Самой большой проблемой для Елизаветы было жить в свое удовольствие, не слишком пренебрегая при этом интересами России. Так трудно оказалось поддерживать это хрупкое равновесие в мире, где обмен чувствами происходит по тем же правилам, что и обмен товарами, где то и другое взвешивают на одних весах. Иногда она задумывалась, не должна ли была, столкнувшись с упрямством Людовика XV, не желавшего протянуть ей руку, последовать примеру племянника и искать дружбы Пруссии, которая, кажется, способна лучше ее понять. Хотя «приемному сыну» еще не исполнилось и пятнадцати лет, императрица возмечтала найти ему невесту – если не полностью немку, то хотя бы родившуюся и воспитанную на землях Фридриха II. Впрочем, в то же самое время она не потеряла надежды на возобновление добрых отношений с Версалем и, отправляя туда своего посланника Кантемира, просила того сказать королю по секрету, что она сожалеет об отъезде маркиза де Ла Шетарди и была бы счастлива снова увидеть его при дворе. Ла Шетарди в России тогда уже сменил полномочный министр господин д'Юссон д’Аллион, чопорный и педантично точный человек, к которому императрица не испытывала ни симпатии, ни почтения.
Французы продолжали разочаровывать Елизавету, и она утешалась тем, что, на свой лад, подражала моде той страны, которой восхищалась, несмотря на то, как себя проявляли ее официальные представители. Увлечение Францией выражалось в бурной страсти к нарядам, драгоценностям, безделушкам, манере говорить, носившим отпечаток «парижского». В посвященной дочери Петра Великого книге Казимира Валишевского так рассказывается об этом:
«Всяким модам свойственно подвергаться преувеличению, переступая через границы. У Елизаветы страсть к нарядам и к уходу за своей красотой граничила с безумием. Долгое время вынужденная стеснять себя в этом отношении по экономическим соображениям, она со дня восшествия своего на престол не надела два раза одно и то же платье. Танцуя до упаду и подвергаясь сильной испарине, вследствие преждевременной полноты, она иногда три раза меняла платье во время одного бала. В 1753 году, при пожаре одного из ее московских дворцов, сгорело четыре тысячи платьев; однако после ее смерти осталось их еще пятнадцать тысяч в ее гардеробах и два сундука, наполненных шелковыми чулками, тысячами пар туфель и более чем сотней кусков французских материй. Она поджидала прибытия французских кораблей в С. -Петербургский порт и приказывала немедленно покупать новинки, прежде чем другие их увидели. Английский посланник лорд Гилфорд сам хлопотал о доставке императрице ценных тканей. Она любила белые и светлые материи, затканные золотыми или серебряными цветами. Бехтвен, посланный в 1760 г. в Париж для возобновления дипломатических сношений между обоими дворами, вместе с тем добросовестно тратил свое время на выбор шелковых чулок нового образца…
Гардероб императрицы вмещал и собрание мужских костюмов. Она унаследовала от отца его любовь к переодеваниям. Через три месяца после своего прибытия в Москву на коронацию она успела, по свидетельству Ботта, надеть костюмы всех стран в мире».
Мужской костюм ей нравилось надевать, потому что она считала, что в нем легче удивить окружающих округлостью икр и изяществом лодыжек. У нее были красивые ноги: ее уверяли в этом и – уверили.
Два раза в неделю во дворце устраивались маскарады. Ее Величество участвовала в них, перерядившись то в казачьего гетмана, то в мушкетера времен Людовика XIII, то в голландского моряка. Считая, что в мужском наряде она неотразима, а ее соперницам из тех, кого она приглашала обычно, такой костюм не к лицу и не по фигуре, Елизавета учредила костюмированные балы, на которые, по ее приказу, женщины являлись во фраках и штанах на французский манер, а мужчины в платьях с фижмами.
Ревностно следившая за тем, чтобы ни одна из представительниц прекрасного пола не могла превзойти ее в красоте, императрица совершенно не выносила конкуренции ни в нарядах, ни в обилии и качестве украшений. «Никто не смел носить платьев и прически нового фасона, пока она их не оставляла; но ввиду того, что она меняла их ежедневно, а иногда и ежечасно, придворные дамы не слишком отставали от моды».
Как-то Елизавета решила появиться на балу с розой в волосах. И надо же случиться, что Наталья Лопухина, и без того славившаяся красотой и имевшая в связи с этим большой успех в свете, тоже воткнула в прическу розу, да еще на самой вершине башни из роскошных волос. Елизавета была, мало сказать, возмущена. Такое совпадение не может быть случайным! Нет, это попытка оскорбить, унизить Ее Императорское Величество! Это пощечина царской чести! Остановив оркестр в разгаре бала, взбешенная царица заставила Лопухину встать на колени, велела подать ножницы, собственной рукой срезала злополучный цветок вместе с прядью волос гостьи – да так рванула эту прядь, что тщательно уложенные волосы рассыпались по плечам. Покончив с розой, царица наградила несчастную увесистыми оплеухами, ударив ту по обеим щекам, и только после этого дала знак музыкантам продолжать танец и вернулась к прерванному ради экзекуции менуэту.
Когда танец закончился, кто-то шепнул Елизавете на ушко, что мадам Лопухина упала в обморок, не в силах снести стыда. Пожав плечами, царица в ответ процедила сквозь зубы: «Ништо ей, дуре! Сама заслужила!», – и, совершив свою мелкую женскую месть, снова стала, как всегда, веселой и безмятежной. Теперь в ней просто не узнать было ту, что несколько минут назад бесновалась посреди зала, можно было подумать, что все это делал кто-то другой…
«С того дня, – пишет К. Валишевский, – Лопухина была намечена Елизаветой для руки палача, которой и не избежала».
И еще на эту тему. Интересные подробности о характере Елизаветы Петровны приводит в своих воспоминаниях о ней Екатерина Великая, которая оставила нам рассказ о том, «…как в Софьине, в окрестностях Москвы, куда Елизавета поехала на охоту в 1750 году, она стала журить cвоего управляющего за малочисленность зайцев. После того как управляющий получил от нее нахлобучку, она обрушилась на другие жертвы…» И тут ее гневные взоры упали на Екатерину, сопровождавшую ее. «Она постепенно к тому подходила, и слова ее лились потоком». Она «никогда бы не вздумала надеть дорогое и тонкое платье на охоту». И она сердитым взглядом окидывала лиловое платье, вышитое серебром, в котором та, что его надела, охотно убежала бы вместе с зайцами.
Думая положить конец этой сцене, придворный шут, Аксаков, – последний, если не ошибаюсь, при русском дворе – вздумал показать Елизавете в своей шапке только что пойманного им дикобраза. Она пронзительно вскрикнула, увидя в нем сходство с мышью, убежала в свою палатку, где в сердцах обедала одна; а на следующий день (о чем Екатерина не упомянула, рассказывая эту сцену) Аксаков был взят в тайную канцелярию, т. е. его пытали за то, что он «напугал ее величество».
Бранясь, Елизавета ориентировалась на Лестока, который, как говорили, «исчерпывал самый грубый словарь как немецкого конюха, так и русского мужика».
