Воскресное свидание

16 часов 27 минут. Воскресенье

Дом похо ж на больницу. В комнатах мало мебели. Воздух кажется стерильным и пахнет резиновыми перчатками. Я вижу полосы от пылесоса на ковре, похожие на дорожку оставленную газонокосилкой на лужайке перед домом.

— Ты можешь подождать здесь, — говорит мама Рианны, показывая мне комнату в конце коридора, и я вижу там два стула, стоящих поодаль друг от друга. В комнате напротив стоят два дивана, и я понял неприкрытый намек, что ее мама не хочет, чтобы я был слишком близко к ее дочери, ну разве что сидел неподалеку от нее.

— Хорошо… спасибо, — говорю я, прочистив горло, которое словно ватой заложило.

Я иду в гостиную.

Ее мама зовет Рианну со второго этажа, затем заглядывает в комнату, где усадила меня, деланно улыбается и уходит. Я слышу, как стихает, удаляясь, звук ее шагов.

Ее семья бедная.

Их бедность не так бросается в глаза, как бедность моей матери. Их дом не разваливается, и он даже не меньше, чем остальные дома в городе. Ее семья бедна, но по-другому — слишком гордые, чтобы показать это, они, где только возможно, прикрывают скудость обстановки чистотой — пылесосами, газонокосилками и деревянной мебелью, отполированной так идеально, что в ее блеске я вижу свое отражение, свое бледное и взволнованное лицо.

Я чувствую себя, как на приеме у врача, словно лежу в одном нижнем белье на кушетке, накрытой простыней, и жду доктора.

Я пытаюсь представить, во что Рианна будет одета, когда войдет в комнату. Я никогда ее не видел в другой одежде, кроме ее четырех свитеров и джинсов — иногда она носила синий свитер, иногда, на смену, светло-голубой, иногда тот, на молнии спереди, а иногда тот, что надевается через голову.

У меня нет причин думать, что она оденется во что-то другое, но я не могу не представлять ее в белых одеяниях с разрезами, как бы нарисовала Ласи, если бы писала ее портрет.

Я подумал: может, мне тоже надо было одеться по-другому?

Я заметил неодобрительный взгляд ее мамы, когда она открывала дверь — она осмотрела меня сверху до низу: от моей лохматой головы до моих стоптанных ботинок и протертых на коленках джинсов. Интересно, кто был последним парнем Рианны, который заходил к ней по воскресеньям, и как он одевался? Если ее мама сравнивала меня с ним, то видела, что я не особо-то выпендриваюсь.

Мое сердце бьется в унисон с ее шагами.

Один шаг вниз, еще один.

Я не знаю, куда деть руки, кладу их на подлокотники, складываю на животе, в конце концов кладу их под колени, когда вижу тень у двери.

Волосы собраны в хвост, поэтому я ее поначалу не узнаю, и нет мешковатого свитера поверх трико, такого обтягивающего, что видны контуры ее ребер. На ней те же джинсы, обтрепанные снизу, там, откуда выглядывают ее босые ноги.

— Привет! — говорит она, широко улыбаясь, ее улыбка искренняя, не то что у матери, и я не могу удержаться, чтобы не улыбнуться в ответ, пусть даже мне и не нравится моя собственная улыбка.

— Я только что пришла, даже в душ не успела, — говорит она, и ее улыбка сменяется озабоченностью, когда она окидывает себя взглядом.

— Все в порядке, — говорю я. — Мне все равно. — я пытаюсь не пялиться на ее грудь.

Рианна пожимает плечами и разводит руками:

— Ну тогда ладно, — говорит она и входит в комнату, садится на стул напротив меня. Рианна поджимает под себя ноги, как делают дети в детском садике, когда садятся в кружок послушать сказку.

За стеной работает телевизор, и слышно, как оживляется ее отец, когда что-то происходит в игре, которую он смотрит. Рианиа смеется и извиняется за него. Я говорю, что мой отец ведет себя точно так же, и мы оба замолкаем, пытаясь подобрать слова.

— Как прошла тренировка?

Это единственное, что приходит мне в голову, когда я вижу, как бретельки трико впиваются в ее плечи, оставляя розовые полоски на коже — бело-красные пересекающиеся линии на ее теле, словно крестики на карте с сокровищами.

