Каждый из нас — человек

Я ничего не значу для них.

Я всего лишь перечень отличий; ряд прилагательных, описывающих то, что они видят, глядя на меня; набор слов, чтобы охарактеризовать меня как человека.

Чудной человек — потому что они так говорят.

Странный человек — потому что они так говорят.

Замороченный человек.

Сломленный человек.

Мир станет лучше, если я не буду привлекать к себе внимание, так как мусор лучше бросать на обочине. Никто не обращает внимания на запахи или на опарышей, пока их не чувствуют, не видят — пока они далеко.

Я стараюсь держаться как можно дальше от остальных. Хожу впритирку к стенам коридора. Прячусь за своими волосами, которые достаточно длинны, чтобы скрыть лицо. И считаю: если им нет дела до меня, то и мне нет дела до них.

Они говорят, что беспокоятся за меня. Всю жизнь обо мне кто-то печется. Учителя, школьные консультанты[5], отец и мачеха…

Переживают, что я отличаюсь от других, что ко мне не тянутся ребята и у меня нет друзей, которым можно пожать руку, которых можно обнять… Переживают, что я не нуждаюсь в вещах, которые они пытаются мне навязать.

Их беспокоит мое молчание.

Они хотят знать, что происходит в моей душе.

— Я не понимаю тебя, — говорит отец каждый раз, когда я сижу перед ним, отвернувшись к стене, и мои глаза, занавешенные бесцветными прядями волос, напоминают выцветшие голубые джинсы; сижу, словно тигр в лесной чаще, свирепый и затаившийся. — Я не понимаю, почему с тобой всегда так чертовски трудно!

Хочется сказать ему, что нет ничего непонятного в молчании.

Молчать лучше, чем говорить.

Молчать лучше, чем говорить правду.

К тому же… На самом деле они не хотят знать, что я чувствую. Не хотят слышать правду, потому что это их огорчает. Не желают слышать причитания моей матери о том, что я разрушил ее жизнь, что я причина ее пьянства. Они не хотят слышать о том ублюдке — ее дружке О'Рое. И уж совсем они не желают слышать о том, что он находил меня слишком смазливым для мальчика, о том, как его потная, горячая рука обжигала меня, когда он гладил мою спину, а еще — каков его стальной кулак, стоило мне попытаться вырваться от него.

Это поставило бы их в неловкое положение.

Это разрушило бы их представление о мире.

Им интересно только то, что происходит по их правилам — как должно происходить. Все то, что коварно вкрадывается, чтобы разрушить приятные для них представления о хороших домах, больших машинах, и торговых пассажах, должно быть скрыто, похоронено, проигнорировано, а еще лучше — забыто. Но все, что я вижу, глядя вокруг, это именно то плохое, что смогло просочиться — демоны, живущие рядом с той тенью, где обитаю я. Я вижу, что они творят — поэтому и стараюсь побольше молчать.

Теперь я умею врать.

И я отвечаю «отлично» на вопрос, как поживаю.

Потому что ко мне не лезут, если я в порядке, если я хорошо себя веду — то есть только если я нормален. Ведь они потому и беспокоятся. Потому что я НЕНОРМАЛЕН. Я ненормально одеваюсь. У меня ненормальная прическа. Я не говорю нормальных вещей, как другие детки в коридорах. Хотелось бы, чтобы они это поняли. Чтобы они наконец перестали проявлять свое проклятое беспокойство и оставили меня в покое!

Ты ведешь себя так, чтобы тебя заметили, — слышу я. Это говорят… девочки в нормальной одежде, с нормальными прическами и нормальными лицами, — Ты просто хочешь выделиться. — Они мнят себя ужасно умными и проницательными, полагая, что лезу из кожи вон, чтобы привлечь к себе внимание.

Ладно! Вы меня раскусили, обычно посмеиваюсь я в ответ, одаривая их широкой улыбкой в стиле «да пошли вы…», когда они проходят мимо.

Мачеха непременно спросила бы, зачем нужно так злиться, почему нельзя быть повежливее, стараться, чтобы меня поняли. Но как я могу им объяснить, что я с детства научился не привлекать к себе внимания. Ведь если я «высовывался», моя мать вспыхивала от ненависти. «Считаешь себя чертовски умным?» — обычно спрашивала она. стирая улыбку с моего лица своими длинными ногтями, которые она холила каждый субботний вечер, сидя перед телевизором и поджидая своих дружков.

Мне не нужно их внимание.

Я просто хочу исчезнуть. Раствориться среди демонов, чтобы меня не замечали, и больше никто не лез в душу, причиняя боль.

И, похоже, это срабатывало. Всего пара месяцев в стенах этой школы, и большинство соучеников потеряли ко мне интерес. И им оказалось достаточно навесить на меня ярлык придурка и не замечать, пока я не попадался им на глаза.

Мы ведь держимся вместе — ненормальные. Мы чувствуем друг друга достаточно хорошо, чтобы знать, что нас не понимают. Мы легко сходимся… занимая одну общественную нишу в средней школе. Мы встречаемся в тени. Мы угадываем спины друг друга. Нас объединяет ненависть ко всему, а разделенная грусть служит утешением, ведь она всецело принадлежит нам — и никто из чужих не властен над нашими чувствами.

Мы для них ничто, и они тоже ничего для нас не значат.