Склонность к неуместным и несвоевременным (не говоря уж о беспричинности их!) наказаниям уживалась в императрице со спонтанными приливами набожности. Каяться она начинала столь же внезапно, как выходить из себя. Выстаивала целыми часами на церковных службах, скрупулезно соблюдала дни постов, иногда даже падая в обморок после того, как вставала из-за стола, не взяв в рот и маковой росинки. Зато наутро она старалась «наверстать упущенное» – и это заканчивалось несварением желудка. Все, абсолютно все в ее поведении поражало излишествами и неожиданностями. Ей в одинаковой степени нравилось заставать врасплох других и обнаруживать что-то новенькое в себе самой. Необузданная, неряшливая, своенравная, если и образованная – то едва наполовину, пренебрегающая расписанием трудов и досуга, которое сама же и составила, столь же быстрая в наказании, сколь и в прощении, фамильярная с низшими и надменная с высшими, без колебаний отправляющаяся на кухню только ради того, чтобы вдохнуть аромат готовящихся там блюд, то гомерически хохочущая, то – практически тут же! – плачущая навзрыд, она производила на ближних впечатление хозяйки дома при старом режиме, в которой любовь к французским побрякушкам не заглушила святой простоты славянской души.
В эпоху Петра Великого приближенные ко двору страдали от необходимости посещать «ассамблеи», задуманные Петром, как он полагал, для того, чтобы приучить подданных соблюдать западные обычаи, а на деле превратившиеся в скучные собрания неотесанных аристократов, приговоренных Реформатором к повиновению, раболепствию, сокрытию своих истинных мыслей и чувств. При Анне Иоанновне эти ассамблеи стали источником беспорядков и интриг. Под маской куртуазности здесь царил глухой ужас. Тень демонического Бирона витала за придворной сценой. А вот теперь правительница, помешанная на нарядах, танцах и играх, призывала посещать ее салон, чтобы там забавляться. Конечно, время от времени и тут царственная хозяйка обрушивалась на гостей в приступе внезапного гнева или вынуждала их к каким-нибудь странным, на их взгляд, новациям. Но все приглашенные сходились в одном: в признательности императрице за то, что впервые смогли ощутить во дворце атмосферу, в которой смешались русское хлебосольство и парижская элегантность. Посещения святая святых монархии из протокольных визитов превратились, наконец, в возможность развлекаться в приятном обществе.
Но всего этого Елизавете казалось мало. Она не только устраивала «ассамблеи на новый манер» в своих многочисленных резиденциях, но и заставляла представителей самых знатных фамилий империи давать поочередно костюмированные балы под их собственной кровлей. Обучал весь двор тонкостям менуэта француз-балетмейстер Ланде, в конце концов объявивший, что нигде не исполняют этот танец так выразительно и так благопристойно, как – под его, конечно же, руководством – на берегах Невы.
Собирались во дворцах и в роскошных особняках в шесть часов вечера. Танцевали и играли в карты до десяти. Затем императрица, окруженная немногими привилегированными особами, отправлялась к столу – ужинать. Они ели сидя, в то время как остальные толпились вокруг, расталкивая друг друга или теснясь как сельди в бочке. Стоило Ее Величеству проглотить последний кусочек, возобновлялись танцы, и длились они до двух часов ночи. Чтобы угодить героине торжества, ужины давали обильные, плотные и утонченные одновременно. Ее Величество была охоча до французской кухни, которая и торжествовала, благодаря придворным поварам – сначала Фурне, затем эльзасцу Фуксу, – когда устраивались эти грандиозные ужины, обходившиеся казне в восемьсот рублей в год.
Восхищение Елизаветы Петровны отцом, Петром Великим, все же не доходило до того, чтобы привести ее к подражанию его чудовищным обжираловкам и его фантастическим пьянкам. Однако именно отцу она обязана пристрастием к грубой отечественной пище. Любимыми блюдами императрицы, помимо тех изысканных, что подавали на званых ужинах, были блины, кулебяки и гречневая каша. На торжественных банкетах Лейб-компании, на которых она присутствовала в полковничьем мундире (все та же страсть к переодеванию в мужской костюм!), Елизавета сама подавала знак к началу пиршества, опустошая залпом стакан водки.
Чересчур обильная пища и склонность к алкоголю вызвали у Ее Величества преждевременную полноту и неестественный румянец, а цветом лица императрица дорожила куда больше, чем тонкостью талии. «Красота и здоровье Елизаветы пострадали в особенности от постоянных бессонных ночей, – пишет Казимир Валишевский. – Она редко ложилась спать до рассвета и, даже лежа в постели, старалась отгонять от себя сон, и делала это не только ради своего удовольствия или удобства. Она знала, какие неожиданности готовила иногда властителям ночь, проведенная во сне. И в те часы, когда Бирон и Анна Леопольдовна пережили ужасное пробуждение, Елизавета, окруженная в своем алькове полудюжиной женщин, разговаривавших вполголоса и тихонько чесавших ей пятки, превращалась в восточную императрицу из „Тысячи и одной ночи“ и оставалась в полном сознании и начеку до самого рассвета.
Эти чесальщицы составляли целый штат, и многие женщины стремились к нему принадлежать; при этих ночных беседах нередко удавалось шепнуть в державное ухо словцо, даром не пропадавшее, и тем оказывать щедро оплачиваемые услуги. Так, в конце царствования среди чесальщиц числилась родная сестра фаворита, Елизавета Ивановна Шувалова. И влияние ее было настолько сильно, что один современник называет ее „настоящим министром иностранных дел“. В 1760 году маркиз Лопиталь обеспокоился ролью, которую стала играть другая чесальщица, по слухам, любившая деньги и принимавшая их от Кейта, английского посланника. Дипломатическому корпусу приходилось поочередно опасаться враждебности или добиваться благожелательности жены Петра Шувалова, Мавры Егоровны, рожденной Шепелевой, женщины „с тонким и злобным умом“, как характеризует ее Мардефельд, или считаться „с корыстными наклонностями“ Марии Богдановны Головиной, вдовы адмирала Ивана Михайловича, которую сама Елизавета прозвала за ее злобу Хлоп-бабой.
Но и те и другие встречали среди своих пересудов и интриг строгого контролера в лице бывшего истопника, Василия Ивановича Чулкова, произведенного в камергеры и исполнявшего особо интимные обязанности. Будучи непоколебимо верен Елизавете, он считался присяжным стражем императорского алькова. Каждый вечер он появлялся с матрацем и двумя подушками и проводил ночь на полу у постели Елизаветы. К концу царствования он был награжден орденом Св. Александра Невского, стал генерал-лейтенантом и женился на княжне Мещерской, не оставив, однако, своей должности. Будучи положительно неподкупным, он часто останавливал сплетниц, говоря: „Врете! Это подло!“ На рассвете чесальщицы удалялись, уступая место Разумовскому, Шувалову или иному временному избраннику, но Чулков оставался. В двенадцать часов дня Елизавета вставала, и нередко сторож ее еще крепко спал. Она тогда будила его, вытаскивая у него подушки из-под головы или щекоча под мышками, а он, приподнимаясь, фамильярно целовал плечо государыни, называя ее „своей дорогой белой лебедушкой“. Так, по крайней мере, рассказывает предание, за достоверность которого я не ручаюсь».
Легкий в общении, покладистый и неистребимый Алексей Разумовский – наиболее усердный и удостоенный наибольших почестей – получил у приближенных к императрице лиц прозвище «ночного императора». Постоянно его обманывая, Елизавета, тем не менее, не могла с ним расстаться. Только в его объятиях она чувствовала себя сразу и служанкой, и госпожой. Когда она слышала отзвуки низкого голоса этого бывшего певчего императорской капеллы, ей чудилось, что это призывает ее из своих глубин сама Россия. У Разумовского был сильный украинский акцент, он говорил только о самых простых вещах и, что большая редкость в царском окружении, никогда ничего не просил для себя самого, хотя и согласился на то, чтобы его мать, Наталья Демьяновна, разделила с сыном те блага, которые были предназначены ему самому. Благодаря щедрости сына Наталья Демьяновна, овдовев, смогла открыть корчму и жить отныне в довольстве. Он опасался контакта двора с простой, привыкшей к бедности и скромному поведению женщиной, и был прав. Когда Наталья Демьяновна должна была первый раз явиться в царский дворец, ее визит восприняли как событие. Бедняжке было приказано заранее, чтобы наряд соответствовал ее положению и обстоятельствам.
