.
1944 год
Меня зовут Ишмаель. Родился я в Палестине во время беспорядков 1936 года. Поскольку многое из того, о чем здесь написано, произошло еще до моего рождения, вы спросите: как же мог Ишмаель знать обо всем этом? Например, о случае с моим отцом, Ибрагимом, — как он стал мухтаром Табы. В нашем мире повторение легенд и рассказов — это образ жизни. И каждый в конце концов узнает все события прошлого.
Кое-какие события произошли, пока меня еще не было. — Ага! Как же я мог знать о них? — Не забывай, мой высокочтимый читатель, что арабы необычайно одарены фантазией и магией. Не мы ли подарили миру «Тысячу и Одну Ночь»?
Иногда я буду говорить с вами своим собственным голосом. А другие — своими. Наш рассказ идет от миллионов солнц, лун и комет, и все, что я, может быть, и не мог бы знать сам, достигает этих страниц по воле Аллаха и с помощью нашей особой магии.
Как ребенку мужского пола, мне можно было сосать материнскую грудь, пока сам не откажусь от нее, и до моего пятого дня рождения меня не отнимали от груди. Обычно это означало, что мальчик покидает кухню, но я был маленький, и мне все еще удавалось прятаться среди женщин. Моя мать Агарь была женщиной крупной, с большими грудями. Они не только были полны молока, но и давали мне приют, где мне было так уютно. И я ухитрился прятаться от мира мужчин аж до 1944 года, когда мне исполнилось восемь лет.
Как-то раз мой отец Ибрагим выгнал мою мать и отправил в ее родную деревню, за много миль к югу. До этого ее редко отпускали из дома, и ее внезапный отъезд стал для меня и травмой, и угрозой. Пока я был маленьким, я жил вместе с женщинами, у них я находил приют, и они были мне защитой. Отчасти воспитывала меня бабушка, потому что у мамы были обязанности по кухне, дому и семье, да она еще и работала в поле и на участке земли возле дома. А прогнали ее всего через несколько дней после смерти бабушки.
Моей единственной работой по дому было приносить воду. Каждый день мы с мамой отправлялись к деревенскому колодцу. А теперь ее со мной не было. Меня встречали насмешками. Женщины хихикали и подсмеивались надо мной. Они мне говорили, что отец собирается взять новую жену. Потому он и выгнал ее из деревни — чтобы избавиться от ее гнева и унижения. Вскоре и мои товарищи по играм присоединились к хору насмешек, а некоторые кидались в меня камнями.
По утрам я видел, как отец отправлялся в кафе, которое принадлежало ему и дяде Фаруку; он проводил там большую часть дня. Я подбегал к нему и, плача, жаловался на то, что происходит. А он резко отстранял меня и продолжал шагать. Я бежал за ним и дергал изо всей силы за одежду, стараясь привлечь его внимание. Когда он оборачивался ко мне, я замахивался на него своим маленьким кулачком и кричал, что ненавижу его.
Тогда он хватал меня за руку и так сильно тряс, что мне казалось, что потеряю сознание. Затем он отшвыривал меня как мусор, и я падал в сточную канаву, что проходила от верхушки деревни.
И вот я, одетый как девчонка, кричу что есть силы. Я ощущаю соль своих слез и текущие в рот сопли. Я рыдаю в отчаянии, ибо даже в этом возрасте я понимал, что никак не могу изменить своего положения. Ни возмущаться, ни протестовать.
Вновь и вновь вижу я себя маленьким мальчиком, играющим в мусорных кучах под насмешками взрослых, семьи и товарищей. И все взывают к Аллаху, а он ничего не слышит.
Наша деревня Таба находилась возле дороги на Иерусалим. Моя семья была из клана Сукори, некогда принадлежавшего к бедуинскому племени Ваххаби. Ваххаби были великие воины, пришедшие с Аравийского полуострова около 250 лет назад, ради торжества ислама очищая это место мечом и огнем.
Но в конце концов могущество Ваххаби было сломлено вторжениями египетской и турецкой армий. Многие члены клана отделились от основного племени и переселились в Палестину. Наша ветвь племени кочевала между Газой и Беэр-Шевой, пересекая пустыни Негева и Синая.
Некоторые кланы, насчитывавшие более ста пятидесяти семей, двинулись на север и осели на земле. Но через браки мы еще сохраняли с Ваххаби тесные связи, поддерживая их праздниками, свадьбами и похоронами, а когда надо было собирать урожай и удобрять землю навозом, они работали у нас погонщиками верблюдов. Отец мой, Ибрагим, был персоной значительной, внушавшей страх и уважение всей округе. Он был мухтаром — старостой деревни, а еще и агентом землевладельцев. Наша семья принадлежала к Саидам, прямым потомкам пророка Мухаммеда, и это возвышало нас над другими. Кроме Табы, он управлял еще соседними маленькими деревнями бывших бедуинов Ваххаби. Его власть опиралась на правовой, религиозный и полицейский аппарат, он был наделен правом заверять документы о собственности и наследовании имущества. Во всей округе он был единственным, кто совершил хадж — паломничество в Мекку. Об этом славном событии напоминали роспись и дата над дверью нашего дома.
Сначала его знали как Ибрагима аль-Сукори-аль-Ваххаби, но арабские имена меняются с рождением ребенка мужского пола. Увы, у моих родителей сначала появились две девочки, и это была беда. Все, и в том числе женщины у деревенского колодца, шептались за его спиной: он — Абу-Банат, «отец дочерей», — самое страшное оскорбление.
Отец грозился избавиться от моей матери, принесшей ему такое унижение. Она просила дать ей последнюю возможность, и волей Аллаха их третьим ребенком стал сын, мой старший брат Камаль. После рождения Камаля отец смог присвоить себе почетное имя Ибрагим абу-Камаль, то есть «Авраам, отец Камаля».
За Камалем последовали еще три сына, и теперь отец грелся в лучах славы. Но, увы, до моего собственного рождения появились еще три дочери. Один из братишек и две сестренки умерли прежде, чем я их увидел. Брат умер от холеры. Одна сестра умерла от болезни желудка, другая — легких. Они не дожили и до года. Потерять троих или больше детей было обычным делом для семьи из десяти человек; отец был счастлив, что в живых осталось трое сыновей.
Двух старших сестер выдали замуж. Они вышли за мужчин из племени Ваххаби, но из дальних деревень. По обычаю, они ушли из дома, чтобы жить у родителей своих мужей.
Когда отец объявил себя мухтаром — «выбранным», он был совсем молод, лишь немногим за двадцать. Его отец тоже был мухтаром, и когда он умер, должны были состояться новые выборы. Шейхи четырех других кланов договорились, что должность займет старший из них. Но отец пошел против них, и рассказ о его отваге и величии пересказывался множество раз.
Ибрагим родился за пять лет до конца столетия. Став мухтаром, он достиг высшего положения в деревне, ведь ему больше не надо было работать. Вскоре у него уже было три сына, оставшаяся в живых дочь и жена — все трудоспособного возраста. Он владел большей частью лучшей земли, собирал арендную плату и управлял шестью деревнями. Он даже не носил рабочую обувь, а только ту, что другие надевали лишь в субботу.
Дядя Фарук был у моего отца вроде раба. Они вместе владели деревенскими кафе и лавкой. Ребенком дядя Фарук много болел, и его оставили в кухне умирать. Но волей Аллаха его заметил какой-то христианский миссионер, у которого была колония по соседству; его выходили и научили читать и писать. Он был единственным грамотным в Табе, и это важнейшее качество Фарука отец использовал для собственной пользы.
По пути из дома в кафе Ибрагим каждый день заходил туда-сюда, бормоча что-нибудь из Корана и перебирая четки, и постепенно укреплял свое положение. Большую часть дня он держал суд в кафе, куря кальян, приветствуя односельчан и искренне прислушиваясь к их сетованиям. Как и другие мужчины, он в основном был занят бесконечным пересказом историй прошлого.
Каждый вечер, когда отец приходил домой, мама и сестра Нада мыли ему ноги, и он усаживался в большое кресло. Перед самой трапезой в комнату входили братья, вставали на колени, целовали ему руку и отчитывались о работе, проделанной за день. Обычно к трапезе приглашали дядю Фарука и кого-нибудь из родственников-мужчин или друзей; ели на полу, беря пищу пальцами из общей тарелки. Остатки мы с мамой и Надой потом доедали в кухне.
У отца была лучшая в деревне лошадь, отдаленное напоминание о нашем бедуинском прошлом. Ухаживал за ней мой старший брат Джамиль. Один раз в каждую фазу луны отец уезжал на ней решать дела в окрестных деревнях. Он скакал галопом в развевающейся на ветру одежде, специальной для таких случаев, и это было замечательное зрелище.
До того самого дня, когда меня внезапно отняли от матери, жизнь моя была довольно приятной. Из близких мне по возрасту детей оставалась в живых только сестра Нада, двумя годами старше. Я ее очень любил. Пока еще нам с ней разрешали играть вместе, потому что я был в ведении женщин, но я знал, что скоро настанет день, когда мне запретят дружить с девочкой, даже с моей собственной сестрой. У Нады были большие карие глаза, она любила дразнить и тискать меня. До сих пор я ощущаю, как ее пальцы перебирают мои волосы. Она заботилась обо мне. Все матери работали в поле, и если не было бабушки, чтобы ходить за детьми, они были предоставлены друг другу.
Игрушек у нас не было, кроме тех, что мы сами делали из палочек и ниточек, и пока я не повидал еврейский киббуц, я даже не подозревал о существовании таких вещей, как спортплощадка, комната для игр или библиотека. Нада сделала куклу из палочек и лоскутков и назвала ее Ишмаелем, как меня, и нянчила ее, как будто кормила из своих крошечных сосочков. Я думаю, что эти ее выдумки происходили от того, что ее, девочку, отняли от груди в раннем возрасте, тогда как у меня оставалась привилегия на мамину грудь
Мама постоянно старалась вытолкнуть меня за порог, чтобы я присоединился к мужчинам, но я не спешил менять тепло и уют женщин на место, казавшееся мне враждебным.
Второй женой отец взял Рамизу, младшую дочь шейха Валид Аззиза, главы бедуинского племени палестинских Ваххаби. Великий шейх приходился моему отцу дядей, так что его новая жена была ему еще и двоюродной сестрой. Ей было шестнадцать, а ему почти пятьдесят. После их свадьбы моей матери разрешили вернуться в Табу.
И больше никогда я не видел, чтобы мама улыбалась.
В отцовской спальне стояла единственная в деревне кровать. Прочие спали на подстилках из козьих шкур или на тонких циновках. Комната, которую обычно пристраивают для второй жены, еще не была готова, и отец взял Рамизу к себе в кровать, а матери велел спать в смежной комнате на полу. Там над дверью между комнатами было отверстие для проветривания, и все, что происходило в спальне, было хорошо слышно в соседней комнате.
Я спал вместе с мамой, свернувшись в ее руках и прижавшись головой к ее груди. Пока отец с Рамизой каждую ночь занимались любовью, мама лежала без сна всего в нескольких футах от них, вынужденная слушать, как они по полночи занимались сексом. Когда отец целовал Рамизу, стонал и говорил ей ласковые слова, большое мамино тело содрогалось от боли. Я чувствовал, как ее пальцы, словно когти, бессознательно царапали меня, слышал ее сдержанные рыдания, и иногда чувствовал ее слезы. А когда я тоже плакал, она гладила мне живот, чтобы успокоить меня.
После многих, многих ночей, когда первая страсть отца к Рамизе прошла, он позвал маму вернуться к нему в кровать. Но что-то покинуло мою маму. Она была холодна к нему, и он уже больше не мог ее возбуждать. Это приводило его в ярость. В гневе он выгнал ее из дома.
Деревня Таба находилась на расстоянии двух-трех часов езды на осле от города Рамле и в трех-четырех часах от Лидды[2]. В этих городах было по два рыночных дня в неделю, а у семьи был свой ларек на рыночной площади. Пока отец еще не взял себе вторую жену, в ларьках торговал мой старший брат Омар. Теперь Агарь, мою мать, отправляли четыре дня в неделю в Рамле и Лидду, чтобы продавать излишки нашей продукции. Она отправлялась после утренней молитвы с восходом солнца, а возвращалась очень поздно вечером, уже в темноте.
Агарь была в деревне одной из двух лучших дая — повивальных бабок, ее очень уважали за знание рецептов трав и лекарств. В те дни, когда она ходила к деревенскому колодцу или общественным печам, вслед за ее спиной раздавались хихиканье и жестокие оскорбления.
Как в любом обществе, где женщины принадлежат мужчинам как имущество, они ищут реванша в своих сыновьях, и мама избрала меня. Четыре дня в неделю я отправлялся вместе с ней в Рамле и Лидду на тележке, запряженной осликом. И там, в ларьке на базаре в Лидде, я впервые увидел человека со счетами — деревянной рамой со скользящими бусинами, чтобы складывать и вычитать. Человек тот был торговцем кожами, он делал и чинил упряжь, и он разрешил мне приходить и играть в его кабинке. Мы подружились и вместе соорудили похожие счеты из четок.
Мне не было еще и девяти, когда я научился считать до бесконечности и в сложении и вычитании стал проворнее торговца.
— Учись считать, — частенько говорила мне мама.
Сначала я не понимал, что она имеет в виду, но она заставляла меня еще и учиться читать и писать. Торговец кожами был немного грамотен и очень мне помогал, но вскоре я его и в этом превзошел. Через некоторое время я мог прочитать все ярлыки на всех ящиках на всем базаре. И тогда я стал учить слова из газет, которыми мы пользовались для обертки.
Когда у меня бывало свободное время, Агарь заставляла сосчитать все дома в Табе, все сады, и узнать, кто какое поле возделывает. После этого она отправляла меня по соседним деревням, где отец собирал арендную плату, чтобы и там сосчитать дома и участки. Семья могла быть собственником или издольщиком до десяти — пятнадцати отдельных участков, разбросанных по всей деревенской земле. Люди женились, отдавали землю в приданое невестам, старики умирали, землю делили между несколькими сыновьями, и было очень трудно в точности знать, кто что возделывает. Поскольку большая часть земли принадлежала издольщикам, крестьяне всегда старались обработать лишний неучтенный участок или другим способом пытались обмануть в части своей платы и налогов.
Сам-то отец, почти неграмотный, был не в состоянии спорить со всеми официальными документами, украшенными штампами и печатями, в которых говорилось о наших границах, правах на воду, о наследовании и налогах. Дядя Фарук, партнер отца по деревенскому магазину — хану — и кафе, гораздо лучше справлялся с тайнами этих документов. Фарук был еще и деревенским имамом — священником и вел официальные записи для моего отца. Отец не вполне ему доверял и из предосторожности послал моего старшего брата Камаля в школу в Рамле.
Собранную арендную плату отец отдавал крупному землевладельцу Фавзи Кабир-эфенди, который жил в Дамаске, а в Палестину приезжал раз в год за деньгами.
Мама всегда подозревала, что Камаль и дядя Фарук сговорились обманывать отца, получавшего процент от эфенди в качестве его агента.
Когда я закончил свои тайные подсчеты, мама вытолкнула меня из кухни и велела пристать к отцу как тень. Сначала я боялся. Всякий раз, как я увязывался с ним, он с проклятиями гнал меня прочь, а иногда хватал за руку и тряс или бил. Не то чтобы Ибрагим меня ненавидел или обращался со мной хуже, чем с моими братьями. Арабы могут очень любить своих сынишек, пока они маленькие, одеты как девочки и живут с женщинами. Но как только они переступают порог мира мужчин, отцы перестают обращать на них внимание. С этих пор отношения основываются на покорности, полной, абсолютной покорности без всяких вопросов. Это отцовская привилегия. За это он разрешает сыновьям зарабатывать на его полях на собственную жизнь, а когда они берут невесту, то приводят ее в дом отца.
Отец еще должен следить, как бы сыновья его не надули, и таким образом традиция отцовского безразличия входит в образ жизни. Чтобы дать выход недовольству, детям мужского пола позволено командовать над всеми женщинами, даже над собственной матерью, и шлепать младших братьев. К четырем годам я уже научился командовать бабушкой, а бывало, и распространял свои мужские права на Наду или даже на маму.
Чем больше отец меня гнал меня прочь, тем больше мать выталкивала меня обратно. Я так часто таскался за отцом, что через некоторое время он просто устал от моей навязчивости и смирился с моим присутствием.
В один прекрасный день я набрался храбрости посмотреть ему в лицо. Я ему сказал, что немного научился считать, читать и писать и хочу ходить в школу в Рамле. Как младший сын, я должен был вскоре начать пасти коз — низшая должность в семье. Мысль мою отец встретил с презрением.
— Читать и писать умеет твой брат Камаль. Так что тебе нет в этом нужды. На следующий год ты будешь ухаживать за козьим стадом, и твоя будущая жизнь уже определена. Когда возьмешь себе жену, останешься в моем доме, и у тебя будет своя комната.
Казалось, это конец. Я вздохнул глубоко, как только мог.
— Отец, я кое-что знаю, — выпалил я.
— Что именно ты знаешь, Ишмаель?
— Кое-что, что и тебе надо знать. То, из-за чего мне надо ходить в школу в Рамле.
— Не смей загадывать мне загадки!
— В Табе девятьсот шестьдесят два отдельных участка земли, — выпалил я, чуть не задохнувшись от страха. — В других деревнях восемьсот двадцать участков. Это не считая общей земли, которую возделывают сообща.
Лицо Ибрагима помрачнело — знак, что он схватывает суть моего сообщения. Я совладал с дрожью…
— В счетных книгах, которые ведет Камаль, только девятьсот десять в Табе и восемьсот в других деревнях.
Я крепился, глядя, как его лицо наливается кровью.
— Ты уверен, Ишмаель?
— Да будет Аллах мне судьей.
Ибрагим ворчал и раскачивался взад и вперед в своем большом кресле. Пальцем он поманил меня ближе. От страха я чуть не прокусил губу.
— И что же от всего этого получается? — спросил он.
— Плату за семьдесят два участка Камаль с дядей Фаруком берут себе.
Ибрагим снова поворчал, протянул руку и потрепал меня по щеке. Я этого никогда не забуду, ведь он это сделал в первый раз за все время. Он погладил меня по тому месту, которое раньше столько раз шлепал.
— Ты позволишь мне ходить в школу?
— Да, Ишмаель. Иди в школу и учись. Но ни одной живой душе никогда не говори об этом, а то я отрублю тебе пальцы и сварю их. Понял?
— Да, отец.
Все произошло так быстро, что я не успел объяснить или даже убежать. Камаль, которому было девятнадцать, схватил меня за коровником, сбил с ног, прыгнул на меня и стал душить и бить головой о землю.
— Собака! — кричал он. — Убью!
Я лягнул его ногой изо всех сил, еще раз… пять раз. Он заревел от боли, отпустил меня и упал на колени. Я вскочил на ноги и схватил вилы. Камаль пополз, все еще согнувшись, и ринулся на меня. Я ударил его, он снова вскрикнул и, шатаясь, побрел по коровнику. Он нашел другие вилы и угрожающие двинулся на меня.
— Собака! — прошипел он.
— Камаль! — Он повернулся к вошедшей матери. — Не трогай Ишмаеля!
— Что ты знаешь, сумасшедшая старуха! Свинья! Ибрагим даже не спит с тобой!
— Сегодня он позвал меня к себе в постель, — спокойно сказала она. — И у меня есть кое-что интересное, чтобы рассказать ему.
Среди равных себе по возрасту и росту Камаль никогда не слыл бойцом. Он мог защититься только потому, что был сыном мухтара и умел читать и писать. Он мгновение подумал и опустил вилы.
— Никогда больше не трогай Ишмаеля, — повторила мама.
Она взяла вилы из моих рук и поглядела на нас, одного и другого.
— Никогда, — повторила она и вышла.
— День придет, — сказал Камаль.
— Зачем нам быть врагами, — сказал я. — Есть еще тридцать участков, о которых я отцу не сказал. Если мы договоримся, мне надо половину.
— Тебе рано играть в такие игры, Ишмаель, — сказал он.
— Я хочу половину. И мою половину ты будешь отдавать маме.
— А дядя Фарук?
— Ему — из твоей половины. Дяде Фаруку лучше бы быть поосторожнее, отец готов выгнать его из деревни. Ну как, согласен или нет?
Кипя от злости, он кивнул в знак согласия и вышел.
Когда мы с мамой через несколько дней снова спали вместе, она погладила меня по голове и сто раз поцеловала, плакала и говорила, как она мной гордится.
Вот так, не достигнув еще и девятилетнего возраста, я уже знал главный закон арабской жизни. Я против своего брата; я и мой брат против нашего отца; моя семья против родственников и клана; клан против племени; а племя — против всего мира. И все мы — против неверных.
«Стой, солнце, над Гаваоном, и луна, над долиной Аялонскою!»
Так Иисус Навин просил о свете, чтобы при нем разбить своих врагов.
Деревня Таба занимает небольшую, но стратегически важную высоту в Аялоне, который считают то долиной, то равниной. Перед Первой мировой войной германские археологические раскопки обнаружили на этом бугорке останки цивилизованного человека, датируемые более чем четырьмя тысячами лет назад. Если бы вам надо было попасть в Иерусалим с моря через Яффу, двигаясь на юг и восток, то пришлось бы попасть на равнину через пару сторожевых городов — Рамле и Лидду, где, как полагают, святой Георгий держал свой суд.
Через десять миль вы подошли бы к холму, где находится деревня Таба — она стоит как часовой у ворот Иерусалима. За Табой дорога извилисто поднимается в гору и вьется дюжиной миль к предместьям Иерусалима по дну крутого ущелья, известного под названием Баб-эль-Вад.
До битвы Иисуса Навина это был древний Ханаан, мост между державами Плодородного Полумесяца Месопотамии и Египтом. Тогда, как и теперь, страна Ханаанская лежала как лакомый кусочек между челюстями крокодила — коридор для армий вторжения. Волны семитских племен перекатывались через Ханаан, роились в нем и породили добиблейские цивилизации городов-государств, которые в конце концов были покорены и поглощены кочующими племенами евреев.
После Навина холмик Табы повидал карательные армии Ассирии и Вавилона, Египта и Персии, Греции и Рима. Он был границей злосчастного еврейского племени Дан и домом странствующего еврейского судьи Самсона. И слишком хорошо знал колесницы филистимлян.
Он видел великое восстание евреев против греков, и здесь Иуда — «молотобоец» — собирал своих Маккавеев на приступ для освобождения Иерусалима.
Говорят, что у этого холма сделал остановку Мохаммед во время своего легендарного ночного путешествия из Мекки в Иерусалим и обратно верхом на мифическом коне Эль-Бураке с лицом женщины и хвостом павлина, который мог прыгнуть так далеко, как только может видеть глаз. Любой деревенский житель расскажет вам, что Мохаммед прыгнул с холма у Табы, а опустился на землю в Иерусалиме.
За Мохаммедом на этом месте появились армии, примчавшиеся из пустыни под знаменами ислама, чтобы изгнать из святой земли христиан.
Свой лагерь ставил здесь Ричард Львиное Сердце, готовясь к гибельному крестовому походу на Иерусалим, закончившемуся бойней.
Табский холм видел и британские легионы, пробивавшие себе путь к Иерусалиму во время Первой мировой войны.
А между этими событиями здесь прошли миллионы ног паломников — набожных евреев, христиан, мусульман. И все время, пока шел карнавал истории, деревня Таба так и стояла на этом холме.
Самыми последними завоевателями были оттоманы, хлынувшие из Турции в шестнадцатом столетии, чтобы сожрать Ближний Восток и опустить завесу мрака над регионом на четыре сотни лет.
Под турками Святая Земля задыхалась, и камни на ее полях торчали как голые кости мастодонта в грязном, кишащем болезнями болоте. Медвежий угол Сирийской провинции, Палестина была брошена на произвол беззакония и сиротства. Кроме смутного эха прошлого, здесь не было никакого общественного устройства. А Иерусалим, как писали тогдашние путешественники, был доведен до лохмотьев и пепелищ.
Всеобщая жестокость, всеобщая коррупция, пагубный феодализм ознаменовали бесславное правление турок. Грязный бизнес для турок делали несколько влиятельных семей палестинских арабов. Одну из них, семью Кабир, наградили за сотрудничество крупными земельными наделами в Палестине. Ее владения занимали значительную часть Аялонской Долины.
В восемнадцатом столетии, получив несколько процветающих деревень, Кабиры населили их неграмотными, разоренными, жадными до земли арабскими крестьянами и стали сосать из них все соки. Кабиры тем временем уже давно оставили палестинское запустение и перебрались в Дамаск, откуда управлялась Сирийская провинция. Как нетитулованные дворяне, они зимовали в Испании, а лето проводили в Лондоне. Они были завсегдатаями рулетных столов Европы и частыми гостями султанов в Стамбуле.
Ни турки, ни Кабиры веками ничего не вкладывали в это место. Не было ни школ, ни дорог, ни больниц, ни новой агротехники. Под гнетом классических рабских и землевладельческих порядков доходы усыхали, а деревни разорялись. Обнищавших феллахов днем обирали турки и надували владельцы, а по ночам грабили бедуины.
К 1800 году владения Кабиров в Аялонской Долине оказались в бедственном положении. Жители постоянно бегали от своих пожизненных долгов и долгов своих отцов. Засухи, чума вместе с другими болезнями и нищетой привели всю Святую Землю на грань гибели.