8 часов 47 минут. Вторник

— Творишь очередной шедевр? — спрашивает Син, наклоняясь ко мне так близко, что его слова я скорее чувствую нутром, каждой косточкой, как метель в конце зимы, нежели на самом деле слышу.

— Так, кое-какие заметки, — отвечаю я, быстро закрывая блокнот, где пишу всякую всячину — делые страницы, исписанные каракулями, разрозненные мысли, словно осколки разбитого окна. Я надеюсь, что когда-нибудь перечитаю их и объединю во что-то осмысленное.

— Неважно, — говорит Син, устраиваясь на соседнем стуле. Он выделяется на фоне тошлотворно-ярких красок кафе в своей черной майке и черных джинсах. И его волосы черны, как черный маркер, а кожа бледная, как у призрака. Он болезненно чужой в этой комнате — оранжевые стулья и зеленые столы вместе с желтыми стенами и красными полами пытаются вытеснить его подобно тому, как наши кровяные клетки отторгают инфекцию.

Син больше ничего не говорит.

Его взгляд устремлен в пустоту.

Я не знаю, хочет ли он услышать что-то от меня или просто наслаждается покоем. Я знаю его недостаточно долго, чтобы понимать, о чем он думает. Его лицо почти неподвижно, по нему тоже сложно прочитать мысли. Era глаза никогда ничего ие выражают — как у кроликов или птиц. Дьявольски хорошее прикрытие. Лучший способ оставаться незамеченным.

В нем определенно есть что-то безумное. Какое-то время он может сидеть вот так, совершенно неподвижно, а потом внезапно содрогается, будто в его мозгах закоротило, и оживает. И тогда его глаза искрятся солнечным светом. Он становится подвижным, неуправляемым. Живым.

Поэтому он такой же изгой, как и я.

Поэтому другие дети боятся его.

Именно поэтому мы дружим. Мы понимаем друг друга, так как другие нас считают ущербными. Принимаем друг друга такими, какие мы есть, не заморачиваясь на эту тему, не пытаясь ничего изменить.

— Ты сегодня идешь после занятий, Щенок? — спрашивает он, говоря в стену и не меняя выражения лица. Он подает слабые признаки жизни, произнося слова одними губами, а сам остается неподвижным. Если бы он не назвал мое имя, я бы и не понял, что он обращается ко мне.

Щенок.

Эта кличка у меня с детства. Я привык, ненавидеть ее. На детской площадке я часто плакал, когда остальные дразнили меня «щенок, щенок» и швыряли песок мне в рот и полные слез глаза.

Теперь я ненавижу ее меньше. Она подходит мне. Я сам называю себя так. Я принял ее, потому что, подобно бездомному псу, слоняюсь в надежде найти хоть каплю душевного тепла. Грязный и тощий. Я всегда негромко, предостерегающе рычу, и невозможно угадать, когда я наброшусь.

Я скорее Щенок, чем Бенджи.

Никто не зовет меня Бенджи, кроме домашних и Ласи, моей девушки. Но она сейчас далеко, а с семьей я почти не общаюсь, и возможно, Бенджи скоро исчезнет. Мне хочется, чтобы он совсем исчез — умер, стал такой маленькой частью меня, что я не смог бы ее найти, даже если б захотел.

— Думаю, да, — отвечаю я.

Син кивает. Медленно. Покусывает нижнюю губу и кивает, расценивая мой ответ как «да», прокрутив его в голове несколько раз.

— Встречаемся напротив северного спортзала. Кейт там тоже будет.

— Понял. Это классно, — говорю я.

За окном тучи нависают ниже. Тень быстро и словно нарочно стирает солнечный свет со стены. Скоро пойдет дождь. После занятий земля в лесу будет влажной. Мы будем бесшумно ступать по мягкой молодой траве, шагая среди деревьев, как в мечтах. И дождь смоет наши следы.

Без солнечного света лампы в комнате кажутся ярче, и краски блекнут в их свете, словно туман в жаркое утро. Очертания предметов становятся резче. Син растворяется в этом свете — электричество скрадывает бледность его кожи, подобно сумеркам, скрывающим солнце. Глядя на него, я вижу только контуры — незримую голову, охваченную пламенем его черных волос.

— Пока, приятель. Мне надо бежать, — говорит он, вскочив на ноги в очередном приступе бодрости. Я киваю ему на прощание; глядя, как он удаляется, щурю глаза, пытаясь сделать так, чтобы он совсем исчез.

Затем я снова берусь за блокнот. Я записываю обрывки разговоров — всех, что слышу вокруг себя. Записав все, собрав побольше фрагментов, однажды я смогу скомпоновать их, чтобы понять собственные мысли.

14 часов 15 минут. Вторник

Рианна Мур чем-то напоминает мне Ласи.

Дело не в том, как она стоит или как она говорит. Внешне они совершенно непохожи. Ее волосы скорее русые, чем темные. Но не такие кудрявые. Не такие чистые. И она совсем не стеснительная, в отличие от Ласи.

Но их глаза похожи.

Они скрывают тайны.

Она много улыбается. Она улыбается просто так — когда думает, что ее никто не видит. Но ее улыбка далеко не дружелюбна. Так она прячется от демонов.

Каждый день я наблюдаю за ней в классе. Я слышу, как она общается со своими друзьями. Ее слова веселят их, но они, кажется, не замечают, что она никогда не смеется сама. Они не замечают, что один из своих четырех свитеров она надевает дважды в неделю, что ее кроссовки — это дешевая копия тех, что носят они, и даже того, что свои учебники она носит в руках, а не в рюкзаке.