«Она (Елизавета. – Прим. перев.) пожелала, чтобы родные фаворита разделили с ним его почести и великолепие, и Наталья Демьяновна была приглашена в Москву, – пишет Казимир Валишевский. – Можно себе представить переполох, поднявшийся в Лемешах, когда у двери скромной Разумихи появился блестящий экипаж. Старушка разложила на полу присланную ей соболью шубу, выпила по стаканчику водки с соседками, чтоб „погладить дорожку, чтоб ровна была“, и села в карету с дочерьми. Она не признала сына в блестящем вельможе, вышедшем ей навстречу, и Алексей Григорьевич показал ей для большей убедительности знакомую ей отметину на теле.
Разодетая по последней моде, напудренная, причесанная, нарумяненная для своего представления при дворе, она упала на колени перед первым попавшимся зеркалом: увидев свое отражение в нем, она подумала, что видит самое императрицу. Елизавета встретила ее самым нежным образом. „Благословенно чрево твое!“ – воскликнула она в порыве чувства. Но, будучи назначена статс-дамой и получив помещение во дворце, Разумиха вернулась к своей простой одежде и заскучала по Лемешам».
Алексей Разумовский прекрасно понимал, как Разумиха, женщина совсем простая, напугана таким быстрым возвышением при дворе. Более того, разделял чувства матери. Что касается Натальи Демьяновны, то он настаивал, чтобы ей не воздавали тех почестей, до которых окружавшие ее люди были так охочи, а сам – несмотря на высокое положение и богатство – отказывался верить, что достоин свалившегося на него счастья. Чем больше росло его влияние на Елизавету, тем реже он хотел вмешиваться в политику. Но это не только не вредило ему, а, наоборот, усиливало доверие, которое питала к Разумовскому его царственная любовница. Она повсюду брала его с собой, она гордилась этим спутником, у которого не было иных титулов и званий, способных вызвать почтение к нему у народа, кроме тех, какими наградила фаворита сама же Елизавета Петровна. Выставляя Разумовского напоказ, она выставляла тем самым свое собственное творение, отдавала на суд современников свою собственную Россию. И он был бы ей просто жизнью обязан, если бы Елизавета не мечтала о дальнейших успехах своего фаворита в суетном светском обществе. Но в то время как он казался равнодушным, если не с пренебрежением относился к любым официальным наградам, она радовалась – столько же за него, сколько и за себя, – когда в 1744 году сделавшим его потомком княжеского рода указом Карла V Алексей был пожалован в графы Священной Империи. А он «первым обратил в шутку эту фантастическую генеалогию», ибо сам «не забывал своего скромного происхождения и не старался, чтобы о нем забыли и другие… Произведенный в фельдмаршалы в 1757 году, он благодарил государыню, говоря: „Лиза, ты можешь сделать из меня что хочешь, но ты никогда не заставишь других считаться со мной серьезно, хотя бы как с простым поручиком“».
Всякий раз, когда в минуты близости Разумовский называл императрицу Лизой, она благодарила и еще в большей степени чувствовала себя самодержавной государыней. Вскоре он стал для всех придворных не просто «ночным императором», а принцем-консортом, таким же законным, как если бы его союз с Елизаветой был освящен Церковью. Впрочем, тогда уже в течение нескольких месяцев ходили слухи, что царица в великой тайне сочеталась браком в маленькой церкви села Перово, что поблизости от Москвы. Новобрачных соединил отец Дубянский, духовник Елизаветы, естественно, посвященный в ее секреты и тайные мысли. Никто из придворных не присутствовал на этом тайном обряде. Ничего не переменилось в отношениях императрицы и ее фаворита. Если Елизавета хотела выйти замуж тайком от всех, то просто-напросто потому, что она была намерена как бы подружиться с Богом, стать с Ним на короткой ноге, заручившись таким образом Его поддержкой. Распутная, жестокая, необузданная, вспыльчивая, она больше других нуждалась в присутствии Высших Сил как в повседневной жизни, так и при исполнении царских обязанностей. Такая иллюзия согласия со сверхъестественным помогала поддерживать в равновесии свойственные ей многочисленные противоречия, которые, с одной стороны, возбуждали Елизавету, но с другой – надламывали.
Отныне Разумовский являлся к супруге днем и ночью: раз получено благословение Церкви – какая тут вина и какие могут быть церемонии! Новая ситуация должна была побудить их обоих к обмену мнениями по поводу политической жизни с такими же доверием и непосредственностью, как они обменивались ласками. Но Разумовский все-таки еще медлил с тем, чтобы оставить позицию нейтралитета в этом вопросе. Но если он никогда не навязывал своей воли Елизавете в важных решениях, которые ей предстояло принять, то она была очень внимательна к любым его истинным пристрастиям. Ведомый крестьянским инстинктом, Алексей Григорьевич в целом поддерживал националистические идеи канцлера Бестужева. Впрочем, из-за того, что в ту эпоху государственные интересы менялись с такой скоростью – те воевали, эти готовились к войне, а поиски союзников были главным занятием для канцлеров всех стран, – было крайне трудно разобраться в европейской политической головоломке. Единственное, что было ясно: война между Россией и Швецией, опрометчиво развязанная во времена регентства Анны Леопольдовны в 1741 году, подходила к концу. После одержанных под руководством генералов Ласси и Кейта многочисленных побед над шведами можно было подписать мирное соглашение между двумя государствами. И оно было подписано 8 августа 1743 года в городе Або. По условиям Абоского договора, Россия вернула несколько завоеванных ею раньше территорий, сохранив за собой большую часть Финляндии. Покончив с разногласиями, отделавшись окончательно от стокгольмских поджигателей войны, Елизавета могла надеяться, что Франция покажет себя теперь менее враждебной по отношению к союзу с ней. Но в интервале Санкт-Петербург заключил пакт о дружбе с Берлином, что сильно не понравилось Версалю. И потому нынче пришлось снова использовать любые средства, чтобы умерить подозрительность, и по-прежнему раздавать обещания.
Именно в этот момент разразилась беда, к которой ни Бестужев, ни Елизавета готовы не были: в середине лета в Санкт-Петербурге заговорили о заговоре, в который, по наущению австрийского посланника Ботта д’Адорно, верхушка дворянства мечтала вовлечь многих своих представителей. Целью заговора было свергнуть Елизавету Первую с престола. Эта не имевшая ни стыда, ни совести компания вознамерилась – не более, но и не менее – предложить российский трон Брауншвейгской фамилии, объединившейся вокруг маленького Иоанна VI. Едва эти слухи достигли ушей Елизаветы Петровны, она отдала приказ арестовать бесстыдного наглеца Ботта д’Адорно. Но дипломат, почуяв опасность, успел сбежать из России, и говорили, что он движется по дороге на Берлин в направлении Австрии. Он-то смог улизнуть, зато ведь его русские союзники на месте. Все, наиболее себя из них скомпрометировавшие, связаны – кто более близким, кто отдаленным – родством с кланом Лопухиных. Елизавета еще не забыла, как в разгар танцев отхлестала по щекам Наталью Лопухину за то, что та посмела явиться на бал с розой в прическе, точь-в-точь, как у нее самой. Кроме того, эта женщина была любовницей гофмаршала Левенвольде, ранее сосланного в ссылку. Две причины для того, чтобы Ее Величество не жаловала соперницу. Но некоторые заговорщики были ей еще более ненавистны. В первых рядах обвиняемых императрица поставила жену Михаила Бестужева, урожденную Головкину, сестру бывшего вице-канцлера, невестку ныне действующего канцлера Алексея Бестужева и вдову одного из ближайших сотрудников Петра Великого – Ягужинского.