Для бедуинов Таба была просто праздником. Набеги в основном совершались Ваххаби, что откочевали от своих обычных пастбищ и полей вокруг Газы. Они приходили в пору созревания урожая, опустошали поля, грабили на серпантинной дороге Баб-эль-Вад и нападали на паломников.
Члены семьи Кабир решили, что дело в клане Сукори из рода Ваххаби. Около 1800 года глава семьи Кабир разыскал бедуинского шейха Сукори и сделал ему предложение, которое должно было переменить его положение от нужды к широким возможностям. Если бы Сукори согласились занять Табу, то их шейха сделали бы земельным агентом по всей собственности Кабиров в долине. Это была не слишком замаскированная взятка — подкормить человека, чтобы он обрабатывал землю.
Сильный шейх мог удержать своих людей на месте и обеспечить Кабирам доход. Больше того, он мог бы гарантировать, что бедуинские набеги больше не будут наводить ужас на долину. Это предложение внесло в племя Ваххаби раскол. Для бедуинского клана отказаться от кочевья было сродни отказу от свободы. Бедуины всегда считали себя арабской элитой, истинными арабами. На первых порах бедуины были движущей силой ислама, ведь именно их люди были в рядах первых армий Мохаммеда и первыми завоевывали мусульманские победы.
Бедуины не платили налогов, не признавали ни землевладельцев, ни границ. Далекий Аравийский полуостров, откуда они происходили, был вне досягаемости египетских и римских завоевателей. В суровых условиях пустыни возникла грубая культура, соответствовавшая жестокому диктату природы. Пока прогресс шел мимо бедуина, он выживал главным образом за счет грабежа более слабых. Сильные шейхи, в которых сочувствия было не больше, чем в палящем солнце, выказывали им мало жалости. В системе абсолютного общественного порядка каждый знал свое место в племени и занимал это место от рождения до смерти. Единственным способом подняться было уничтожение того, кто выше, и подчинение себе тех, кто ниже. Условия выживания не оставляли бедуинам места для советов и обсуждения демократических принципов, ибо законы пустыни абсолютны.
Бедуин был вором, убийцей, разбойником и презирал тяжелый труд. Несмотря на нищету и лохмотья, бедуин оставался идеалом араба, ведь он был тем, для кого крышей служили звезды. Городской араб считался рангом ниже, а ниже всех был пахавший землю феллах.
Неудивительно, что за появлением в деревне Таба сильного шейха клана Сукори последовала 50-летняя вражда с основной частью племени Ваххаби. После пяти десятилетий кровопролития размолвка залечилась, когда другие кланы Ваххаби переселились в деревни Аялона, избрав для себя оседлое существование. В пустыне шрамы вражды никогда не залечиваются полностью, но становятся не столь болезненными благодаря межплеменным бракам и периодическим воссоединениям ради отражения угрозы со стороны другого племени или неверных. Шейхи клана Сукори наследовали друг другу в качестве мухтаров Табы добрых пятьсот лет.
1924 год
Не успел Ибрагим устроиться в кафе для ежедневного ритуала суда, как вошел с криком его брат Фарук.
— Евреи едут! — закричал он.
Через мгновение улица заполнилась бегущими и болтающими мужчинами, следовавшими за Ибрагимом к вершине холма, откуда можно было смотреть на дорогу.
Ибрагиму подали полевой бинокль одного из деревенских жителей, когда-то воевавшего в турецкой армии. Он увидел цепочку больших грузовиков с низкими бортами, наполненных колючей проволокой, лопатами, столбами для ограды, мешками сушеных продуктов, сельскохозяйственным инвентарем и прочими подобными предметами. Фарук сосчитал их. Там было двадцать мужчин и шесть женщин. Мужчины были одеты в синюю одежду еврейских коллективных хозяйств. Ноги женщин были обнажены до бедер, — мерзкое зрелище.
Ибрагим заметил, что следом за ними двигается еще дюжина людей. Эти были верхом на лошадях, при ружьях и амуниции. На них была светло-зеленая униформа, а на некоторых арабские головные уборы. Ибрагим узнал в них шомеров, еврейских охранников.
С большака процессия свернула прочь от Табы в сторону болотистой низины. Один из евреев давал по мегафону указания. Вскоре евреи с геодезическими инструментами уже размечали площадку на участке, где земля было посуше. Они явно торопились уложить защитный периметр из колючей проволоки.
Ибрагим передал бинокль Фаруку и пошел прочь.
— Пусть старшие придут в кафе, — спокойно сказал он.
В считанные мгновения их привели с полей и оттуда, где они отдыхали.
— Как думаешь, что это значит?
— А ты что, не видишь? Вот то и значит, дурак. Евреи собираются строить поселение через дорогу от нас.
— На болоте?
— Но ведь это же ерундовая земля, Ибрагим.
— Ты думаешь, они купили землю?
— Да, — ответил Ибрагим, — они всегда все делают по закону. Но если мы не остановим их здесь, то в долине больше не останется арабских деревень. Кабир-эфенди все им продаст. Вечером мы должны устроить им прием.
Это было встречено единодушным согласием. Маленький мальчик пробрался через толпу собравшихся жителей деревни и с волнением приблизился к столу мухтара.
— Еврей на лошади едет! — крикнул он.
Все посмотрели на Ибрагима. Он стоял в угрожающей позе, и толпа расступилась перед ним. Взмахом руки он приказал всем оставаться на месте и направился на площадь один.
Через мгновение одинокий всадник на великолепной арабской лошади в яблоках подъехал к нему. Человек был среднего сложения, с аккуратной светлой бородкой и голубыми глазами. Для шомера он казался слишком немолодым; наверно, он уже разменял четвертый десяток. Оружия при нем не было. Ибрагим тут же понял, что всадник знаком с арабскими обычаями, потому что как только он въехал в деревню, долгом деревни было защитить его, даже если он еврей. Человек ловко соскочил на землю, привязал лошадь у колодца и двинулся к Ибрагиму с протянутой рукой.
Ибрагим поднял руку, останавливая незнакомца на почтительном расстоянии.
— Меня зовут Гидеон Аш, — произнес человек на отличном арабском. — Мы купили у Кабир-эфенди несколько тысяч дунамов земли над дорогой. Постараемся сделать на ней ферму. Полагаю, вы здешний мухтар?
— Я мухтар, — холодно ответил Ибрагим, и все за его спиной осторожно двинулись вперед.
Ибрагим умел быстро оценить смелость человека. У шомеров была репутация храбрых, и этот, видно, имел в том свою долю. Но Ибрагиму не было нужды показывать собственную храбрость и власть не знающего страха мухтара.
— Здесь славные люди, — продолжал человек по имени Гидеон Аш, — надеемся, будем хорошими соседями.
В последовавшем за этим молчании мужчины начали окружать еврея, отрезав его от его лошади, и затем, как по сигналу, все сразу начали кричать и размахивать кулаками перед ним. Ибрагим снова поднял руку, и воцарилась тишина.
— Наш грузовик с водой задержался, — продолжал Гидеон. — Надеюсь, можно будет взять из вашего колодца.
— Ни капли, — прошипел Ибрагим.
Это вызвало смех вперемешку с новыми криками. Еврей подошел к Ибрагиму и остановился, когда их носы чуть не соприкоснулись.
— Придется вам изменить ваш настрой, — сказал Гидеон, — и чем скорее, тем лучше для всех.
Все замолкли, а он повернулся и зашагал к окружавшим его людям. Они расступились. Взяв поводья, он подвел лошадь к колодцу и дал ей напиться, а потом смочил в нем свое лицо. Все в смятении смотрели на Ибрагима, пока еврей садился в седло.
— Тебя сюда не звали, — закричал Ибрагим, потрясая кулаком. — Придешь снова в Табу — не жди неприкосновенности. Я тебе отрежу яйца и воткну их тебе в глаза.
И тогда еврей сделал удивительную вещь. Он засмеялся, насмешливо отсалютовал и пришпорил лошадь. Ибрагиму сейчас же стало ясно, что его людей ждет серьезная неприятность. Гидеон дерзок и бесстрашен. Ибрагиму это не понравилось. Он слышал, что шомеры столь же умны и храбры, как бедуины. Но Ибрагим был мухтаром Табы, и у него не было выбора, кроме как играть свою роль. Не делай он этого, его бы сместили. Ну ладно, он прикажет атаковать, и тогда будь что будет.
Рош-Пина, 1882
Гидеон Аш прискакал в Табу не просто из ниоткуда. Он тоже был давним участником истории современной Палестины.
Некоторые евреи впервые смогли почувствовать вкус настоящего равенства, эмигрировав в Америку; однако большинство евреев Европы девятнадцатого столетия оставались запертыми в бесконечном круге страданий. Они всегда помышляли о возвращении в Палестину. Эта мечта была в их ежедневных молитвах и в ежегодных приветствиях по случаю Йом-Киппура: «Следующий год в Иерусалиме».
И вот на усталую землю Палестины внезапно нагрянула суматоха. Правдами и неправдами, а когда и за взятки, религиозные евреи во множестве прибывали в Палестину. По большей части это были пораженные нищетой хасиды, спасавшиеся бегством от векового террора и преследований со стороны русских и поляков. К середине XIX века они образовали в Иерусалиме еврейское большинство, и таковым оно и осталось. Они осели и в других святых городах — Хевроне, Тверии, Цфате, чтобы учиться, молиться и ждать мессию, и жили милостыней мирового еврейства.
За ними последовали обыкновенные евреи с натурой пионеров, также бежавшие от ужасов христианской Европы. С помощью богатых филантропов эта вторая волна основала множество фермерских деревень. Успех был минимальным, ибо для евреев, в большинстве стран не умевших работать на земле, земледелие было чуждым, незнакомым делом.
Оттоманский двор в Константинополе, позднее Стамбуле, смотрел на эти еврейские поселения в Палестинском регионе благосклонно, потому что они обещали вливание денег: больше налогов, больше взяток. Но евреи принесли с собой и еще кое-что, чего очень не хватало: волю, жизнестойкость, любовь к Земле Обетованной и страстное стремление к ней. Они приехали в этот палестинский медвежий угол — ни то, ни се, не сирийский, не оттоманский, не арабский и не еврейский, а ничей, смертельно кровоточащий. Великое возвращение евреев представляло для них последнюю ниточку надежды, как и для самой Палестины.
В 1882 году Сара и Самуил Аш эмигрировали из Румынии с группой других молодых людей под покровительством фонда, основанного семьей Ротшильдов. Они отправились на север, в Галилею, и вступили во владение поселением Рош-Пина, оставленного хасидами под натиском бедуинов.
Используя арабскую охрану и значительную долю труда арабов, Рош-Пина кое-как держалась, но никогда не процветала. Поселение влачило жалкое существование за счет экспериментов наугад, страдая от изоляции и постоянного мародерства. Барон Эдмонд де Ротшильд присылал экспертов со своих французских ферм, но они терпели неудачи из-за ложных попыток пересадить туда европейский тип земледелия.
В 1884 году у Сары и Самуила родился сын, один из первых еврейских детей, появившихся на свет в этой части Галилеи после древних времен. С момента рождения Гидеон Аш должен был стать будущностью.
Со сменой столетий, вслед за ужасными массовыми погромами в России и Польше, новая порода евреев стала искать для себя путей в Палестину. Они прибывали из гетто организованными группами, крепко связанные идеей, что Палестину можно вернуть только ценой личных жертв и еврейского труда.
Переселившиеся отсюда арабы-землевладельцы были только рады сбагрить им по жесточайшим ценам бесполезные акры. В Изреельской Долине, в Галилее, на равнинах Шарона, в Аялонской Долине, на древнем береговом пути Виа-Марис десятки коллективных еврейских поселений, называемых киббуцами, взялись за работу, и снова в Палестине зазвучал чудесный голос весны. Заброшенная, безнадежная страна, чьи поля были опустошены и оставлены арабами и турками, теперь снова возвращалась к жизни. Гнилые малярийные болота, безжалостные скалы, пустыня и оголенная земля уступили место зеленым коврам, звучала энергия созидания, и миллионы деревьев поднялись там, где столетиями ничто не росло. Из Иерусалима извергался расцвет культуры и прогресса. К северу от древнего порта Яффо, на песчаных дюнах вырос новый еврейский город Тель-Авив, «Холм Весны».
Разрыв с прошлым вызвал перемены во всем. В киббуцах, где подошли так близко к полностью общественной жизни, как только можно было вообразить, возникла совершенно новая социальная концепция. Одно из новшеств состояло в том, что евреи способны защитить себя. Вначале маленький отряд еврейских всадников переходил от поселка к поселку, устраняя источники тревог. Это были стражи — «шомеры». Они взялись изучать язык, знали обычаи, а нередко и выглядели как арабы.
К 1900 году, с исполнением шестнадцати лет, Гидеон Аш, готовый воспринять новый еврейский идеализм, уже был среди шомеров, защищавших киббуцы и другие поселения в Галилее.
Впервые Гидеон произвел впечатление на бедуинов своим умением ездить верхом, и эту репутацию он всячески укреплял, регулярно побивая бедуинских чемпионов на гонках и соревнованиях. Относительные удобства Рош-Пины он оставил ради жизни в движении. В первые годы нового столетия Гидеон командовал странствующим отрядом из дюжины шомеров, который отправлялся вместе с пионерами основывать поселения, нередко в удаленных и уединенных местах, среди враждебного арабского и бедуинского населения. Шомеры находились там в первую решающую ночь, чтобы отразить неизбежное нападение арабов, а Гидеон оставался и дальше, чтобы организовать оборону. Он бесстрашно ездил среди арабов, стараясь подружиться с ними. Обеспечив безопасность поселка, он отправлялся к следующему.
Хотя Гидеон был вроде бы врагом, между ним и арабами, особенно бедуинами, росло взаимное уважение. Он видел в арабах потомков библейского народа. Часто, когда он в одиночестве ехал по Галилее, он ощущал себя как бы одним из Соломоновых полководцев, направлявшихся в ханаанскую деревню три тысячи лет назад. Чувствуя, что у него нет страха перед ними, многие арабы проявляли к нему странную лояльность. И в доме деревенского мухтара, и в палатке шейха голубоглазый всадник был как у себя дома.
Гидеон знал много арабских женщин. Конечно, это было опасно, но Гидеон был молод и дерзок, а главное, очень осмотрителен и сдержан. Пока ни один арабский мужчина никогда ничего не знал и не подозревал, у Гидеона был довольно большой контингент доброжелательниц среди женщин по всей Галилее.
Как могло это случиться? Тюрьмы ведь строят для людей, и лишь в немногих арабских деревнях не насчитывалось двух-трех человек, приговоренных обычно за кражу, контрабанду или поножовщину. Иногда дома оставалась жена нескольких месяцев беременности. Были и другие — вдовы или несчастные, кто не мог иметь детей. С ними не было опасно.
Где-нибудь возле деревни находилась пещера либо укрытие, куда Гидеон мог отправиться отдохнуть и где его вскоре «находили» подчас по дюжине раз в день. У него была молодая сила. Он редко когда уезжал не получив удовлетворения, а они редко когда не хихикали и внутренне улыбались, глядя уголком глаза на удаляющегося галопом Гидеона.
С началом Первой мировой войны Англия и Франция стали бросать завистливые взгляды на подвластные туркам территории на Ближнем Востоке. Обе державы возникающего международного империализма видели в регионе перекресток дорог. Ключом к власти было бы овладение Суэцким каналом. Британский контроль остановился на Египте и на самом канале. Турецкий контроль начинался на противоположном берегу в Синае и Палестине. Синай станет полем битвы, это было предопределено.
Стремление евреев создать национальное отечество быстро росло в управляемой турками Палестине, получая поддержку мирового еврейства и привлекая внимание столиц мира. Хотя евреям Палестины было опасно противиться туркам, они шли на это, вступая в английскую армию. Чтобы втянуть мировое еврейство в дело союзников, британский министр иностранных дел издал декларацию Бальфура, одобряющую образование государства в Палестине. В дальнейшем декларация Бальфура была канонизирована как международный закон и признана всем миром, кроме арабов.
Накануне Первой мировой войны арабы выработали свой собственный национализм, который должен был осуществляться после избавления от оттоманского ярма.
Агенты британской разведки проникли в Палестину раньше своих армий, чтобы создать сеть шпионажа и подобрать людей, которые могли бы вести весьма специфическую работу. Гидеону Ашу был тайно присвоен чин лейтенанта британской армии. Его задачей было отправиться в пустыни Негева и Синая, чтобы составить карту вади, источников воды, редких пятнышек тени, крутых проходов — все это для грядущей битвы с турками. Аш был прирожденной пустынной крысой, он мог исчезнуть среди бедуинов и опуститься в обширные пространства пустынь Цина и Парана, где Моисей и племена евреев странствовали сорок библейских лет. Он следовал этими библейскими путями через опаленные солнцем высохшие русла, соединяя обрывки и ниточки сведений о том, как можно выживать и передвигаться по такому ландшафту. Его голубые глаза превращались в щелочки под слепящим солнцем, а его чудесная кожа становилась щербатой и жесткой.
Он подружился с племенем Ваххаби и с его шейхом, Валидом Аззизом, и неделями странствовал вместе с их легендарным охотником Набилем.
Однажды под вечер Набиль и Гидеон набрели на маленькую группу низкорослых дубов среди окружающей голой пустыни. Одинокий бедуин сидел под деревом, устраивая из своей одежды навес над головой. Возле бедуина стоял глиняный кувшин с водой, лежал кусок черствого хлеба.
Набиль позвал его, а затем приблизился к бедуину, находившемуся в полутрансе из-за слепящей жары.
Они поговорили, и он повернулся к Гидеону.
— Кто это, Набиль? — спросил Гидеон.
— Его зовут Мустафа. Он из племени Суликан.
— А зачем он здесь сидит?
— Говорит, ждет друга. Говорит, друг сказал ему, что пойдет этим путем.
— Давно он сидит?
— Несколько кругов солнца.
— Разве он не знает, когда придет его друг?
— Он говорит, раньше или позже.
— Ты имеешь в виду, что он сидит день за днем, не зная?
— Он знает, что друг его придет. Когда придет — неважно. Ему больше нечего делать.
Перед самыми сумерками Набиль учуял караван верблюдов. На своей лошади он ездил, казалось, бесцельно, кругами, пока не нашел следы. Набиль спешился и приник носом и губами к следу.
— Они прошли здесь недавно, — сказал Набиль.
— Сколько времени прошло?
— Немного.
— Несколько часов?
— Может быть.
— Много часов?
— Может быть.
— Три, четыре, пять часов?
— Может быть.
— Достаточно времени, чтобы солнце взошло и зашло?
— Нет, не так давно.
— Сколько, по-твоему, было верблюдов?
— Несколько.
— Пять?
— Может быть.
— Пятьдесят?
— Может быть. Следы глубокие. Они были тяжело нагружены.
— Где они будут проходить?
Набиль, прищурясь, осмотрел горизонт.
— Там, — показал он рукой. — Колодец, принадлежащий Суликанам. Должно быть, это Суликаны или их союзники.
Гидеон развернул карту, чтобы отыскать ближайший колодец. На карте его не было.
— Далеко отсюда вода?
— Не далеко.
— Один день? Два?
— Может быть.
— Сколько миль?
— Миль? А, миль. — Набиль подергал себя за ухо. — Четыре сотни миль.
— Да нет, черт возьми. Не может этого быть. Сколько раз солнце встанет и зайдет, пока мы дойдем?
— Когда солнце взойдет здесь и пока не дойдет туда, — сказал Набиль, описав рукой дугу в направлении неба.
Пока костер догорал, Набиль читал стихи, а Гидеон лежал, глядя на небо и мчащиеся искорки комет. Это был тот самый момент, что делает пустыню реальностью. Гидеон был всеми ими от начала времен. Он был Моисеем и Авраамом, смотревшими в это же самое небо, раздумывая над древнейшими тайнами человека и ждущими ответа от Вселенной.
«Я был шакалом, ищущим добычу возле лагеря.
Я был великим конем, на котором скакал могущественный Мохаммед.
Я был верблюдом, первым в цепочке многих.
Я был всеми, кто смотрел на глупого двуногого зверя по имени человек и видел, что он глуп.
Я жил как царь на моих собственных диких дорогах, и они боролись».
Набиль вдруг остановился и насторожился.
— Слушай, — сказал он.
— Ничего не слышу.
Через несколько мгновений ветерок донес до него звуки.
— Как далеко они, и сколько их? — спросил Гидеон.
— Почему тебе всегда надо спрашивать о том, на что нет ответа, Гидеон?
— А вдруг это враги. Если бы я знал, сколько их и на каком они расстоянии, я бы знал, как подготовиться.
— Какая разница, далеко ли? В пустыне ты всегда должен быть готов, и сколько их будет, столько и будет. Ты не можешь это изменить. — Он прислушался и решил, что там много верблюдов и что они достигли колодца.
— Когда солнце встанет, мы доберемся до колодца, — сказал Набиль. — Не ходи и не пей из него. Мы пойдем туда медленно. А потом сядем на краю и будем удерживать лошадей, чтобы они не пили. Они издали следят за нами, и если будем пить без разрешения, будут стрелять. Через некоторое время они появятся. Меня они стерпят, потому что я Ваххаби, и тебя тоже из-за странного цвета твоих волос и глаз. А потом они позовут нас напиться.
Три дня они шли по следу, а бедуин по имени Мустафа все еще сидел в тени своей одежды, ожидая своего друга.
После четырех столетий злосчастного оттоманского правления чувства арабов к туркам были такими, какими они и могли быть у притесняемых к притеснителям, несмотря на то, что оба были братьями-мусульманами. Тайные арабские движения поднимались против турок, а в регион вступала война.
Главной персоной среди арабских диссидентов был шариф Хусейн, глава хашимитского клана из сектора Хеджаз Аравийского полуострова. Хеджаз занимал береговую полосу на Красном море протяженностью почти в тысячу миль, которая соединялась с британской жизненной артерией — Суэцким каналом. Хашимиты, прямые потомки Мохаммеда, соответствовали почетному положению «хранителей святых мест» Медины и Мекки с самой святой в исламе усыпальницей — Каабой.
Англичане играли на том, чтобы попытаться втянуть хашимитов в бунт против турок; так родился арабский национализм. Шариф Хусейн вступил в переписку с верховным британским комиссаром в Египте, чтобы определить цену за бунт арабов. Англичане обещали шарифу Хусейну, что в обмен на сотрудничество он будет сделан королем Великой арабской нации. Это был обман. Англичане и их французские союзники тайно строили другие планы относительно будущего арабских стран.
9 мая 1916 года англичане и французы заключили тайное соглашение о разделе региона. По именам переговорщиков документ был назван Сайкс-Пико. Позорный договор игнорировал и устремления евреев, и личные амбиции шарифа Хусейна. И Палестина ста-ла «дважды обетованной землей».
В качестве платы за осуществление своих желаний и обещаний Декларации Бальфура евреи Палестины составили Еврейский легион в британской армии. Одна из его частей — Сионский муловый корпус — участвовала в жестоком сражении при Галлиполи.
С арабской стороны шариф Хусейн со своими сыновьями осуществил несколько эффектных партизанских акций на трансиорданской Хеджазской железной дороге, важной турецкой линии. Это арабское «восстание», в котором участвовало несколько тысяч человек, возглавлял и позднее прославил британский офицер Т. Э. Лоуренс.
Шариф Хусейн скромно объявил себя королем арабов, а англичане сократили его титул до короля Хеджаза. Впоследствии сын Хусейна Фейсал приехал в Дамаск и провозгласил себя королем Сирии, полагая, что этот титул автоматически включает владение Палестиной.
К Рождеству 1917 года британские войска под командованием генерала Алленби захватили Иерусалим, после чего и арабы, и евреи ходили к союзникам отдавать плату по долгам.
Фейсал желал для себя крупного еврейского заселения Палестины, поскольку управлял ею, тогда как турки хотели его для себя ради еврейских денежных вливаний и развития. Но французы присвоили Сирию, а Фейсала вышвырнули вон. Не будучи больше королем Сирии, Фейсал дал задний ход и забраковал еврейское заселение Палестины.
Кончилось тем, что англичане совершили ряд вероломных действий, которые не только отвергли притязания арабов и евреев, но и украли Палестинский регион у их французских союзников.
Англичане получили управление Палестиной через мандат Лиги Наций. После ряда международных конференций и соглашений британский мандат обязали в законодательном порядке чтить Декларацию Бальфура и еврейское отечество. Война, однако, была сделана, и положение Палестины бок о бок с Суэцким каналом было для них важнее, чем выполнение обещаний, данных евреям. Они еще более отдалились от их осуществления, когда в начале 1920-х гг. в Персидском заливе была открыта нефть и английский интерес к региону возрос.
Восточная сторона реки Иордан представляла обширную подмандатную область, населенную главным образом бедуинами. Чтобы защитить свои интересы, англичане создали здесь марионеточное государство под названием Трансиордания. Площадь его составляла 75 процентов всей подмандатной территории. До 1921 года не существовало такого народа или страны — иорданцы. Все они были палестинцами.
Иорданцы стали изобретением британского министерства колоний.