— Вроде нормально, — отвечает она и выворачивает руку, чтобы взглянуть на ее тыльную сторону, — с бревна навернулась, — и показывает огромный фиолетовый синяк, чуть ли не на всю руку.

Я непроизвольно дотрагиваюсь до своего лица, но быстро отдергиваю руку.

Мой синяк сошел много недель назад, но я все еще ощущаю его, когда дотрагиваюсь до лица, я до сих пор чувствую то место, куда ударил его кулак.

— Больно? — спрашиваю я.

Рианна качает головой, говорит, что привыкла.

— Ты давно… тренируешься? — Я надеюсь, что подобрал нужное слово, оно показалось мне лучше, чем «занимаешься» или «ходишь на гимнастику».

— Лет с трех, наверное. — И я пытаюсь представить ее маленькой: как она падает на маты и как она смеется, когда сталкивается с другими, тоже смеющимися детьми.

Все стены увешаны полками, на них всевозможные награды — серебряные, золотые, большие, а иногда просто значки, которые висят между полками вперемежку с разноцветными лентами.

— Ну, ты, похоже, просто молодец! — говорю я, оглядываясь по сторонам.

— Хм… хм… — говорит она, но незаметно, чтобы она хвасталась, скорее, ей зто безразлично. Она все еще изучает синяк на руке и не смотрит на награды, словно ее тошнит от их вида.

— А ты? — спрашивает она. — Давно ты пишешь в блокнотах?

И я чувствую, что краснею, потому что никогда ничего не писал при ней и никогда не говорил об этом, а так как я понятия не имею, как она об этом узнала, то сразу же испугался, что ей как-то удалось прочитать их. Прочитать те рассказы, которые я написал о ней. Пусть даже это и невозможно, я не могу отделаться от мысли, что она их читала.

— Я видела, как ты пишешь — за обедом, в классе, ты все время что-то строчишь, — она смеется, улыбается оттого, что я стесняюсь этого.

Я запинаюсь, все еще слишком смущен, чтобы продолжать разговор.

— Да ладно тебе, если не хочешь, не говори.

— Ну… нет… это, в общем, я не знаю. Вроде давно. С тех пор как мы с мамой ушли от отца.

— Ox, — говорит она, говорит, что ей жаль, что она не хотела поднимать эту тему, когда спрашивала — и теперь я говорю ей, что все хорошо. Потом она спрашивает, где живет мой отец, и я говорю ей, что снова вернулся сюда, чтобы жить с ним. Видно, что она несколько озадачена всем этим, но не задает больше вопросов, понимая, что мне не особенно хочется говорить на эту тему.

— А о чем ты пишешь, ну, в блокнотах?

— Так, всякую всячину, — отвечаю я и молю Бога, чтобы она не попросила меня дать почитать. Мне бы пришлось сказать «нет», мне нужно оберегать мои секреты, но я не уверен, что смогу отказать ей в чем-либо — только не этим глазам, не этому движению руки, которым она прикасается к своей щеке.

— Что-нибудь хорошее? — спрашивает она.

— Иногда… — отвечаю я — разве я скажу ей о чем-то плохом.

— Вот и хорошо, — говорит она и снова смотрит на синяк, а я смотрю на лямки трико, впивающиеся ей в плечи. Я хочу просто встать, подойти к ней, встать за ее спиной, спустить их с ее плеч, убрать следы от них, проводя по ним пальцами.

Она смотрит на меня, резко поднимает голову, от этого я вздрагиваю — может, я сделал что-то не так, потому что она выглядит напуганной.

Я смотрю на свои руки, лежащие у меня на коленях.

— Хочешь, пойдем погуляем, или как? — спрашивает она.

Через мгновение до меня доходит смысл ее слов, слова не вяжутся с выражением ее лица, по нему понятно, что она недовольна чем-то, но ее голос такой мягкий, в нем столько надежды, и я сильнее, чем прежде, осознаю, что она самая необычная девушка из всех, кого мне приходилось встречать, даже более необычная, чем Ласи, так как с Ласи я, по крайней мере, всегда знал, что она собирается сказать, когда открывает рот.