Ожидая, пока закончатся аресты и судебный процесс по делу заговорщиков, Елизавета не теряла надежды на то, что Австрия сурово накажет своего посланника. Но если король Фридрих II прогнал Ботта, едва тот ступил на землю столицы Пруссии, то императрица Мария-Терезия, встретившая дипломата в Вене, ограничилась порицанием Ботта. Разочарованная сдержанным поведением двух иностранных монархов, которых русская императрица считала более твердыми в монархических убеждениях, она отомстила, приказав заключить царственную чету герцогов Брауншвейгских и их сына, маленького Иоанна VI, в приморской крепости Дунамунде, что на реке Дуне, где за ними было удобнее следить из Риги. Она мечтала также отделаться от Алексея Бестужева, семья которого так себя скомпрометировала. Позже, вероятно, убежденная советами Разумовского – сторонника умеренности в улаживании общественных дел, она оставила канцлера на своем посту.
Тем не менее, вспыхнувший снова гнев надо было утолить, значит, нужны были жертвы. Поэтому государыня перенесла всю тяжесть обвинений на госпожу Лопухину, ее сына Ивана и некоторых ее близких. Теперь императрица требовала для Натальи Лопухиной в качестве наказания не пощечину, даже не две, а чудовищные пытки. Та же судьба ожидала ее сообщников. Под кнутом, зажатые в колодки, обожженные накаленным добела железом, корчась от боли, Наталья Лопухина, ее сын Иван и госпожа Бестужева повторяли измышления Ботта. И, несмотря на вещественные улики, чрезвычайный трибунал, состоявший из нескольких сенаторов и трех представителей духовенства, приговорил всех обвиняемых к колесованию, четвертованию и обезглавливанию. Такой беспримерно жестокий приговор дарил Елизавете возможность – во время одного из балов – принять решение: она сохранит жизнь несчастным, которые решились организовать заговор, направленный против нее, и ограничится публичным им «уроком». Когда было объявлено о таком из ряда вон выходящем милосердии, вся ассамблея хором стала превозносить ангельскую доброту Ее Величества.
31 августа 1743 года перед зданием двенадцати коллегий был сооружен эшафот. При огромном стечении глазевших на представление зевак палач грубо сдернул с госпожи Бестужевой одежду. Поскольку перед началом пытки у нее хватило времени на то, чтобы незаметно сунуть ему драгоценность в виде креста, он довольствовался тем, что лишь прикасался кнутом к ее спине и только проводил острием ножа по кончику языка, не сдирая кожи. Она переносила обманные удары и якобы нанесенные раны с достоинством героини. Наталья Лопухина, у которой была не такая крепкая нервная система, когда с нее попытались сорвать одежду, стала отчаянно сопротивляться. Толпа онемела от изумления, увидев внезапно открывшуюся ей наготу этой женщины, которую унижение делало еще прекраснее. Затем некоторые из любопытных, желая продолжения зрелища, прямо-таки заревели от нетерпения. Объятая паникой перед лицом, как ей казалось, все возраставшей к ней ненависти, несчастная попыталась вырваться из рук мучителей, стала браниться и укусила руку палача. Тот просто взбесился: сдавил ей шею, силой заставив разомкнуть челюсти, взмахнул острым ножом и – через минуту уже показывал развеселившейся толпе кусок окровавленного мяса, крича: «А вот кому язык прекрасной госпожи Лопухиной! Кусок отличный и продам задешево! Кому за рубль язык красавицы Лопухиной!»
Подобные насмешливые предложения со стороны исполнителя столь грязных дел были расхожими в те времена. Но на этот раз публика отнеслась более внимательно к происходящему, потому что Наталья Лопухина тут же и потеряла сознание от боли и стыда. Палач вернул ее к жизни сильными ударами кнута, а когда несчастная пришла в себя, ее бросили в телегу и отправили в Сибирь! Супруг присоединился к ней в Селенгинске, тоже не без того, чтобы быть перед тем жестоко высеченным. Несколько лет спустя он умер в полном забвении. Госпожа Бестужева некоторое время еще вела нищенскую жизнь в Якутске, страдая от голода, холода и безразличия окружающих, которые боялись себя скомпрометировать, встречаясь с отверженной обществом грешницей. Муж ее, Михаил Бестужев, брат канцлера Алексея Бестужева, тем временем продолжал в Санкт-Петербурге успешную дипломатическую карьеру, а дочь блистала при дворе Ее Величества.
Разбираясь в деле Ботта, Елизавета думала, что наводит порядок, настоятельно необходимый в ее империи. Алексей Бестужев сохранил все свои министерские обязанности и привилегии, вопреки немилости, в которую впало большинство его родственников, он бы мог даже сказать себе, что его авторитет укрепился, благодаря испытаниям и тому, что он избежал правосудия. Однако в Версале Людовик XV упорствовал в намерении отправить к царице Шетарди, возложив на него миссию признательности Елизавете, которая, согласно поступившей к королю информации, отнюдь не возражала бы возобновить обмен уколами рапирами, на которые надеты предохранительные наконечники, с галантным французом, чья любезность совсем еще недавно так ее забавляла. Но ведь она настолько непостоянна, что – согласно уверениям тех же «знатоков славянской души» – способна сотворить из мухи слона и разозлиться из-за пустяка. Чтобы не раздражать императрицу со столь переменчивым нравом, король вручил Ла Шетарди два варианта рекомендательного письма к Ее Величеству. В одном эмиссар из Версаля был представлен просто как частное лицо, интересующееся всем, что делается в России, в другом – как полномочный представитель, посланный королем к его «драгоценной сестре и самому лучшему другу Елизавете, императрице и самодержице всей Руси».
С такой двойной рекомендацией в кармане – черта с два кто-то сможет помешать ему в его намерениях! Не задерживаясь ни на минуту, Ла Шетарди мчался в Санкт-Петербург и прибыл туда в тот самый день, когда императрица праздновала десятую годовщину организованного ею государственного переворота. Посмеявшись над тем, как Шетарди торопился ее поздравить, Елизавета во время торжества согласилась принять его, и встреча была наполовину дружеской, наполовину протокольной. Шетарди показалось, что у императрицы усталый вид, что она разжирела, но исключительно мила и ласкова на словах, – можно подумать, будто изменила все свои убеждения, – а значит, уже позабыла обо всех своих последних претензиях к Франции. Однако, в то время как Шетарди уже готов был пустить в ход обаяние и предоставить в распоряжение Елизаветы все соблазны, на какие только был способен, он столкнулся с законным посланником Франции, господином д’Аллионом. Тот, разобиженный конкуренцией, возникшей с появлением соперника, которого считал незаконным, принялся вставлять ему палки в колеса, изощряясь в изобретательности. После серии недоразумений и размолвок, два представителя Людовика XV обменялись взаимными оскорблениями, пощечинами и, наконец, вытащили шпаги из ножен. Но и будучи раненным в руку, Ла Шетарди не потерял ни капли своего достоинства. Затем, осознав нежелательность ссоры между двумя французами на иностранной территории, противники с грехом пополам помирились.
Это случилось накануне Рождества.
И ведь именно в это время, в конце 1743 года, Елизавета получила из Берлина долгожданную весть! Прусский король, побуждаемый настойчивыми требованиями разных эмиссаров найти невесту для наследника российского трона, наконец, выбрал драгоценную жемчужину. Принцессу достаточно знатную по происхождению, приятной наружности, с хорошим образованием – в общем, способную сделать честь своему супругу, не рискуя затмить его.