А я это вижу.

Я понимаю, что на самом деле она им неровня — деткам, которые приобретают все самое модное. Моя мать никогда не водила такие машины, как у них. Стоит им недовольно нахмуриться, и они получают все, что захотят. Им не приходится просить, и, уж конечно, они не говорят «спасибо».

Они тоже это заметят.

Скоро.

Потому что в средней школе[6] с каждым годом эти вещи играют все более важную роль. То, что для нас ничего не значит, пока мы маленькие, постепенно начинает определять наше положение в обществе, выбирать нам друзей, навешивать на нас фальшивые ярлыки, как на товары в магазинах.

Я знаю это, потому что у нас с матерью не было дома.

Я знаю это, потому что стоянка для трейлеров на окраине города была для нас домом.

Мои друзья не приходили ко мне в гости, потому что не хотели, чтобы их видели там — в Триси Мидоуз — или в Триси Гетос. Мой друг Авери иногда подвозил меня домой, но он высаживал меня на дороге, так как не хотел показываться там. Мне кажется, он думал, что бедность заразна. До того как ты это осознаешь, ты тот, чьи вещи вышли из моды год назад, кто не ходит на обед, чтобы не видели, что ты ешь полуфабрикаты.

Рианна и сама не знает, насколько мы с ней похожи. Только ее друзья пока этого не просекли. Может, они и догадываются, просто позволяют ей держаться рядом — но, вероятно, говорят об этом за ее спиной. А когда они решат, что она им больше не нужна, то оттолкнут, потому что она такой же мусор, как и я, только упакованный в рождественскую обертку. Разглядев, что внутри, они выбросят подарок вместе с оберткой.

Я пытался разузнать что-нибудь о ней.

Я спрашивал Сина, но от него мало толку.

— Ну я не знаю… Мы вроде учились вместе в младших классах. Она чересчур популярна для меня.

И я поддакивал, давая понять, что мне это неинтересно.

Наши последние уроки всегда совпадают. Я пытался следить за ней, отставая от нее в коридоре, чтобы увидеть, на какой автобус она сядет, в надежде, что место, где она живет, сблизит нас.

Но после занятий у нее оказывались еще дела, и я спешил на свой автобус.

Я заранее продумываю, где сяду в классе, прихожу пораньше, гадая, какое место займет она. Где-нибудь у окна. Она всегда сидит у окна, чтобы развлечь себя во время урока.

Я обычно сижу сзади — за два ряда от окна. Поджидаю, когда она займет место за третьей партой по диагонали от меня.

Сегодня я сел ближе.

Она пришла раньше, и единственным свободным местом было это — через парту от нее.

Я старался особо не смотреть. Я понимал: сидеть так близко — это опасно. Но что-то в ее жестах притягивало мой взгляд. То, как она убирает волосы за ухо, изгиб ее руки, линия от запястья до локтя, та легкость, с какой она опускает руку, словно балерина, одетая в серый безразмерный балахон.

Это замечает не Рианна, а ее подруга.

Такое близкое расстояние способствует тому, чтобы окружающие догадались, на кого ты смотришь. Я понимаю, что меня засекли, и быстро отворачиваюсь, когда ее подруга наклоняется и хлопает ее по плечу.

Волосы, спадающие мне на лицо, не полностью скрывают меня от их глаз, и я чувствую, как румяней обжигает мне щеки, словно я стою у печи.

Подруга ей что-то шепчет.

Показывает пальцем.

Смеется и возвращается на место. Я ощущаю изучающий взгляд Рианны, чьи глаза подобны звездам, отраженным в зеленых тропических водах.

Подняв руку, она снова убирает прядку волос за ухо… и замирает. Я бросаю на нее быстрый взгляд и вижу, как полуулыбка стирает веснушки с ее левой щеки, а потом мы оба отворачиваемся, делая вид, что смотрим на доску.

14 часов 51 минута. Вторник

После занятий я спешу покинуть класс первым, а не жду, как обычно, пока уйдет она. Я хочу быть на полпути домой, до того как она и ее подруга успеют захлопнуть учебники.

Я подталкиваю вперед какую-то дуру, которая никуда не торопится.

— Смотри, куда идешь, урод! — говорит она. Я моргаю, а мой жест вряд ли можно принять просто за взмах руки.

Наверное, мне не стоило этого делать, так как ее дружки-кретины это замечают. Скрестив руки на груди, они встают у двери, загораживая проход. Они вросли в пол, словно два огромных дерева, только, в отличие от деревьев, у них нет мозгов.

— Спешишь куда-то? — спрашивает один из них. Я откидываю волосы назад, чтобы получше рассмотреть их. Я знаю, что Рианна все видит. Какого черта они не уходят? Разве я не понимаю, что им ничего не стоит вышибить мне мозги?

Да им это раз плюнуть!

Я знаю, что я слабак. Я знаю, что они крупнее и круче меня. Да, блин, любой круче! Так кому им это надо доказывать?

— Ну давайте, двигайте, — произношу я, изо всех сил стараясь, чтобы голос звучал примирительно и серьезно, стараясь не нервничать и не слишком потеть. Затем я пробую пройти напролом, потому что между ними достаточно места, нтобы протиснуться, но поскольку при этом я их задеваю, то получаю в ответ удары в спину.

Они смеются, когда я вздрагиваю от боли, пронизавшей мою спину, словно я прислонился к металлической изгороди под напряжением.