— Хорошо, — говорю я, впервые глядя ей прямо в глаза.

— Отлично. Я только сбегаю наверх за свитером.

Она вскакивает со стула, и я медленно встаю вслед за ней. но она останавливается у двери, поднимает руку, как регулировщик.

— Тебе придется подождать меня здесь, — шепчет она так серьезно, так строго, что я застываю на месте.

Даже когда она пытается ободрить меня слабой улыбкой, я все равно стою как вкопанный.

— Я сейчас, — говорит она уже более будничным тоном.

Я смотрю, как она перепрыгивает сразу через две ступеньки.

17 часов 44 минуты. Воскресенье

Мы выходим на обочину, только когда приближается машина, а так мы идем посередине дороги, против потока — рядом друг с другом. Я не спрашиваю ее, куда мы идем. Мне все равно. Мне везде хорошо, пока она рядом.

— Извини меня, ну за то, что было дома, — говорит она, глядя на свои старые кроссовки. — Мне вообще-то никого не разрешают приводить к себе в комнату, особенно парней. — Она смотрит на меня. — Мне вообще не разрешают приглашать ребят. Я сказала маме, что ко мне придут. Но я не сказала, что ты мальчик.

У меня все внутри перевернулось: жаль, что я раньше не знал, я мог бы встретиться с ней где-нибудь в другом месте.

— У тебя будут неприятности? — спрашиваю я. Рианна пожимает плечами:

— Может быть… наверное.

— Прости, — шепчу я и останавливаюсь.

— Нет, ты здесь ни при чем, — говорит она и тоже останавливается, подходит ко мне и кладет свои руки на мои, а потом быстро убирает их.

Она идет дальше, ее тень сейчас длиннее, чем когда мы вышли, за нашими спинами солнце опустилось ниже, и мы удаляемся от магазинов городка и идем в сторону парка, обещающего нам весенние цветы, деревья и скамейки, на которых нам не придется сидеть вдалеке друг от друга.

Я иду за ней молча, стараясь не подходить к ней слишком близко, а она крутит завязку от капюшона на свитере, накручивает ее вокруг пальца, пока тот не краснеет, а потом снова ее отпускает.

— Мои родители ТАКИЕ ПЕРЕСТРАХОВЩИКИ! — взрывается она, прижав к бокам руки и сжав их в кулаки, как рассерженный ребенок; она говорит это так громко, что выходящая из парка пожилая пара оборачивается в нашу сторону, хмурится, но потом все-таки уходит.

Мой друг Авери уж точно бы знал, что делать, он бы точно знал, хочет ли она, чтобы он обнял ее, и знал бы, что именно нужно ей сказать. Он бы знал, держать ли дистанцию и дать ей самой остыть, или снова улыбнуться ей, перед тем как легонько провести ноготками по ее шее сзади.

Но я не Авери, я вообще не понимаю, чего хотят девушки. Поэтому я иду за ней следом, положив руки в карманы и чувствуя себя глупым и беспомощным.

Я останавливаюсь, когда останавливается она.

Она кажется такой маленькой, словно ее нарочно кто-то сделал такой, чтобы она подходила по размеру тому крошечному бревну, по которому она так усердно тренируется ходить.

— Я иногда их ненавижу, — говорит она. Ее глаза темные и грустные, вот тогда я перестаю думать, перестаю размышлять о том, что правильно, а что неправильно, что мне делать и что сделал Авери, я подхожу к ней, запускаю ру-т ей под свитер, они легко скользят по нейлону, замыкаю их на ее маленькой спине.

Я жду когда она посмотрит на меня, уберет непослушые пряди волос от своих губ, и целую ее.

Я приоткрываю рот и чувствую, как вся ее боль проникает в меня, в то время как свою боль я держу глубоко внутри, чтобы защитить ее, потому что понимаю, что иногда даже ангелы нуждаются в чьей-то защите, что иногда им необходим отдых от исцеления, и тогда им нужно, чтобы исцелили их самих.

Мы словно два дерева, которые срослись вместе, наши корни переплелись между собой под землей, как змеи в клубок. Наши ветви лежат одна на другой, каждый листочек нежно гладит листву другого, пока мы пытаемся поглотить семена друг друга, поскольку наши семена — секреты, которые свяжут пас вместе навсегда.