И это оказалась именно такая девушка, о которой мечтала императрица как о своей невестке. Кандидатку в русские царицы звали София-Августа-Фредерика Ангальт-Цербстская (Anhalt-Zerbst), родные и близкие называли ее Фигхен (Figchen), мать писала имя дочки иначе: «Фиххен» (Fichchen) – видимо, от «Софихен» (Sophiechen).
Девочке еще не исполнилось и пятнадцати лет, родилась она в Штеттине. Отец Софии, Христиан-Август Ангальт-Цербстский, не был даже царствующим принцем, а довольствовался тем, что управлял своим маленьким наследственным владением под благосклонным и снисходительным покровительством Фридриха II. Мать Софии, Иоганна-Елизавета Голштин-Готторпская, была двоюродной сестрой покойного Карла-Фридриха, отца великого князя Петра, которого Елизавета назначила своим наследником.
Иоганна была на двадцать семь лет моложе своего супруга и честолюбивых намерений в отношении дочери у нее более чем хватало. Как все это было чудесно, в глазах императрицы, как по-семейному, в германском духе и многообещающе! Изучив же веточку за веточкой, росток за ростком генеалогическое древо, Елизавета Петровна окончательно уверилась в том, что права. В какую-то минуту ей даже почудилось, будто в этом случае она сама вступает в брак. Но – с кем? Если к девочке она в высшей степени расположена, то о племяннике этого не скажешь! Уж слишком хорошо она знает претендента на российский престол! И на этот раз Петр опять разочаровал царицу: ей так хотелось, чтобы он проявлял побольше нетерпения, когда обсуждаются вопросы его брака, чтобы он хотя бы поинтересовался тем, как происходят матримониальные переговоры, продолжавшиеся вдали от него. Ничего подобного. Впрочем, и главное заинтересованное лицо, принцесса София-Августа, держалась в сторонке от всех этих переговоров, предметом которых была она сама. Переговоры велись путем обмена конфиденциальными письмами между Цербстом, где находилась резиденция родителей Софии, Берлином, местопребыванием короля Пруссии Фридриха, и Санкт-Петербургом – тут царица просто сгорала от нетерпения, ожидая новых вестей из Пруссии. Все, что она до сих пор успела узнать о молоденькой девушке, отлично согласовалось одно с другим: буквально все, кто встречался с нею (правда, такие люди были редки), говорили о том, как София-Августа миловидна, грациозна, благовоспитанна, образованна, о том, что по-французски она говорит так же свободно, как и на родном немецком, наконец, о том, что, несмотря на свой нежный возраст, она при любых обстоятельствах бывает спокойной и уравновешенной. Не слишком ли все это хорошо, чтобы оказаться правдой? – задумывалась Елизавета. Портрет Фигхен, присланный императрице Фридрихом II, убедил, что – правда! Маленькая принцесса и впрямь оказалась прехорошенькой с ее свеженьким личиком и простодушным взглядом! Прелесть какая!
Однако из опасения, что в последнюю минуту ее ждет разочарование, царица скрывала от своего ближайшего окружения, какое великое, способное привести Россию к счастью событие она готовит. И Алексей Бестужев так ничего и не знал… Знали, но вынуждены были помалкивать приближенные прусские дипломаты. Зато Мардефельд день за днем информировал Ла Шетарди и Лестока о том, как продвигаются переговоры. И поползли слухи. Франкофильский клан пришел в восторг, хотя до поры до времени и проявлял некоторую осторожность в выражении этого восторга от возможности приезда в Санкт-Петербург принцессы, выращенной, как они слыхали, гувернанткой-француженкой. И пусть она по крови пруссачка – все равно ведь не сможет, раз получила воспитание у такой гувернантки, действовать во вред Франции, наоборот, постарается принести ей пользу. Даже если свадьба вдруг не состоится!
Получая депешу за депешей, Елизавета следила за тем, как мать и дочь приближаются к Санкт-Петербургу, к ней. Вот они прибыли в Берлин, вот получили благословение от Фридриха II, вот приступили к разорительным покупкам: надо же позаботиться о приданом… Отец Софии остается в Цербсте. Почему? Из соображений экономии или просто из гордости Христиан-Август д’Ангальт-Цербст отказался сопровождать дочь, которую все стремятся так удачно выдать замуж? Елизавета решила забыть об этом второстепенном вопросе: в конце концов, чем меньше будет вертеться вокруг девочки прусских родственников, тем лучше. Заботясь о том, чтобы путешествие матери и дочери было комфортабельным, российская императрица послала им денег и посоветовала сохранять инкогнито хотя бы до того дня, как они пересекут границу России. А после этого – сообщить, что едут в Санкт-Петербург к Ее Величеству с визитом вежливости.
Инструкция Елизаветы Петровны была выполнена: в Риге старшая и младшая принцессы уселись в удобные сани, запряженные шестеркой лошадей, поуютней устроились в этом первом для них русском «транспортном средстве», завернулись в соболя, любезно присланные будущей родственницей для того, чтобы гостьи меньше чувствовали тяготы пути…
Однако, приехав в Санкт-Петербург, мать и дочь испытали недоумение и разочарование: выяснилось, что императрица вместе со всем двором отправилась в Москву, праздновать там шестнадцатилетие великого князя Петра, поручив маркизу Ла Шетарди и прусскому послу Мардефельду принять дам и показать им российскую столицу. Дипломаты справились с задачей только наполовину. Потому что пока малышка София восхищалась красотой выстроенного на болотах огромного города, пока любовалась сменой караула, пока хлопала в ладоши при виде четырнадцати слонов, подаренных когда-то Петру Великому персидским шахом, Иоганна, которая всегда держала нос по ветру, бесилась оттого, что до сих пор не представлена Ее Величеству. Беспокоилась она и о том, что канцлер Бестужев явно не расположен к планируемому союзу. Старшая принцесса знала, что этот человек, русский до мозга костей, страшно враждебен по отношению ко всему, что могло бы послужить сближению с Пруссией, ко всякой уступке ее интересам. Кроме того, в Санкт-Петербурге начали шептаться о том, что Бестужев якобы решил добиться от Святейшего Синода воспрепятствования браку между родственниками. Иоганна все больше мрачнела от этих слухов, Елизавете было горя мало. Она-то была уверена, что стоит ей пальцем пошевелить, стоит чуть-чуть нахмуриться, и Бестужев будет готов под землю провалиться от одного только страха, что его семью снова постигнет суровая немилость, а священнослужители самых высших санов, почуяв угрозу, удовольствуются тем, что поворчат в бороду, а потом и благословят молодых.
Иоганна заторопилась в Москву. Она прекратила прогулки дочери по городу, оборвала ее развлечения и, по совету Мардефельда, в конце января отправилась в путь вместе с Софией-Августой и Ла Шетарди. Елизавета назначила им аудиенцию во дворце Анненгоф восточного квартала второй столицы – 9 февраля в восемь часов вечера. Гостьи приехали. Заставив их некоторое время подождать, императрица отдала приказ распахнуть обе створки двери, ведущей в зал приемов, и появилась на пороге. Путешественницы при виде Елизаветы Петровны склонились в глубоком реверансе. Царица быстро окинула взглядом ту, кого предназначила в невесты племяннику. Оценила девушку: совсем юная, тощенькая, бледненькая, платье без фижм, но довольно красивое – розовое с серебром… Нет, в общем-то, туалет посредственный, хотя сама девчоночка славная и приветливая… Рядом с этим очаровательным ребенком ее Петр, явившийся поприсутствовать при доставке «товара», будущей невесты, казался еще более уродливым и еще менее симпатичным, чем всегда. В последнее время он часто навлекал на себя раздражение и даже гнев тетки тем, что сблизился с голштинским министром Брюммером и еще несколькими интриганами германских корней. Кроме того, ничуть не обрадовавшись тому, что произведен Ее Величеством в полковники Преображенского полка, он требовал теперь, чтобы к нему явился голштинский полк: вот это будет образец дисциплины и эффективности, двух качеств, в которых, по его мнению, больше всего нуждалась русская армия.