Чтобы уменьшить арабскую жажду национализма, англичане бросили им пару костей. Смещенный король Сирии Фейсал был сделан марионеточным королем Ирака, правящим по британской указке. Что касается новой колонии Трансиордания, то англичане снова спустились в Хеджаз, взялись за Абдаллу, другого сына шарифа, и объявили его эмиром Трансиордании. И хашимиты с Аравийского полуострова, и Абдалла и Фейсал были чужаками в тех странах, которыми они ныне правили по британской указке.
А шариф Мекки, что уже видел себя правителем страны, простирающейся от Красного моря до Персидского залива и включающей в себя Ирак, Сирию, Палестину, Синай, Ливан и Аравийский полуостров… он остался ни с чем и отправился в изгнание, когда одержавшая верх семья Саудов выгнала его из Хеджаза.
Англичане, лгавшие арабам, евреям и своим французским союзникам и создавшие дутое государство Трансиорданию, теперь приводили в действие Палестинский мандат. Палестина ужасно пострадала во время Первой мировой войны. В одном только Иерусалиме двадцать тысяч человек умерло от голода и болезней. Сначала освобождение от турецкой коррупции было глотком свежего воздуха под британским управлением. Но так не могло продолжаться.
Будущее мандата вскоре стало ясно. Возникла новая сила — клан Хуссейни, старая и могущественная палестинская семья. Ими руководил хаджи Амин аль-Хуссейни, мусульманский фанатик. В начале 1920-х гг. начались выступления против дальнейшей еврейской иммиграции. Столь отвратителен был фанатизм этих мятежей, и столь очевидна была попытка хаджи Амина стать во главе Палестины, что англичане заставили его исчезнуть и приговорили к пятнадцати годам изгнания.
Для Гидеона Аша, британского офицера с наградой, началась новая эра. С началом арабских мятежей безмерно возросли проблемы защиты. Сил шомеров было уже недостаточно, чтобы держать ситуацию под контролем. В Иерусалиме Еврейское агентство управляло собственным населением в Палестине и спокойно предпринимало шаги в деле создания сил обороны. В начале 1920-х гг. возникла Хагана — полулегально-полуподпольная армия, основанная на правиле: каждое поселение должно быть в состоянии защитить себя.
Гидеона вызвали в Иерусалим и попросили взяться за создание Хаганы в Аялонской Долине. Три десятка лет он был странником. Теперь настало время осесть. Он согласился на назначение и стал членом одного из новых киббуцев. Киббуц должны были назвать «Шемеш», что значит «солнце», потому что это было то место, где Иисус Навин просил Господа остановить солнце. «Шемеш» означает также «Самсон», имя судьи древних евреев. Шемеш намечали расположить на дороге в десяти милях от Рамле, напротив арабской деревни Таба.
Гидеон Аш вернулся после своего посещения Табы на то место, где три десятка людей спешили уложить до наступления ночи прямоугольный периметр из колючей проволоки. Они взволнованно стали расспрашивать его о визите в арабскую деревню. Он сообщил о своей бурной встрече с мухтаром по имени Ибрагим.
— Они нападут этой ночью, — сказал он. — У нас нет времени возводить укрепления. Окапывайтесь со всем, что у вас есть.
1924 год
После отъезда Гидеона Аша из Табы деревня оживилась, и все развеселились. Это был нежданный великий момент. Сердцевина жизни арабского мужчины — доказать свою храбрость. Дар Аллаха! Из тайников были извлечены ружья дюжины марок и типов. Были там ружья времен Бурской войны, турецкие и германские винтовки с мировой войны. Были там английские энфильды и американские спрингфильды. Были там ящики с патронами, припрятанные в полях и садах. Кинжалы сняли со стен и начистили до блеска.
Весь день жители отдаленных деревень приходили в Табу и направлялись в кафе, где молодой мухтар Ибрагим встречал их объятиями. Каждый поднимал свое оружие и сжатый кулак и заверял мухтара в своей верности и доблести.
— Мы евреев сбреем отсюда топором.
— У ихних матерей молоко — верблюжья моча.
— Не будет еврейского дерьма в нашей долине!
— Смерть евреям!
Шедшего к кафе Салима, шейха одного из маленьких кланов, провожали возгласами одобрения. Во время Великой войны Салим служил в турецкой армии. Деревни Аялонской Долины наслышались рассказов о его боевой отваге. Самым живописным было повествование о рукопашной схватке, когда он прорубал себе путь через стену английских тел, чтобы добраться до пулеметного гнезда и забросать его гранатами.
Никто не знал, что Салим никогда не имел чина выше капрала, никогда не был никем больше ординарца при турецком полковнике, и никогда не приближался ближе чем на пятьдесят миль к передовой. Ножевой шрам, полученный в ссоре с исполнителем танца живота, предстал раной от задевшей Салима пули, что подтверждалось медалью за храбрость, купленной в Стамбуле на базаре.
Все почувствовали себя еще увереннее, когда Ибрагим пригласил Салима участвовать в военном совете наравне с другими мухтарами и шейхами.
А пока ширилось собрание и росло неистовство, дети на улице, вооруженные палками, играли возле колодца в войну. Кости перемелются этой ночью. Болото наполнится мертвыми евреями. Добыча будет потрясающая. Одну еврейку оставим мужчинам на забаву. Вечность пройдет, прежде чем еврей еще раз попробует сделать поселок в этой долине.
Тем временем за стенами кафе обсуждали стратегию. Подобраться к ним сзади через болото. Нет, болото слишком противное. Окружить с трех сторон. Нет, перестреляем друг друга. Кулаки стучали о стол, спор полыхал, шейхи хватались за кинжалы.
Все планы дали Салиму, он старался выглядеть глубокомысленным. Наконец, Ибрагим издал глубокий вздох и разъяснил простую стратегию.
С наступлением темноты надо забаррикадировать дорогу, чтобы задержать английские подкрепления, и они не смогут прибыть раньше восхода солнца. Баррикады к тому же задержат отступление евреев. Более сотни человек бросятся во фронтальную атаку тремя волнами. Ибрагим поведет первую волну. Салим вторую. Борьба возникла из-за того, кто поведет третью. Ибрагим выбрал шейха, просто указав на него пальцем.
Колючую проволоку они преодолеют, набросав сверху козьих шкур. После этого евреев быстро уничтожат, бойцы уйдут обратно в Табу и спрячут оружие. Перед самой зарей придут уборщики — старики, женщины и дети, разденут трупы и заберут оружие и снаряжение евреев. Ибрагим сам поделит потом добычу.
Все сочли план великолепным. После аплодисментов военный совет вышел из кафе, чтобы организовать людей. Позвав всех в мечеть, Фарук после молитвы объявил, что это джихад — священная война, и сборище в один голос воскликнуло «смерть евреям».
Все были уверены в победе… кроме Ибрагима. Его беспокоила дюжина бывших шомеров, которые теперь назывались членами Хаганы. Из всех нападений арабов на все еврейские поселения в Галилее лишь немногие имели успех в изгнании евреев.
Его люди, хотя и пятикратной численности против евреев, никогда в своей жизни не участвовали в лобовой атаке. Больше всего его настораживал вожак евреев, Гидеон. Этот человек дерзко пил из деревенского колодца на виду у всех. Должно быть, он слишком хорошо знает солдатское дело. Шомеры имели репутацию бойцов, и большинство их служило в британской армии в Первую мировую войну. Однако мухтару следует делать то, что ему положено.
Вечером, когда стало тихо и душно, Ибрагим со своим советом поднялся на холм, чтобы по возможности оглядеться. Они смогли разглядеть часть заграждения из колючей проволоки. Евреи зажгли дымные огни, чтобы отогнать комаров; они так устали, что уснули прямо в своих грузовиках с низкими бортами. Невыносимо было видеть, как мужчины и женщины бесстыдно спали рядом друг с другом. Сумерки сгущались, воздух на холме проникался запахом гашиша, поднимавшимся от деревенской площади, и бойцы становились все смелее. Когда дневной свет совсем погас, они стали исчезать по четыре-шесть человек, как для кражи.
Ибрагим занял свое место во главе первой волны в трех-четырех сотнях ярдов от колючей проволоки. Выстрелы, смутно послышавшиеся от дороги, были сигналом, что баррикада на месте. Вторая волна расположилась за валунами на высоте, чтобы вести огонь прикрытия, если евреи начнут стрелять первыми.
Ибрагим присел на корточки, за ним последовали его люди. Дело сразу же пошло плохо. Группа уборщиков в тылу производила слишком много шума. Старики хвастали своими боевыми подвигами; женщины и дети громко болтали в предвкушении добычи.
Вторая волна, которая должна была прикрывать наступление первой, слишком рано открыла огонь, тем самым сведя на нет элемент внезапности. И более того, они стреляли на короткое расстояние, прямо по спинам Ибрагима и его людей. Фарук, всего несколько часов назад объявивший священную войну и находился сразу за своим братом, бросил ружье и удрал, а за ним последовали еще трое.
Наступила пугающая и странная тишина.
— Ты думаешь, они все убиты? — прошептал кто-то Ибрагиму.
— Заткнись, сын осла! — огрызнулся Ибрагим.
— Почему они не стреляют?
Когда еще один из его людей пополз обратно, Ибрагим встал и поднял ружье.
— Аллах акбар! — крикнул он. — Бог велик!
— Аллах акбар! — повторили в долине.
Все побежали в беспорядке за Ибрагимом, устремившись к колючей проволоке. Они становились на колено, стреляли, снова бежали, становились на колено, стреляли и снова бежали. Боевой клич нарастал.
Все еще нет ответного огня от евреев!
— На проволоку! — крикнул Ибрагим.
Когда оставалось всего пятьдесят футов, случилось страшное. Оглушительный рев сирен извергся с еврейской стороны, затопив все остальные звуки. А евреи заполнили небо пламенем, превратив ночь в день, как было, когда Господь заставил солнце остановиться для Иисуса Навина. Захваченные врасплох внезапным светом и шумом, арабы замерли на месте, как олень в свете прожектора. Затем евреи произвели дружный залп, и хотя они стреляли в воздух, несколько деревенских попадали в страхе на землю. После второго залпа в воздух вторая и третья волны смешались с первой, безудержно бежавшей в отступлении.
Сражение закончилось.
Уборщицы, ждавшие на краю поля, увидели своих сыновей, отцов, мужей, бегущих вприпрыжку, молча, крадучись по дороге обратно в Табу.
— Что случилось?
— Они впустили больше трехсот хаганцев, когда стемнело!
— Нас обстреляли из пулеметов!
— У них прятались сотни английских солдат!
— Они применили отравляющий газ!
— У них огромное численное превосходство!
Рассвет застал Ибрагима одиноко сидящим на вершине холма, вглядываясь в еврейский лагерь. Он был полностью унижен. Сначала тех, кто упал, приняли за раненых, но они попросту побросали свое оружие и убежали. Когда наконец он спустился в деревню, те, что еще не разошлись по домам, сонно собрались возле кафе. А когда Ибрагим направился к своему дому, они разразились приветственными криками.
— Мы им дали урок, они его не забудут!
— Я убил по крайней мере троих!
— А я язык отрезал вот этим, — сказал другой, размахивая своим кинжалом.
Ибрагим повернулся к двери.
— Вы все были очень свирепы, все вы, — сказал он. — Это полная победа, одно только ее портит, что эти еврейские трусы незаконно прибегли к помощи англичан… а иначе… в общем, никогда не забывайте, что это сделали англичане.
Снова раздались громкие возгласы, а он вошел в дом, и пусть легенда следует своим собственным путем, пока он валится от усталости на кровать.
День за днем поднимался Ибрагим на холм и в одиночестве предавался там грустным размышлениям. Как и в большинстве арабских деревень, в Табе был могильник, где якобы молился, жил или умер святой или пророк. Табский могильник, маленькое белое сооружение с куполом, находился на вершине холма под одиночным засохшим дубом. Легенда гласила, что святой, безвестный воин, участвовал в битве с Иисусом, потом основал деревню — укрепленную позицию против филистимлян, а впоследствии и сторожевой пост Иерусалима. Мохаммед прыгнул в Иерусалим тоже отсюда. Чтобы защититься от полуденного солнца, Ибрагим поставил там маленькую палатку, сшитую из полос сотканной козьей и овечьей шерсти. Только двоим он позволил нарушать свое одиночество: Агари, своей жене, приносившей ему еду и питье, и Фаруку, с которым обсуждал деревенские дела.
Он размышлял о них обоих. Фарука он всегда недолюбливал за слабость. Фарук — его старший брат, и будь у него сколько-нибудь смелости, он присвоил бы положение мухтара. Трусость Фарука при нападении на киббуц Шемеш довела Ибрагима до грани отвращения. Он чувствовал, что Фарук всегда злоупотреблял своим умением читать и писать, и подозревал, что брат обманывает его. Он поклялся, что будь у него сын, он отправит его в школу, и у Фарука больше не будет над ним той магической силы, которую дает ему грамотность.
Ибрагим подумал о том, что нет у него сына. С Агарью он потерпел неудачу: она дала ему двух дочерей. Она снова ждет ребенка, и как бы молва не пришпилила к нему навсегда постыдный титул. Он уже сказал Агари, что если она не даст ему сына, он с ней разведется.
Размышлял Ибрагим и о «победе» над евреями, которая там, внизу у кафе, день ото дня обрастала фантастическими подробностями. Его мужчины дрались как бабы. Он понимал, что выжить отсюда евреев они никогда не смогут. Но время шло, и рассказы о храбрости при нападении на Шемеш становились все более дикими. Чтобы показать свое презрение к евреям, мужчины каждый день, выйдя из кафе, взбирались на высокое место, чтобы обозревать еврейские поля, и делали несколько выстрелов с безопасного расстояния в несколько сот ярдов. Хотя было слишком далеко и никогда ни во что они не попадали, это добавляло горючего в дневные пересуды.
Ибрагим размышлял и пришел к выводу, что евреи таки добьются успеха в строительстве поселения Шемеш. Он разглядывал их в турецкий полевой бинокль, когда они готовились к работам на болоте. За неделю по новому периметру возведены каменные стены, поставлены высокие сторожевые вышки. Генератор не только давал энергию прожекторам, позволявшим им работать ночью, но и делал почти невозможным будущее нападение.
Там постоянно стоял шум строительства. Палаточный городок уступил место общественным зданиям из камня. У них была госпитальная палатка; он подсчитывал число евреев, заболевших малярией. Порой могла слечь половина из них. Их это не останавливало. Несколько раз прибывали группы других евреев, чтобы помочь в работе.
Еврейская земля — большей частью несколько тысяч дунамов болот и низин, жуткое место, населенное змеями, комарами и прочими гнусными тварями. Ибрагим не понимал, как там может что-нибудь расти. В основном они были заняты непонятным копанием двух больших каналов к тому месту, где территория имела уклон к берегу. Эти каналы они выкопали по обе стороны болота, а потом поставили на них запруды. К каналам вела сеть канав.
Другая часть еврейской земли представляла собой склон холма как раз напротив табской оливковой рощи и простиралась до их общей границы. Она была полна древних заброшенных террас того типа, что древние евреи строили тысячи лет назад. Они были миниатюрным подобием огромных террас в Баб-эль-Ваде и знаменитых библейских террас Иудеи. На полях было множество камней. Евреи собирали их и на тележке, запряженной быками, перевозили к основанию террасы. Оттуда они их брали вручную, как делали еврейские рабы при сооружении египетских пирамид. Они переносили их туда, где время, дожди, солнце, землетрясения и выветривание разрушили террасные стены. Реставрация принимала вид ступеней гигантской лестницы. Каждая ступень подпирала небольшой участок земли, где можно было посадить фруктовый сад, виноградную лозу и даже злаки. Новые стенки предотвратят смывание плодородной почвы и позволят использовать землю, пропадавшую бесполезно. В Табе тоже было террасирование, но добрая его часть десятки лет уже была разрушена и никогда как следует не восстанавливалась.
Евреи привезли странные деревья, и Ибрагим заставил Фарука подняться и сосчитать их. Фарук сказал, что их сотни, потом тысячи, и ум его воспарил — он говорил уже о миллионах, может быть, даже миллиардах.
— Что они думают делать с этими деревьями? Выпить болото? — пробормотал Ибрагим.
— Это то самое, что, по их словам, произошло в Изреельской Долине, — ответил Фарук. — Не могут же они изменить того, что повелел Аллах! Этого никогда не может быть. Они идиоты.
— Я слыхал на рынке в Рамле, — сказал Фарук, — что деревья привезли из Австралии и что они всегда хотят пить.
— Австралия? У них что, есть в Австралии дикари?
— Не знаю.
— Где это?
— Где-то за Индией. Так далеко на восток, как продолжается на восток земля, пока не становится западом.
— Этого мне не понять, — сказал Ибрагим. — Они в самом деле верят, что эти деревья станут здесь расти? Оглянись, Фарук, видишь ли ты в этой долине какие-нибудь деревья, кроме этого убогого дуба, который здесь живет лишь ради нашего святого покровителя?
— Нет, — согласился с братом Фарук.
Спустя шесть месяцев после того, как приехали сюда евреи, произошло удивительное событие. Евреи снесли земляные плотины, что отделяли каналы от болота. Ибрагим вытаращил глаза, когда по соединительным канавам гнилые, вонючие воды стали медленно стекать в каналы. Вскоре каналы взбухли от устремившейся вниз воды, и уровень болота начал на его глазах понижаться. Через несколько дней он сам увидел, как австралийские деревья толстеют от вонючих соков болота. На месте болота, высыхавшего под горячим солнцем долины, показалась невероятно черная, богатая почва. Значительную ее часть перенесли на террасы, а остальное снова перекопали канавами, чтобы осушить последние следы болота.
Каналы были опустошены в низину. Ибрагим удивился, что они не дали им достигнуть моря, и велел Фаруку разузнать.
— Это полнейшее сумасшествие, — сказал Фарук, узнав ответ. — Они это оставляют как место отдыха для перелетных птиц.
Ибрагима бесило, что евреи каждый вечер поют и танцуют, что они в состоянии петь и танцевать после того, как потратили столько сил на дневную работу. Когда он сравнил это с вялой и сонной жизнью Табы, он понял, что два чуждых мира идут к столкновению.
То, что сделали евреи, весьма обескураживало деревенских.
— Нам никогда не отомстить, — однажды прохныкал Фарук.
— Мы добьемся отмщения, — сердито возразил Ибрагим. — Пусть евреи продолжают свои штучки. У них денег сколько угодно, а у нас их нет. Они могут прятаться за своим частоколом, потому что они трусы. Но рано или поздно им придется выйти оттуда, чтобы сеять и собирать урожай. Тогда они узнают законы бедуинов. Подожди… терпение сдвигает горы.
Больше всего Ибрагим размышлял о пугающей продаже земли. Сначала евреям откидывали болота и эродированые пашни. Поначалу все шло хорошо, ведь и сам он, и все шейхи и мухтары, и феллахи не верили, что у евреев земля пахотная. Рано или поздно они откажутся и уберутся отсюда. Этого не случилось.
По всему региону агенты отсутствующих землевладельцев вручали извещения о выселении. Некоторые деревни находились здесь поколениями, а то и столетиями.
Крестьянам давали несколько недель, чтобы просто собрать пожитки и уехать. Одни уезжали сами, других выселяли силой. Они уезжали, не имея ни нового места, ни нового занятия. Их арабские братья отбирали у них самую возможность хоть как-нибудь просуществовать. А всего через несколько месяцев землю непременно продавали еврейскому Земельному фонду по кошмарным ценам. Земельный бум продолжался: жадные люди нежданно наткнулись на золотую жилу. Не надо было быть гигантом мысли, чтобы сообразить, что проданный евреям дунам земли принесет больше дохода, чем пятидесятилетняя сдача в аренду феллахам.
С растущей тревогой видел Ибрагим, как его собственный землевладелец Фавзи Кабир продавал участок за участком в Аялонской Долине, и все, что осталось, — это Таба и несколько отдаленных деревень.
Внезапно продажа земли прекратилась. Табу пощадили. Почему? Ибрагим был поражен. Пашни Табы были самыми богатыми в долине и наверняка принесли бы солидный куш. Фавзи Кабир поступил так не из доброты.
Об этом Ибрагим размышлял упорно, как ни о чем другом в жизни. Наконец его осенило. Кабир был в постоянном раздоре с другими могущественными палестинскими семьями из-за финансового и политического контроля над страной. У Табы было отличное стратегическое положение. Чтобы любая из доминирующих арабских семей овладела местностью, потребовалось бы соединение Иерусалима с арабскими городками Рамле и Лидда. Таба блокировала такие поползновения. Заполучить контроль над Палестиной — значило иметь дело с Фавзи Кабиром.
Однажды Фарук поднялся на холм, чтобы напомнить брату о том, что Фавзи Кабир скоро совершит свою ежегодную поездку в Яффо для сбора ренты. Фарук смотрел на эту поездку как на лучший момент года, так как она означала неделю в злачных местах Яффо.
— Отправляйся в Яффо, — сказал Ибрагим брату, — и повидай Кабира. Скажи ему, что если он желает собрать арендную плату, то за ней надо приехать в Табу.
— Это все равно, как если бы ты сказал горе идти к Магомету! Он продаст все, что у нас есть, если только сперва не перебьет нас.
Ибрагим ласково улыбнулся.
— Он приедет, — сказал он.
Фавзи Кабир был потомком турка и все еще носил старинный турецкий титул эфенди. Доброе столетие Кабиры были одной из самых могущественных семей Палестины. Их верное служение стамбульскому султану щедро вознаграждалось. Клану Кабиров были дарованы, а частью приобретены им, более миллиона дунамов земли в разных местах от Газы на юге до Долины Бекаа в Ливане.
С начала столетия Кабиры жили в Дамаске, сделав его своей резиденцией. В Дамаске всегда можно было пристроить еще одного Кабира на доходную правительственную должность, и родственники были надежно интегрированы в истеблишмент. Когда турок вытеснили из региона, везение Кабиров пошатнулось.
Теперь в Дамаске были французы, и с ними можно было иметь дело. Они знали окольное искусство давать и получать милости — «как мир живет». В то время как Кабиры продолжали свою благополучную жизнь под французским контролем в Сирии и Ливане, в Палестине было по-другому. Английские чиновники, по крайней мере большей частью, вели дело открыто и без взяточничества.
С тех пор как англичане получили мандат, Фавзи Кабир стал получать счета на налоги и прошения от жителей своих деревень по поводу таких вещей, как улучшение дорог, открытие школ, введение агротехники. Парочка христианских арабских деревень просила о больнице, а одна даже имела наглость поинтересоваться насчет электричества.
На самом деле Фавзи Кабир при турках не платил никаких налогов, а турки, в свою очередь, не оказывали никаких услуг крестьянству, шедшему по натянутому канату над бездной нищеты.
В Палестине у Кабира были свои политические трудности. Вернулся его главный соперник в борьбе за власть — хаджи Амин аль-Хуссейни, в свое время удравший, чтобы избежать пятнадцати лет тюрьмы. Англичане не только реабилитировали его, но и назначили на пост Иерусалимского муфтия — высший на подмандатной территории исламский пост.
Еще один политический противник возник в образе Абдаллы, которого англичане привезли с Аравийского полуострова и короновали эмиром вновь образованного государства Трансиордания. Абдалла таил честолюбивую мечту присоединить Палестину к своему королевству. Сокращение дохода от сельского хозяйства, требования англичан платить налоги, а деревенских — строить школы и дороги, и появление серьезных политических врагов заставили Фавзи Кабир заняться переоценками.
Это евреи спасли его положение в Палестине. После мировой войны еврейская иммиграция сильно возросла, а мировое еврейство давало поселенцам неимоверные инвестиции и дарения.
При турках хорошим бизнесом было арендное земледелие. При англичанах оно чуть ли не достигло той точки, когда отдача расходов сокращается. Фавзи Кабир продал в Палестине всю свою землю, кроме апельсиновых рощ в Яффо и тех акров в Аялонской Долине, что имели стратегическую ценность.
Евреи развивали страну с поразительной быстротой, и возможностей капиталовложений было множество. Пока была работа, десятки тысяч арабов переезжали в Палестину из окружающих сирийских провинций, и вековое лицо застоя переменилось. Основная масса палестинских арабов иммигрировала в страну по пятам еврейской иммиграции.
Вместо земли, Фавзи Кабир теперь направил инвестиции на такие предприятия, как развитие нового порта в Хайфе, где, как утверждали, может появиться терминал нефтепровода из Ирака, и нефтеперегонные заводы. Вместе с некоторыми египтянами он вложил деньги в строительство большого нового отеля «Царь Давид», где будут останавливаться богатые и знаменитые паломники. В еврейском Тель-Авиве он имел долю в банке, носившем еврейское имя. Будучи арабом, он должен был скрывать свое участие и от евреев, и от арабов.
Каждый год, когда Фавзи Кабир весной отправлялся на поезде повидать своих арендаторов и собрать плату, к рейсовому поезду присоединяли три частных вагона. В первом ехала его семья — одна или две из его жен и несколько любимых детей. В других вагонах — его служащие, телохранители, несколько любовников и любовниц.
Сначала он приезжал в Долину Бекаа, в ливанский городок Захла, где вносили плату крестьяне двадцати шести деревень. Затем поезд следовал в Бейрут, при французах становившийся главным торговым и банковским центром, где он участвовал во многих новых предприятиях.