— Трус паршивый! — выкрикивают они, безуспешно пытаясь заставить меня обернуться.

Я проталкиваюсь сквозь толпу в коридоре, слыша от каждого, на кого налетаю, обидные слова мне вслед.

И я ненавижу себя за то, что не дал им отпор. Я ненавижу себя за то, что не развернулся и не заехал рюкзаком по их гадким толстым рожам, даже если бы мне это стоило нескольких сломанных ребер. Но я не могу. Как будто что-то внутри меня парализовано.

За это демоны и любят меня.

Я как маленький мальчик, который боится темноты, а они словно ночь. Я ненавижу этого маленького мальчика. Я ненавижу его больше всех на свете, потому что это его вина, что я такой. Это он виноват, что моя жизнь — это полное дерьмо.

Я проталкиваюсь к выходу из школы, и свежий воздух остужает меня. Облака затянули небо до конца дня. В воздухе витает запах мыла, как всегда бывает перед дождем.

Я делаю несколько коротких вдохов, чтобы привести мысли в порядок.

Я хороню свои чувства глубоко в душе.

Я хороню их там, где похоронены все ненавистные мне воспоминания, всё то, при мысли о чем у меня всё внутри переворачивается! Хороню, надеясь, что, если я накидаю на них побольше земли, они больше не вылезут, потому что это не цветы и не растения, которые растут в земле, это трупы, которые разлагаются.

«Думай о чем-нибудь другом! Думай о другом», — повторяю я сам себе, идя к северному залу. Думаю о спортивных машинах или о крышках от бутылок. Думаю о повторе старых передач. Думаю о тротуарах. Кассовых аппаратах. О числах, написанных от руки. О чем угодно, лишь бы эздэ Не затрагивало чувств, лишь бы эти мысли могли заглушить мои эмоции.

Это помогает.

Это всегда помогает.

Тогда я снова могу быть Щенком, невидимым для демонов, могу вернуться в тень. Там я буду в безопасности, пока очередной демон не признает во мне маленького мальчика, и тогда мне опять придется пройти через все это.

Я полностью прихожу в себя к тому времени, Когда встречаю Сина и Кейта — они стоят у дорожного знака, демонстрирующего проезжающим машинам название этого отстойного места.

— Готовы? — спрашиваю я.

Они больше не облокачиваются на табличку с надписью «Старшая средняя школа Ковингтона» (Covington Senior High School), мы втроем идем по тропинке, уходящей в сторону от дороги, когда начинает накрапывать дождь.

15 часов 32 минуты. Вторник

Я не против дождя.

Я не против того, чтобы согревать руки своим дыханием, или того, что вода струится по моему лицу. Все это не имеет значения, когда я иду по тропинке в лесу.

Всю свою жизнь я проводил большую часть времени в лесу, выбирая тропы, вьющиеся сквозь лабиринты деревьев и мимо зарослей кустарников, таких густых, что все вокруг теряется из виду, в поиске потаенных мест, надежных укрытий, которые найдутся в каждом лесу.

Я на несколько метров отстаю от Сина и Кейта.

— Давай! Пошевеливайся! Льет как из ведра! — кричит мне Син, идущий впереди. Его голос заунывный, как ветер. Я снова дышу на руки и замечаю, что мне намного холоднее, когда промокает одежда, а вода попадает в боты, отчего у метая коченеют ноги.

Трудно поверить, что на дворе весна. Мне кажется, что она всегда похожа на ребенка, который иногда не знает, плакать ему или смеяться. Весна никогда не знает — то ли овеять нас зимней прохладой, то ли начать готовить нас к лету.

Я начинаю привыкать к этому лесу. Он уже мне не чужой, как это было месяц назад, когда я впервые вошел в него. Он становится моим, как и лес за домом моей матери. Деревья больше не смотрят на меня, как на незваного гостя. Они позволяют мне идти беспрепятственно. Их корни спрятаны в земле, чтобы моим ногам было легче найти путь, петляя в густом лесу. Лес принимает меня. Признает, защищает меня.

Когда я догоняю Кейта и Сина, мое лицо слегка розовеет от холода, а руки обветрились и покраснели.

Кажется, ветер не доставляет им особых хлопот.

Я уже могу различить разрисованные из баллончиков листы фанеры — стены нашего убежища. Нам нужно идти осторожно, чтобы к одежде не цеплялись колючки, в изобилии растущие по обеим сторонам узкой тропинки. Нам нужно идти осторожно, чтобы не поскользнуться на мокрых листьях, сорванных ветром с деревьев, несмотря на то, что они молодые и зеленые.

Тропинка выходит на полянку перед дверью, которой также служит лист фанеры, держащийся на старой дверной петле и закрывающийся на висячий кодовый замок.

— Давай поживей, — говорит Кейт, пока Син возится с замком. Его пальцы скользят, когда он пытается набрать нужную комбинацию цифр, наш пропуск в укрытие.

— Отвали, я и так стараюсь — огрызается Син в ответ; его пальцы поворачивают диск несколько раз по часовой стрелке и замирают, еще один раз против часовой стрелки — и пауза, и опять пол-оборота по часовой — замок открывается и соскальзывает.

Син распахивает дверь, и изнутри доносится запах прелой листвы. Он достает из кармана зажигалку, и я начинаю различать в темноте контуры старой книжной полки. Кейт проходит вперед, и я жду снаружи, пока он пытается что-то нащупать в темноте.

