Следует сразу же сообщить, что следующий кусок написан «учителем», а не Гуннаром Эммануэлем Эрикссоном, если кому-то это не будет ясно из стиля и способа изложения. По причинам, которые вскоре станут ясны, рассказ Гуннара Эммануэля о периоде его адаптации настолько путан, что его можно использовать лишь в качестве чернового материала.
Следует также с самого начала уточнить, что Гуннару Эммануэлю не пришлось проходить обычный для грудного младенца тяжкий путь обучения. Его психика отнюдь не представляла собой белый лист, похоже, у него были определенные «врожденные» идеи, память частично вернулась, а словарный запас восстанавливался спонтанно. Солтикофф сделал следующий утешительный прогноз: «Вот увидишь, он у тебя вырастет снова, как хвост у ящерицы!»
Насчет хвоста у ящерицы Гуннар Эммануэль, конечно, не понял, но эти слова вызвали у него слабое, хотя и неопределенное, эротическое ощущение. Он с интересом посмотрел на пышную волоокую блондинку, которая проходила мимо, покачивая бедрами. Она по вполне понятным причинам одарила сильного юношу — символ молодости и здоровья — томным взглядом. В Гуннаре Эммануэле пробудилось сильное любопытство.
— Что это? — спросил он любознательно, словно зачитывал вопросы из катехизиса.
— Гусыня, — раздраженно ответил Солтикофф, который желал поговорить о более важных вещах.
— Хочу поиграть с гусыней, — горячо попросил Гуннар Эммануэль.
— Придет время, наиграешься с гусями, — сказал Солтикофф. — А сейчас нам надо учить азы. Посмотри туда. Это Замок.
— Что это такое?
— Замок — это дом, а дом — это структура, возводимая для того, чтобы там могли разместиться люди и их добро, а в этом особом доме живет Его Величество Король, глава государства Швеция.
— Что он делает?
— Он не делает ничего, и ему не дозволено что-то делать. Тот факт, что он ничего не делает, вызывает гнев народа, гнев, который выражают и растолковывают газетчики, но если бы король что-то сделал ненароком, это тоже вызвало бы гнев народа, который выразили бы и растолковали тем же образом.
— И тогда король сердится?
— Возможно и сердится, но об этом нам ничего неизвестно, поскольку королю не разрешено давать волю гневу, и он не может и не имеет права хоть сколько-нибудь преследовать тех, кто пишет в газетах: поэтому выражать в газетах народный гнев против бессильной королевской власти — безопасно, почетно и выгодно.
— А что же те, кто пишут, знают о народном гневе?
— Разумеется, ничего, потому что у них нет никакой связи с народом, а народ тщательно избегает читать то, что они пишут. Народ, конечно же, не сердится, а любит королевский дом так же, как дорогой сердцу старый шкаф для кукол. Но хватит об этом.
— В таком доме я не хочу быть королем.
— Неудивительно, Гуннар Эммануэль, и, возможно, в доме скоро появится новый жилец, дюжий молодец с громовым голосом, думаю, краснобай, который частенько с того вон балкона обращается с пламенными речами к ликующим подпевалам, одним словом, человек, который, быть может, вызовет гнев народа, но о котором наши газеты пишут лишь в самых теплых выражениях. Будь добр, слушай, что я тебе говорю, и перестань коситься на проплывающих мимо гусынь: некоторым это, возможно, не нравится.
Гуннар Эммануэль покраснел и в попытке замять дело указал на малыша, который, переваливаясь, проходил мимо, прижав к себе игрушечный автомобиль.
— Что это?
— Это ребенок, маленький человек, который однажды станет таким же большим, как ты, хотя ты, пожалуй, пока одновременно ребенок и взрослый человек.
— Ребенок, — повторил Гуннар Эммануэль и вспомнил синтетический априорный постулат, вынесенное им из тьмы. — Один ребенок, много взрослых. Много, много взрослых!