И на мгновение мы становимся одним человеком, до того как разъединиться.

Поднимается ветер, когда мы отрываемся друг от друга.

— Я…я не… — бормочу я, запинаясь. Рианна улыбается и опускает глаза, нежно вытирая уголки губ, где остались следы моей слюны.

У меня такое странное чувство внутри, словно мне хочется, чтобы время полетело быстрее, чтобы вся наша жизнь прошла прямо в эту секунду, хочется прожить всю свою жизнь сразу, вместе с ней.

— Поцелуй меня еще, — говорит она, но как только я наклоняюсь, она отталкивает меня и вырывается из моих рук. — Но сначала поймай меня. — Ее голос разносится ветром, когда она пускается быстро бежать по пустому парку.

Я опешил на секунду, мои руки повисли как плети — я растерялся оттого, что ее настроение меняется быстрее, чем небо перед грозой. Я не привык к таким быстрым переменам, моим чувствам нужно больше времени, чтобы остыть. Я смотрю на нее, изумляясь тому, как прекрасно, наверное, иметь такую способность.

— Лучше поспеши! — кричит она и бежит вверх по холму.

Сейчас, когда я бегу за ней, я понимаю, что она на самом деле ангел, потому что мои ноги — как облака, которые проплывают мимо солнца. Я даже не чувствую своих рук, как они двигаются взад и вперед, или как горят мои легкие — я вспомнил, что значит быть ребенком, когда я бетал по детским площадкам, вспомнил, как легко все было тогда, и вспомнил то, что я забыл: оказывается, я снова могу это испытать. Должно быть, она постоянно это чувствует. Безопасность и свободу. Я не хочу догонять ее, если это означает, что потом это чувство исчезнет навсегда.

Но она снова зовет меня, снова сбавляет скорость, позволяя приблизиться к ней. Когда я бегу, я ощущаю вкус ее помады, как конфетку в моем рту, я бегу быстрее, потому что снова хочу почувствовать ее в своих объятиях.

Рианна стоит на вершине холма.

Ока больше не убегает.

Она показывает на меня и смеется.

Я смеюсь вместе с ней; запыхавшись, я пытаюсь пройти последние несколько шагов наверх.

— Ты ведь знаешь, что я позволяю тебе поймать себя, так? — говорит она и складывает руки.

Я киваю, я никогда бы не поймал ее.

Она вытягивает руку, чтобы притянуть меня к себе, и мы оба падаем на землю, как только наши тела соединяются.

При дыхании моя и ее грудь вздымаются, как волны в океане.

Наши влажные от пота руки сжимают друг друга.

Она раскидывает руки, похожие на крылья, лишенные перьев, на земле — открытое приглашение; затем она зовет меня шепотом, когда я ползу по траве и по земле, чтобы сначала приблизиться к ней, потом лечь на нее сверху, и она закрывает глаза; ее губы слегка приоткрыты, она излает нежные звуки, звуки, просящие быть произнесенными внутри меня, когда я накрываю ее губы своими губами, и мы начинаем говорить без слов.

Я закрываю глаза и представляю, что птицы собираются над нами и кружат вокруг нас по спирали.

Вкус ее жевательной резинки, кисловатый запах ее пота, смешанный с запахом ванили, то, как надежно ее тело прижато моим, — все это вновь и вновь вызывает у нас улыбку.

— Что? — спрашивает она, хихикая. — Ну что? — потому что я не перестаю улыбаться и мне приходится прервать поцелуй.

— Ничего, я просто счастлив, — говорю я. И она произносит:

— Я тоже, — притягивая меня снова к себе.

20 часов 10 минут. Воскресенье

Иногда я и сам не знаю, что во мне не так.

Иногда я думаю, что, может, я заслуживаю всего плохого, что происходит со мной.

Именно так я себя и чувствую, когда Ласи берет трубку: ее голос, словно у первоклашек, распевающих рождественские гимны, — такой счастливый, такой открытый, такой хрупкий.

— Я соскучилась по тебе, — говорит она, и я чувствую себя беспомощным и глупым на другом конце провода.