Темнота рассеивается, как на восходе солнца, когда появляется Кейт с ярко горящим старым фонарем в руке.

— Ну, чё вы как лохи! Двигайте сюда, — говорит он. Разве мы можем не принять такое теплое приглашение!

На первый взгляд не скажешь, что в этой лачуге полно места, где можно было бы вытянуться в полный рост. Вместо стульев у нас три чурбана. Столом служат доски, принесенные со стройки. Пол земляной, и дождевая вода подтекает под стены и собирается в лужи по углам; во время сильных ливней ее набирается много, и она потоками устремляется к ручейку, бегущему недалеко от тропинки.

Наше укрытие сильно смахивает на лагерь для беженцев.

Запах сырости; тонкие стены, не падающие только потому, что опираются друг на друга. Мы здесь тоже беженцы — изгои, которые находят приют только собравшись вместе в хижинах, стоящих в глубине леса, вдалеке от дорог и шоссе, которые кто-то другой зовет домом.

Благодаря травке[7] я чувствую, себя здесь как дома.

Первая затяжка, и начинаешь расслабляться.

Син занят приготовлением первой дозы. Он разворачивает пакет. Гнилостный болотный запах сменится ароматом грез — ароматом, который растворяется во рту, когда пламя охватывает зеленые кристаллики и ты затягиваешься, держишь дым, держишь до боли в легких, пока он не начнет проникать через сосуды в кровь — и только тогда выдыхаешь.

— У тебя моя зажигалка? — спрашивает Син Кейта, протягивая руку в нервном предвкушении. В другой его руке зажата пластиковая бутылка из-под содовой, наполовину заполненная грязной водой, — это наша трубка.

— Я же ее тебе отдал! — отвечает Кейт. И я медленно перевожу взгляд обратно на Сина, а мое сердце бешено колотится в надежде, что он снова полезет в карман и вытащит заветный предмет, который наконец-то noгрузит нас в грезы.

— Есть! Вот она, — говорит он, и мы трое облегченно смеемся.

Легкий запах газа и вспышка. Лицо Сина растворяется в мареве пламени, а его черная одежда сливается с тенью.

Травка горит, как старая газета в камине, — поначалу нехотя, а потом разгорается ярко, как уголь.

— Да… так, — произносит Син, затягиваясь.

— Да… да, — выдыхает он, словно медленно играющая пластинка.

Дым наполняет комнату.

Син подается вперед, чтобы передать все это мне, но я пропускаю очередь — передаю Кейту, хотя мне самому жутко хочется поскорее затянуться. Но нет. Я терплю. Я понял, что ожидание существенно меняет дело.

Кейт понимающе кивает мне и глубоко затягивается, снова кивает, выдыхая дым, подобно дракону, выпускающему языки пламени.

Я не говорил им, что никогда не пробовал травку до того, как мы впервые курили здесь втроем. Казалось, это не имело значения — бывал ли я под кайфом раньше или собирался попробовать впервые. Кроме того, я не хотел быть в центре внимания, не хотел, чтобы они пялились на меня, наблюдая за моей реакцией, гадая, взяло меня или нет — как мой отец следит за всем, что я делаю, гадая, не спятил ли я.

В церкви я за всю свою жизнь был только один раз. Это случилось вскоре после того, как мать ушла от отца, проведя всю последующую неделю в размышлениях о том, что мы нуждаемся в наставлении на путь истинный. Видимо, она его так и не получила, потому что мы вышли из церкви очень быстро и моя мать ругалась про себя — что-то про потерянное время и бредовые проповеди.

Я не помню содержания проповедей, но помню церемонии.

Тщательно продуманная обстановка напоминала театральные декорации. Солнечный свет падал сквозь витражи и подсвечивал священника, как ангелочка на сцене. Я был поражен тем, как здорово все было устроено: каждый точно знал, когда садиться, а когда вставать на колени, когда говорить «аминь» и когда начинать петь.

Так вот и мы трое сидим кружком в этом фанерном сарае, пока дождь заливает его водой. Дождь шумит барабанной дробью, словно сотни людей распевают псалмы.

Ритуал есть во всем, что мы делаем.

Кальян подается соседу в правую руку.

Зажигалка в левую.

Каждый предмет берется в противоположную руку.

Все взгляды обращены к пламени, и все замирают, кроме того, кто делает затяжку.

Сначала я чувствую это в ушах. Их закладывает, как при подъеме в гору. Затем появляется слабое жжение в глазах. И еще до того как я выдыхаю дым, мое тело начинает покалывать, как будто миллионы светлячков залезли мне под кожу.

— Да-а… — шепчу я.

Потом мы смотрим друг на друга глазами, в которых больше нет тоски, как нет тех ошибок, которые исправлены в моем блокноте. Она еще вернется, но как хорошо чувствовать себя правильным, хотя бы на время…

— Да-а… — снова бормочу я и чувствую, что мои веки слегка опускаются — и на какой то миг наш хохот заглушает гром, а потом зажигалка переходит из моей левой руки в правую руку Сина.

— Аминь, — шепчу я себе, чтобы они не услышали.

17 часов 48 минут. Вторник

У моего отца есть правило: вся семья должна обедать вместе. Он всех достанет, если кто-то хоть намекнет на то, что опоздает или, того хуже — не явится к обеду.