Замечая у престолонаследника многочисленные проявления такой германофилии, Елизавета Петровна, часто жалевшая, что не сумела подарить родной стране настоящего наследника, ловила себя на том, что радовалась: как хорошо, что это не ее ребенок! Этот несчастный, жалкий наследничек ни с какой стороны ей не родной, у них просто нет ничего общего – ни по уму, ни по духу, ни по вкусам. Разве что по титулу, который она же сама ему и подарила. Внезапно Елизавета почувствовала угрызения совести, почувствовала, как ей грустно из-за того, что своими руками отдает эту милую бедную овечку в руки человека, который настолько ее не заслуживает. И поклялась себе тайком, что удвоит усилия, направленные на то, чтобы сделать хоть немного более привлекательным, чтобы выдрессировать как следует ограниченного маньяка, которому предстоит в один прекрасный день – или один не слишком прекрасный день – стать российским самодержцем. Если бы бедняжке Софии-Августе можно было рассчитывать на нежное утешение в неудаче, на мудрые советы матери! Но нет. Наблюдая за тем, как жеманится, кривляется и стрекочет, подобно сороке, Иоганна, царица поняла, что старшая гостья столь же раздражает ее своей угодливостью, пресмыкательством и притворством, сколь чарует душевным и физическим здоровьем, искренностью и веселостью младшая.
Неприязнь порой обнаруживает себя в каких-то нечаянных словечках, в каких-то мимолетных взглядах, даже в молчании. После первой же встречи Елизавета Петровна уже знала, что между матерью и дочерью нет ни любви, ни нежности. Их взаимная привязанность диктовалась только обстоятельствами и условностями. От их пары «дочки-матери» веяло холодом нежилого дома. Вдохновленная великодушной мечтой, Елизавета уже воображала себя, а не Иоганну, на месте опекунши этой чудесной девочки. Если ей не удалось сформировать характер великого князя таким, каким хотелось его видеть, то оставалось лишь поверить, что уж расцвету Софии-то она помочь сможет, что сумеет сделать ее счастливой, свободной, независимой женщиной, не покушаясь при этом на законный, традиционный авторитет мужа. Начать серию благодеяний государыня решила с награждения: приказала Разумовскому принести орденские знаки Святой Екатерины. Две придворные дамы Ее Величества прикрепили орден к корсажу Софии-Августы. Елизавета чуть отступила, окинула взглядом свое «творение» – как художник осматривает только что законченное им полотно – и, довольная результатом, послала заговорщическую улыбку Разумовскому. Тот сразу догадался о том, что именно думает императрица по поводу этого никуда не годного, но такого необходимого союза, и его молчаливое одобрение, как это бывало всегда в минуты сомнений, поддержало Елизавету. И она пожелала про себя, чтобы в отношениях девушки с Петром все всегда было так же просто и естественно, как у нее с Алексеем, чтобы их любовь стала такой же сильной, как ее собственная, превратившая фаворита в тайного супруга.
Следующие дни царица сама посвятила наблюдениям за этими чересчур благоразумными детьми, повелела шпионить за ними придворным дамам. В то время как София, казалось, ждала хоть каких-то шагов навстречу со стороны будущего мужа, нелепый наследник престола бубнил не умолкая похвалы прусской армии, что на парадах, что в войнах, заодно принижая Россию: ее обычаи, ее прошлое, даже – ее веру. Все уши бедняжке прожужжал! Может быть, в этом постоянном навязчивом желании бранить все русское выражалась у престолонаследника потребность в самоутверждении? Как бы там ни было, но, словно желая создать противовес хуле, которой осыпал Россию ее будущий супруг, София-Августа вроде бы все больше и больше увлекалась нравами и историей открывающейся ей страны. Два приглашенных для обучения девушки русскому языку и основам православной веры наставника – Василий Ададуров и Симон Тодорский – наперебой восхищались усидчивостью, прилежанием, стараниями своей ученицы. Увлеченная умственным трудом, девочка не откладывала учебников чуть ли не до ночи, да и ночью могла вернуться к книгам, с азартом продвигаясь вперед в изучении самых сложных словарных, грамматических, теологических проблем. И вдруг – заболела.
Ходила босиком по холодному полу, чтобы не заснуть, а учиться, простудилась, и ее уложили в постель. Воспаление легких. Иоганна тут же напустилась на дочь с упреками: дескать, лентяйка, дескать, предпочитает валяться вместо того, чтобы усердно исполнять свой долг «принцессы на выданье». Как моральная, так и физическая слабость Софии-Августы легко может провалить все дело, ныла мать, а потом принималась умолять Фигхен взять себя в руки и встать. Встревоженная тяжелой болезнью и душевным одиночеством девочки-подростка, Елизавета пришла навестить ее, села у изголовья постели. Малышка дрожала, металась, то горела, то стучала зубами в ознобе, и антифранцузский клан подумывал уже – себе на радость – о возможности рокового исхода. Если София умрет, ее можно будет заменить, выбрав на этот раз кандидатку, более подходящую для целей австро-английского союза. Но Елизавета рассердилась и заявила, что – как бы дело ни кончилось – она не хочет саксонскую принцессу. Врачи предложили кровопускание. Иоганна воспротивилась. Елизавета приказала вызвать своего личного врача – Лестока. Тот взялся за лечение. За семь недель, которые продолжалась лихорадка, бедняжке было сделано шестнадцать кровопусканий, порой по четыре раза в сутки! Но этот жестокий метод лечения ее спас! Едва встав на ноги, еще совсем слабая, девушка стала наверстывать упущенное.
21 апреля 1744 года София-Августа готовилась праздновать свое пятнадцатилетие во время одного из приемов. Однако она была еще так бледна и худа, что ужасно боялась разочаровать не только придворных, но, может быть, даже и жениха. Царица, проявляя истинно материнскую заботу, приказала принести девочке румяна и посоветовала той накрасить щечки, чтобы выглядеть получше. Взволнованная мужеством милого ребенка, Елизавета все яснее ощущала, что материнский долг ведет ее к этой девочке, которая ей никто, но так хочет стать по-настоящему русской, а вовсе не к племяннику, которого сделала приемным сыном, но который мечтает оставаться немцем.
Пока императрица решала эти тонкие и сложные семейные проблемы, Иоганна, наоборот, пустилась в высокую политику. Тайная дипломатия всегда была ее пристрастием и коньком. Она принимала в своих апартаментах ожесточенных противников этого неисправимого Бестужева. Ла Шетарди, Лесток, Мардефельд, Брюммер являлись к ней на тайные совещания. Заговорщики-подмастерья надеялись, что под воздействием матери юная София-Августа использует свое влияние на великого князя Петра или даже на саму императрицу, которая явно любит и уважает девочку, чтобы добиться падения главы русской дипломатии. Но ведь и Алексей Бестужев не сидел без дела, пока на него пытались ставить силки. Благодаря своим личным шпионам, он сумел не только раздобыть, но и прочесть зашифрованные депеши Ла Шетарди, разосланные им в канцелярии разных стран. И, едва у него появились полные тексты этих компрометирующих маркиза материалов, представил их государыне. Царица в ужасе перебирала стопку листков, исписанных дерзостями и гнусностями. Перевернув страницу, она натыкалась то на такие слова: «Нельзя ожидать никакой благодарности и никакого внимания от правительницы [императрицы] столь беспутной». Или еще: «Ее тщеславие, ее легкомыслие, ее достойное сожаления поведение, ее слабость, ее забывчивость, ее оплошности не дают места серьезным переговорам». В других письмах Шетарди критиковал Елизавету Петровну за излишнюю склонность «к нарядам» и «к любовным похождениям», подчеркивал, что она совершенно невежественна в важных на сегодняшний день государственных делах, которые ее скорее пугают, чем интересуют. В поддержку этой клеветы Ла Шетарди цитировал недоброжелательные высказывания Иоганны-Елизаветы, которую он, впрочем, представлял шпионкой на жалованье Фридриха II.