Я позвонил, чтобы рассказать ей о Рианне и о тем, какой замечательный день я провел вместе с ней.

Я хотел рассказать Ласи, что Рианна похожа на девочку на ее рисунках. Я хотел рассказать ей, что нашел ангела и думаю, что со мной все будет в порядке. Но когда я слышу ее голос, я больше ничего не хочу говорить.

Я сам не знаю, почему решил, что она обрадуется, услышав все это. Наверное, я не подумал об этом. Я подумал только о себе и о том, как хорошо будет поделиться с кем-нибудь, кому я доверяю.

— Бенджи, ты еще здесь? — спрашивает она. Я издаю тихий свист.

— Я соскучилась по тебе, — повторяет она, и я говорю, что тоже скучаю по ней.

Это не ложь, я повторяю сам себе, что это не ложь, потому что я и вправду скучаю по ней. Но если это на самом деле правда, то почему же я не могу не думать об улыбке Рианны каждый раз, когда пытаюсь представить себе, как Ласи лежит на кровати и тесно прижимает трубку к уху, хотя знаю, что мое молчание ее обижает.

— Ну, как там дела, с твоим отцом?

— Хорошо, наверное. — И я ненавижу себя за то, что только пытаюсь найти предлог, чтобы повесить трубку и разложить все по полочкам в своей голове, а потом перезвонить ей, когда не буду настолько сбит с толку.

— Угадай — что? — говорит она, и я даже не пытаюсь гадать, мне слишком плохо, чтобы говорить, и я молча жду, пока она сама скажет. — Мама сказала, что я могу приехать к тебе в гости на каникулах! — В ее голосе столько счастья, и я так сильно щиплю себя за запястье, что чувствую, как ногти впиваются в кожу.

— Правда? Вот здорово! — Но я не могу даже себя заставить поверить в искренность моей радости, не говоря уж о Ласи, единственном человеке, который всегда понимал меня.

Казалось, мы молчим несколько минут ее дыхание словно удар кулака, бьющий снова и снова, все сильнее и сильнее с каждым разом, пока я не чувствую, что уже почти теряю сознание, и тогда она спрашивает:

— Что-то случилось? Она поняла: что-то не так.

— Ничего. — Ничего не говорящее, пустое слово: — Слушай Ласи, мне пора, отец зовет. Я просто хотел сказать тебе несколько слов. — Вот это уже ложь. Мне надо идти, потому что в противном случае мои легкие взорвутся.

— Хорошо, — говорит она, и я пытаюсь угадать, поняла ли она, догадалась ли она уже обо всем без моих объяснений, потому что у нее всегда был этот дар.

— Я позвоню тебе позже, на неделе, ладно? Я обещаю. — Я слышу, как она кивает головой, по тому, как она приглушенно дышит, я понимаю, что она прикрывает рот пальцами, что ее глаза смотрят вдаль, затуманенные, наполняющиеся слезами, и мне нужно положить трубку, иначе я никогда не смогу с этим жить.

— Я люблю тебя, — произносит она.

Я говорю, что тоже ее люблю, зная, что до конца жизни буду думать, правда это или нет.

Прежде чем повесить трубку, я подождал, пока на другом конце не стало тихо.

Я вытираю глаза после того, как швырнул телефон через комнату, крича так, словно я бросал что-то очень тяжелое — хрипя, вкладывая в бросок все тело, как никогда не делал в бейсболе, чего от меня всегда хотел отец.

— ГЛУПАЯ, ДУРАЦКАЯ ШТУКА!

Пластик трескается о стену. Моя собака скулит, прижимая уши, и проползает мимо меня вон из комнаты.

Я падаю на кровать.

Раньше, когда я был маленьким, я всегда хотел, чтобы мои игрушки ожили. Ведь это выглядело так просто по телевизору. Мне казалось, что если я хорошо попрошу, сложу руки и закрою глаза, и буду говорить в потолок, то все сбудется как по волшебству. Несколько дней подряд я старался вести себя хорошо, не навлекать неприятности, усердно помогать маме, например убирался на кухне, не дожидаясь, чтобы меня просили, я надеялся, что мама заметит, как блестит стойка бара, когда она берет чистый стакан, чтобы налить себе очередную порцию выпивки.