После этого они направлялись в Хайфу с ее большим арабским населением. Интересы его были в зернохранилище, порте, нефтяном терминале, городской собственности. В Хайфе платили за аренду его владений в Галилее.
Далее поезд следовал к Средиземному морю, в Яффо, где эфенди принимал плату от деревень Аялонской Долины, и далее в Газу, к самым выгодным из его сельскохозяйственных начинаний — двадцати тысячам дунамов апельсиновых садов.
Путешествие заканчивалось в Порт-Саиде к времени прибытия пассажирского судна, прошедшего Суэцкий канал. Отсюда свита продолжала путь морем к летнему дворцу в Испании. Поскольку основной доход давали землевладения, надо было каждый раз демонстрировать пышность и величие. Крестьянам разрешалось подавать петиции, что, впрочем, редко имело последствия. Тут и там широким жестом выказывалось покровительство и «сочувствие» эфенди.
Кабир был рад, что его владения в Палестине сократились до Аялонской Долины и Газы. Поездка была ему скучна. И этот, 1924-й, год будет годом его последней такой полномасштабной экспедиции.
Поезд эфенди притащился в Яффо, антураж сменился на виллу для недельной остановки, и тут Кабир узнал от перепуганного Фарука аль-Сукори, что его брат Ибрагим отказывается явиться с арендной платой, и чтобы получить ее, надо самому собираться в Табу. При турках это звучало бы как самоубийство, ну, а в нынешнем мире — дело другое.
Сопровождение из трех дюзенбергов свернуло с большака и стало шумно подниматься по рытвинам грязной дороги, ведущей к деревенской площади. Для такого случая Ибрагим поставил на холме большую бедуинскую палатку на четырех шестах, которая хранилась в святой могиле и использовалась только при экстренной надобности. Цепочка людей прошла перед Ибрагимом с приветствиями и жалобами, и шейхи и мухтары начали трехчасовое ритуальное празднество. Перед посторонними Ибрагим и Кабир выказывали только теплоту и братство. Эфенди понял, что молодой лидер возвышает себя во всеобщем мнении.
Наконец, они удалились вдвоем в дом Ибрагима. По случаю Ибрагим приобрел два обитых тканью кресла, и пока они занимались делом, толстые пальцы Фавзи Кабира безостановочно совершали движения от миски с фруктами ко рту. Поглощение винограда и слив прерывалось только разговором, отрыжкой и изредка остановками, чтобы облизать пальцы.
— Ну ладно, Ибрагим. Я приехал в Табу. Я ел в твоей палатке. А теперь шутки в сторону. Что за причина этого столь рискованного ультиматума?
— Мои люди весьма встревожены продажей земли. Ваш приезд в нашу деревню — единственный способ успокоить их.
— Честно говоря, я был удивлен, что тебя выбрали мухтаром, — сказал Кабир. — Я было подумал, что у Сукори отобрали власть. Если бы отобрали, — он пожал плечами, — мне бы пришлось иметь дело с полудюжиной пререкающихся шейхов. Может быть, тогда я бы и продал Табу. Но союз между кланом Сукори и моей семьей был очень успешным.
— Ну, не совсем союз в истинном смысле слова, — улыбнулся Ибрагим.
— Пусть будет — благосклонные отношения.
— Я знал, что если вы приедете, то не остановитесь ни перед чем, чтобы удержать Табу… как преграду, охраняющую ваши капиталовложения. Если вы ожидаете от меня, что я буду для вас удерживать это шоссе, то надо заключить настоящий союз. У нас общий противник, иерусалимский муфтий. Годами Хуссейни порабощали Ваххаби и подвергали нас всевозможным унижениям.
— Ты, Ибрагим, очень неглупый молодой человек.
— Как сказали бы бедуины, враг моего врага мне друг.
— Тогда скажу напрямик, — произнес Кабир. — Твое нападение на киббуц Шемеш произвело неважное впечатление. Уж не знаю, как ты будешь против муфтия.
— Мои люди — бедные феллахи. Они не солдаты. Однако я бы не исключил возможности нанять человек пятнадцать-двадцать, служивших солдатами у турок или англичан. У нас хватит места для лагеря, и я бы обеспечил их верность, придав им в подчинение Ваххаби.
Эфенди перестал есть и тщательно вытер руки носовым платком, затем вытащил карандаш и блокнот и стал подсчитывать.
— В финансовом отношении это не имеет смысла. Каждая лира, которую я получаю от Табы, пойдет на оплату такой охраны.
— Может быть, мы сможем что-нибудь сообразить, — сказал Ибрагим.
— Уверен, у тебя есть задумка.
— Скажем, восемьсот дунамов, которые я сейчас арендую у вас, вы передаете мне.
— А ты чуточку жулик, Ибрагим.
— И еще пятьсот или шестьсот дунамов болота, которые теперь не используются. Их я тоже хочу.
— Ты насмотрелся на евреев.
— Мне от евреев ничего не надо, кроме их австралийских деревьев.
Кабир выкарабкался из глубокого кресла.
— Цена непомерная, — сказал он.
— Обдумайте это, — сказал Ибрагим. — Я не буду заключать союза с евреями, но ведь они тоже, конечно, враги муфтия. Когда они на одной стороне шоссе, а Таба с отличной стражей — на другой… Подумайте… Разве для вас не важно закупорить муфтия в Иерусалиме и не пускать его в Лидду и Рамле?
Кабир откинулся в кресле и выудил из миски несколько последних виноградин.
— Невозможно, — сказал он и направился к двери.
Он остановился и обернулся. Он подумал: «Если хочешь чего-нибудь от собаки, начни называть ее хозяином».
— Идет! — вдруг сказал Кабир. — Одно условие. Эта охрана, что ты собираешься создать. Ни они, ни твои деревенские не должны причинять беспокойства евреям. Евреи могут не быть нашими союзниками, но они служат взаимным интересам. Лучше евреи, чем муфтий.
— Но я не собираюсь заводить дружбу с ними, — настаивал Ибрагим.
— Кто друг? Кто враг? Кто союзник? — Кабир пожал плечами. — Все стало очень сложным. Но такова уж наша натура. Мы с тобой понимаем друг друга, Ибрагим.
— Было бы хорошо, — сказал Ибрагим, — когда мы выйдем из дома, чтобы мы прошлись до площади плечом к плечу, как братья. Это произведет впечатление.
Фавзи Кабир улыбнулся. Его ободрал неграмотный, у которого предки были бедуинами. Но зато он уедет из Табы, имея там сильного союзника — страховую гарантию нескольких миллионов фунтов, которые он вложил в Палестину. Он открыл дверь и ущипнул Ибрагима за щеку.
— Одно только помни. Никогда больше не вызывай меня.
После визита Кабир-эфенди жизнь Ибрагима круто изменилась. Для оставшихся в Аялонской Долине феллахов Ибрагим стал защитником. Он заставил приехать к себе могущественного человека — дерзко подверг унижению такую фигуру. Как ветер в пустыне, распространилась молва о том, как Ибрагим убедил эфенди сохранить Табу.
Для Ибрагима это было как упавший с дерева плод: ему больше не надо было платить ренту, он стал полным владельцем земли. Да, Ибрагим сделал себе благо, но он заслуживал и большего за все, что сделал. И как венец его удачи, Агарь родила сына, Камаля.
А самым престижным и очевидным для всех знаком власти, о каком только может мечтать арабский мужчина, стала его личная гвардия из дюжины свирепых воинов.
Теперь его шейхи и мухтары куда меньше были склонны пререкаться с ним из-за пустяков. Под его властью находилось более двухсот семей, насчитывавших пятьсот человек. Он обладал безоговорочным контролем: в полнейшем смысле вождь племени.
После сбора урожая 1925 года Ибрагим объявил, что совершит паломничество в Мекку и станет первым в долине сельским жителем, когда-либо сделавшим это. По возвращении он в последний раз изменил свое имя, присоединив к нему высший титул — хаджи, ибо он побывал в Мекке.
Все это не принесло ему полного счастья. Он продолжал проводить долгие часы на холме и злиться на евреев Шемеша и других еврейских поселений региона. Табу и Шемеш все так же разделяла атмосфера холодности, и только Фарук имел дело с теми проблемами, которые неизбежно возникали между ними. Уже который год евреи получали урожай за урожаем, и болото почти совсем исчезло.
Ибрагим обещал напасть на евреев, когда они будут собирать урожай, но не сдержал слова. И не только из-за запрета, наложенного Кабир-эфенди, но и потому, что знал, что даже с его личной «милицией» не покончить ему с евреями. В Шемеше, как и в любом другом киббуце в Аялоне, Хагана под руководством Гидеона Аша была силой, вполне способной защитить себя. Поговаривали даже, что евреи изготавливают оружие на тайных заводах в киббуцах. Весной 1927 года Шемеш пустил большую птицеферму, которая освещалась всю ночь, чтобы увеличить производство яиц. Позднее в том же году они увеличили свое стадо и производство молока, чтобы поставлять продукты самому Тель-Авиву и Иерусалиму.
Несмотря на запрет Ибрагима, между его феллахами и еврейскими фермерами кое-какие контакты все-таки поддерживались. Особенно там, где соседствовали их пашни. Евреи устроили ограды из кактусов, шипастой ююбы и опунции, но сквозь них можно было проникнуть, чтобы украсть несколько цыплят или плодов.
Случалось, евреи и феллахи разговаривали и даже торговали друг с другом. Этот временный мир взорвался под конец сбора урожая 1927 года.
Во время сбора винограда один деревенский из Табы пробрался на террасы, подождал, пока последний из евреев вернется в киббуц, и начал воровать виноград.
Одна женщина из киббуца заметила Хани, но прежде чем она позвала на помощь, он ее схватил, швырнул на землю и в панике нанес ей тяжелые удары по голове. Когда он увидел ее на земле избитой и с открытыми ногами, им овладела похоть. Он сорвал с нее одежду и попытался изнасиловать. Крича, кусаясь и лягаясь, ей удалось отбиться, но она была тяжко травмирована, у нее был сломан нос и выбито несколько зубов. Еще большую ярость вызвало известие о том, что она была беременна.
Через несколько часов Хани сбежал на юг и невредимым спрятался у своих бедуинских родственников, а деревня приготовилась встретить ответное нападение. Его не последовало, но прибыла британская полиция. Деревенские все как один в рот воды набрали, однако имя Хани уже было известно полиции. Англичане уехали с пустыми руками, но напряжение весь день усиливалось, потому что активность в киббуце прекратилась и на шоссе воцарилась зловещая тишина.
Ибрагим с ужасом понимал, что о Хани сообщил евреям кто-то из Табы. Информаторы были необходимы, чтобы кланы и племена могли наблюдать друг за другом, но до сего момента Ибрагим не думал, что евреи могут купить его собственных людей.
Всю ночь Ибрагим расхаживал по холму, развернув свою личную армию. Он был озадачен. Хани спрятался у Ваххаби. Англичане его никогда не найдут. Если евреи хотят отомстить, то почему не нападают? Ответ он получил через несколько часов после восхода солнца. Вопя, к нему прибежали жители деревни во главе с Фаруком и Агарью.
— Колодец сухой!
У Ибрагима пересохло во рту.
— У нас нет воды!
— Мы умрем!
— Спаси нас, хаджи Ибрагим!
— Прекратите орать по-бабьему и оседлайте мне лошадь! — скомандовал Ибрагим, крикнув двоим телохранителям сопровождать его.
Через несколько минут он остановился у сторожевого поста возле главных ворот киббуца. Из сторожки появился единственный невооруженный человек.
— Требую встречи с вашим мухтаром! — закричал Ибрагим.
Сторож позвал другого человека, и они склонили головы друг к другу.
— У нас нет мухтара, — произнес второй на хромом арабском. — Привяжите ваших лошадей и подождите.
Через несколько минут он вернулся с крепкой, полногрудой, не лишенной привлекательности женщиной. Ибрагим и его телохранители с удивлением переглянулись.
— Я Руфь, секретарь Шемеша, — сказала она на ужасном арабском. — Что вам нужно?
— Это невозможно! Ты женщина! Я не могу иметь дело с женщиной! Я Ибрагим, мухтар Табы!
— Может быть, вы пришли проведать ту девушку, что была избита, — сказала Руфь.
— Я требую разговора с Гидеоном Ашем!
Три еврея поговорили между собой.
— Гидеон говорил, что наверно вы придете и будете спрашивать его. Оставьте ваше оружие у Шломо. Когда будете уходить, сможете его забрать, — сказала женщина.
Ибрагим досадливо проворчал, отдал сторожу свое ружье и велел то же самое сделать своим людям.
— Шломо, — твердо сказала женщина, — посмотри-ка, нет ли у них ножей или пистолетов.
Ворча, Ибрагим развел руки и позволил обыскать себя и своих людей.
— Чисто, — сказал Шломо.
Женщина властно кивнула, и Шломо открыл ворота.
— Можете войти с лошадьми, — сказала Руфь. — Знаете то место, где на ручье маленький водопад?
— Знаю.
— Гидеон там вас ждет.
Гидеон Аш удобно растянулся в тени эвкалипта на чудесном месте, где поток с десятифутовой высоты падал в маленький бассейн. Он встал, услышав стук копыт, и увидел приближающихся к нему трех всадников. Ибрагим спрыгнул с лошади, тяжело дыша и тряся перед ним кулаками.
— Я тебя предупреждаю! В этой долине у меня две тысячи вооруженных людей и еще десять тысяч Ваххаби, и они кинутся сюда мне на помощь. Если наш колодец не наполнится до того, как солнце станет высоко, эта долина пропитается еврейской кровью!
— Привет, Ибрагим, — сказал Гидеон. — Прошло три года с тех пор, как ты оказал мне гостеприимство в твоей деревне. Да, армия у тебя впечатляющая, но воды ты не получишь. Она принадлежит нам.
— Ты лживый еврей, и пердел я тебе в бороду!
— Твой большой благодетель, Фавзи Кабир-эфенди, продал нам права на воду из Аялонского ручья, когда откинул нам это болото. Но у Табы всегда будет достаточно воды, если она будет вести себя как следует.
— Лжец! Ты умрешь первым!
— Влезай на свою чудесную лошадь и скачи в Лидду, хаджи Ибрагим. Все это записано в земельной конторе.
Ибрагим был поражен до немоты. Обычно, будучи возбужден, он сыпал громкими словами и проклятьями, чтобы успокоиться. Он стал подыскивать подходящие слова, чтобы скрыть свое замешательство, а ум его метался. Он понимал, что если действительно права на воду у евреев, то ему придется отдать едва не ставшего насильником Хани, чтобы наполнить деревенский колодец!
Внезапно Гидеон издал короткую команду, чтобы телохранители Ибрагима вышли.
— И ты тоже уходи, — сказал Гидеон, — встреча окончена.
Еврей поймал его в ловушку. У него не было выбора. Он подавил свою ярость, зная, что следующий миг может стать решающим. И он знал, что Гидеон не из тех, кто станет запугивать: надо менять курс. Жестом и несколькими словами он приказал своим людям удалиться.
— Пожалуйста, — Гидеон указал на пару больших плоских камней, подходящих для сидения. — Я часто прихожу сюда, как ты поднимаешься на свой холм. Нам много о чем есть поговорить. Позволишь себе чуточку вина?
Ибрагим оглянулся, как будто за ним шпионили. Ему, как мусульманину, запрещено пить вино.
— Сначала поговорим, — сказал он.
Гидеон присел на один из камней.
— Кто на один день тебя старше, тот на один день хитрее. Кабир-эфенди вел с тобой нечестную игру, — сказал еврей.
Ибрагим подавил желание остановить Гидеона — ведь нельзя позволить еврею плохо говорить о брате-мусульманине. В глубине души он понимал, что Фавзи Кабир предал его, продав евреям права на воду. Он сделал это, чтобы заставить Табу бороться против Иерусалимского муфтия. Как же это обойти? Неужели евреи не сжалятся? Прежде чем я съем его на обед, он может съесть меня на завтрак.
— Мне нужен Хани, — сказал Гидеон.
— Он был на своем собственном поле, а на него напала дюжина ваших людей, — автоматически произнес Ибрагим.
Гидеон ответил обезоруживающей улыбкой, той же самой пренебрежительной улыбкой, как три года назад.
— Если так, правосудие пойдет своим ходом. Он получит справедливый суд.
— Нет. Вся эта история — ваша выдумка, чтобы оправдать то, что вы нас оставили без воды.
— У тебя два выбора, — сказал Гидеон, игнорируя слова Ибрагима. — Я знаю, что Хани прячется у Ваххаби. Я сорок дней и ночей ел в палатке шейха Аззиза. Мы с ним братья. Или Хани вернут и он пойдет под суд, или мои друзья среди Ваххаби проследят за тем, чтобы его выгнали в пустыню.
Еврей заманил Ибрагима в слабую позицию. Он знал, что Гидеон знает, что он никогда не сможет согласиться вернуть Хани, чтобы отдать его под суд. Так Ибрагим потеряет лицо перед своими людьми. Будет гораздо лучше позволить бедуинским друзьям Гидеона позаботиться о нем. Ему придется разделить с Гидеоном тайну. Он будет обязан еврею. Пока евреи владеют его водой, он у них в двойном долгу. Ты можешь пройти перед врагом, когда ты голоден, но не когда ты гол…
— Черт с ним, с Хани, — сказал Ибрагим. — Пусть грифы гложут его кости.
— Ваххаби получат письмо сегодня вечером, — сказал Гидеон.
— Никто не должен знать, — произнес Ибрагим.
— Пустыня все скроет, — ответил Гидеон.
— Вы не можете воспользоваться тем, что Кабир нас обманул, — взмолился Ибрагим. — Ведь мы в Табе больше тысячи лет. — Он преувеличил на несколько столетий.
— За вашу воду надо платить, — твердо сказал Гидеон.
— Но мы же очень, очень бедны.
— Насколько я понимаю, ты лично вполне разбогател.
— Я на шантаж не поддамся, — сказал Ибрагим, и его доблесть медленно выступила из пор.
— Если ты не нашел способа выбить воду из скалы, пакуй свои вещи.
— Назови свою цену! — прошептал Ибрагим, и страх овладел им.
— Мир.
— Мир?
— Мир.
— И все?
— Все. Вентиль, который направляет воду в Табу, останется открытым до тех пор, пока вы не делаете набегов на наши поля, не стреляете в нас и никогда больше не прикоснетесь ни к одному из моих людей.
Доблесть Ибрагима быстро вернулась к нему.
— Что ты мне дашь, если я приму твои требования?
— Ту самую воду.
— Мне нужна бумага, чтобы всем ее показать. Дай мне бумагу, и я согласен.
— Мы уже легализовали ваши права. Они в папке в земельной конторе. Ваша вода зависит от того, будете ли вы выполнять соглашение. Что-нибудь не так?
— Я понял, — капитулировал Ибрагим. Он почувствовал такое облегчение, что пожал Гидеону руку, как при заключении сделки. — Как мы узнаем, что там достаточно воды? В жаркие месяцы поток иссякает, а мы видим, что вы сооружаете одну из этих огромных водонапорных башен.
— Мы два года обмеряли ручей. Для нынешних нужд его достаточно. Однако мы вскрываем новые площади и хотим попробовать дождевание. Под террасами мы построим плотину и резервуар. Вместе с зимними потоками будет достаточно воды — для мирных соседей — на это столетие.
Плотина! Резервуар! Удивительно. До чего изобретательны евреи!
— Раз уж ты здесь… Ваши пастухи сломали ограду на вашем южном пастбище, где оно граничит с нашими северными полями. А ваши козы все рушат. Они своими копытами копают землю в поисках воды и уничтожают хрупкие насаждения.
Ибрагим старался не быть агрессивным…
— Но эти козы жили здесь тысячи лет.
— Козы — да, но земля — нет, — сказал Гидеон. — Я заметил, что ты осушал болото, и как я понимаю, это твоя личная земля. Если хочешь получить высокую прибыль, то я предлагаю тебе избавиться от коз и попробовать заняться тем скотом, который мы здесь завели.
Ибрагим решительно встал.
— Пойми, Гидеон Аш. Я заключил с тобой сделку, потому что у меня нет выбора. Нам ничего не надо, кроме нашей доли воды, которую у нас украли. Нам не надо вашего скота, ваших машин, вашей медицины. Вы обманываете себя, если в самом деле полагаете, что это страна молока и меда, как шпионы Моисея обманывали его. Ханаан всегда был пылью. Древние евреи из-за засухи бежали из Ханаана в Египет.
— Кое-чему мы, может быть, научились за последние три тысячелетия, — сказал Гидеон, — и может быть, настало и для вас время начать учиться.
— А может быть, вы научитесь тому, что то, чему Пророк повелел быть пылью, так и будет пылью. Подожди, пока не останется воды. Подожди, пока не придут землетрясения. Подожди, когда ваша медицина не сможет излечивать Божью кару. Подожди, пока солнце не взломает скалы. Они сломят и ваш дух тоже.
— Может быть, и Аллаху нужно немножко помочь, — ответил Гидеон. — Настала вам пора перестать перебирать кости мертвой земли.
— Дурак ты, Гидеон Аш.
— Мы собираемся быть соседями надолго, хаджи Ибрагим. Я надеялся, что ты желаешь лучшего для своего народа.
— Не от вас, — ответил Ибрагим и сел на лошадь.
— Надо нам встретиться. Нужно потолковать о таких вещах, как ограда и чума. Это касается нас обоих, — сказал Гидеон.
— Как я могу встречаться, если вы мухтаром выбрали бабу?
— Мы выбираем своих лидеров. Наши лидеры не выбирают нас, — сказал Гидеон.
— Совсем плохой порядок. Никогда не будет действовать, — сказал Ибрагим. — Я встречусь, но только с тобой и только на моем холме.
— Разок на холме. А разок здесь у ручья, — ответил Гидеон.
Отъехав, Ибрагим удивился, что больше сердился на еврея, чем на Кабир-эфенди. От Кабира штучки такого рода были ожидаемы и понятны. Но милости от евреев? Никогда!
Ибрагим прискакал к перепуганному собранию у кафе. Он спокойно уселся за свой столик, пока Фарук подобострастно ставил перед ним финджан с кофе. Не спеша налил его и отхлебнул, изучая полные страха, обращенные к нему глаза.
— Эфенди продал нашу воду евреям, — сказал он. Он поднял руку, предупреждая массовую истерику. — Но я велел еврею наполнить наш колодец не позднее, чем поднимется солнце, иначе и пятьдесят английских кораблей не спасут его осла.
— Вот это да!
— Еврей дал письмо. Я дал ему выбрать: выдергивать ему волосы из бороды по одному или сразу горстью.
— Это война?
— Нет. Он умолял о мире. Я его пожалел!
— Хаджи Ибрагим! — послышался чей-то голос. — Вода наполняет колодец!
Раздались радостные крики и свист.
— Великий хаджи Ибрагим!
Отец Хани протолкался к столу.
— Мой сын, Ибрагим. Что насчет Хани?
— А, да. Я ему сказал, что такой отличный парень, как Хани, не мог такого сделать. Он просто навещает родственников. Еврей согласился, чтобы было тихо с этим, и через некоторое время Хани сможет потихоньку вернуться в Табу.
— Да благословит Аллах каждый твой вдох и шаг, хаджи Ибрагим.
После вечерней молитвы Ибрагим ушел на холм. Больше он не мог смотреть на этот киббуц Шемеш со всеми его деревьями. Проклятье… но ему понравился Гидеон Аш! Если бы только его сын Камаль оказался таким, как Гидеон… почему… почему… они вдвоем могли бы покорить всю Палестину.
Осень 1929 года
Хаджи Амин аль-Хуссейни, муфтий Иерусалима, принял кафедру. Мечеть стояла на большой площади, Храмовой Горе Соломона и Ирода. При исламе она стала местом мечети Аль-Акса и Наскального Купола[3], где Мохаммед совершил свое легендарное вознесение к небесам. Ныне известная как Гарам эш-Шариф — «Самое благородное Святилище», она считалась третьим из самых священных мест во всем исламе.
— Преступные евреи хотят захватить Гарам эш-Шариф по сигналу бараньего рога, который прозвучит в Йом Киппур. Они хотят разрушить Наскальный Купол и эту мечеть и восстановить свой храм! — кричал муфтий.
— Смерть евреям! — отвечали прихожане.
— Священна ненависть к евреям! — крикнул муфтий.
— Смерть евреям! — скандировали они.
Толпа вылилась наружу, размахивая ножами, дубинками и пистолетами, спрятанными под одеждой. Кипя яростью после проповеди, толпа арабов бросилась в Еврейский квартал иерусалимского Старого Города, населенный беззащитными хасидами. Они ворвались в маленькую, величиной с комнату, синагогу, сожгли еврейские священные книги, разбили лавки, загадили свитки Торы, таскали за бороды, избивали дубинками и душили, и когда все было кончено, тридцать евреев были мертвы.
— Евреи разрушили мечеть Аль-Акса!
Молва катилась по Палестине от мечети к мечети, сопровождаемая грубо подделанными фотоснимками.
— Смерть евреям!
В священном городе Цфате в Галилее, где восточные еврейские ученые изучали мистические книги Каббалы, были убиты восемнадцать человек.
— Смерть евреям!