— Это правильное наблюдение, делающее честь и тебе, и твоему учителю. Верно, в Швеции не слишком много детей, и с каждым годом их становится все меньше. Для того, чтобы рожать и воспитывать детей, необходимы любовь и большой труд, а эти шведы — сами большие дети, которые хотят любви для самих себя, но вовсе не желают себя утруждать. От детей нельзя требовать, чтобы они производили на свет детей. А дети, которые все же появляются на свет — по ошибке или от детской тоски по живым куклам — достойны сожаления больше всех других детей в этой несчастной стране, называющейся Швецией.
— Что такое Швеция?
— Страна на севере Европы, населенная восемью миллионами несчастных детей, которыми деспотически управляет трудно обозримое число отчимов, из коих несколько, наименее значительных, называются «правительством». Шведский народ обладает теоретическим правом иногда менять правительство. Такое вот новое правительство заступило на свой пост полтора года назад.
— Чем оно отличалось от прежних?
— Многим. У нового правительства бакенбарды, в то время как прежнее было гладковыбритым. Эти бакенбарды одни посчитали «победой демократии», другие — «победой реакции» — в зависимости от точки зрения. В остальном же никаких важных перемен не произошло.
— Но разве эти дети не хотят перемен?
— Очевидно, нет. Они всегда были безвластны и управляемы сверху — были, есть и будут. Они безропотно подчиняются властям предержащим, пока те не начинают слишком откровенно радоваться благам обладания властью: славе, богатству, сладострастию и шикарным отпускам на иноземных побережьях; такие вещи вызывают у шведов гнев, зато они спокойно относятся к тому, что сами лишены власти. Но нам пора на Центральный вокзал. Я предполагаю, что ты приехал сюда на твоем старом «Фольксике», однако научить тебя вновь водить машину, к сожалению, выше моих педагогических способностей. Идем, и берегись автомобилей. Да, авто-мо-билей, металлических существ на четырех колесах, которые питаются жидкой пищей и производят вонючие газы и опасную для жизни скорость…
Ведя перипатетический разговор{15}, странная парочка зашагала в сторону Оперы и площади Густава Адольфа. Солтикофф предпринял попытку разъяснить социальные и эстетические функции поэтического театра, но вскоре отказался от этой затеи. Они долго стояли перед памятником королю-герою{16}, обсуждая отличия прежних королей от нынешних, после чего Солтикофф зашел в тупик, стремясь объяснить, почему северный Лев не носил бакенбардов, но не был и гладковыбритым, что, очевидно, оказалось для Гуннара Эммануэля сложной проблемой. Период интенсивного обучения истощил его силы. Он достиг вершины. Пока они шли вверх по Дроттнинггатан, Солтикофф молчал. Гуннар Эммануэль иногда останавливался и устремлял взгляд своих больших голубых глаз на какую-нибудь девушку. Солтикоффу приходилось тащить его за рукав.
— Попробуй взять себя в руки. Удивительно, до чего крепко сидят в тебе твои крестьянские и очень природные инстинкты из Хельсингланда. Поглядим, не пробудит ли вот это в тебе каких-нибудь воспоминаний.
Они остановились перед витриной художественной галереи, в которой были выставлены картины, изображавшие красные домики на берегу озера, на опушке леса, или одновременно и там, и тут, бессовестно коммерческие картины, отмеченные легким притворным наивизмом в качестве художественного алиби. Гуннар Эммануэль был, похоже, восхищен до глубины души. На его голубые глаза навернулись прозрачные слезы.
— Что это?