Потрясенная гнусными излияниями императрица уже не могла понять, кто у нее друзья, кто враги. Она отвернулась от Марии-Терезии из-за бесстыдства австрийского посланника Ботта, которого называла «разбойником от дипломатии», так что же – теперь ей рассориться с Людовиком XV из-за того, что его посол, Ла Шетарди, оказался всего лишь мерзким сплетником? По-настоящему-то надо было бы его выкинуть из России в двадцать четыре часа! Но не обидится ли Франция на такую резкую меру, пусть даже мера эта направлена не на государство, а на человека?
Прежде чем начать наказывать Шетарди, Елизавета вызвала к себе Иоганну и прямо в лицо бросила гостье все, что теперь о ней думала. Облила гневом и презрением. Валявшиеся на столе письма недвусмысленно обличали мать Софии-Августы. Рухнули все мечты, принцесса была в ужасе, ожидала, что ее немедленно выгонят из России. Но судьба неожиданно улыбнулась интриганке: Елизавета, ясно сознававшая, что невеста ее племянника ни в чем не виновата, решила оставить на месте и ее мать, по крайней мере, до свадьбы. Подобная снисходительность царице далась легко, она даже видела в своем поступке пример терпимости и милосердия, который может оказаться выгодным. Но на самом деле государыня попросту жалела свою будущую невестку: надо же иметь такую жестокую, такую бесчеловечную мать! Пристрастие Елизаветы Петровны к Софии-Августе было столь сильным и живым, что она надеялась великодушием завоевать не только признательность девочки, но, может быть, даже и ее любовь.
Устав от долгой непогоды, императрица, повинуясь тому благочестивому порыву, какие время от времени ее посещали, – надумала совершить паломничество в Троице-Сергиеву Лавру. Взяла с собой племянника, Софию-Августу, Иоганну и Лестока. Прежде чем отправиться в путь, велела сказать Бестужеву, чтобы тот решил судьбу негодяя Шетарди, предоставив тому полную свободу действий: любое придуманное им для этого лжедруга наказание, подчеркнула царица, будет ею одобрено.
И – вот так вот умыв руки, словно бы смыв с них городскую нечистоту, – Елизавета с легким сердцем устремилась к Господу…
В первые же дни своего пребывания в Троице-Сергиевой Лавре императрица заметила, что в то время как Иоганна, София-Августа и Лесток сильно взволнованы нарушением приличий в переписке маркиза Ла Шетарди, великого князя Петра все это ничуть не тревожит. Он что – позабыл, что прибыл сюда вместе с невестой, с той, кто завтра станет его женой, забыл, что происходящее и его касается, а следовательно – должно и его беспокоить, да еще как сильно!
Пока в Лавре обсуждали частично религиозные, а частично мирские проблемы будущей царственной семьи, в Санкт-Петербурге офицеры, которых с флангов охраняли вооруженные гвардейцы, появились в доме Ла Шетарди и объявили ему, что – поскольку доказана его вина как клеветника в адрес Ее Величества, поскольку он нанес таким образом оскорбление Ее Величеству – ему предписано оставить Россию в двадцать четыре часа. Выгнанный, словно проворовавшийся лакей, маркиз стал протестовать… бушевать… кричать, что его зарезали, убили… что он пожалуется своему правительству… А потом внезапно успокоился, опустил голову и принял наказание.
На первой же остановке француза нагнал посланник императрицы. Он потребовал вернуть орден Святого Андрея Первозванного и табакерку, украшенную портретом Ее Величества, подаренную Шетарди Елизаветой несколько лет назад, в те времена, когда маркиз был еще мил ее сердцу. Поскольку Шетарди отказался отдать эти дорогие ему реликвии, Алексей Бестужев послал ему вдогонку другого вестника – с угрожающей запиской царицы: «Маркиз де Ла Шетарди недостоин получения личных подарков от Ее Величества».
Маркиз, находившийся на грани безумия, принялся упрекать Версаль: вмешавшись в дело, писал Шетарди, и лишая уважения меня, вы лишаете уважения Францию. Но и тут – сразу после урока, полученного от Елизаветы I, – он был снова поставлен на место. На этот раз – Людовиком XV. Бышему послу было велено отправляться на свои земли в Лимузене и ждать там новых приказаний.
Что же до Елизаветы и ее спутников по богомолью, то после короткого пребывания в Троице-Сергиевой Лавре они отправились в Москву, где принцессы Ангальт-Цербстские изо всех сил старались казаться естественными, несмотря на испытываемые ими стыд и разочарование. Зная, что ее теперь в России только терпят до поры до времени и что если не в день свадьбы, то уже точно на следующий ее попросят отсюда, Иоганна кипела не переставая. София, со своей стороны, пыталась забыть о длинной цепи поражений, готовясь к обращению в православие ревностно, с усердием неофитки. А пока она внимательно слушала речи священника, которому было поручено посвятить девушку в веру ее новых соотечественников, Петр ездил по лесам и полям, весело резвился на охоте, забываясь в пьянстве вместе со своими обычными компаньонами по таким делам. Они все были голштинцами, говорили между собой только по-немецки и призывали великого князя наплевать на русские традиции, отстаивая и постоянно доказывая свое германское происхождение.
28 июня 1744 года София, наконец, вступила в лоно православной церкви. Она произнесла чистым голоском и ни разу не запнувшись Символ своей новой веры и приняла в крещении новое имя: стала Екатериной Алексеевной. Необходимость сменить святую покровительницу, которая была у нее от рождения на календарную русскую святую Софию-Августу ничуть не смутила: она давно уже знала, что нужно через это пройти, если хочешь выйти замуж за представителя русской знати.
Назавтра, 29 июня, состоялось обручение в домовой церкви. Впереди медленно-медленно шла императрица в сопровождении небольшой свиты. Восемь генералов несли над процессией серебряный балдахин. Сразу за теткой, бросая направо-налево глупые улыбки, двигался великий князь Петр Федорович, бок о бок с ним – великая княжна Екатерина Алексеевна, прямая и невозмутимая. Елизавета Петровна была очень довольна будущей невесткой: «У нее есть голова на плечах, она далеко пойдет!» Во время бала, завершавшего церемонию обручения, императрица смогла лишний раз увидеть контраст между элегантностью и простотой невесты и спесью ее матери, которая постоянно трещала, как сорока, и стремилась вылезти вперед. Чуть позже весь двор с большой помпой выехал в Киев. Обрученные и старшая принцесса Цербстская отправились вместе со всеми. Опять – приемы, балы, парады, речи, снова к концу дня даже у царицы, привыкшей к светской суматохе, появлялось смутное ощущение потерянного зря времени. В течение этой малороссийской поездки, которая продолжалась три месяца, Елизавета притворялась, будто не замечает, в какое движение пришел мир вокруг, куда, в какую сторону он движется. Англия вроде бы готовится напасть на Нидерланды, тогда как Франция намерена пойти врукопашную с Германией, а австрийцы, в свою очередь, присматриваются к возможности атаки на французскую армию… Версальский и Венский кабинеты министров соревновались в ловкости, стремясь обеспечить себе поддержку России, а Бестужев вилял, прибегал к уловкам, когда успешнее, когда менее успешно, затягивал ответы на прямо поставленные вопросы, ожидая точных указаний Ее Величества. Но вот императрица, вероятно, все-таки растревоженная докладами своего великого канцлера, решается вернуться в Москву. Дает сигнал – и все придворные кланы и клаки пускаются длинным, медленным караваном в обратный путь. В Москву, в Москву!
