым удалось избежать опасности, равно грозившей им обеим.

Иначе отнеслись к донесшимся до них слухам об этом свидании приверженцы той и другой. Они восприняли сведения как сигнал к безотлагательным действиям. Несколько часов спустя, ужиная в знаменитом ресторане, где можно было приобрести не только голландские устрицы, но и парижские парики, а кроме того, известном как место встречи лучших информаторов столицы, Лесток от некоторых хорошо осведомленных доносчиков узнал, что Остерман отдал приказ удалить из Санкт-Петербурга преданный царевне Преображенский полк. Предлогом для такой внезапной передислокации армии стало неожиданное развитие военных действий в русско-шведской войне. На самом же деле это был один из многих способов лишить Елизавету Петровну надежнейшего крыла при подготовке государственного переворота.

На этот раз был брошен прямой вызов, и следовало опередить противника. Наплевав на протокол, заговорщики тайно собрались прямо в императорском дворце, в покоях царевны. Здесь присутствовали самые главные из них – они окружали Елизавету Петровну, которая была ни жива ни мертва. Рядом с ней находился и Алексей Разумовский, решившийся, наконец, высказать свое мнение. Подытоживая обсуждение проблемы, он заявил своим прекрасным зычным голосом церковного певчего: «Промедление приведет к большому несчастью! Душа моя чует в таком случае великие возмущения, разрушения, а может быть, и гибель родины!» Ла Шетарди и Лесток громкими криками поддержали Разумовского. Отступать было некуда. Прислонившись к стене, Елизавета Петровна вздохнула и произнесла нехотя: «Ну, хорошо, раз уж меня так приневоливают…» Не закончив фразы, она жестом показала, что покоряется судьбе. Не теряя ни минуты, Лесток с Ла Шетарди принялись распределять роли: надо, чтобы Ее Высочество лично показалась у гвардейцев, чтобы вернее заставить их идти за собой. Как раз в это время депутация гренадеров Гвардии во главе с сержантом Грюнштейном явилась в Летний дворец и попросила царевну принять их. Эти люди подтвердили, что ими тоже получен приказ отправиться на российско-финляндскую границу. В таких условиях заговорщики просто обязаны были победить, и с каждой потерянной минутой у них оставалось все меньше шансов. Поставленная перед необходимостью принять самое важное в своей жизни решение, Елизавета удалилась в спальню.

Прежде чем шагнуть в неизвестность, она встала на колени перед иконами и дала обет в случае успеха отменить во всей России смертную казнь. В соседней комнате ее сторонники, собравшись вокруг Алексея Разумовского, негодовали из-за этой задержки. Не пожелает ли Елизавета снова переменить мнение? Не в силах больше терпеть, Ла Шетарди отправился в свое посольство. А когда на пороге спальни показалась смертельно бледная, но прямая и надменная царевна, Арман Лесток вложил ей в руки серебряный крест, произнес несколько ободряющих слов и надел ей на шею ленту ордена Святой Екатерины. Затем – подтолкнул Елизавету к выходу. Сани уже ждали у подъезда. Елизавета уселась в них рядом с Лестоком; Алексей Разумовский и Салтыков устроились в других санях, а Воронцов и Шувалов поехали верхом. За ними двигался Грюнштейн во главе десятка гренадеров. Вся компания глубокой ночью приблизилась к казармам Преображенского полка. Воспользовавшись короткой передышкой у французского посольства, Елизавета хотела найти своего «сообщника» Ла Шетарди, чтобы предупредить его о том, что близится развязка. Но секретарь сообщил, что Его Светлости нет на месте. Догадавшись, что это дипломатическое отсутствие, чья цель – обелить посланника в случае провала, царевна не стала настаивать и удовольствовалась тем, что попросила атташе посольства передать Ла Шетарди: она-де «идет за славой под эгидой Франции». И тем больше ее заслуга высказать это громко и ясно, что французское правительство недавно отказалось дать ей две тысячи рублей, которые она просила при посредничестве Ла Шетарди.

Когда заговорщики прибыли к казармам, у них произошла стычка с часовым: его не успели предупредить, и он из лучших побуждений поднял тревогу. Быстрый как молния Лесток одним взмахом кинжала пропорол барабан, а гвардейцы Грюнштейна кинулись в казарму – известить товарищей о патриотическом действии, которого от них ждут. Офицеры, расквартированные в городе, неподалеку от казарм, были также подняты по тревоге. В течение нескольких минут образовалось воинское соединение из многих сотен человек, и вот уже – «Оружие – к ноге!» – все они выстроились во дворе казармы. Собравшись с духом, Елизавета вылезла из саней и обратилась к солдатам ласково-повелительным тоном. Речь она подготовила заранее.

– Узнаете ли вы меня? Знаете ли, чья я дочь?

– Да, матушка, – ответили хором солдаты, встав по стойке «смирно».

– Меня хотят заточить в монастырь. Хотите ли вы следовать за мной, чтобы помешать этому?

– Мы готовы, матушка! Мы их всех поубиваем!

– Если вы еще раз заговорите об убийстве, я уйду! Я не хочу ничьей смерти!