— Это называется порнографией, пусть они скорее взывают к чувству ностальгии и воздействуют на слезные железы, чем на другие органы секреции. Да ты, как я погляжу, плачешь? Стало быть, твои изначальные шведские рефлексы возвращаются. Однако, громадная масса шведских детей за очень короткое время переместилась из аграрного общества — не проси у меня объяснений — в технологическое городское общество, которое внушает этим урбанизированным крестьянам глубокое отвращение и ощущение неуютности. Поэтому они тоскуют по надежности и простоте, символом которых, по их мнению, служат эти чертовы хибары, выкрашенные красной акриловой краской и помещенные в ядовито-зеленые березовые рощи. Это — шведское искусство, любимое народом. Любое другое шведское искусство вызывает у народа омерзение и ненависть. Но пошли дальше. Вот это книжный магазин. Что это такое? Место, торгующее порнографией на бумаге, испачканной типографской краской. Самые популярные произведения повествуют о тяжелых крестьянских буднях в сельской местности в далеком прошлом, и чем тяжелее, тем лучше. Эта порнография щекочет желание и стремление шведов вернуться к жизни, отмеченной простотой и надежностью, надежностью и простотой. Из чего мы можем заключить, что сейчас они испытывают неуверенность в жизни, которую считают невероятно сложной. Надежность, надежность и еще раз надежность — вот главный лозунг в обществе, которое, судя по всему, кажется страшно, как в кошмаре, ненадежным этим детям, боящимся темноты. Но ты меня не слушаешь?
Да, Гуннару Эммануэлю было трудно сосредоточиться на том, что говорил Солтикофф. Сельские пейзажи в витринах художественной галереи пробудили его фантазию. В его душе слабо зашевелились, словно морские чудища в теплой лагуне, чувства, и глаза его застлали слезы от неосознанной тоски по дому и Хельсингланду. Солтикофф тут же разозлился.
— Что с тобой, ты опять впал в детство? Скажи мама!
— Мама. Берит… Мама, я хочу сказать…
— Скажи «параллелепипед»! Скажи «конституционная комиссия»!
— Конституционная комиссия. Параллел… Что такое конституционная комиссия?
— Ну вот и хорошо, с тобой все в порядке, разговариваешь как взрослый. Конституционная… Ха, забавное совпадение. Мы как раз подошли к зданию риксдага{17}.
Гуннар Эммануэль механически повторил свой вопрос из катехизиса, и Солтикоффу пришлось приложить немало труда, чтобы объяснить принципы парламентской демократии в общем и шведского риксдага в частности. Вокруг парламентской демократии вились юные красотки, и эти красотки бросали на Гуннара Эммануэля влажные взгляды, а иногда шепотом делали предложения о более близком физическом контакте, которые он бы охотно принял. Теперь ведь он знал, что эти существа вовсе не гусыни, а девушки, но он был отнюдь не против поиграть и с девушкой. Однако, когда они подошли к площади Сергеля и заглянули вниз, туда, где словно в гигантском змеином гнезде кишели пьяницы и наркоманы, он очнулся от своих грез.
— А что эта такое?
— Это? Шведские граждане, которые с помощью химических средств пытаются излечиться от чувства неуверенности, страха и неютности в лучшем изо всех мыслимых народных домов. Я припоминаю, что люди занимались чем-то похожим, когда германцы угрожали Риму, но то были временные настроения, а у ворот Стокгольма, насколько я знаю, не стоят толпы кровожадных западногерманских туристов. Маленькие дети сосут соску или ириску, эти же взрослые и очень несчастные дети… Поразительно. Я нигде не видел ничего подобного, а ведь я испытал почти все.
— Но что случится со всеми ними?
— Умрут, естественно. Одни умрут уже сегодня, другие завтра, некоторые преждевременно, у всех у них жизнь загублена, даже если они в каком-то узко биологическом смысле «будут продолжать жить». И эти несчастные внизу, в яме — только небольшая часть всех проклятых…
— И именно здесь, перед параллел… конституципипедом…
— Да, перед риксдагом. Весьма поучительно.
— Но разве в риксдаге ничего с этим не делают?
— Нет. В риксдаге болтают о ревене.
— Что это?