По дороге в свой древний священный город Елизавета, скорее всего, надеялась, что сможет по приезде отдохнуть, сможет позволить себе хотя бы несколько дней заслуженного «отпуска»: она ведь так умаялась от киевской суеты! Но едва вдохнув московский воздух, она ощутила привычно неистребимую жажду развлечений и сюрпризов. По ее инициативе немедленно возобновились балы, ужины, маскарады, оперы… Они следовали друг за другом в таком бешеном ритме, что даже молодые люди, бывало, просили пощады.
Однако, поскольку приближался день торжественной церемонии бракосочетания, Елизавета была вынуждена покинуть старую столицу, чтобы – пока без молодых – отправиться в новую: свадьба должна была состояться в Санкт-Петербурге. Иоганна и жених с невестой выехали туда же несколько дней спустя. Так и следовали – поезд за поездом, пока на одной из остановок, в селе Хотилово, великий князь Петр внезапно не заболел. У него начался озноб, на лице выступили розоватые пятна. Диагноз – оспа! В ту пору редко кому удавалось исцелиться от этой страшной болезни. Отправили курьера к императрице. Когда Елизавета Петровна узнала об угрозе, нависшей над приемным сыном, ее охватило дурное предчувствие, граничащее с ужасом. Как она могла забыть, что меньше пятнадцати лет назад юный царь Петр II подцепил именно эту болезнь и вот так же – накануне женитьбы! И – по странному совпадению – невесту Петра в том, почти уже далеком 1730 году, маленькую княжну Долгорукову, тоже величали Екатериной! Может быть, это имя приносит несчастье династии Романовых?! Нет, в это невозможно поверить! Так же, как невозможно поверить в фатальность заражения при одинаковых обстоятельствах…
Решив отправиться к престолонаследнику, чтобы лечить его и ухаживать за ним, Елизавета велела запрягать. Повернули обратно к Москве. Между тем растерянная и почти обезумевшая Екатерина тоже двинулась в путь: наоборот, в столицу, к царице! На дороге ее сани встретились с императорскими. Общий страх, общая тревога, опасения тетки за племянника – а вдруг худшее, а невесты за жениха – а вдруг потеряю его, даже не успев стать женой, – бросили женщин в объятия друг друга. Смешались слезы. И теперь уже Елизавета окончательно убедилась, что сам Господь внушил ей согласие на брак наследника престола с этой пятнадцатилетней принцессочкой: Екатерина, вне всяких сомнений, оказалась той супругой, какая нужна этому дурачку Петру, и той невесткой, какая нужна ей самой, для полного счастья и возможности уйти с миром, когда придет время.
Они вместе добрались до Хотилова. Прибыв в деревню, увидели на убогом ложе трясущегося в ознобе великого князя. Глядя на то, как он мечется по постели, обливается потом, бредит, Елизавета Петровна с ужасом думала: неужели династия Петра Великого должна оборваться со смертью этого хилого мальчишки? А великая княжна Екатерина уже видела себя возвращающейся в Цербст с жалким багажом воспоминаний о вдруг прервавшемся празднике. Но отправиться, причем вместе с матерью, ей пришлось в Санкт-Петербург: царица распорядилась, чтобы девушка уехала побыстрее – пока не успела заразиться. А сама принялась ухаживать за больным.
Несколько недель, обитая в жалкой деревенской избе, темной и плохо натопленной, российская императрица была сиделкой у мальчика, избранного ею своим наследником, мальчика, сыгравшего с нею такую злую шутку и, кажется, решившего выйти из игры в тот момент, когда Елизавета уверенно вела партию к выигрышу. Почему царица оказалась тогда так верна существу, которое совсем не любила? Было ли это христианское милосердие или забота о выгоде для монархии? В то время Елизавета об этом не задумывалась и не пыталась анализировать, какие именно чувства привязывают ее сейчас к этому тупому и неблагодарному парнишке. Ее вела сама судьба, она подчинялась Богу, чувствовала себя исполнительницей Господней воли. И победила: болезнь в конце концов отступила, лихорадка спала, Петр Федорович начал приходить в себя.
В конце января 1745 года императрица оставила Хотилово, чтобы отвезти племянника в Санкт-Петербург. Бедняга так переменился за время болезни, что Елизавета Петровна опасалась, как бы невеста не слишком разочаровалась, увидев, какой ужас, какую мерзость и жалость ей привезли вместо жениха. Вздувшееся лицо обезображено рябинками, оставшимися от оспы. Бритая голова. Глаза, налитые кровью. Потрескавшиеся губы. Чистая карикатура на молодого человека, каким был великий князь совсем еще недавно, несколько месяцев назад. Что делать? Думая не столько о племяннике, превратившемся в подобное чудовище, сколько о милой девочке, которой предстоит заполучить это чудовище в мужья, Елизавета решила малость Петра приукрасить. Нацепила на «привидение» огромный завитой парик. Но оказалось, что с напудренными фальшивыми локонами мальчишка выглядит еще страшнее и противнее, чем в натуральном виде. Положение было безвыходное, жребий брошен, и царица решила в очередной раз положиться на удачу: чему быть, того не миновать! Когда императрица с племянником прибыли наконец в свою резиденцию, Зимний дворец, Екатерина Алексеевна выбежала навстречу жениху, радуясь его чудесному выздоровлению. И – остановилась окаменевшая от ужаса, увидев этот призрак. Постояла минутку с полуоткрытым ртом и выпученными глазами, невнятно поздравила с исцелением, присела в реверансе и убежала так, будто ее спугнул выходец с того света.
10 февраля, в день рождения великого князя, растерянная императрица даже отсоветовала племяннику показываться на людях. Но все-таки она еще надеялась, что со временем физические недостатки Петра станут не такими наглядными, чуть смягчатся. И вообще на данный момент ее стало куда больше пугать почти полное отсутствие у него интереса к невесте. В окружении Екатерины поговаривали, будто он хвастается перед нею успехами у любовниц. Но так ли было на самом деле? Способен ли он удовлетворить женщину в любовной игре? Нормально ли он сложен – «вон там»? А красотка Екатерина – покажет ли она себя достаточно кокетливой и изобретательной в постели? Способной пробудить желание у дубины-мужа? Подарит ли она детей, наследников стране, которая так давно их ждет? Можно ли какими-то лекарствами, какими-то снадобьями излечить половую слабость мужчины, если его куда больше возбуждает полк на марше, чем обнаженная женщина на простынях в полумраке его алькова? Мучающаяся сомнениями царица советовалась с лекарями. После нескольких серьезных совещаний они решили, что если бы великий князь меньше пил, его бы больше привлекали дамы. Впрочем, по их мнению, слабость эта преходящая, вскоре наметится «улучшение». Таково же было мнение Лестока. Но ни «специалистам», ни лейб-медику было не успокоить тревог и опасений императрицы. Ко всему еще, ей чудилось, будто со свадьбой теперь не спешат уже оба: и Петр, и Екатерина. Может быть, боятся ночных радостей?
Нынче, как бы легко ни соглашались молодые люди со всякими отсрочками и предлогами, могущими оттянуть свадьбу, Елизавета Петровна горела нетерпением за них обоих. После долгих обсуждений была неотвратимо назначена дата бракосочетания. Ее Величество решила объявить днем самой грандиозной из всех свадебных церемоний века – 21 августа 1745 года.