В Авраамовом городе Хевроне, где евреи и мусульмане вместе поклонялись могилам патриархов, месту захоронения Авраама и многих библейских персонажей, арабская толпа умертвила и кастрировала шестьдесят семь безоружных и беззащитных мужчин, женщин и детей.
В Яффо, Хайфе, Беер-Товье и Хулде нападения были организованными: арабы выбегали из мечетей, подогретые позорной ложью, что евреи захватили Гарам эш-Шариф. Используя кафедру, власть и положение муфтия, хаджи Амин аль-Хуссейни двигался через 1920-е годы, протягивая свои щупальца по всем уголкам Палестины. Он владел огромной земельной собственностью, которая по феодальной традиции отдавалась в аренду. Муфтий владел бедными и неграмотными поселками с доведенными до отчаяния рабами, которыми он легко манипулировал и в стенах мечети возбуждал до религиозного неистовства.
Еврейское агентство процветало, а муфтий заблокировал создание Арабского агентства, ведь оно заставило бы его сотрудничать с соперничающими кланами и приглушило бы его личные амбиции. Из-за этого в арабской общине сохранилась обнищавшая и неэффективная система здравоохранения и образования без перспектив прогресса в будущем.
Муфтий маневрировал. Жизнь арабов была полностью сосредоточена на мусульманской религии. Высший мусульманский совет был главным органом, контролирующим религиозные фонды и суды, мечети, деньги для сирот и на образование. Хаджи Амин аль-Хуссейни захватил председательство в Совете; в добавление к его титулу муфтия, это давало ему власть над арабской общиной.
Как председатель Высшего мусульманского совета, он распоряжался крупными фондами, не будучи обязан публично за них отчитываться. Он также контролировал назначения проповедников, церковных служащих, учителей и судей. Власть муфтия простиралась так широко, что он без лишней скромности добавил к своему титулу слово «Великий»: Великий муфтий Иерусалима. Когда он дал волю своим оборванным легионам в откровенной игре за овладение абсолютной властью, мир был нарушен на десятилетия.
Несмотря на великую резню в незащищенных еврейских священных городах, муфтий мало что получил от этого. Он ударил по карманам отдельных набожных ученых и рабби и соперничающих арабских кланов. Однако фермерские поселки евреев погромщики обходили — на них просто трудно было нападать.
Муфтий попытался, но ничего у него не вышло и в Аялонской Долине с еврейскими киббуцами. Гидеон Аш, командир Хаганы, тайно вооружил и обучил всех мужчин и женщин боеспособного возраста. Во время погромов 1929 года его территория оставалась в покое. Своим относительным спокойствием Аялон в значительной мере был обязан мухтару Табы, приказавшему своим людям не дать вовлечь себя в «священную войну» муфтия.
Шемеш и Таба не сотрудничали и не координировали вопросы обороны, но всегда находились текущие дела, нуждавшиеся в обсуждении, и первоначальная холодность отношений в основном прошла.
Хаджи Ибрагим никогда не появлялся в самом киббуце. Когда нужно было повидаться с Гидеоном, он въезжал в ворота и ехал через поля к месту их встреч у ручья. А Гидеон посещал его на холме, но никогда не заходил в дом к мухтару. Время, которое они проводили вместе, казалось им обоим отдохновением от бремени своих обязанностей. Хаджи Ибрагима неизменно обезоруживало спокойствие еврея, в котором, однако, он чувствовал наполовину бедуина. Он уважал Гидеона. Уважал за то, как он обращался с лошадью и говорил по-арабски, за справедливость, не свойственную ему самому. Больше всего в беседах с Гидеоном он любил совсем новое в его жизни — он мог говорить другому о своих собственных тайных мыслях. Хаджи Ибрагим был замкнутым человеком, происходившим из народа, которого условия существования долгое время вынуждали никогда не говорить о своих чувствах. Его положение было еще более одиноким, ведь мухтар обязан никому не позволять знать о своих мыслях. Молчание было правилом жизни. Высказывания, даже другу или родственнику, всегда основывались на том, каких слов от него ждали. Никто не говорил о личных переживаниях, тайных устремлениях, страхах.
С Гидеоном было по-другому. Это не так уж походило на разговор с евреем. Это было больше похоже на разговор с текущим потоком, с шевелящимися от ветра листьями дерева или с животным в поле, когда развязываешь язык и позволяешь себе не следить за каждым своим словом. Это было чудесно. Они с Гидеоном могли громко спорить и оскорблять друг друга, и знали, что это не возмущает другого. Когда Гидеона долго не было, Ибрагим выдумывал повод, чтобы отправить посыльного в Шемеш с просьбой о срочной встрече.
Над ручьем медленно уходил день. Хаджи Ибрагим отхлебнул вина, поставил бутылку обратно в воду для охлаждения, открыл жестянку и развернул маленькую палочку гашиша.
— Мне чуть-чуть, — сказал Гидеон. — Мне еще предстоит спорить с бюрократами.
— Почему евреи не употребляют гашиш?
— Не знаю.
— Мы пытаемся его продавать… но… никто не покупает. Тебе же нравится. Они знают, что тебе нравится?
— Не совсем. По крайней мере, они не хотят этому верить. Они принимают, как факт, что я существо пустынное. Они терпят мое бедуинство, — сказал Гидеон.
Гидеон глубоко затянулся из маленькой трубки, издал «а-а-а» и лег навзничь на землю.
— Нам есть чем гордиться. Во время погромов в долине сохранялся мир.
— Разве есть выбор? — сказал Ибрагим. — Твоя рука лежит на нашем водяном вентиле.
— А допустим, что не было бы этого соглашения о воде. Ты бы поощрял своих к мятежу?
— Летняя жара моих людей измочаливает. Их тревожит осенняя уборка урожая. Они истощены. Они загнаны. Они должны взорваться. Ничто так не направляет недовольство, как ислам. В этой части мира ненависть священна. И она вечна. Если они воспламенятся, то я всего лишь мухтар. Видишь, Гидеон, вот почему вы себя обманываете. Вы не знаете, как с нами иметь дело. Годами и десятилетиями мы можем быть вроде бы в мире с вами, но всегда где-то на задворках нашего сознания тлеет надежда на отмщение. На самом деле ни один спор не решается в нашем мире. А евреи дают нам повод продолжать войну.
— Разве мы, имея дело с арабами, думаем так же, как сами арабы? — задумчиво сказал Гидеон.
— В том-то и дело. Вы не умеете думать по-арабски. Ты лично — может быть. Но не твой народ. Вот тебе пример. В нашем соглашении о воде есть пункт, о котором мы не просили. Он гласит, что действие соглашения может быть прекращено только в том случае, если доказано, что кто-нибудь из Табы совершил преступление против вас.
— Но допустим, что это сделал кто-то из людей муфтия. Может ли это быть поводом отключить вашу воду? Мы не допускаем, что всю деревню можно наказывать за то, чего вы не совершали.
— Ага! — сказал Ибрагим. — Это как раз и доказывает, что вы слабы, это и приведет вас к гибели. Вы помешаны на том, чтобы распространить на нас ваше милосердие, чего вы никогда не получите в ответ.
— Евреи просили о милосердии миллионы раз в сотнях стран. Как мы можем теперь отказывать в милосердии тем, кто просит нас об этом?
— Потому что это не страна милосердия. Великодушию нет своей доли в нашем мире. Рано или поздно вам придется заняться политическими играми, заключать союзы, тайные соглашения, вооружать одно племя против другого. Вы все больше начнете думать так же, как и мы. Здесь не действуют еврейские идеалы. Вы, евреи, пришли и расстроили тот порядок, который мы создали в пустыне. Может быть, базар кажется вам беспорядком, но нам он подходит. Может быть, ислам кажется вам фанатичным, но он дает нам средство переносить жестокость жизни и подготовиться к лучшей жизни после нее.
— Не надо, чтобы земная жизнь при исламе не имела бы никакого смысла, а вы жили бы лишь в ожидании, когда умрете. Может ли так быть, хаджи Ибрагим, чтобы ислам для вас был оправданием ваших неудач, оправданием того, что вы спокойно принимаете тиранию, оправданием того, что не пытаетесь потом и смекалкой сделать из этой земли что-нибудь путное.
— Послушай, Гидеон. Что произойдет, когда мой бедный народ научится читать и писать? Они станут желать того, что для них невозможно. Все деньги, что вам нужны, вы получаете от мирового еврейства. А что даст нам Фавзи Кабир без того, чтобы отхватить выгоду для себя? Нет, Гидеон, нет. Евреи разрушают тот образ жизни, к которому мы приспособлены. Разве ты не понимаешь… всякий раз, как здесь появляется посторонний, он приносит с собой то, с чем мы не можем справиться.
— В том-то и дело, Ибрагим. Ислам больше не может прятаться от всего мира. Раз евреи здесь, мы можем дать вам окно в мир, чего вам не избежать.
Ибрагим покачал головой.
— У нас всегда возникали неприятности, когда приходили сюда посторонние и говорили, как нам жить. Сначала крестоносцы, потом турки, англичане, французы… и все нам говорили, что в нашей жизни ничего хорошего нет и надо ее переменить.
— В одном ты не прав. Евреи принадлежат этой стране. Мы потомки одного отца. Оба мы — сыновья Авраама. В доме нашего отца должно быть место и для нас. Одна маленькая комната — вот и все, чего мы просим.
— Посмотри на цвет своих глаз, Гидеон. Ты чужой и из чужого места.
— В Палестине всегда были евреи и арабы, и всегда будут. Наши голубые глаза мы получили, пока странствовали по враждебному миру, и некоторым из нас надо вернуться сюда.
— А с нас требуют платить за преступления, которые совершили против вас христиане, — сказал Ибрагим.
— Платить? Но это не ваша земля, Ибрагим. Нам она была дана давным-давно. Вы никогда не дрались за нее, не трудились ради нее, даже не называли ее своим именем.
— Вы пытаетесь создать Палестину своего воображения. Вы толкаете нас в мир, которого мы не знаем. Нам нужно то, что мы понимаем, с чем можем соперничать. Вы нас сбиваете с толку, — сказал Ибрагим.
— Почему бы вам не сделать маленькое начало, скажем, отправить кого-нибудь из ваших детей в нашу клинику? Не должны же они умирать из-за желудочных или сердечных болезней или становиться на всю жизнь слепыми из-за трахомы.
Впервые Ибрагим почувствовал раздражение и желание поскорее окончить встречу.
— Такова воля Аллаха, чтобы среди нас не было слабых.
Он подошел к своей лошади, щипавшей траву, и взял поводья. Гидеон встал и вздохнул.
— У нас в киббуце новый сильный генератор…
— Нет, — прервал его Ибрагим, — нам не надо вашего электричества.
— Я всего лишь имел в виду бросить единственный провод к вашему кафе. Тогда можно было бы поставить радио.
— Ох, Гидеон, знаешь ты, как меня соблазнить. Радио… ты хорошо знаешь, что оно сделало бы меня в глазах людей лишь чуточку не таким великим, чем пророк.
«Радио, — подумал Ибрагим. — Гидеон медленно, но упорно строил список благодеяний. Наверняка он их осуществит. Так устроен мир… но радио!»
— Принимаю, — сказал Ибрагим.
— Еще одно. На следующей неделе после субботы я беру себе жену. Ты придешь со своими мухтарами и шейхами? — спросил Гидеон.
Ибрагим вскочил в седло. Он покачал головой.
— Нет, это нехорошо. Мои люди увидят, как мужчины и женщины вместе танцуют, вместе едят. Это нехорошо.
Они поскакали галопом к воротам киббуца. Часовой узнал их и открыл ворота.
Ибрагим проехал и обернулся.
— А я приду, — крикнул он, — потому что ты мой друг.
1931 год
В традициях аристократических и богатых купеческих семей в Германии было посылать третьего или четвертого сына за границу. Крупные, богатые, влиятельные немецкие поселения имелись везде. Немцы были особенно заметны в Центральной и Южной Америке.
В Палестине влиятельное немецкое присутствие началось с Тевтонского ордена, который сражался в рядах крестоносцев. В середине XIX столетия различные группы переполненного Старого Города начали свое соседство за городскими стенами.
Первыми были евреи, строившие свои кварталы как укрепления для защиты от мародеров-бедуинов. Сообщавшиеся между собой жилые помещения образовывали внешнюю стену с зарешеченными окнами. Войти можно было только через железные ворота, которые с заходом солнца запирались. Вокруг центрального внутреннего двора строились синагога, школа, больница и общественные пекарни.
Немцы распространились за пределы Старого Города, чтобы построить приют для сирийских сирот. За ним последовали больница для прокаженных и школа для арабских девочек.
В 1878 году немецкие храмовники (тамплиеры), члены сомнительной секты[4], основали немецкую колонию к юго-западу от Старого Города. В отличие от крепостей еврейских кварталов, немецкая колония состояла из красивых домиков на одну семью и широких улиц, обсаженных деревьями.
На главном гребне, там, где Масличная гора сходится с горой Скопус, немцы построили межевой комплекс — больницу Августы-Виктории. В Старом Городе, на земле, приобретенной вблизи Святой гробницы, Голгофы и Могилы Иисуса, была возведена немецкая лютеранская церковь Христа Спасителя. Немецкое присутствие в Иерусалиме было подчеркнуто визитом кайзера Вильгельма в конце столетия, прошедшем в обстановке ослепительной роскоши. Кайзер торжественно открыл землю, купленную немецкими католиками для будущего бенедиктинского аббатства на том месте на горе Сион, где, как гласит легенда, скончалась Мария.
Влияние немцев достигло вершины перед и во время Первой мировой войны, в которой они были союзниками турок. Комплекс Августы-Виктории они сделали своей штаб-квартирой, и город был наводнен немецкими военными и инженерами, прибывшими строить турецкую оборону.
В течение нескольких поколений предки графа Людвига фон Бокмана, продолжая традиционное германское присутствие, посылали младших сыновей в Иерусалим. Молодой Густав Бокман, офицер-подводник, остался в живых в Первой мировой войне, а после нее взял на себя семейные дела в Иерусалиме. Он поселился на вилле с садом, одном из самых красивых домов в немецкой колонии. В середине 1920-х гг. германская разведка вышла на Бокмана, чтобы создать небольшое подразделение для прикрытия шпионажа за британским мандатом и координации с прогерманскими элементами в соседних арабских странах. Используя в качестве прикрытия разного рода импортно-экспортные компании и Немецкий банк, Бокман показал себя знатоком в этом деле. Внешне Бокман выглядел респектабельным бизнесменом и опорой религиозной общины храмовников.
Когда в начале 1930-х Адольф Гитлер захватил власть, Бокман с легкостью примкнул к нацистам. В первый же год воцарения Гитлера стало ясно, что в Германии идет полным ходом тотальное притеснение евреев. К 1934–1935 гг. тысячи евреев оставили родину. И многие направились в Палестину.
Новая волна иммиграции вызвала яростную реакцию со стороны арабов, которыми снова верховодил иерусалимский муфтий. Хаджи Амин аль-Хуссейни, осужденный за устройство погромов и резни в 1929 г., был выпущен на свободу и новое десятилетие встретил восходящей звездой исламского мира. Организовав в Иерусалиме показную мусульманскую конференцию, он съездил в Индию, Иран и Афганистан, повсюду проповедуя ненависть к евреям.
Раз англичане проявили к нему деликатность, то муфтий теперь стал открыто их поносить. И находил поддержку везде, где были сильны антибританские настроения.
По всему арабскому миру вожди быстро подхватывали разраставшийся хор антисионистской и антибританской черни. В пределах Палестины почти каждая кафедра почти в любой мечети заняла антиеврейскую позицию.
Все это было музыкой для ушей Густава Бокмана. Все, что против евреев, было теперь частью нового порядка нацистской Германии. Все, что могло создать проблемы для англичан, соответствовало германским амбициям. Бокман аккуратно подружился с муфтием и обхаживал его как друга, борющегося с общим врагом.
Для муфтия главным источником денег был контроль над Канцелярией Вакф[5], распоряжавшейся религиозными фондами. Ни одна новая мечеть не носила имя муфтия на своем краеугольном камне, но казна Вакф становилась худосочной из-за незаконных закупок оружия и трат на личную роскошь. Коалиция «умеренных» арабских семей выступила против муфтия и потребовала отчета о расходах. Хаджи Амину аль-Хуссейни становилось ясно, что нужен банкир и союзник со стороны, снабжающий оружием. Его должна была дать немецкая колония в Иерусалиме.
В конце 1935 г. Густава Бокмана вызвали на тайное совещание в Берлине, чтобы помочь определить позицию Германии в арабском мире и сформулировать долговременные планы по подрыву стран, находившихся под британским и французским контролем. Бокман отбыл из Палестины, выдвигая возвышающуюся в мусульманском мире фигуру Великого муфтия Иерусалима. Из Берлина он вернулся с торжеством. Вилла муфтия находилась на северной дороге из города по направлению к Рамалле. Бокман был сухим немцем; редкую улыбку на его лице трудно было вызвать. И все же она там была, когда его, оглядывающего сад, препроводили на великолепную веранду муфтия. Они обменялись любезностями и принялись за отчет.
— Ваше преосвященство, — начал Бокман, — встреча имела выдающийся успех. Присутствовал сам фюрер. Мне было дано неограниченное время для беседы с ним.
Хаджи Амин любезно кивнул.
— Теперь мы понимаем, — продолжал Бокман, — что у Германии хорошая поддержка во всем арабском мире. У нас друзья с отличным положением в Дамаске и Багдаде, мы проложили дорожки и в египетский офицерский корпус.
«Симпатии к нацистам — дело хорошее, — подумал хаджи Амин, — но любой другой прогерманский араб может стать моим потенциальным соперником».
Он продолжал слушать, почти не делая замечаний.
— Позвольте заверить вас, что ни один арабский лидер не улавливает с такой внимательностью творческую фантазию Гитлера, как вы. Он в высшей степени под впечатлением вашей непрерывной войны с евреями. Он также ясно понимает вашу уникальную ценность как мусульманского религиозного лидера.
— Не могли бы вы быть более конкретным относительно намерений Германии в данной конкретной ситуации? — спросил муфтий.
Бокман прокашлялся для длинной тирады.
— Нацисты у власти лишь несколько кратких лет, но результаты поразительны. В стране новый дух, чувство национального единства сменило унижение мировой войны. В следующие несколько лет Гитлер наверняка объединит немецкие меньшинства в Европе… в Австрии… Польше… Чехословакии. Все немцы будут под одним нацистским знаменем. Есть весьма сильное ощущение, что французы и англичане… как бы вам сказать… слишком скромны, слишком упадочны, чтобы остановить немецкое продвижение на европейском континенте. В пределах десятилетия наверняка установится германское присутствие на Ближнем Востоке.
— Военным путем?
— Я бы так предполагал. Короткая война. Вы в завидном положении — вступите в нее с самого начала, чтобы подкрепить ваши требования.
— В предположении, что Германия здесь доминирует или представляет влиятельную силу, — сказал муфтий.
— Разве может быть иначе? — в голосе Бокмана послышалось удивление.
— Как, вы полагаете, будут развиваться события в Палестине?
— Акт первый, — сказал Бокман. — Британский мандат еле жив. Тщательно оркестрованное выступление арабов под вашим руководством может с ним покончить. Акт второй. После ухода англичан евреи останутся голыми. С вашими проверенными способностями вы сможете объединить мусульманский мир против них и выгнать их, искоренить. Акт третий. Благодарный Гитлер поддержит ваши претензии на лидерство в арабском мире.
Это было как пьянящий напиток. Чтобы откликнуться на немецкий призыв, ему что, надо будет продать английского тирана немецкому тирану? Нет, ему есть за что ухватиться. Независимо от того, что в конце концов делал Гитлер с организованными религиями, он поступил бы в высшей степени неумно, если бы совал нос в ислам. Как мост для Гитлера в исламский мир, Великий муфтий Иерусалима имел бы неограниченную власть.
— Согласно традиции, — сказал хаджи Амин, — Палестина включает также восточный берег реки Иордан, так называемый эмират Трансиорданию. Нужно считать, что мы составляем также часть и долю Сирийской провинции.
Бокман склонил голову в полупоклоне.
— Берлин смотрит благосклонно на вашу интерпретацию старых границ Турции.
— Дорогой Густав, — сказал муфтий. — Это в точности то, что англичане говорили шарифу Хусейну, чтобы настроить его против турок. Хусейн умер в изгнании.
Бокман выпрямился.
— Вы сравниваете слова Адольфа Гитлера и британского министерства колоний? Мы выполняем наши обещания друзьям. — Он откашлялся, на этот раз чопорно. — Я уполномочен пригласить вас в Берлин. Тайно, разумеется. Будет заключено соглашение, поддерживающее ваши претензии.
Хаджи Амин встал, соединил руки сзади и подошел к углу веранды, откуда мог посмотреть за впадину Мертвого моря на холмы Трансиордании.
— Абдалла, — сказал он, — имеет там Арабский легион, обученный англичанами, вооруженный англичанами и под командованием английских офицеров. Вы уверены, что англичане не используют его вслед за еще одним восстанием арабов в Палестине?
— Нам кажется, что мы сможем организовать мнение арабов и помочь его прямому изъявлению, чтобы оказать беспрецедентное давление на англичан. Абдалле ни в коем случае не будет позволено перейти реку Иордан.
— А я не столь уверен. Абдалла очень претенциозен.
— В худшем случае, ваше преосвященство, это риск, на который стоит пойти.
— Позвольте мне написать ваш сценарий заново, — сказал муфтий. — Британский мандат так скоро не потерпит крах. Они устали, но не мертвы. Они никогда не отдадут Синай и Суэцкий канал, если только не будет германского вторжения. Если я призову к восстанию и потерплю неудачу прежде чем Германия вступит в войну… Разве на такой риск стоит идти? Прежде чем принять участие даже в вашем первом акте, я должен избавиться от коалиции арабских семей против меня здесь, в Палестине. Густав, у меня нет ресурсов.
Бокман уселся на широкие перила возле хаджи Амина. Он снова улыбнулся.
— Из Берлина я вернулся не с пустыми руками.
Муфтий скрыл свою радость, и разговор продолжался голова к голове, как будто они опасались подслушивания.
— Я достаточно глубоко вник в ваши проблемы. Я дал разъяснение о крупных затратах, необходимых для вашего непрерывного противостояния евреям и англичанам.
Это было то, что так хотел услышать муфтий!
— Мы готовы покрыть любые… скажем… неосторожности в фондах Вакф. — Хаджи Амин кивнул, и Бокман быстро продолжил. — Мы изучили беспорядки 1929 года. На этот раз у вас будут средства, и торговцы доставят сюда несколько тысяч винтовок и миллионы боеприпасов, а также взрывчатку, гранаты, автоматическое оружие, минометы.
Последовал отчетливо одобрительный взгляд хаджи Амина.
— Продолжайте, пожалуйста, — сказал он.
— Такие ключевые деревни, как Таба, и дорога, которую она контролирует, на сей раз не устоят, — сказал Бокман. — У вас будут также средства для уничтожающего нападения непосредственно на еврейское поселение.
Стало слышно, как над чашками с кофе жужжит одинокая муха.
— При всем должном уважении, ваше преосвященство, вы — святой человек. А ситуация требует участия первоклассного военного командира, способного набрать сильный отряд добровольцев из разных арабских стран.
— Каукджи, — сейчас же сказал хаджи Амин.
— Каукджи, — согласился Бокман.
Муфтию это не нравилось. Каукджи был офицером в турецкой армии во время войны и заслужил Железный крест. С тех пор он подвизался в качестве наемника. Он участвовал в неудавшемся восстании против французов в Сирии и бежал оттуда. Он то появлялся в Саудовской Аравии как советник разведки, то в Ираке — в военном училище. Германские агенты в Ираке несомненно купили Каукджи. Он бегло говорил по-немецки, у него была жена-немка и Железный крест. У него были друзья при берлинском дворе. Хаджи Амин его лично недолюбливал; он был слишком честолюбив. Он воображал себя германским фельдмаршалом в персональной форме и с маршальским жезлом.
Но Каукджи делал карьеру, и хаджи Амин отдавал себе в этом отчет. Так называемая коалиция умеренных палестинских арабов уже связалась с Каукджи. В Багдаде Фавзи Кабир-эфенди, враг муфтия, устроил тайную встречу. Кабир представлял в Палестине многих бизнесменов и инвесторов, от которых хаджи Амин хотел бы избавиться. Муфтий знал также, что Кабир сделал тайные инвестиции в еврейские предприятия и хотел, чтобы Палестина сохранила многое из еврейской общины. Если он, хаджи Амин, не согласится на Каукджи, то его наверняка получит Кабир со своей компанией.
— Если я соглашусь на Каукджи… — сказал хаджи Амин.
— Вы должны согласиться на Каукджи, — ответил герр Бокман.
— Вижу, все было тщательно продумано.
— Да.
— Я соглашусь только на встречу с Каукджи, — сказал муфтий. — Он должен получать приказы от меня. Впредь следует это ясно понимать.
— Ну конечно же, ваше преосвященство. И вот еще что. Мы хотели бы, чтобы вы начали посылать ваших ребят в Германию для обучения. Нужно не только обучение военному и диверсионному делу, но ваши люди должны научиться управленческому делу, чтобы быть способными занять ключевые позиции.
— Вы хотите сказать, что мы не способны управлять собой?
— Мы лишь хотим помочь вам в том, где можем быть полезны.