— Обеденный час — это час семьи, — говорит он, а потом жалуется на девальвацию наших моральных ценностей, приводя в доказательство сюжеты из вечерних новостей.

— Все начинается и кончается за столом, — говорит он, а Дженет, моя мачеха, кивает, соглашаясь с ним.

Я смотрю на часы.

Я опоздаю. Минимум на пятнадцать минут, может, больше.

Он начнет свою лекцию, как всегда, с какого-нибудь дурацкого вопроса, вроде:

— А ты знаешь, сколько сейчас времени?

Я опушу глаза и пробурчу:

— Извини.

Потом он заведет разговор про парня из новостей, который пошел по кривой дорожке, а это уже прямой намек на меня, неприкрытое презрение, намек на то, что он мне не верит и догадывается, что в моем конфликте с матерью была не только ее вина.

Сегодня я могу свалить все на ливень.

Это не совсем ложь. Я прождал чуть дольше, чем нужно, в надежде, что дождь утихнет. А он только пошел сильнее.

— Что он тебе сделает, если ты не придешь? — спрашивает Син, когда я говорю, что мне пора.

Объяснять неохота. Я пожимаю плечами и повторяю, что мне пора идти.

— Лох, — говорит Кейт, но меня это не обижает.

— Наверное, — говорю я — но по-любому, мне пора. До завтра, парни.

Они только кивают в ответ и продолжают листать стопку порножурналов, которые собрали за последние три года, нечто вроде библиотеки, рассортировав их по темам и загнув уголки на лучших страницах, чтобы быстрей их находить.

Я, конечно, мог им сказать, что отец способен сделать.

Я мог им сказать, что, по-моему, он вовсе не хотел, чтобы я остался с ним, что он совсем не имел в виду, чтобы я переехал к нему, с его новой женой и новым ребенком, что он всего лишь: «Я не хочу, чтобы ты там дальше оставался», — это когда я звонил из маминого трейлера, после того как Рой избил меня в последний раз. Может, это и одно и то же, но тем не менее я чувствую разницу; дело в нескольких словах, но эти несколько слов для меня, как боль глубоко в животе.

Я, конечно, мог им сказать, но они бы ответили: «И что?» — и тогда мне пришлось бы рассказать о Рое, а этого мне уже совсем не хотелось.

— Могу я взять один? — спросил я, показывая на журналы. Было бы чем укрыться, если дождь не перестанет идти глухой стеной.

— Вот, возьми этот — просто отпад, — говорит Син, закрывая журнал, который держал в руках. Он протягивает его мне, аккуратно свернув в трубочку, как газету.

— Не-а… мне он как зонт нужен, — отвечаю я.

— Знаем, для чего он тебе нужен, — Кейт делает жест, как будто дрочит.

— Неважно, — говорю я, — просто дай мне тот, который вам больше не нужен.

Син лезет в коробку, стоящую у его ног, и кидает в меня один из журналов.

— Мне плевать, используешь лли ты его как зонт или спустишь в унитаз.

— Спасибо, — Я подбираю его с пола и ухожу. Я заметил, что у прихода есть одна особенность: через какое-то время тебя начинает отпускать, но когда ты меняешь обстановку, тебя накрывает так же, как в первые несколько минут. Пока я был в хижине, то думал, что уже пришел в себя и могу идти домой — когда зрачки стали нормального размера и я мог видеть в тусклом свете фонаря. Но, шагнув за порог, я словно отступил в прошлое.

Последние солнечные лучи боролись за жизнь среди туч, задерживаясь и в сосновых иголках, и в листве дуба. Вдруг все стало далеким, как старое кино — мир превратился в книжку-раскраску, небрежно размалеванную акварелью. Все цвета сливаются в пелене дождя.

Я в десяти минутах от дороги. Десять минут пути через лес и двадцать минут от дороги до дома отца. Я опаздываю — сильно опаздываю.

Я мог бы побежать, чтобы добраться побыстрее, но от травки в ногах слабость, глаза устали от разглядывания картинок в тусклом свете хижины.

Пускай орет. Все равно не так, как на меня орали всю мою жизнь. В этом деле ему далеко до матери или ее пьяных дружков.

Журнал становится мягким в руках, от дождя глянцевая обложка размокла, и я думаю, что он меня не особенно спасает от дождя. Поэтому я сворачиваю его и засовываю под куртку, прижав ремнем к животу. Может, Кейт прав, и я использую его по назначению.

По пути я стараюсь ни на чем не фокусировать взгляд.

Я стараюсь сосредоточиться на том, как я иду. Потому что под кайфом я могу подолгу смотреть на вещи. Я могу стоять не шевелясь, сам не замечая того. Поэтому я не даю себе отвлечься на тучи — я просто не смотрю на них. Я не позволяю себе всматриваться в их странные серые контуры… не пытаюсь различить в них замки, как меня учила Ласи. Я не хочу видеть эти причудливо меняющие форму небесные дворцы, медленно плывущие над океаном — так же медленно, как рука Ласи выводит их нечеткие контуры на бумаге.

Это только заставит меня скучать по ней.

Поэтому я иду с пустой головой. Я иду, думая только о следующем шаге, об очередной ветке, от которой мне надо уклониться, о следующей змеиной норе, через которую надо перешагнуть. Я думаю о дороге, о том, сколько желтых пунктирных линий дорожной разметки мне предстоит пройти, пока я не окажусь рядом с домом и не увижу горящий на кухне свет. Два шага на полосу, еще два между ними — интересно, доберусь ли я быстрее, если смогу их уполовинить.