Она никогда ничего не замечала.

И тогда я думал, что со мной, наверное, что-то не так, поэтому мои желания не сбывались, что я, наверное, плохой, во всяком случае хуже тех мальчиков по телевизору, чьи игрушки оживали или кто мог случайно переместиться во времени, а вот я должен навсегда быть привязан к своей жалкой жизни.

А может, я вообще не должен был быть особенным.

Но все изменилось, когда я встретил Ласи.

Она была больше похожа на сказочного персонажа из телевизора, чем на человека, — словно ожившая кукла, словно ангел, который спустился, чтобы найти меня и защитить.

Я никогда не хотел причинять ей боль.

Я бы лучше умер. Я мог бы находиться рядом с ней, как призрак, живущий под обоями в ее спальне.

Смерть была бы менее болезненной.

Умереть было бы проще, потому как это в моей власти.

С чувствами все не так просто. Я не могу контролировать их, не могу любить ее так, как хочу, потому что этого хочет мой мозг, но мое сердце говорит мне другое. Но это все не означает, что я ее не люблю, что я забыл ее и что она мне больше не нужна.

Я правда люблю ее.

Но я также люблю и другую.

И я никогда не смогу объяснить этого, не обидев ее, не заставив ее думать, что она сделала что-то не так, что она недостаточно хорошая. И если я тот, кто способен заставить Ласи почувствовать это, то, может, я просто мусор.

— Что здесь происходит?

Я не отрываю головы от подушки, но этого и не надо, я и так знаю, что в дверях стоит отец, скрестив руки, и его лицо красное, как у копов по телевизору, которым не отвечают прямо на вопросы.

Я хочу, чтобы он ушел.

Я хочу сквозь землю провалиться.

— Черт побери! — И я понимаю, что он увидел разбитый телефон на полу. Он такой предсказуемый. Может, поэтому я никогда не мог понять его, потому что сложных людей понять проще.

— Эй! Какого дьявола здесь происходит?

Я впервые смотрю на него, наклонив голову, чтобы он увидел, что я плачу, чтобы он увидел сопли на моем лице, как у «маленькой сопливой тряпки».

— МОЯ ЖИЗНЬ ДЕРЬМО! ВОТ ЧТО! ТЕПЕРЬ ДОВОЛЕН?

В первый раз я на него по-настоящему кричу, кричу, не сдерживаясь, и слова дерут мне горло. Он так опешил, что даже в лице не изменился.

Моя мать совсем бы не удивилась, нисколечко. Мы так орали друг на друга раза два в неделю… Вот почему я закрываю лицо руками, закрываю самые уязвимые места.

Я готов к тому, что он будет меня бить.

Я готов к любому наказанию с его стороны.

— Господи, — говорит отец, опуская руки, его лицо меняется, в уголках его глаз проступают слезы, он прикрывает рот рукой и говорит: — Господи, — теперь уже в ладонь, потому что, возможно, впервые в жизни осознал, что моя жизнь безнадежно испорчена.

— Оставь меня в покое! — Я снова зарываюсь лицом в подушку, скрестив пальцы, в надежде, что он уйдет но я понимаю, что нет.

Он шепчет что-то Дженет, когда она в очередной раз спрашивает:

— Что случилось? В чем дело?

Отец говорит ей, что все в порядке, а потом дверь закрывается за его спиной.

Пол скрипит под его ногами, когда он подходит ко мне.

— Эй-эй, приятель, — говорит он, садясь на край кровати, и я не могу не прыснуть в подушку — приятель хренов, это я должен все время повторять про себя: Господи.

Я пообещал себе не смотреть на него.

Не разговаривать с ним.

Не обращать на него внимания, пока он не уйдет.

Но когда он проводит рукой по моей спине, я чувствую, как в меня вонзаются крошечные кинжалы — словно тысячи насекомых одновременно щиплют меня своими клешнями, и я вскакиваю и отстраняюсь от него, подобрав колени к подбородку.

— Не трожь меня! — рявкаю я. — Никогда не трожь меня!

Рука отца застыла на том месте, где только что была моя спина.