Стало совершенно ясно, что цена немецкой помощи будет высокой, чертовски высокой.
— Мы чувствуем также, — закончил Бокман, — что пропаганда имеет большую новую ценность. Она может быть в высшей степени полезным инструментом против евреев, и мы создаем новую технику.
— Что-нибудь еще? — спросил хаджи Амин.
Бокман развел руки в знак того, что доставил все послания.
— Не было бы ужасно умным продолжить встречу под открытым небом. — Он повернулся к двери. — Между прочим. Контрабанда оружия в Иерусалим — дело нехитрое, но мы озабочены тем, где его прятать.
— Крестоносцы использовали мечеть Аль-Акса в качестве части своей штаб-квартиры, — сказал хаджи Амин. — Там есть большие подземелья, где они держали своих лошадей. Их неверно описывали как конюшни Соломона. Оружие будет там в безопасности.
— Это изобретательно, но ведь англичане вскоре узнают.
— Мой дорогой Густав Бокман, англичане никогда не осквернят святого места мусульман.
Под конец они немного посмеялись вместе, и немец удалился.
Яффо — 19 апреля 1936 года
Между старым арабским портовым городом и новым еврейским Тель-Авивом находился пустырь с лачугами, населенными забитыми восточными евреями и арабами, — чистилище смешанных браков.
Посреди вечерней молитвы агенты муфтия по сигналу ворвались в мечети Яффо, вопя, что в Тель-Авиве евреи убивают арабов. Момент был выбран превосходно: во всех мечетях города клевета оказалась в одно и то же время. Тот короткий запальный шнур, что носит в себе каждый араб, был подожжен без всяких затруднений. Разъяренные толпы высыпали на улицы. Активисты муфтия уже ждали их, зазывая монотонным пением, и повели на ничейную землю между городами. Взбесившаяся стая бросилась в несчастные кварталы восточных евреев, убила девять человек и тяжело ранила множество других. За несколько часов эта раскаленная вечной ненавистью чернь разожгла пожар, охвативший всю Палестину.
Днем позже хаджи Амин аль-Хуссейни объявил об образовании Высшего арабского комитета, во главе с самим собой, для руководства всеобщей забастовкой по всей стране.
Первое «коммюнике» Высшего комитета содержало сообщение о назначении бандита Каукджи главнокомандующим палестинским восстанием. Он сразу же был уполномочен набрать за пределами страны армию для исполнения святого дела.
Фонды Вакф были истощены излишествами муфтия, и хаджи Амин рассчитывал на скорую германскую финансовую помощь. Собственный бюджет герра Бокмана был растрачен на подпольные закупки оружия. А деньги были нужны сейчас же — для оплаты наемников Каукджи. Хаджи Амин разослал специальные группы по богатым арабским семьям, чтобы вырвать «взносы» для «Забастовочного фонда бедствующей Палестины». Первым отказался известный торговец зерном из Хайфы. Он, оба его сына и четыре телохранителя были убиты во время молитвы в семейной мечети.
В сельской местности шайки муфтия запустили свои когти в самые слабые и отдаленные арабские деревни. Террористы муфтия присвоили себе, притянув за уши, титул моджахедов — Божьих Воинов. Для «дела» они отбирали все, от съестных припасов до личной собственности. От деревень муфтий требовал людей для пополнения своих отрядов. Многих просто забирали с поля и вооружали. Они подстреливали английские транспорты на дорогах, перерезали линии энергоснабжения, устраивали засады, подрывали мосты. Полдюжины мухтаров были убиты за отказ дать «добровольцев», и деревни одна за другой стали поддаваться террору.
Англичане довели численность своих войск до двадцати тысяч, но неуловимый противник быстро заставил их перейти к обороне. Англичане сосредоточились главным образом в больших полицейских казармах, названных по имени их автора фортами Тегарта. Это была та же самая тактика, что у крестоносцев, строивших свои мини-замки, и древних евреев с их укрепленными аванпостами на холмах на расстояниях видимости друг от друга. Днем англичане могли выходить, патрулировать местность и совершать рейды, а ночью вынуждены были запираться в тегартах, оставляя свободу действий муфтию.
По ночам восстание переходило в свирепые расправы, и англичанам пришлось начать массированные, но обременительные атаки на легко вооруженные арабские банды; однако они попросту растворялись на местности. Англичане налагали штрафы на пособничавших муфтию и даже разрушали целые мятежные деревни, но сдержать ярость арабов не могли.
За несколько месяцев добровольцы Каукджи просочились в Палестину, опустошая ее. Он набрал свирепое войско из религиозных фанатиков, уголовников, всякого рода авантюристов и заключенных, обещав им скорое освобождение за участие в «священной войне». Обладая свободой передвижения в ночное время, мятежники могли выбирать момент и место нападения, после чего исчезали. С каждой неделей банды мятежников становились все более дерзкими. Очередной тегарт-форт бывал окончательно опустошен, и англичане поняли, что попали в настоящую беду.
При одном из таких странных парадоксов, придававших мандату нереальный смысл, англичане обратились к Еврейскому агентству с просьбой о помощи со стороны Хаганы. Ведь Хагана не дала муфтию захватить ни одного еврейского городка или киббуца. Неписаные, но подразумеваемые области сотрудничества между англичанами и Хаганой расширились, изменив статус еврейской армии от полунелегального до полулегального.
Но и притом, что англичане и Хагана помогали друг другу в борьбе с арабскими бандитами, они с ожесточением боролись друг с другом в вопросах иммиграции. Среди европейских евреев росло отчаяние. Хагана вовсю продолжала незаконный их ввоз в Палестину, обходя британские квоты, введенные под давлением арабов. Сотни евреев приезжали под видом туристов или паломников и растворялись в киббуцах. Еще сотни приезжали по поддельным документам для фиктивных браков или воссоединения с несуществующими родственниками. Иные высаживались из утлых суденышек вблизи еврейских приморских поселений. Были и такие, что проделывали мучительный путь пешком из арабских стран и нелегально переходили границу. Еврей и англичанин пожимали друг другу правые руки и били друг друга левыми. Подобным же образом арабы находили симпатии у многих британских военных и гражданских лиц. Шла первостатейная ближневосточная неразбериха.
По мере того, как наглели мятежники, заинтересованный взгляд все чаще привлекала Аялонская Долина и дорога на Иерусалим. Хаджи Ибрагим отказался дать и людей, и взнос в забастовочный фонд. Случилось то, чего ждали.
Гассан, шейх одного из меньших кланов в Табе, был похищен, когда покидал дом своих родственников в Рамле. Он быстро сломался под пытками и согласился сотрудничать в устройстве западни для личной охраны хаджи Ибрагима.
Наживкой была выбрана белокурая шведка, приятельница одного из офицеров Каукджи. Она была из породы международных авантюристок, вынесенных, в конечном счете, на золотой берег возле Бейрута. Согласно легенде Гассана, он нашел девушку и нескольких ее подруг по пути в Каир; они занимались проституцией, чтобы заработать на дорогу.
Шестеро мужчин, половина охраны хаджи Ибрагима, приняли за чистую монету невероятное описание Гассана той ночи великолепия, которую он с ними провел. Гассан подговорил их оставить среди ночи свой пост и ускользнуть в Рамле.
Полногрудая молодая блондинка и в самом деле появилась в дверях указанного дома и пригласила их войти. На следующий день их нашли на площади в Табе с перерезанными глотками и с отрезанными и засунутыми в глотку половыми членами. Через пару дней остаток ополчения хаджи Ибрагима дезертировал и разбежался по своим деревням.
Неделю спустя мухтар одной из соседних деревень был найден на своем поле обезглавленным. Оборона Табы перешла к перепуганным неумелым крестьянам. Зная, что он занесен в смертные списки муфтия, хаджи Ибрагим все же отказался от мысли перейти шоссе и попросить помощи от Хаганы в киббуце Шемеш или от своего друга Гидеона Аша. Только личное мужество хаджи Ибрагима и ночные дежурства удерживали деревенских жителей от массового бегства.
Следующая неделя стала для Табы адом. Бандиты муфтия днем прятались глубоко в пещерах Баб-эль-Вада в полудюжине миль вверх по шоссе. Под покровом ночи они выходили и осторожно крались мимо тегарт-форта у Латруна к краю поля Табы. Моджахеды муфтия подкрадывались к своим жертвам, подстреливали одиноких стражей и выкрикивали ужасающие ругательства. Убегая со своих постов, деревенские бросали свои поля и припасы на разграбление.
К тому времени, когда из Латруна прибывал британский патруль, бандиты ускользали обратно в дебри Иудейских холмов. Эта пересеченная местность сбивала с толку еще древнеримских легионеров, пытавшихся выкурить оттуда еврейских мятежников. Глубокие ущелья, непроходимые холмы и скрытые от взора пещеры столетиями в равной мере давали защиту героям-воинам, контрабандистам и ворам.
Англичане установили символическую защиту Табы с дорожными заграждениями и частыми патрулями, но людей у них было мало, и их легко можно было обойти. Британский гарнизон был слишком рассредоточен. Не приходилось долго ждать крупного набега, который обратил бы Табу в бегство.
Гидеона Аша назначили связным между Хаганой и англичанами. Он контактировал с полковником Уилфредом Футом, который давно уже работал на Ближнем Востоке и был помощником командующего генерала. Крошечный, на восемь столиков ресторанчик «У Финка» в деловой части еврейского Западного Иерусалима был излюбленным местом английских офицеров и, разумеется, постом прослушивания для Хаганы. «У Финка» был местом свиданий, обмена информацией и раскрытых секретов. Давид Ротшильд, владелец, частенько лицемерно жаловавшийся, что не имеет родственного отношения к одноименной семье, кивнул входящему Гидеону Ашу.
По скрипучей лестнице Гидеон поднялся в комнату, где его ждал полковник Фут. Ротшильд внес поднос со шницелями и пивом и, уходя, закрыл за собой дверь.
Главной темой разговора было критическое положение Табы. У Гидеона были в деревне свои информаторы, главной задачей которых было теперь не выпускать из поля зрения хаджи Ибрагима. Если бы Ибрагима убили, осталось бы мало надежды, что жители шести деревень не смоются.
Закончив трапезу, Фут разлил кофе, зажег сигары и сменил тему.
— Пока что ни одно еврейское поселение не попало в беду, — сказал он, — но эти негодяи все больше наглеют. Как только Каукджи начнет околачиваться возле первого же киббуца, в Багдаде очередь новобранцев на следующий же день удлинится на милю. Я разделяю веру Еврейского агентства в Хагану, но мы рискуем быть свидетелями, что муфтий повернет дело посвоему.
— Если бы вы перестали использовать энергию английской армии, чтобы гоняться за иммигрантами, то стали бы гораздо эффективнее в борьбе с реальным противником, — ответил Гидеон.
Это была вечная жалоба евреев.
Фут выпустил колечко табачного дыма.
— Это верно, будь наших войск тысяч на двадцать больше. Вы же знаете, у генерала Клей-Херста связаны руки. Он не может получить больше сил и не в состоянии преследовать политические цели.
— Вот что мы хотели бы знать, — сказал Гидеон. — Если дела пойдут хуже, сдержите ли вы Арабский легион в Трансиордании?
— Если только мы позволим Абдалле перейти Иордан, то беру на себя смелость сказать, что он больше уже никогда не уйдет из Палестины. Так что и в интересах евреев, чтобы он оставался там же, где сейчас. А что касается Хаганы, то ей в конце концов придется принять Арабский легион на себя. Это чертовски хорошая маленькая армия. Таково наше положение. Мы не можем задать жару муфтию, на нас обрушится весь арабский мир. Мы всерьез обдумываем некоторые блестящие идеи.
— А именно?
— В штабе недавно появился один молодой офицер. Он немножко темная лошадка, один из тех людей бродяжьего типа, что возникают то здесь, то там. Он увлек генерала некоторыми оригинальными взглядами.
— Что он собой представляет?
— Капитан. Шотландские предки. Глубоко религиозное детство, сын миссионера. Он, знаете ли, неистовый поклонник сионизма и к тому же говорит на иврите как еврей.
— Что он знает об арабах?
— Долгая командировка в Судан. В нем что-то от пустынной крысы. Стяжал себе кое-какую славу, отправившись в одиночку в Ливийскую пустыню на поиски потерянного оазиса Зарзура. А в его познаниях в Библии не сомневайтесь.
— Что же он задумал? — спросил Гидеон, сдерживая растущее любопытство.
— Небольшой элитный отряд еврейских ночных бойцов с позволенной ему свободой действий там и тогда, где и когда это потребуется, без письменного приказа. И никто никогда не спросит, что они делают. Ваше мнение?
— Интересная идея.
— Позвать его?
Гидеон кивнул. Полковник Фут нажал кнопку звонка и поднял трубку телефона, соединившись с баром.
— Господин Ротшильд, там у вас в конце бара один парень… да, капитан. Будьте добры, не позовете ли его наверх? Нет, нет, спасибо, кофе у нас достаточно.
Постучавшись, вошел небольшого роста стройный темноволосый человек слегка за тридцать.
— Вы, должно быть, Гидеон Аш. — Он говорил дружелюбным тоном. — Я ваш давний поклонник. Я странствовал по вашим картам Синая. Орд Уингейт[6], к вашим услугам.
Первое рукопожатие ознаменовало начало дружбы на всю жизнь.
— Ну, так на что вы годитесь, капитан Уингейт?
Шотландец очаровательно улыбнулся, и Гидеон заметил в его глазах прелестную сумасшедшинку.
— Мы должны отобрать у муфтия ночь, — сказал он. — Вы ведь наполовину бедуин, мистер Аш. Вы знаете, что сделать это можно маленькой и надежной ударной силой. Она должна быть хорошей, очень хорошей, самой лучшей. Она должна поддерживать традицию царя Давида. Я их этому научу.
— Сколько ребят вам надо?
— Дебора и Барак разгромили здоровенную ханаанскую армию у подножья горы Табор тремя сотнями отборных людей. Они сумели это сделать, потому что знали, что ханаане неграмотны и суеверны, и воспользовались ночью и ужасным шумом как смертельным оружием.
— Капитан Уингейт, допустим, я смогу продать эту идею Хагане и Бен-Гуриону. У нас тревожная ситуация в Аялонской Долине. Это будет означать загнать пятьдесят-сто человек муфтия далеко в Баб-эль-Вад. Когда вы сможете приступить к делу и сколько человек вам надо?
— Десять-двенадцать. Они должны бегло говорить по-арабски. Я покажу им, что значит Баб-эль-Вад для еврейских воинов, если вы нам наметите путь. Дайте мне две недели.
— Вечером у меня будет для вас ответ, — сказал Гидеон.
— Я же говорил генералу Клей-Херсту, что вы за это ухватитесь, — торжествующе сказал Фут.
— Капитан Уингейт, — сказал Гидеон, — не осенило же вас откровение посреди ночи. Что у вас за теория?
— Я убежденный сионист. Я убежден, что это страна евреев. Я считаю также, что способы, как использовать для обороны все эти долины, холмы и пустыни, записаны в Библии. Я чувствую, что если когда-нибудь в Палестине суждено быть еврейской стране, то мне назначено судьбой внести в ее становление и свой вклад.
— В чем далее состоит ваша теория, капитан?
— Евреи, сионисты, — сказал он, — никогда не смогут разместить здесь больше нескольких миллионов человек. Это реальность. Реальность также тот факт, что такое государство всегда будет в окружении десятков миллионов враждебных и ничего не простивших арабов. Нельзя рассчитывать, что вы всегда сможете держать их в страхе. Обыкновенное численное превосходство и мусульманское общество, которое увековечивает ненависть, делает это невозможным. Если вам суждено выжить, то вы должны установить правила возмездия. К примеру, я собираюсь попросить несколько отрядов таких ночных бойцов для охраны иракского нефтепровода до Хайфы. Он проложен на сотнях миль, и ясно, что несколько дюжин человек не смогут защитить его от диверсий. Прежде чем перерезать нефтепровод, арабы должны подумать о том, что тем самым навлекают на себя репрессии — массированное возмездие, и в этом ключ к контролю над силами, в сотни раз превосходящими ваши собственные.
— Капитан Уингейт, — сказал Гидеон, — что же вас так долго удерживало?
Лето 1937 года
В зависимости от того, чья бабушка рассказывала историю о масличном прессе, принадлежавшем Ибн-Юсуфу из деревни Факим, этому прессу было то ли двести, то ли две тысячи лет. Скорее всего, четыре-пять столетий. Поколениям предков Ибн-Юсуфа пресс обеспечивал скудное, но все же сносное существование.
Деревня Факим находилась на полпути к Баб-эль-Ваду, в стороне от главной дороги, среди крутых оврагов и террас дебрей Иудеи. Несмотря на такое ужасное местоположение, жители отдаленной округи приходили сюда, чтобы воспользоваться прессом Ибн-Юсуфа, имевшего волшебную репутацию. Ничто не могло сравниться с его продукцией. Чем древнее пресс, тем великолепнее аромат масла, его вкус и свойства.
Даже евреи со всей их современной техникой не могли тягаться с масляным прессом Ибн-Юсуфа, и в конце концов представители одного за другим киббуцев прокладывали себе нелегкую дорожку через холмы к Ибн-Юсуфу, чтобы перерабатывать свой урожай. Ибн-Юсуф наскребал себе на жизнь, обычно беря плату за свои услуги зерном и другими продуктами. И вот как-то раз управляющий оливковыми рощами киббуца Шемеш явился к Ибн-Юсуфу с предложением, резко изменившим его жизнь.
Идея была проста. Вместо того, чтобы принимать зерно, Ибн-Юсуф будет получать небольшой процент от производимого масла. Киббуц соорудил для него предприятие, всего один домик для консервирования масла, и это масло они продавали через свой собственный кооператив. Жестянки были на один или два литра и имели надпись «ОЛИВКОВОЕ МАСЛО ИБН-ЮСУФА» на арабском, иврите и английском. Рядом помещалось изображение знаменитого старинного пресса и слова: «ОСНОВАНО В 1502 ГОДУ, ФАКИМ».
У Ибн-Юсуфа и его жены не было детей — большая трагедия, омрачившая их жизнь. Поскольку дела его с евреями велись на постоянной основе, они убедили его позволить осмотреть его и жену в еврейской больнице в Иерусалиме. Оказалось, что после простой операции его жена могла бы рожать. И она родила ему двух здоровых детей, в том числе желанного сына.
В младенчестве мальчик едва не погиб из-за несчастного случая на шоссе. И спас ему жизнь опять-таки еврейский госпиталь. Ибн-Юсуф был робкий и скромный маленький человек; благодарность его была безгранична.
Гидеон Аш встретил его, когда все шло как обычно, и годами устанавливал особые отношения. Поскольку Ибн-Юсуф был посвящен в слухи из многих арабских деревень, пользовавшихся его прессом, он нередко заранее знал о любом движении, замышлявшемся против евреев.
Факим служил также отличным местом для организации набегов шаек муфтия, а позже — добровольцев Каукджи. После акции бандиты стекались обратно в Факим, прятали оружие и добычу в тайниках и уходили обратно в Иудейские холмы, пока не прекращалась английская погоня. С деревенскими они обращались жестоко, забирали урожай, насиловали женщин, но приходилось терпеть. Молодежь нередко принуждали поступать к ним на службу. Когда деревню превратили в полупостоянную базу, несколько раз появлялся и сам Каукджи. Ибн-Юсуфу приходилось плохо. Его однокомнатная фабрика была самым большим зданием в Факиме, и ее отобрали для мятежников. Несколько сотен жестянок оливкового масла забрали в качестве «взноса» в «Забастовочный фонд бедствующей Палестины». Становилось ясно, что в Факиме и вокруг него сосредоточиваются силы, и это указывало на подготовку крупной акции, целью которой без сомнения была Таба.
Между тем, двадцать тщательно отобранных молодых членов Хаганы, сливки Палестины, собрались в киббуце Шемеш, чтобы образовать первый Особый ночной отряд под командованием Орда Уингейта.
Уингейт обращался с ними как в преддверии ада. Он буквально превращал день в ночь, устраивая вынимающие душу ночные марши с лазанием по отвесным скалам в полной темноте. На их телах множились шишки, порезы, синяки, их ноги кровоточили от ходьбы по непроходимой местности и еще больше от жестоких тренировок в рукопашных партизанских схватках. Он так обучил их, что они умели украдкой подобраться к ничего не подозревающему молодому оленю. Выслеживание, стрельба, скалолазание, бой с ножом, удушение, ползание, передвижение под водой, лисья и псовая охота, дзюдо, способы допроса, походы без компаса и света: напасть быстро, на смерть, без жалости, без всякого такого вздора.
Полумертвый от усталости, Уингейт по-английски проповедовал им сионизм, прохаживаясь над их простертыми телами, и читал по памяти на иврите длинные пассажи из Библии. Он до тонкостей знал, как использовать любую часть страны так, как она использовалась древними воинами Иудеи и Израиля.
Арабы, евреи и англичане жили очень близко друг от друга на густо населенной территории, и все тайны были, что называется, на открытом рынке. Новости о странном англичанине и его войске стали предметом ежедневных пересудов. Когда отряд на грузовике покидал киббуц, его всегда сопровождали внимательные взгляды. Чтобы скрыть передвижения, он научил людей выпрыгивать из грузовиков на полном ходу. Они прятались в придорожных канавах, а потом по одному отправлялись к неизвестному арабам месту сбора.
Два бугра у Латруна стояли как последние часовые у входа в Баб-эль-Вад. На одной стороне шоссе находился британский тегарт-форт. На другой — монастырь траппистов, заслуживший репутацию производителя превосходного дешевого вина. Первоначальное место монастырского поселения было оставлено ради современного здания. В старом покинутом монастыре Гидеону и Ибн-Юсуфу можно было встретиться, избежав любопытных глаз.
Гидеон смотрел, как Ибн-Юсуф пробирается через поле к покинутому монастырю. Ибн-Юсуф был хрупкий человек с мелкими чертами лица в окружении седых волос и седой бороды. Он оглянулся, чтобы убедиться, что его не преследуют, и вошел в здание. Гидеон поманил его от двери монашеской кельи. Орд Уингейт, находясь вне поля зрения, но в пределах слышимости, напряг слух.
Ибн-Юсуф рассказал о тщательно разработанном плане Каукджи и его бандитов нападения на Табу. Два отвлекающих маневра, скоординированные с атакой. В Лидде и Рамле проповедники муфтия будут подстрекать к бунту, чтобы связать тамошние британские гарнизоны. Отдельное нападение будет совершено на удаленную арабскую деревню с участием горсточки людей, чтобы вытянуть британцев из Латруна вверх по грязной извилистой дороге, которую легко будет взорвать за ними и таким образом задержать их на несколько часов.
Связав англичан бунтовщиками и ложной тревогой, они перейдут к цели — Табе. Гидеон не спеша беседовал с Ибн-Юсуфом, уточняя численность войск, карту взаимодействий, сроки и места. Каукджи собирается использовать до трех сотен человек — крупная операция. Приоритет мятежа — очевидно, захват Табы.
Ибн-Юсуф ушел. Уингейт вышел из тени и плюхнулся на жесткий монашеский топчан. Он тупо уставился на затянутый паутиной потолок, а Гидеон через щелочку окна смотрел, как Ибн-Юсуф садится на своего осла.
Сосредоточенно погружаясь в свои мысли, Уингейт имел обыкновение машинально вытаскивать из кармана брюк зубную щетку и расчесывать ею волосы у себя на груди. Внезапно он сел.
— Вы доверяете этому типу?
— Я понимаю, что вы хотите сказать, Уингейт. Не все они врут и хитрят.
— О, конечно, они годами будут вести с вами дела, но когда наступит критический момент, они вас продадут за копейку.
— Но они и свой собственный народ продают за копейку, — сказал Гидеон. — Если мы собираемся остаться в Палестине, нам придется выработать компромисс.
— Ибн-Юсуф и любой последний араб — узники своего общества. Евреи в конце концов должны будут столкнуться с тем, с чем вы здесь имеете дело. Арабы никогда не полюбят вас за то хорошее, что вы им принесли. Они и не знают на самом деле, как любить. Но ненавидеть! Боже мой, ненавидеть они умеют! И они затаили глубочайшую обиду, потому что вы стряхнули с них самообман величия и показали им, кто они на самом деле — упадочный и дикий народ, управляемый религией, лишившей их всех человеческих стремлений… кроме немногих достаточно жестоких и надменных, чтобы командовать ими, как стадом баранов. Вы имеете дело с сумасшедшим обществом, и лучше бы вам научиться его контролировать.
— Это чертовски противно нашей натуре, — грустно заметил Гидеон.
Уингейт резко сменил тему.
— В целом план для Каукджи весьма изощренный, — сказал он.
— Я это знаю, — согласился Гидеон. — Невольно хочется, чтобы вы отдали команду готовности.
— Вы что, не слышали, что я сказал? — воскликнул Уингейт.
— Перед вами не один из тех парней из Особого ночного отряда, с которыми вы беседуете для поднятия духа.