Этот благородный ответ привел гвардейцев в растерянность.

Как можно требовать от них, чтобы они дрались и при этом щадили врага? Может быть, царевна не так уж и уверена в своем праве, может быть, они насчет нее выдумали лишнего? Елизавета, поняв, что терпимостью может разочаровать солдат, подняла серебряный крест, полученный от Лестока, и воскликнула: «Клянусь умереть за вас! Поклянитесь и вы, что сделаете это ради меня, но – не проливая крови понапрасну!» Вот это обещание гвардейцы дать могли, ничего не опасаясь. Они громовыми голосами принесли присягу и стали по очереди подходить целовать крест, который Елизавета протягивала каждому, как священник в церкви. Уверенная, что теперь все складывается в ее пользу, царевна окинула взглядом выстроившийся перед нею полк, глубоко вздохнула и произнесла голосом пророчицы: «Так пойдемте же с мыслью о том, что делаем нашу родину счастливой!» Затем она снова уселась в сани, и лошади тронулись с места.

Три сотни примолкших солдат следили взглядами за тем, как их матушка удаляется по пустынному в этот час Невскому проспекту в направлении Зимнего дворца. На Адмиралтейской площади Елизавету охватил страх: а вдруг такое большое движение на дороге и ржание лошадей привлекут внимание часового или тех горожан, которые страдают бессонницей? Выйдя из саней, она решила продолжить путь пешком, но ботинки ее тонули в глубоком снегу. Она пошатнулась. Два гренадера поспешили ей на помощь, подняли ее на руки и донесли до дворца. Прибыв на место, восемь человек из эскорта, откомандированные Лестоком, с решительным видом приблизились, назвали пароль, который им заранее открыл сообщник, и разоружили четверых часовых, стоявших у входа. Офицер, командовавший отрядом охраны, прокричал: «На караул!»[50] («К оружию!»). Гренадер наставил на него штык, показывая, что при малейшем признаке сопротивления распорет ему грудь. Но Елизавета отвела оружие тыльной стороной ладони, и этот жест милосердия еще увеличил симпатию к ней всего подразделения, которому было поручено обеспечивать безопасность дворца.

Между тем часть заговорщиков уже проникла в «собственные покои» Анны Леопольдовны. Войдя к регентше в спальню, Елизавета застала ее в постели: в отсутствие все еще не вернувшегося любовника Анна Леопольдовна спала с мужем. Открыв глаза, перепуганная регентша увидела, что царевна смотрит на нее с ужасающей лаской во взоре, и услышала, как та говорит тихонько: «Сестрица, пора вставать!» Онемевшая от изумления регентша не шевельнулась. Но Антон-Ульрих, тоже разбуженный происходящим, стал громко звать на помощь гвардию. Однако никто не спешил во дворец. В то время как муж все еще продолжал орать дурным голосом, Анна Леопольдовна уже поняла, что плохо ее дело, пропала она, с покорностью лунатика встала и попросила только, чтобы ее не разлучали с Юлией Менгден.

Пока супружеская чета сконфуженно натягивала на себя одежды под цепкими взглядами заговорщиков, Елизавета направилась к детской, где царевич-младенец почивал, весь в кружевах, под кисейным пологом. Его потревожили шум и суматоха, он открыл глазки и стал жалобно плакать. Склонившаяся к нему Елизавета сыграла нежность и растроганность, впрочем, может быть, она была и впрямь взволнованна? Как бы там ни было, она взяла грудного ребенка на руки, отнесла в помещение кордегардии, где было тепло, и сказала громко и отчетливо – так, чтобы слышали все: «Бедное дитя! Ты не виновен, виновны только твои родители!»

Прирожденная актриса, Елизавета не нуждалась в аплодисментах, чтобы понять: она поднялась еще на одну ступеньку в глазах подданных, завоевала еще одну вершину. Произнеся эту фразу, которую считала – да так именно и было! – исторической, она схватила мальчугана прямо с пеленками, словно похитительница, отнесла в сани и, все еще прижимая к себе Иоанна VI, двинулась в рассветных лучах по городу. Было очень холодно. Небо отяжелело от снега и тумана. Редкие прохожие, «ранние пташки», узнавшие о том, что случилось минувшей ночью, бежали за санями царевны и кричали «ура!». В городе, благодаря соучастию Гвардии, произошел пятый за пятнадцать лет государственный переворот, и они уже настолько привыкли к таким внезапным переменам в политике, что даже и не задавались вопросом о том, кто же правит страной из всех тех высоких лиц, чьи имена, сегодня прославляемые, назавтра вызывают одни лишь проклятья.

Узнав по пробуждении о последнем перевороте, ареной которого стал императорский дворец, шотландский генерал Лесси, уже давно находившийся на службе в России, не выказал никакого удивления. Когда собеседник, жаждавший узнать его предпочтения, прямо спросил: «А вы – за кого?», Лесси ответил без колебаний: «За ту, кто царствует!».

Утром 25 ноября 1741 года такой философский ответ мог бы дать любой из русских, за исключением тех, кто потерял в связи со случившимся свое положение или свое состояние.

Загрузка...