— Ревень, rheum raponticum, огородное растение, из стебелей которого варят вкусный и полезный фруктовый кисель, полезный для всех, кто в отличие от меня не страдает от камней в почках, берущих свое начало в веселом восемнадцатом веке. Этот кисель был разрешен и риксдагом, пусть не очень охотно, поскольку его нельзя обложить налогом. Но из ревеня варят и сок, который с помощью обычных дрожжей превращается в ревеневое вино, вкусное вино, вызывающее легкое чувство удовольствия. Подобное злоупотребление ревенем привело в ярость законодателей, и теперь они собираются принять обширный закон о ревене, который вводит уголовную ответственность за владение ревенем, что влечет за собой конфискацию, десять лет принудительных работ максимально и поражение в правах. Ведут ли борьбу с ревенем бакенбарды или гладковыбритые я не помню, да это и неважно, поскольку святая ненависть к ревеню сметает любые партийные границы.
— И они занимаются этим в то время, когда людям там, внизу, приходится так, как приходится?
— Да, друг мой. Это называется выбором приоритетов.
— Но разве они не выставляют себя на посмешище?
— Мысль вполне логичная, но шведский народ уже давно потерял способность смеяться или удивляться безумствам властей предержащих, а чтобы вообще обратить внимание шведов на эти безумства, нужно орать во всю глотку так, чтобы уши заболели. Такой ор называется сатирой и вызывает у шведского народа бешенство, направленное против тех, кто кричит, разумеется, а не против тех, кто совершает безумства на вершине власти, ибо право шишек совершать безумства незыблемее, чем право испанских идальго практиковать jus primae noctis[3]. Кстати, насчет этой практики — я прошу тебя не распускать руки и не лапать нимф вокруг нас: удовольствия, которые они могут предложить, весьма дороги…
— Они только говорят, что хотят похороводиться со мной и… Да… Я не знаю точно, как сказать…
— Слава Богу, у тебя не хватает слов. Ну, это маленькое удовольствие тебе дорого обойдется, и сейчас, и в будущем. Это проституция.
— Что это?
— Проституция — широко распространенный шведский способ пропитания, используемый если и не нашей матерью, то по крайней мере дочерьми матери Свеа, и экономический оборот этого промысла не дает заснуть по ночам местным налоговым властям. Раньше проституция считалась результатом бедности в капиталистическом обществе, но сегодня, когда Швеция больше не бедна, а капитализм загнивает, проституция приняла невиданный прежде размах, что, вероятно, нелегко объяснить. Некоторые газетчики нахально заявляют, что проституция полезна, но эта точка зрения, как обычно, имеет мало общего с мнением шведского народа… Короче говоря, это промышленность, в которой крутятся большие деньги.
— Деньги, — повторил Гуннар Эммануэль, и его голубые глаза расширились. — Девушки хотят денег, чтобы сделать мне вот это приятное?
— Будь уверен.
— Что-то тут не так, — сказал Гуннар Эммануэль, повесив голову. — Это неправильно.
— Ты — благородный дикарь со здоровыми инстинктами, и быть твоим учителем большая честь. Но на что это ты уставился?
Гуннар Эммануэль, и правда, являл собой живое воплощение ужаса и изумления. Широко открытыми глазами он смотрел на темноволосую смуглую девушку, двигавшуюся среди других проклятых там, внизу, девушку, в джинсах и белой майке с портретом Моцарта, улыбавшегося от колыхания ее грудей. Она пронзительно кричала и, казалось, нервно дергалась.
— Почему ты так на нее уставился? Девушка довольно миленькая, а так ничего особенного, кроме разве что похмелья… Неужели это… Она тебе напоминает кого-нибудь?
— Да…
— Кого?
— Не помню…
— Ну и хорошо. А то для первого дня жизни будет многовато. Идем, нам надо на поезд.
Солтикофф потянул за собой своего сопротивляющегося ученика. У Гуннара Эммануэля был такой рассеянный вид, что учитель, когда они дошли до кладбища церкви Клары, счел необходимым провести урок повторения. Скажи «мама»! Мама! Конституционная комиссия! Кто такие шведы? Множество людей с такими вот малышами. Что такое шведский риксдаг? Множество больших идиотов, которые определяют при-о-ри-те-ты. И еще им не нравится ревень. Правильно! Что такое ревень? Это то, чего они не любят. Правильно! Ты делаешь мне честь, мой мальчик. Кстати, вот там могила Бельмана{18}…
— Кто это?