— Я говорю вам, что с тех пор, как вы, евреи, вернулись в Палестину, вы никогда не переставали прятаться в ваших укреплениях. А теперь, когда независимость должна действовать, вы очень возбуждаетесь. К черту британскую армию. Пусть они занимаются охотой по всей Иудее. О Боже, да неужели вы не чувствуете грязную руку какого-то английского офицера, придумавшего для Каукджи эту операцию? — Он вскочил на ноги и начал ходить, остановился перед Гидеоном и ткнул своей зубной щеткой ему под нос. — Поймите ход их мыслей. Каукджи и этот британский офицер… они говорят — не так ли? — что Хагана не сдвинется с места из киббуца Шемеш. Евреи рассуждают только в терминах обороны. Как только территория будет свободна от английских войск, ничто не сможет остановить нападение на Табу. Хагана вмешиваться не станет. Они в этом уверены, абсолютно уверены.
Гидеону Ашу было пятьдесят три, и у него еще хватало сил пускаться на выслеживание в пустыне вместе с молодыми, самыми крепкими воинами. Всю жизнь он бродил по этим лабиринтам арабского ума, ища компромиссов, дружбы и мира. Все это ускользало от него. Первая его радость от Особых ночных отрядов постепенно омрачалась ощущением трагедии. Иллюзия братства с арабами опрокидывалась реальностью, реальностью того, что если мечте о Сионе суждено осуществиться, то евреям придется продолжать наступление, противное их душам.
В келье стало так тихо, как будто в ней размышлял давно исчезнувший монах.
Гидеон в задумчивости вздохнул. Ну хорошо, сейчас они схватятся с арабами, потому что если они этого не сделают, то арабы никогда не перестанут им докучать. Но сколь долго, сколь ужасно долго будет это продолжаться? И все это время дружелюбие еврейского народа будет подтачиваться? Дорога виделась нескончаемо длинной, но это была та цена, которой требовала мечта о Сионе.
— Ну ладно, — сказал Гидеон, — это и есть то, за чем мы все сюда пришли?
— Конечно, момент Сиона близок.
— Не знаю, что за план задумывает ваша голова, Уингейт, но хаджи Ибрагим — гордый человек. Он скорее потеряет все, чем примет нашу помощь.
— Вот это, мой друг, и есть история арабского народа в одной фразе, — ответил Уингейт. — А хаджи Ибрагиму я не дам выбора.
Уингейт, облаченный в синюю спецодежду члена киббуца, вскарабкался на вершину Табского холма через поля сзади, чтобы не встретиться с деревенскими.
— Эй, ты там, — крикнул он мечтателю, сидевшему возле могилы пророка, — давай-ка дуй вниз в деревню и приведи сюда хаджи Ибрагима.
Крестьянин был поражен внезапным потоком отличной арабской речи.
— А ну, делай что я тебе сказал, — властно подогнал его Уингейт.
Через пятнадцать минут появился хаджи Ибрагим; он остановился за спиной незнакомца, рассматривавшего холмы в бинокль.
— Ты знаешь, кто я? — спросил Уингейт, не поворачиваясь и не опуская бинокля.
— Тот самый психованный английский офицер.
— Точно. Но заметь — я не в форме. То, что я имею тебе сказать, это — другу от друга.
— Возможно, я даю дружбе больше времени развиться, чем ты.
— Не время для заковыристых фраз. Сегодня ночью вас собираются расколошматить, а в Латруне не будет никого, чтобы вас выручить. — Уингейт опустил бинокль, повернулся, улыбнулся и прошел мимо Ибрагима к другой точке обзора. — Клянусь Богом, те ребята, что поставили здесь деревню, знали, что делали. Близко не подберешься, разве что сзади вверх по холму. Но все равно, защититься вы не сможете. У Каукджи слишком много народу. Они подползут на брюхе, скрываясь в высокой траве, на пятьдесят ярдов от того места, где мы стоим… Они станут орать проклятья, и твои люди превратятся в трясущуюся массу мяса, не в состоянии сдвинуться с места.
— Мы сделаем расчет.
— Может быть. Аллах знает. Полагаю, ты продашься за хороший совет.
— Если ты имеешь в виду обращение за помощью к евреям, то не надо.
— А я и не думал предлагать тебе это, хаджи Ибрагим. — Взгляд глубоко сидящих карих глаз Уингейта продолжал задерживаться на склоне. — Ветер придет с моря, — сказал он. — Он будет дуть вниз с холма. А трава сухая. Она загорится, чтобы показаться такой… как при Навине, когда он заставил солнце остановиться. Под ногами у людей Каукджи будет довольно жарко.
— Поджечь поля?
— Конечно, поджечь поля, приятель; конечно же, поджечь их.
— Вот уж самая глупая тактика, какую я слышал, — сказал хаджи Ибрагим.
— Да? А я-то думал, тебе понравится.
— Глупо.
— Однако, хаджи Ибрагим, это то самое, что сделал ваш великий полководец Саладин с крестоносцами у Рогов Хиттима. Заманил их против ветра во всем их вооружении, и поджег поля. Те, что не сгорели заживо или не задохнулись от дыма, пытались вырваться и добраться до Галилейского моря, потому что их тоже поджарило, но между ними и морем стоял Саладин. — Он отвернулся. — Конечно, чтобы быть Саладином, нужно воображение.
С этими словами Орд Уингейт направил свои шаги вниз по склону и исчез из вида.
Когда темнота завершила суетливый день, войско Каукджи начало выскальзывать из Факима и направляться в Баб-эль-Вад по тропе, некогда служившей римлянам дорогой на Иерусалим. Еще раньше днем он отправил свое отвлекающее подразделение в маленькую глухую деревню, чтобы выманить англичан из Латруна. Одновременно были взбудоражены толпы в мечетях Рамле и Лидды.
Орд Уингейт вывел свой Особый ночной отряд из киббуца Шемеш и повел его зигзагами через поля вверх по холму, покрытому узором лоскутного одеяла. Если бы их заметили, никто не смог бы определить их направление. Они собрались возле устья Баб-эль-Вад, нашли укрытие и замерли. Через час высланные заранее разведчики доложили Уингейту, что люди Каукджи спускаются и приближаются к ним.
— Господи, они же действуют точно по плану, — сказал Уингейт. — Не дышать, не шевелиться. Постарайтесь их сосчитать.
Евреи рассеялись по небольшому обрывистому утесу как раз над старой римской дорогой. Они слышали позвякивание солдатских фляжек и стук сдвинутых с места камней, сопровождаемые ароматом гашиша. Потом до них донеслись голоса, подогревающие кровь для предстоящего сражения. Мятежники Каукджи прошли как раз под Особым ночным отрядом и исчезли из вида в Аялонской Долине.
Уингейт выждал целый час после того, как они прошли, и свистом созвал своих ребят. Они насчитали около двухсот пятидесяти человек, собиравшихся напасть на Табу.
Уингейт разложил карту.
— Мы находимся в стороне от пути. Держаться холмов. Вот в этом месте, за две мили до Факима, устроим засаду.
План состоял в том, чтобы устроить прием силам Каукджи, возвращающимся после нападения на Табу. Люди Особого отряда знали, что для того, чтобы не быть обнаруженными, остаток ночи надо превратить в долгое, убийственное карабканье наверх. Уингейт взглянул на Гидеона, и тот кивнул в знак того, что тоже справится с этим, невзирая на свой возраст.
В два часа ночи мятежники Каукджи расположились веером у подножья Табского холма и стали крадучись взбираться по склону по направлению к деревне.
По зрелом размышлении над странной встречей с британским офицером, хаджи Ибрагим собрал своих людей и приказал им перенести деревенские запасы керосина наверх к могиле пророка. Полностью уверовав в план, он обильно пропитал керосином весь периметр, так что трава как бы напрашивалась, чтобы ее подожгли.
В половине третьего командир мятежников встал около вершины, поднял свою винтовку и издал старинный боевой клич: «Аллах акбар!» Ему ответил рев остальных и залп выстрелов.
Хаджи Ибрагим швырнул первый факел в траву и бросился на землю. Его люди один за другим подбегали к периметру, и каждый швырял свой факел в сторону нападающих. Через несколько секунд ворчанье огня перешло в рев, и огромное пламя рванулось к небесам. Над холмом пронесся ветер, почти мгновенно сдув пламя вниз к нападающим. Один за другим вспыхивали человеческие факелы, и проклятья сменились ужасными воплями. Люди прыгали вверх и вниз, земля превратилась под их ногами в пекло. Одни попадали на землю, давясь от едкого черного дыма, другие скатывались вниз, пытаясь опередить вал огня. Пламя настигало их, заставляя в панике разбегаться. За пару минут двадцать пять человек сгорели или задохнулись насмерть. Еще сотня получила тяжелые ожоги.
Остальные, ошеломленные мгновенным разгромом, заковыляли обратно к Факиму, убежищу Баб-эль-Вад. С рассветом они начали входить в узкую теснину в нескольких милях от Факима, едва держась на ногах от усталости.
Особый ночной отряд, проделав жуткий форсированный марш, прибыл к теснине несколькими часами ранее и был развернут в засаде. Тех, что остались в живых после Табы, теперь встретила пара пулеметов, установленных так, чтобы искрошить всякого, попавшего под их перекрестный огонь. Оставшиеся в живых после первого залпа побросали свое оружие и разбежались по холмам, чтобы никогда больше не возвращаться к боевым действиям.
Октябрь 1937 года
Канцелярия Вакф служила Великому муфтию Иерусалима штаб-квартирой. Она находилась возле большой рыночной площади, известной под названием Гарам эш-Шариф, бывшей Храмовой горой Соломона и Ирода. На Гарам эш-Шарифе находилось главное исламское сооружение — Наскальный Купол, доминировавшее над всем остальным в Иерусалиме. Величественному куполу было тринадцать веков. Это было место жертвы Авраама, святая святых еврейского Храма, и местоположение камня, с которого Мохаммед совершил свой легендарный прыжок на небо. В его тени примостилась маленькая копия Наскального Купола, известная как Цепная мечеть, послужившая моделью для более крупных сооружений. Цепную мечеть муфтий объявил своей личной молельней. По несколько раз в день он приходил сюда из канцелярии для отправления духовных потребностей.
Скрестив ноги, он сидел на молельном коврике в размышлении.
— Ваше преосвященство! — раздался голос из тени позади него.
Муфтий медленно открыл глаза и вышел из транса.
— Ваше преосвященство! — повторил голос, отражаясь эхом от мраморных стен.
Муфтий обернулся и увидел Густава Бокмана, нелепо одетого арабом.
— Разве вы не видите, что я молюсь!
— Немедленно уходите, — сказал Бокман. — Англичане окружают ваш совет и всех ваших командиров. Есть ордер на ваш арест.
Ворча, муфтий поднялся на ноги и в замешательстве оглянулся по сторонам.
— Побыстрее, — сказал Бокман, — и спрячьтесь.
Они оба побежали из мечети через Гарам эш-Шариф к другому большому зданию — мечети Аль-Акса, вошли и быстро направились по узкой каменной лестнице в потайные пещеры под зданием. Плесень веков смешивалась с запахом пороха, который держали здесь для бунта.
— Не уходите, пока я не вернусь, — велел Бокман.
Прошли день и ночь, прежде чем немец вернулся с узлами. Он принес хлеб и питье, принадлежности для бритья и одежду.
— Что там делается?
Бокман стал бормотать длинный список задержанных. Некоторым вожакам удалось сбежать, но сети были раскинуты по всей стране. По слухам, англичане намерены отправить их на корабле на Сейшельские острова, где-то в Индийском океане.
— Сукины дети! — воскликнул хаджи Амин.
— У нас корабль на якоре в Яффо, — сказал Бокман. — Оставайтесь здесь до арабской субботы, когда в Аль-Аксе будут тысячи почитателей. Это лучший шанс вызволить вас отсюда.
— Не люблю эту темницу.
— Вам нельзя выходить. Во всем Старом Городе патрули. За всеми воротами тщательно следят.
Бокман велел муфтию сбрить бороду и надеть принесенную им одежду — белое одеяние, которое мусульманки надевают к пятничной молитве.
В субботу Гарам эш-Шариф наводнили двадцать тысяч верующих. Молитвы прервались в полдень, и людской поток вылился в узкие переулочки Старого Города, где обнаружить человека крайне трудно. Хаджи Амин аль-Хуссейни, спрятавшись в толпе женщин, выходивших из Дамаскских ворот, легко проскользнул мимо внимательного взгляда англичан.
Потом его спрятали в корзине среди таких же корзин с помидорами, предназначенными для отправки в порт Яффо; оттуда он отправился на германском грузовом пароходе и по берегу в Бейрут, а затем в Дамаск. В Дамаске хаджи Амин перегруппировал своих людей и продолжал оттуда руководить мятежом в Палестине.
Особые ночные отряды Орда Уингейта твердо установили новые правила новой эры. Нельзя сказать, что только они одни отражали арабский мятеж, но они определенно осадили рвение бунтовщиков. Время безнаказанных арабских ночных набегов миновало навсегда. Особые ночные отряды расширяли свои операции, перейдя границу с Ливаном и лишив бандитов их убежища. Арабские нападения стали выдыхаться.
Партизаны Каукджи были страшно неэффективны. Когда они столкнулись с жестким вызовом, их аппетит к действиям, золоту и славе уступил место тоске по родному дому. Они дезертировали толпами, бросая Палестину ради своих собственных стран.
Не будучи в состоянии сдержать еврейскую иммиграцию или изгнать еврейские поселения, муфтий обратил оставшуюся энергию против оппозиции среди арабов. Еще два года после мятежа шайки хаджи Амина продолжали оргию убийств, и восемь тысяч палестинских арабов перебили друг друга.
Когда муфтий удрал и разбежались Божьи воины Каукджи, выжившие антимуфтийски настроенные арабы обрели мужество и заговорили против восстания, и оно начало выдыхаться.
Еще год, и мятеж муфтия потерпел крах, но успел подорвать власть мандата. С самого начала англичане поставили себя в невозможное положение. Палестину дважды обещали — один раз евреям как их родину по декларации Бальфура, второй раз арабам как часть Великой Арабской страны.
В перерывах между бунтами и мятежами работали Британские комиссии по расследованию. Каждая выпускала Белую книгу, заговаривая о еврейской иммиграции и продаже земли. Всплывали планы раздела. По этим планам евреи должны были получить маленькую полоску земли от Тель-Авива до Хайфы, а Иерусалим — постоянный статус международного города. Евреи были склонны принять раздел, но арабы на все предложения просто отвечали «нет». Большинство тех арабов, которые желали компромисса с евреями, были уничтожены сторонниками муфтия.
В апогее арабского восстания высокая британская комиссия сделала вывод, что возможности Британии управлять по мандату исчерпаны.
На европейском горизонте маячила война, и всякая попытка Британии притвориться беспристрастной к Палестине становилась явной. Издав Белую книгу комиссии, англичане окончательно отказались от своих обязательств по отношению к Родине евреев. Чтобы защитить британские интересы в регионе, британская политика должна была теперь любой ценой завоевать расположение арабов.
Накануне Второй мировой войны миллионы европейских евреев оказались в ужасной западне. Белая книга отрезала им последние пути к побегу, призвав к отказу от всякой иммиграции евреев в Палестину и к прекращению продажи земли. И хотя мятеж муфтия потерпел крах, английская Белая книга заочно прочила ему победу.
С объявлением войны Германии почти весь арабский мир внутренне стал на сторону нацистов. Преданные всеми палестинские евреи заявили: «Мы будем драться на войне так, как будто нет никакой Белой книги, и мы будем драться с Белой книгой так, как если бы не было войны». В первые несколько дней сто тридцать тысяч мужчин и женщин из палестинских евреев вступили добровольцами в английскую армию.
Хаджи Ибрагим был в угрюмом настроении. Гидеон частенько покидал киббуц Шемеш по разным поводам, отправляясь то в пустыню, то на тренировки, а также и для подпольного снабжения оружием и помощи нелегальным иммигрантам. Иногда он уезжал на несколько месяцев. Каждый раз хаджи Ибрагим чувствовал себя неуютно. Разумеется, он никогда не заговаривал об этом.
Арабские погромщики жестоко обошлись с Табой. Две дюжины его жителей были убиты или пропали без вести. Хаджи Ибрагим понимал, что не будь Хаганы и Особых ночных отрядов, итог был бы куда хуже. Но он никак не мог заставить себя думать в благодарственных выражениях. Наоборот. Араб, дерущийся с арабом, был образом жизни, заведенным сотни лет назад. Спасение, пришедшее от евреев и англичан, было новым унижением.
— Ты слишком стар, чтобы идти на войну, — сказал хаджи Ибрагим Гидеону, наливая ему кофе.
— Не на эту, — ответил Гидеон.
— Если у тебя сто друзей, отбрось девяносто девять и подозревай сотого, — сказал Ибрагим. — Иногда я знаю, что ты мой единственный настоящий друг. Родственники и члены племени — это другое. Они не могут быть настоящими друзьями, потому что они соперники. Часто сыновья могут быть твоими врагами. Но религия не позволяет нам дружить с чужаками. Ну и кто же остается? Я в одиночестве. Я не могу встретиться с человеком и не думать о том, что это мой враг. А мы с тобой по крайней мере можем… можем разговаривать…
Ибрагим становился сентиментальным, и Гидеон сменил тему.
— Симха — новый секретарь киббуца. Ты с ним имей дело.
— Он в порядке. Он в порядке. Мы с ним поладим. Наверняка англичане собираются сделать тебя генералом.
— Да нет, ничего подобного.
— Полковником?
— Да всего лишь обычным советником по арабским делам.
— Ты для этого очень хорошо подойдешь, — сказал Ибрагим. — Я знаю, почему тебе надо идти и драться с немцами, — продолжал он. — А что до меня, то мне не важно, кто выиграет и кто проиграет. Я не ссорюсь с немцами. Я на них не сержусь. Я даже не знаю, говорил ли когда-нибудь хоть с одним, может быть только с паломником. — Он вздохнул и поворчал. — Теперь немцы дают нам такие же обещания, как англичане, чтобы получить нашу поддержку в войне. Я слышал передачу на короткой волне из Берлина. Они говорят, что нацисты и арабы — братья. Но когда приходит война, все лгут. Они воспользуются нами, а потом оставят нас гнить, как это сделали англичане.
— Если немцы дойдут до Палестины, то тебе по крайней мере не придется больше беспокоиться из-за евреев, — сказал Гидеон.
— Я не за немцев только из-за того, как они обращаются с евреями, — сказал хаджи Ибрагим, — но я и не за евреев. В Палестине не осталось арабских лидеров, а тем, кто за границей, я не верю.
— Это относится почти ко всем.
— Почему мы следуем только за теми, кто держит нож у нашего горла? — вдруг воскликнул Ибрагим. — Мы знаем, что должны подчиняться. Так говорит нам Коран. Подчиняться! Подчиняться! Но те, которым мы подчиняемся, выполняют волю не Пророка, а только свою собственную. Когда ты вернешься, Гидеон, что будет с нами? Мы ведь еще по-настоящему не воевали друг с другом. А это должно случиться. Ты будешь продолжать доставлять евреев в Палестину, а мы будем протестовать.
— Ты очень расстроен!
— Это у меня всегда в голове! Я не хочу, чтобы сюда пришли сирийцы! Не хочу египтян! Теперь я остаюсь наедине с этими мыслями. Евреи умные. Вы отправляете тысячи своих парней в британскую армию, чтобы их научили быть солдатами.
— Не думаю, что они бросят нас в бой, пока не дойдет до отчаяния.
— Но когда настанет война между нами, вы уже будете готовы. Вы образовали правительство в правительстве, а мы? Мы получим благословение от еще одного великого муфтия или еще одного Каукджи или царя вроде того дегенерата в Египте. Почему Аллах посылает нам таких? Извини, Гидеон. Мои мысли идут то так, то сяк. Что бы ни… что бы ни… я не хочу, чтобы с тобой что-нибудь случилось.
Гидеон хлопнул руками по подлокотникам обширного кресла и встал.
— Кто-то однажды меня спросил, есть ли у меня друзья среди арабов. Я ответил, что в самом деле не знаю. Думаю, у меня есть друг. Это начало, не так ли? Ты мне поверил, правда?
— Ты единственный и из своих, и из ваших, кому я доверяю.
— Может быть, если бы мы, евреи, не перегружали нашу жизнь боязнью погибнуть… Она властвует над нами! Всегда боимся погибнуть. Мне пятьдесят три, Ибрагим. Я ношу оружие с четырнадцати. Это прекрасно — всю жизнь, каждую минуту знать, что есть силы, желающие твоей смерти и что это не кончится, пока ты не будешь мертв… и никто не услышит твоего крика… Потому и иду на войну, что знаю, что немцы хотят нашей смерти еще больше, чем вы.
— Возвращайся, — сказал хаджи Ибрагим. — Мы спустимся вниз на дорогу.
1940 год
Средоточием общественной жизни мужчин Табы было радио в кафе. Когда мир размеренно и неуклонно шагал ко второму глобальному пожару, радио приняло на себя роль еще большего авторитета.
В эти дни арабы получали удовольствие от своей доли реванша. Их надменные владыки — правительства Англии и Франции теперь стали политически робки и боязливы. Обнаглевший Гитлер захватил Австрию, превратил Испанию в испытательную площадку для своего нового ужасающего вооружения, а у демократий глаза ослепли и уши оглохли.
На конференции в Мюнхене арабы видели, как парочка дрожащих и морально обанкротившихся демократий предавала еще одну пока еще свободную страну — Чехословакию. Через несколько месяцев после мюнхенской распродажи Германия окончательно определилась в своих намерениях, образовав союз с фашистской Италией, и вместе они были готовы сожрать западную цивилизацию. Все это доставляло Табе одну радость за другой.
— Ты слышал, хаджи Ибрагим? Война!
Хаджи Ибрагим улавливал перемену в настроениях своих людей, напуганных тем, что немецкие танки всего за несколько недель искрошили Польшу.
Позиция хаджи Ибрагима состояла в том, чтобы давать мудрые советы и не поддаваться изменчивым настроениям односельчан. Он был уверенной рукой в строю людей с уверенными руками, управлявших судьбами в своей деревне. Завоеватели приходили и уходили, и кто-то поладил с ними. Бесконечная борьба с природой была важнее: она была всегда.
Но даже хаджи Ибрагима охватила лихорадка при известиях о том, как в первой половине 1940 года Германия катилась от одной невероятной победы к другой. Эйфория разлилась по арабской Палестине. Хаджи Ибрагим отправил своего брата Фарука в Иерусалим купить карты Европы и Ближнего Востока, и кафе превратилось в комнату военного совета. Каждая новая булавка и линия на картах вызывали бесконечные разговоры о непобедимости немцев и о том, что арабский мир должен заключить с ними союз.
Гидеон Аш ушел на войну. Англичане использовали его особые отношения с арабами и знание муфтия и поручили ему выследить хаджи Амина аль-Хуссейни. Сбежав в начале войны из Дамаска на более надежную землю Багдада, муфтий мог причинить новое зло, поскольку сильные прогерманские группировки в иракской армии замышляли установить контроль над правительством, слабо управляемым юным регентом.
У Гидеона Аша были белые волосы и белая борода, и при его одежде и мастерском владении языком он легко мог сойти за араба. Возле колледжа Мустансирия, может быть старейшего в мире университета, он устроил отличное шпионское кольцо, использовав главным образом иракских евреев. Он подкупил многих иракцев, занимавших ключевые правительственные и военные должности.
С падением материковой Франции война внезапно и пугающе подкатилась к порогу Палестины. Большинство французских владений было захвачено новым правительством Виши, сотрудничавшим с нацистами. Тотчас же Сирия и Ливан оказались в прогерманских руках, и настала очередь Ирака.
Еще одна угроза Палестине вырисовывалась в Северной Африке. Большая Западная пустыня накрывала границы Египта и Ливии, где итальянцы накопили крупные военные силы — свыше трехсот тысяч человек, чтобы бросить их через пустыню и захватить Египет, Суэцкий канал и Палестину.
Несмотря на свою малочисленность — один к десяти, англичане предприняли дерзкое наступление; оно сжевало итальянские войска, и десятки тысяч были захвачены в плен и отправлены в глубь Ливии.
Гитлеру снова пришлось броситься на выручку своему партнеру. В начале 1941 года молодой генерал по имени Эрвин Роммель приземлился в Триполи в Ливии и с помощью высоко механизированных войск, известных как Африканский корпус, отбил потерянную итальянцами территорию. Но пути снабжения сильно растянулись, и Роммелю пришлось остановиться на египетской границе для перегруппировки.
Палестина оказалась в клещах и с востока, и с запада.
Англичан жестоко побили, но они собрались с духом, наскребли свежих сил из австралийцев, индийцев и Свободных французских бригад и организовали вторжение в Сирию и Ливан из Палестины. Их направляли отряды еврейских разведчиков, большинство которых до того служило в Особых ночных отрядах Орда Уингейта и все без исключения в то или иное время — под командованием Гидеона Аша. Экспедиция плыла на потоке разведданных, поставляемых группой Гидеона Аша в Багдаде и другими еврейскими шпионскими группами, внедренными раньше.
В тот же самый момент в Ираке прогерманская группировка захватила контроль над правительством. Спешно собранные британские войска штурмовали со стороны суши Басру, единственный иракский морской порт в Персидском заливе — порт Синдбада, его семи путешествий и «Тысячи и одной ночи». Басра находилась в нескольких сотнях миль от Багдада, и другая группа войск была брошена по суше из Палестины, опять-таки направляемая разведкой Гидеона Аша.