Мне показалось, что я слышу хохот Сина и Кейта за спиной.

Я резко оборачиваюсь и убеждаюсь, что это всего лишь раскат грома, прокатившийся над самой землей.

Я бреду дальше, но моя сосредоточенность пропала.

Я стал смотреть на предметы: на листья — они будто растут на глазах, наполняясь дождевой водой; на капли дождя, падающие на землю, точно обломки разрушенного дома.

Потом снова раздается рокот грома, и я снова продолжаю путь.

«Это Бог пукает», — всегда говорила мама, когда я был маленьким и боялся грома. А потом, чтобы рассмешить меня, она говорила, что дождь идет, когда Бог писает. Я и сейчас улыбаюсь про себя, вспоминая, каким голосом она это говорила.

Но все это было давно, когда она еще была моей мамой, это было еще до того, как Бог начал писать в бутылки с предупреждающей надписью на этикетках.

Теперь я вижу дорогу. Одна из машин едет с зажженными фарами, которые будто выискивают оленей для охотничьих ружей, вода из-под колес разлетается во все стороны, как из под моторной лодки, делающей резкий разворот на глади озера.

Я готов рвануть вдоль дороги, когда замечаю птичку, пересекшую тропинку. Она не летит, а просто скачет. У попрыгуньи белая шея и длинные оранжевые ноги. Одинокая птичка не обращает внимания на дождь.

Я подхожу к ней поближе: мне интересно, захочет ли она подружиться со мной? Тогда мы были бы вместе, мальчик и птичка, как Шарлотта и ее свинка[8].

— Фью-фьюить-фьюить, — я стараюсь изо всех сил, чтобы было похоже на птичий щебет.

Птичка смотрит на меня, изучая с ног до головы, но я понимаю, что все-таки не подхожу на роль человека-друга, потому что она расправляет крылья и улетает.

18 часов 43 минуты. Вторник

Собака залаяла, когда я свернул к дому. Все мои надежды прокрасться в дом через окно в спальне улетучились.

Дурной пес.

Считается, что это мой пес. Он не должен лаять, когда я прихожу, может только слегка вилять хвостом, тихонько скулить, чтобы только мне было слышно. Но он не должен сдавать меня с поличным своим лаем.

Отец купил его два года назад. Он сказал, что это поможет мне чувствовать себя как дома, когда я прихожу к нему в гости. В тот день я гостил у него в последний раз. Сейчас псу уже два года, а он не может отличить меня от какого-нибудь маньяка, который вдруг завернет к нам с дорога.

Я вижу его: передние лапы свешены с подоконника, злой оскал — лает, чтобы его спустили на меня.

— Дай ему время, — всегда повторяет моя мачеха. Она говорит так обо всем. Ей надо делать футболки с надписью «ВРЕМЯ ЛЕЧИТ ЛЮБЫЕ РАНЫ» и продавать их с искренней улыбкой на лице, потому что она верит в эту чушь.

Хотя я все равно не куплю. Собака ненавидит меня.

Моя младшая сводная сестра тоже подходит к окну. Полианна. Я помню, когда она только родилась, отец спросил меня:

— Ну как тебе в роли старшего брата?

И я ничего умнее не придумал, чем сказать, что имя Полианна — это самое дурацкое имя, которое я когда-либо слышал.

Она показывает пальцем, крича что-то через плечо словно самодовольная ябеда-корябеда. Потом радостно машет мне ручкой, как будто я важный гость, пришедший к ним в группу.

Я без особого энтузиазма машу ей в ответ я также равнодушно улыбаюсь.

Она улыбается и бежит обратно на кухню, где меня ждет не столь теплый прием.

Я тщательно умываюсь дождевой водой, стирая с лица все последствия от курения травки, надеясь стереть с него все, что может выдать мои эмоции, ведь мне надо быть осторожным, чтобы скрыть от отца и Дженет все, что я чувствую.

Когда я вхожу в кухню через заднюю дверь, я чист, как белый, неисписанный лист бумаги, как несколько последних листов альбома Ласи, которых так и не коснулся карандаш. Мне плевать, что они там прочтут — что бы то ни было, это будет лучше того, что я на самом деле чувствую.

— Ты промок насквозь! — Дженет спешит к раковине за полотенцем, чтобы я мог вытереть лицо, руки и мокрые волосы.

Пес перестает лаять, но его глаза пристально глядят на меня с противоположного конца комнаты, следя за каждым моим резким движением, — такой же подозрительный, как мой отец.

Обед уже на столе. Над закрытыми крышками поднимается пар, и я не вижу, что там. Но если все горячее — значит, я не так уж сильно опоздал.

— Какого рожна ты забыл под дождем? — спрашивает отец.

— Я не знаю, — бормочу я.

— Ты никогда ничего не знаешь! — говорит он, а мачеха бросает на него взгляд, чтобы он не горячился.

— Что? — спрашивает он ее. — Это же правда. Мы от него всегда только и слышим: «Я не зна-а…» — он кривит рот и понижает голос, чтобы показать, как глупо я выгляжу, и в придачу выставить меня полным идиотом.

Я закатываю глаза и качаю головой.

— Неважно, — говорю я. Это всегда доводит его до белого каления — его лицо краснеет, он сжимает руку в кулак под столом, пока моя мачеха не бросает на него еще один взгляд, чтобы напомнить, почему я вообще живу с ними. Он медленно разжимает кулак.