— Черт побери, как можно быть таким невеждой и дикарем — не знать Бельмана!
Солтикофф вытер гневные слезы и начал рассказывать о Бельмане и своей богатой событиями совместной жизни с великим поэтом. В заключение он спел «Харон в рожок трубит». У него был красивый баритон и хороший слух. Прохожие, останавливавшиеся, чтобы послушать, отмечали его певческое искусство подаянием, которое составило в конце концов сумму в шесть крон и семьдесят пять эре. Солтикофф вдохновился еще на парочку номеров.
— Некоторым дают, — сказал бесталанный пьяница, сидевший на ближней скамейке, после чего без обиняков предложил дать ему в долг.
— Ах, смерть, ужасный ты медведь, — пел Солтикофф своим красивым баритоном.
Гуннар Эммануэль не слушал. Его опять охватила грусть, которую он ощутил еще на Дроттнинггатан, неопределенная беспредметная печаль. Наконец Солтикофф заметил его состояние, собрал заработанные за песни деньги и дернул ученика за рукав.
— Ну, хватит об этом, теперь, узнав хоть немного о Бельмане, ты повысил свое общее образование. Идем, мы должны успеть на поезд. Посмотри, есть ли у тебя хоть какие-то деньги.
Гуннар Эммануэль неуклюже пошарил в карманах.
— Здесь ничего…
— Носовой платок и коробок спичек. Так-так. Наверное, это тот длинноволосый юнец свистнул твой бумажник, ну да, простим ему, он послезавтра умрет от героина. Идем.
В поезде Солтикофф продолжил свое громогласное нудное обучение, пока у Гуннара Эммануэля голова не пошла кругом от ревеня, конституционной комиссии и других вновь приобретенных знаний. У Книвсты он почти закончил курс образования, но испытывал чудовищную усталость. Его молодой мозг напоминал набитый под завязку чемодан, готовый вот-вот лопнуть и выблевать свое вновь обретенное содержимое. Но Солтикофф не оставлял его в покое.
— Я должен быть уверен, что ты справишься самостоятельно! Скажи «мама»!
И Гуннар Эммануэль в сотый раз повторил первое и самое простое человеческое слово. Он смертельно устал.
В Уппсале он взял такси и поехал прямо домой, в Студгородок. Без всякой на то причины он был удивлен и подавлен, когда обнаружил, что комната пуста. Да, пуста — а кого он ожидал увидеть? Он и сам не знал.
Он сразу же лег спать, но заснуть никак не мог. Неясная печаль долго мешала ему уснуть. Во сне его мучили жуткие кошмары.
На следующее утро его «я» вернулось, вернулся словарный запас, память о прошлом, воспоминания о Вере. И воспоминания о странном происшествии в Национальном музее. Сперва он решил считать это происшествие сном. Но потом ощутил на своих ладонях сильный запах пряной гвоздики, запах, который был такой важной частью сна. Позднее он обнаружил в кармане куртки входной билет в музей и билет в один конец на поезд Стокгольм — Уппсала. Он провалялся целый день в постели, погруженный в размышления.
В сумерках он выбрался из дома в «Макдональдс», чтобы съесть гамбургер. Запивал он его молочным коктейлем, грустно удивляясь количеству кока-колы, которое потребляют в этом заведении. Напоследок Гуннар Эммануэль отправился в кино, где посмотрел фильм о летающих тарелках. Фильм кончился хорошо. Гуннар Эммануэль порадовался счастливому концу, но потом его вновь одолели печальные мысли. Он пешком вернулся домой, но спал той ночью плохо.
Прошло много времени, прежде чем он возобновил контакт со своим учителем.