— Успокойся, эй, Бенджи, все хорошо, — говорит он, жестами призывая меня успокоиться, говорит медленно, словно я псих какой-то, которого надо связать, чтобы не вставал с кровати.

— Я в порядке, — говорю я, теперь в порядке, — волосы скрывают мое лицо, глаза горят, как взорвавшиеся звезды, как глаза тигра в ночи.

— Расскажи мне, что случилось, — спрашивает отец.

Я трясу головой и шепчу:

— Ничего, — и стискиваю зубы. Отец смотри вниз на мертвый телефон, а потом снова смотрит на меня.

— Это все из-за Сина?

— Нет. — Меня бесит, что он думает, будто все в моей жизни крутится только вокруг той пары вещей, которые он потрудился узнать обо мне. Син — это единственное имя, которое он знает, следовательно, во всем виноват только Син. Если б он знал, то не гадал бы.

— Тогда кто? — говорит он. — Эй, я здесь, я слушаю тебя.

Но я все еще не хочу говорить.

Неужели непонятно, что я вообще никогда не захочу говорить с ним?

Я лучше все это запишу, сохраню на страницах блокнота, оставлю для себя на бумаге. Он сможет прочесть это после моей смерти, тогда он узнает все, но мне не придется при этом смотреть ему в лицо.

— Кто это был? — спрашивает он, как тогда, когда я был маленьким и делал что-то не то, а он все равно заставлял меня признаваться в этом, даже если знал, что ему придется вытягивать это из меня клешами.

— Девушка, — слова звучат хрипло из-за забитой носоглотки.

— Ох… — Он говорит это так, будто теперь ему все понятно. Я бросаю на него взгляд, предупреждающий, чтобы он этого не делал, не сжимал мою жизнь до пределов обычной размолвки, и чтобы не одаривал меня такой самодовольной ухмылкой, словно теперь-то он знает о моей жизни все, после того как я сообщил ему еще один маленький секрет.

И впервые в жизни мне кажется, что он понял мой намек. Выражение его лица меняется, он говорит:

— Извини, — и похоже, что искренне. — Эй, извини меня, — и спрашивает, хочу ли я поделиться с ним.

— Почему ты спрашиваешь?

Он что, хочет, чтобы теперь я стал его лучшим другом — один раз извинился и теперь хочет, чтобы я забыл, что он никогда на самом деле не любил меня?

— Потому что, может, я смогу тебе помочь, — отвечает он, и я закатываю глаза. — Доверься мне. Я же ведь не родился взрослым.

Я попытался представить его в моем возрасте, но я видел всего лишь одну его детскую фотографию, и на ней он был намного младше меня и совершенно не был похож на себя, какой он теперь, и непохож на меня, и потому я не могу точно себе его представить.

Я качаю головой. Я не хочу рассказывать ему о Ласи.

Я не хочу, чтобы он спрашивал о ней, о ее внешности, что мне в ней нравится и что ей нравится во мне. Я не хочу, чтобы он опекал меня в этом вопросе, чтобы он говорил, что я перегнул палку, что я сам пойму, что к чему, когда подрасту.

— Это может быть тяжело, — говорит он.

Я подумал о том, что, когда отец и мать расстались, ему это далось не так уж и тяжело, нам с мамой было куда тяжелее.

— Я думаю, да.

Он кивает головой.

— Ты правильно думаешь. — Он одаривает меня своей отстраненной улыбкой, как всегда, когда считает, что говорит что-то умное.

— Сейчас я хочу просто побыть один, — говорю я, все еще забившись в угол кровати, все еще прижимая к себе колени, потому что боюсь их отпускать.

— Хорошо, — говорит отец, — я все понимаю.

Я позволяю ему так думать, позволяю ему считать, что короткая беседа с ним помогла мне, потому что так проще, чем пытаться объяснить ему правду.

Подойдя к двери, он останавливается.

— Бенджи, — говорит он, чтобы я посмотрел да на него; пристально смотрит мне в глаза, изучает меня. Я молчу. — Ну, если захочешь поговорить, ты понимаешь меня, хорошо?

— Конечно, пап, — и я улыбаюсь ему, так же как я улыбаюсь своим учителям, улыбаюсь, чтобы польстить ему, но улыбка не выдает моих чувств.

Загрузка...