— Постарайся не изгваздать весь пол! — говорит он, когда я иду в ванную.

Я хотел сказать ему, что мне не пришлось бы шляться по лесу и марать ноги, если бы он не жил в этом захолустье, если бы он на самом деле жил в городе, как я и считал раньше, потому что он сам мне это говорил — что живет в Портленде.

Какой к черту Портленд!

Мы жили по меньшей мере в часе езды от города. Это место совсем непохоже на город. Дома стоят отдельно друг от друга, в стороне от дороги, участки засажены деревьями, но они совсем не спасают от демонов. Здесь слишком уединенно, чтобы они держались в стороне, им здесь слишком вольготно и просторно.

В городе дома стремятся ввысь, как бетонные деревья, и демонам там намного труднее — проходить сквозь бетон не так легко, как сквозь мягкую почву.

В городе меня не так уж легко узнать в толпе, среди тысяч людей на улице, среди бесконечных рядов окон, уходящих вверх, в шуме дорог, в непрерывном гуле машин, заглушающем мой голос, на который они летят, словно мухи на падаль.

Я никогда не оставил бы Ласи ради этого. Мне было спокойней под ее защитой.

Я уехал только ради города.

Ради его спасительного обезличивания.

Хотя мне, наверное, не стоит ненавидеть за это отца. Я думаю, он не знал, как мне хотелось, чтобы это место оказалось городом. В любом случае он не должен был мне врать, он не должен был говорить «Портленд», когда на самом деле речь шла о Ковингтоне. И он не должен продолжать задавать вопросы, ответы на которые ему не нужны. Он не хочет понять меня. Так когда же он перестанет выходить из себя, если я не хочу ничего ему объяснять?

— Ну и чего ты там копаешься? — кричит он мне из кухни.

Я закрываю кран, кричу, что буду через секунду. Я слышу, как снимают крышки и начинают раскладывать еду по тарелкам.

Я бросаю куртку в комнате и прячу журнал под кровать, перед тем как вернуться на кухню, где они восседают за столом, как та счастливая семейка из рекламы — такие идеальные, здоровые, а я словно пятно на новом ковре.

Мачеха тянется за моей тарелкой, и я протягиваю ей ее.

— Всего понемногу? — спрашивает она. Я говорю «пожалуйста», когда она кладет мне в тарелку овоши, картошку и кусок мяса. Отец еще избегает смотреть в мою сторону, он старается не показывать свой гнев, чтобы не получить еще один взгляд от Дженет за то, что плохо обращается со мной.

Поли сидит напротив, уставясь на меня в своей обычной манере — корча рожи, пальцами запихивая еду в рот.

— Ей пора бы уже перестать вести себя так, — заметил я, впервые обедая с ними. Отец сказал, чтобы я не лез к ней, потому что ей всего пять лет. Мне хотелось напомнить ему, как однажды, когда мне было пять, он отказался вести нас в ресторан, потому что его бесило, что я все еще сосал большой палец.

— Ты уже не ребенок. Тебе ПЯТЬ ЛЕТ, в конце концов!

Он всегда относился к ней по-другому. Он постоянно берет ее на руки, обнимает, а меня раньше только слегка похлопывал по спине, а потом резко отдергивал руку.

Поли морщит носик, и я знаю, это означает, что она сейчас задаст вопрос, и по тому, как пристально она на меня смотрит, я понимаю, что спросит она обо мне. Кажется, без этого не проходит ни дня.

«А почему Бенджи живет здесь?»

«А правда, что Бенджи мой брат?»

«А почему Бенджи ложится спать позже меня?»

Мачеха от этого всегда приходит в восторг, на ее лице появляется выражение полного умиления, которое свойственно всем мамашам в магазине.

— Она просто хочет побольше узнать о тебе, — говорит мне мачеха.

Мне хочется, чтобы она перестала. Я же не совсем ей брат. Я всего лишь гость, который живет в их доме, пока не станет достаточно взрослым, чтобы уйти. Через два года я уйду от них и она забудет обо мне, поэтому ей вообще незачем ничего знать.

— Мама, — говорит Поли. Она смотрит на — меня своими большими любопытными глазами, и я понимаю, что началось. — А почему у Бенджи волосы, как у девочки?

Мачеха улыбается.

Поли улыбается.

Они считают, что это чертовски умно. Прямо как Рой. Он тоже считал, что это умно.

— Заткнись! — грубо говорю я, вилка выпадает из моей руки.

Весь стол подпрыгивает, когда отец бьет по нему кулаком.

— Эй, не смей затыкать ей рот!

Я избегаю смотреть на него, не хочу, чтобы он видел мои глаза, я прячу их за волосами, потому что знаю, — в них слишком много всего… Я знаю, что в них все мои чувства как на ладони, а он не понимает, он не заслуживает того, чтобы видеть их.

— Состриги свои дурацкие волосы, если не хочешь слышать от нее, что ты похож на девочку! — говорит он и снова принимается за еду.

Я молча встаю из-за стола.

Я не отвечаю, когда он спрашивает, куда я собрался.

Я не оборачиваюсь, слыша, как он зовет меня по имени, когда я иду к себе в комнату, чтобы никто из них не увидел, что я плачу.

Я слышу слова Дженет:

— Пусть идет, все нормально. — И я закрываю дверь и закрываюсь от всего мира.

Загрузка...