Когда англичане оказались в пределах видимости Багдада, пронацистских иракцев охватил маниакальный раж; в последний момент они ворвались в городское еврейское гетто. Четыреста еврейских мужчин, женщин и детей были убиты. Гидеона Аша, выданного перебежчиком, спасавшим собственную шкуру, вытащили, чтобы подвергнуть пыткам. Когда англичане ворвались в город, взбесившийся иракский офицер отрубил Гидеону левую руку. И война для него закончилась.
Хаджи Амин аль-Хуссейни бежал из Багдада, на этот раз в соседний Иран, в страну путаной политики двадцатидвухлетнего шаха. Англичане быстро вошли в страну, закрепляя ее за собой. Тогда японцы предоставили муфтию убежище в своем посольстве в Тегеране, а потом вывезли его из страны. Хаджи Амин аль-Хуссейни снова всплыл в Берлине. До конца войны он вел передачи от нацистов на арабский мир. Он также послужил орудием в формировании дивизии из югославских мусульман, воевавших вместе с немцами.
Успешной оккупацией Ирака, Сирии, Ливана и Ирана союзники обеспечили свой левый фланг на Ближнем Востоке. В Западной Сахаре бушевало яростное, изнурительное сражение между англичанами и Африканским корпусом Роммеля, приносившее то успех, то поражение. Несметные танковые орды уничтожали друг друга как шахматные пешки.
Снова и снова Каир украшали нацистские свастики, приветствующие «освободителей». И только в октябре 1942 года британский генерал Монтгомери и немец Роммель столкнулись во второй раз в оазисе Эль-Аламейн невдалеке от Александрии.
Несмотря на болезненные потери англичан, Африканский корпус был разбит. Роммель отдал приказ об упорядоченном отступлении на позиции, где он смог бы организовать прочную оборону. Гитлер, видя, что его мечта о Суэцком канале ускользает, приказал своему генералу стоять в Эль-Аламейне. К тому времени, когда Роммель сумел отвести войска, это превратилось в разгром.
1944 год
Мужские качества шейха Валид Аззиза, главы племени Ваххаби, были легендой. Возраста его никто в точности не знал; говорили, что он родился во время знаменитой Гражданской войны в Америке. Много раз он оставался вдовцом и каждый раз заменял покойную еще более молодой женщиной, лишь бы она достигла детородного возраста. Последней его жене не было и двадцати, ему же перевалило за семьдесят, и в следующие десять лет она принесла ему целый выводок детей. В живых были еще две другие жены и несчетное число наложниц. Он служил суррогатом мужа многим вдовам племени, и они с радостью приходили в его палатку. Суммарная продукция Валид Аззиза составляла что-то около двадцати пяти сыновей и столько же дочерей. Благодаря родственным бракам его дети были цементом многих альянсов. Его сыновья и дочери составляли основу кланов Ваххаби и обеспечивали ему продолжение лидерства.
Продажа дочерей служила Валид Аззизу прибыльным источником дохода. Если у человека хорошие деньги, можно купить хоть дочь султана. Он знал точную цену всем своим женщинам. Знал он и то, как сохранить белую монетку на черный день, приберегая тех своих дочерей, за которых дали бы самую большую цену.
Рамизе было шестнадцать, отличный возраст для замужества, и оно несомненно принесет больше всего лир. Главные виды были на сына главы одного известного клана. К несчастью, как выяснили старые кормилицы, у Рамизы в младенчестве была та же кормилица, что у мальчика, и о браке таким образом не могло быть и речи. Кровь — это уж ладно, ведь большая часть арабской расы — это родственники, женившиеся на родственницах. Но молоко — совсем другое дело.
У хаджи Ибрагима было все, что нужно человеку в жизни: сыновья, большой дом, послушная жена и быстрый конь. Все же он был не совсем доволен. Агарь вполне оправдалась перед ним, но Ибрагим, казалось, становился все крепче по мере того, как его жена уставала. После Ишмаеля стало ясно, что больше она не родит детей. У него было четыре сына, но трое не доставляли ему радости, а Ишмаель был еще слишком мал, чтобы о нем судить.
В тесноте деревни труднее держать любовниц, чем на свободе бедуинского лагеря или в лабиринтах города. От случая к случаю он навещал Лидду, чтобы попрыгать с проститутками, но это его никогда не удовлетворяло.
По случаю похорон своего дяди, брата шейха, Ибрагиму довелось оказаться во владениях племени. Там он и увидел Рамизу. Валид Аззиз не настаивал на том, чтобы женщины носили вуаль, кроме как в присутствии чужих. А кроме того, шейх ведь делал бизнес на продаже своих дочерей и не имел ничего против того, чтобы перспективный поклонник обратил свой взор на лица самых красивых.
Хаджи Ибрагим послал своего брата Фарука для переговоров о девушке. Предупредив, что «Валид Аззиз все эти годы не правил нашим племенем, потому что он не может отличить мула от лошади», Фарук, всегда старавшийся услужить брату, пообещал ободрать шейха в этой сделке.
Шейх догадывался о цели визита Фарука, но не был уверен, какая именно из дочерей ему нужна. В своем воображении он назначил цену за каждую из них. Перед тем, как приехал Фарук, он и старейшины прикинули, что хаджи Ибрагим родился до наступления нынешнего столетия. Значит, ему около пятидесяти лет. И Валид Аззиз пришел к выводу, что хаджи Ибрагим порешит на одной из его старших дочерей, которая все еще может рожать детей, но меньше годится для продажи.
Фарука пригласили в маленькую личную палатку шейха, куда он сматывался от семейного гвалта в больших палатках. Фарук с шейхом обменялись воспоминаниями о недавних схватках с муфтием и о победах в боях — соль мужских разговоров. Когда подоспела пора обсудить личные вопросы, Аззиз отпустил свою пару черных рабов. После долгого хождения вокруг и около было деликатно произнесено имя Рамизы. Старика это застало врасплох, и он затеял хитроумную игру, превознося достоинства других своих дочерей.
— Бесполезно, дядя, — сказал Фарук, — Ибрагим охвачен страстью. В ее глазах он увидел лазутчиков еще больших красот.
Аззиз крепко задумался. Решение следует принять с учетом многих соображений. Племя пережило скверные времена. Многие лучшие воины убиты в схватках с муфтием. Союз с хаджи Ибрагимом не повредил бы. Другие нужды тоже были настоятельны. Требовались деньги на семенное зерно. Несколько его верблюдов вдруг состарились, охромели или обтрепались. Когда британский военный персонал рыскает по пустыням Негева и Синая, трудно заниматься искусством контрабанды. Нескольких его лучших контрабандистов убили или посадили в тюрьму. Из-за войны плата была высокой, многие сбежали из племени, чтобы работать на британскую армию. Большинство из них отсылало зарплату обратно в семью, но некоторые сбежали в большие города. Его собственный сын сбежал и стал гомосексуальной проституткой в Яффо.
Будет ли у него лучшее предложение, чем то, за которое готов сейчас платить хаджи Ибрагим?
— Рамиза — безупречная драгоценность, — промолвил он, хватаясь за сердце.
Фарук понял этот жест как знак начала торга.
Шейх хлопнул себя по голове и неистово замахал руками.
— Сам Аллах редко когда мог любоваться такой чистотой. Я с тобой совсем честен, племянник. На Рамизу спрос и спрос. Один бедный нищий за другим оскорбляют меня своими предложениями. Она дар, сокровище. Она может родить много детей. Она еще и плетет корзины…
Качества Рамизы страстно перечислялись еще почти целый час.
Первая часть торга имела целью получить для предполагаемой невесты личное счастье и приданое. Хотя деньги шли непосредственно ей, они служили бы указанием на то, чего мог бы шейх ожидать и для себя в качестве возмещения за «большую утрату». Рамиза имела право на особый набор подарков и льгот. У нее должна быть комната, равная по размеру и обстановке той, что имеет первая жена, а также комната для ее детей. Ей должен быть дан документ о ее собственном куске земли на случай смерти мужа.
Хаджи Ибрагим был достаточно умен, чтобы не посылать Фарука в Газу выменивать свинью. В приданое невесте он предложил много больше, чем запрашивалось. При виде такого изначального великодушия шейх почувствовал, что его собственные аппетиты растут. Рамизе надо дать пятьдесят дунамов земли — вдвое больше, чем у Агари. Это сделает ее богатой вдовой и обеспечит ей хорошее второе замужество.
После забот о нуждах Рамизы настала очередь возместить столь крупную потерю ее отца. Торг яростно продолжался шесть часов — с битьем в грудь, криками о бедности, превознесением достоинств невесты, намеками на воровство и содроганиями от обид. Мало помалу шейх заполучил все до установленных Ибрагимом пределов золотых и серебряных монет, припасов, зерна, количества скота. Фаруку удалось удержаться чуть ниже пределов, поставленных ему братом. Запах сделки начал пропитывать палатку. Тогда Фарук разыграл козырную карту.
Поскольку продолжалась война и так много солдат и военных обозов проходило через Табу, деревня естественным образом втянулась в незаконные дела с оружием. Окончательное предложение хаджи Ибрагима состояло в двух дюжинах отличных винтовок новейшего образца и пяти тысячах патронов. Фарук увидел, что взгляд дяди остановился — признак того, что человек ошеломлен и старается это скрыть.
— Мы уже почти договорились, — произнес Аззиз. — Вместо шести верблюдов я подумываю о восьми.
— Об этом не может быть речи, — ответил Фарук
— Но мы же уже почти договорились, племянник, почти. Я думаю в отношении седьмого верблюда, но восьмого я бы продал… и деньги от этого найдут дорогу обратно к тебе.
— Я и слышать не могу о подобном, — искренне высказался Фарук.
— А вместо двадцати четырех винтовок пусть будет, скажем, тридцать пять винтовок, а выручка от продажи пяти из них станет твоей.
Фарук закрыл глаза и покрутил головой:
— Нет… тысячу раз нет. — Но Валид Аззиз продолжил список и когда дошел до конца, Фаруку немного досталось и для себя.
Фарук вернулся в Табу в приподнятом настроении, перечисляя, как он выманил у старого шейха его любимую дочь за весьма разумную цену.
Месяц спустя Агари было без церемоний велено навестить своих родственников в Хан-Юнисе в полосе Газы и не возвращаться, пока за ней не пришлют.
Когда она уехала, хаджи Ибрагим собрал женщин деревни готовить пышное празднество. Через несколько дней на горизонте показалась плывшая по направлению к Табе величественная вереница верблюдов. Хаджи Ибрагим в новой одежде помчался галопом навстречу гостям, приветствовал их и сопроводил в деревню.
В Табе возле центра деревни был хан с двумя большими комнатами, одна для женщин, другая для мужчин. В старину, когда Таба была в сутках езды на верблюдах от Иерусалима, хан служил постоялым двором для паломников-мусульман. В те дни погонщики верблюдов бывали в Табе по несколько раз в год, чтобы отвозить жатву, и хан предоставляли им. По таким случаям, как свадьбы или иные крупные события, большая комната служила для собраний и как банкетный зал, вместо палатки.
Все мужское население Табы собралось на площади. Хаджи Ибрагим вошел первым, за ним следовал великий Валид Аззиз верхом на лошади в сопровождении двух своих рабов на ослах. Верблюдов привязали во дворе хана, и две шеренги мужчин сошлись вместе, стреляя в воздух из ружей, буйно веселясь, обнимаясь, целуясь, провозглашая хвалу Аллаху. Главы обменялись подарками. Шейх подарил Ибрагиму серебряный кинжал дооттоманского образца, а Ибрагим шейху — красивое верблюжье седло.
Во время мужских приветствий невесту быстро и незаметно унесли к вершине холма к могиле пророка, где были разбиты две палатки для каждого пола.
Отдохнув с пути и приготовив место для лагеря, мужчины отправились в хан на празднество. Считая людей Ваххаби и шейхов кланов Ибрагима, мухтаров, членов кланов и близких друзей, около восьмидесяти человек полулежали на застланном коврами полу на бесчисленных подушках и верблюжьих седлах, обслуживаемые более чем сотней женщин.
Шейх и хаджи Ибрагим не позволяли религии вмешиваться в небольшие возлияния по таким случаям. Рты были иссушены, желудки превратились в ад порциями араки, исторгшими слезы у всех, кроме самых закаленных.
Говорят, есть четыре способа еды. Одним пальцем — чтобы показать отвращение; двумя пальцами — показать гордость; тремя пальцами — в знак обыкновенности; и четырьмя пальцами, чтобы продемонстрировать ненасытность. На этот раз это таки была еда четырьмя пальцами.
Хаджи Ибрагим нередко выступал перед жителями деревни, предостерегая их от устройства угощений, выходящих за пределы их возможностей. Это было бы падением араба, неверным способом самоутверждения. Но сам хаджи Ибрагим, разумеется, не был связан советом, который давал другим. Мухтар Табы показывал свою щедрость, власть и прожорливость обилием своего угощения. Фарук часто жаловался, что пиршества его брата приводили их на грань разорения, а пользы от них мало.
После ритуального омовения рук принесли еду — батальонами, полками, легионами. Парад начался тремя дюжинами сортов салата.
Груды круглых и плоских хлебов разрывали, чтобы загребать салат, а остальное брали пальцами. Были здесь хуммус и таини из размятого турецкого горошка, сезамовое семя, оливковое масло, чеснок. Были запаренные виноградные листья с начинкой из кедровых орехов и смородины. Была фалафель — прожаренные шарики из молотой пшеницы и турецкого горошка. Были горы солений, оливок, холодные и горячие салаты из капусты, печень ягненка, огуречные салаты, перец, йогурты, помидоры, лук, полдюжины сортов сыра, гранатовые зерна с миндалем. Был мелкий хрустящий горошек, ягненок, домашняя птица и рыба на вертелах, блюда из тыквы с окрой и черемшой и полдюжины разных блюд из размятой, смешанной и цельной фасоли.
Затем настала очередь главного.
Огромные блюда, столь тяжелые, что женщины едва могли их нести, с жаренными на вертеле курами с кускусом и рисом, с глазами и яичками ягненка в окружении маленьких кусочков баранины. Они издавали запах шафрана, укропа, вишни, лимона и трав, корицы и чеснока.
Потом подали арбузы, персики, виноград, сливы, бананы, слоеные пасты из меда и орехов и прочие сладости.
После полудюжины чашек густого, сладкого арабского кофе с кардамоном пальцы были чисто облизаны под аккомпанемент артиллерийского огня отрыжек, а женщины тем временем убирали со столов.
Кальяны переходили от курильщика к курильщику. Наступила пора самодовольных пересказов великих сражений и событий прошлого.
Во время последней части трапезы хаджи Ибрагим явно проявлял беспокойство. Наконец, его лицо растянулось в широкой улыбке, когда вошел Гидеон Аш. От Ваххаби послышался гул одобрения, когда Гидеон обнял шейха Валид Аззиза — ведь Гидеон ел и спал в их палатках те самые сорок дней и был почти что одним из них.
Валид Аззиз, который не видел Гидеона с войны, внезапно вздрогнул, заметив, что он потерял левую руку. И старый шейх сделал то, что видели когда-либо лишь совсем немногие. Он заплакал.
Празднество вскоре распалось. После прихода Гидеона, долгой дороги и оргии обжорства старый шейх внезапно принял коматозный вид. Деревенские постепенно разошлись, а бедуины повалились там, где сидели, и раздался дружный храп.
Хотя многие бедуины принадлежали к тем же кланам, что и деревенские, а то и приходились им дядями или двоюродными братьями, деревенские накрепко заперли двери, попрятали добро и пересчитали своих дочерей.
Хаджи Ибрагим повел Гидеона за деревню, недалеко от шоссе, где они могли остаться вдвоем. Мухтар казался очень встревоженным.
— Я боялся, что ты вовремя не придешь на мою свадьбу, — сказал Ибрагим.
— Ты же знаешь, я бы ее не пропустил.
— Завтра мы все здесь приведем в порядок, — продолжал Ибрагим. — Она изысканный, чудесный цветок, газель. Я очень счастлив. Что ты обо всем этом думаешь, Гидеон? Может быть, вторая жена — это то, о чем евреям следовало бы подумать. Таким способом вы могли бы иметь гораздо больше детей.
— Это лишь означало бы, что гораздо больше замышлялось бы против вас.
— А! Все равно. Мой брат Фарук годами меня обманывал. Я уверен, что и мой старший сын Камаль тоже меня обманывает. Но я человек жалостливый. Если брат и сын проводят свою жизнь в работе на тебя, и ты богат, а они бедны, то они тебя обманывают. Не заставляй свою собаку голодать, говорю я, потому что кто-нибудь другой даст ей кусок хлеба и уведет ее. Поверь мне, я набрался достаточно ума, чтобы управлять второй семьей.
Хаджи Ибрагим несколько раз откашлялся — верный знак того, что он ерзает в преддверии щекотливой темы.
— У меня к тебе очень деликатный разговор. Ты мой единственный друг, кому я могу до такой степени довериться. — Ибрагим помрачнел. — У меня к тебе самое доверительное отношение в моей жизни, — сказал он. — Я вручаю тебе мое самое потаенное.
— Ты уверен, что должен это сделать?
— Я тебе доверяю, по крайней мере думаю, что доверяю.
— Отлично. В чем же дело?
Хаджи Ибрагим повторил спектакль с прокашливанием, затем наклонился близко к Гидеону и понизил голос, хотя их никто не мог слышать.
— Девушка, Рамиза, очень молода, а я прожил много жатв. — Он издал глубокий, глубокий вздох и повторил его снова. — Мне важно произвести большое впечатление, потому что эта свадьба — одна из самых важных для племени Ваххаби за много лет. Гидеон, друг мой, у меня в последнее время были неудачи.
— Что за неудачи?
Мухтар махнул рукой и проворчал:
— Неудачи самого унизительного сорта. Наверно, это не моя вина. Я просто больше не чувствую привлекательности Агари. Я знаю, что женщины болтают возле колодца. Агарь им намекнула, что между нами больше нет удовлетворения. На мою новую жену мне надо произвести сильное впечатление, не то я пропал.
— Ты говоришь о своей роли как мужчины, любовника в постели, что ли?
Ибрагим испустил долгий вздох и покачал головой.
— Я не могу этого понять. Это стало случаться после последней жатвы, правда, лишь иногда.
Гидеон кивком подтвердил, что понимает хаджи Ибрагима и чувствует его смущение. Центром существования арабского мужчины была его мужская сила. Ставшее известным другим бессилие — самый большой позор, какой только может пасть на мужчину.
— Что я должен делать? — спросил Гидеон.
— Я знаю, что у ваших в Шемеше есть некоторые лекарства, которые могут поправить положение.
— Слушай, Ибрагим. Мужчины искали этот магический эликсир с начала времен. У вас же есть ваши собственные средства.
— Я их все перепробовал. Я даже посылал в магазин в Каире. Они не действуют. У меня все бывает в порядке, если только я не нервничаю и не думаю об этом слишком много.
Гидеон пожал плечами.
— Средство, которое вы даете своим быкам и коням. То средство, которое идет из Испании.
— Шпанские мушки?
— Да, да, то самое. Шпанские мушки.
— Но это же для скота. Для человека это опасно. Нет, нет, хаджи Ибрагим, ничего не выйдет.
— Если я буду нервничать и у меня не получится с этой девушкой, я уеду из Табы, уеду из Палестины. Поеду в Китай.
Последствия неудачи казались столь крупными, что хаджи Ибрагим вынужден был обнаружить свою слабость перед другим человеком, раскрыв самую интимную для араба тайну.
— Я поговорю с ветеринарами, — сказал Гидеон.
— Дорогой мой друг! Но ты должен поклясться Аллахом, — сказал он, прижав палец к губам.
Двумя часами позже Гидеон вернулся в Табу и нашел хаджи Ибрагима на площади, прохаживающимся в одиночестве.
Гидеон вынул из кармана пакетик.
— Мне пришлось адски спорить и врать, чтобы раздобыть это.
Хаджи Ибрагим схватил руку Гидеона и поцеловал ее. Гидеон открыл пакетик, обнаружив щепотку коричневатого порошка.
— Как это действует?
— Это сделано из размолотых жучков и раздражает кожу. Употреби только крошечное количество. Потри кругом головку своего члена. — Гидеон сжал пальцы, изображая самое малое количество. — Слишком много может оказаться очень опасно. Того, что здесь, хватит тебе на десять дней. А потом справляйся сам.
Хаджи Ибрагим весело потер руки.
— Я ей сразу сделаю ребенка. И тогда все узнают, как я могуч.
После утренней молитвы Фарук, главы кланов и старейшины собрались в доме хаджи Ибрагима. Затем они торжественно прошли к холму и к палатке Валид Аззиза. Самые главные Ваххаби сидели по обе стороны от старого шейха. На полу лежал полукруг из верблюжьих седел и вышитых подушек.
Фарук принес маленький сундучок с серебряными и золотыми вещичками и множество официальных документов. Он открыл крышку, извлек первую бумагу и прочитал ее. В ней перечислялось приданое новобрачной, которое должен выплатить муж, цена невесты, уплачиваемая отцу, и условия ее возврата в случае, если она окажется не девственной, не родит сына за три беременности или окажется бесплодной.
После этого Фарук перешел к документу о передаче Рамизе пятидесяти дунамов земли.
Сундучок с золотыми и серебряными вещицами поставили перед шейхом. Это будет почти окончательная расплата. Небольшой процент забрали назад на случай, если бы ее надо было вернуть. Фарук зачитал другой документ, разъясняющий, сколько продуктов и скота должно быть передано шейху.
Последовали кивки всех Ваххаби в знак согласия, что договор выполнен и что хаджи Ибрагим проявил необычайную щедрость. Шейх встал, то же самое сделал и жених, и они пожали друг другу руки. Выполняя свою роль деревенского жреца, Фарук зачитал документ о согласии сторон. Ибрагим и Валид Аззиз повторили его три раза. Затем Фарук прочитал начальные стихи Корана, и брак таким образом был заключен.
Когда мужчины закончили свои дела, море деревенских девушек, с пением и танцами, собралось в женском шатре. С малых лет девочек учили танцу живота, так как он развивал мускулатуру, что в дальнейшем должно было пригодиться при родах.
Свадебное платье и головной убор Рамизы, ее приданое и драгоценности были выложены перед женщинами для осмотра. Ее собственный набор состоял из сундучка с бедуинскими украшениями, простыми круглыми серебряными монетами и необработанными драгоценными камнями. Ее свадебное платье было богато расшито серебряными нитями по рукавам и бокам. В квадрате над грудью был вышит замысловатый узор, указывающий на ее теперешнюю принадлежность к Табе. Вышивка спереди называлась «монашьими стежками», так как молодые девушки учились делать ее у монахинь в Вифлееме, и костюм Рамизы весьма напоминал вифлеемский узор.
Как и обещал, хаджи Ибрагим не поскупился на приданое. Головной убор Рамизы содержал маленькое состояние — пришитые оттоманские монеты. Ибрагим заказал для нее шесть платьев вместо требуемых трех. На ее поясе была большая серебряная пряжка, а ее зеркало было в серебряной оправе. Зонтик был привезен из Англии, а сумочка была из чеканной меди, изготовленная еврейским ремесленником в Старом Городе в Иерусалиме.
Это было щедрое приданое. Хаджи Ибрагим весьма возвысил себя в глазах всех женщин. Не прошло и часа, как все женщины деревни побывали в палатке Рамизы; на всех должное впечатление произвел танец дождя в исполнении гибких тел, пение и хлопки доносились с холма.
При одевании невесты остаться в палатке было позволено только женщинам. Одна из сестер Рамизы одела ее согласно ритуалу, а другая тщательно сложила ее приданое обратно в сундук. Девушки дружно аплодировали каждому следующему предмету одежды, надеваемому на новобрачную. Открыли косметический набор и притемнили ей брови и ресницы пронзительно чувственным, блестящим цветом. Лицо над и под глазами припудрили голубой пудрой, так что они приобрели кошачий блеск. После этого Рамиза стала неподвижной и бесстрастной, как раскрашенная кукла. Ее сестра закончила тем, что опрыскала ее и ближайших девушек духами.
Позвали мать Рамизы, чтобы она осмотрела свою дочь. Она вошла, напевая и раскачиваясь, а сестры закрыли ее вуалью и надели на нее плащ, а потом головной убор с выставленными напоказ монетами. Рамизу вывели наружу, туда, где собрались замужние женщины.
Ее посадили на верблюда. В первый и последний раз в своей жизни Рамиза была принцессой. Кудахтанье женщин в знак радости сменилось причитаниями и рыданиями.
Рамиза осталась неподвижной под криками детей и рыданиями женщин, слегка покачиваясь в такт с верблюдом.
Ей помогли сойти с животного, и она впервые увидела своего мужа, великолепного в своем новом наряде. Он коротко кивнул, ощупывая пальцами магический порошок в кармане. Ибрагим шел впереди, а она последовала за ним в дом, следом за ней шейх. Хаджи Ибрагим и шейх опустились в два мягких кресла, а она села на жесткий стул возле мужа. Велели войти Камалю, Омару, Джамилю, Ишмаелю и дочери Наде. Они поклонились отцу и поцеловали его руку, а потом руку шейха. Их коротко представили Рамизе, остававшейся бесстрастной.
— Добро пожаловать, — сказали они в свою очередь.
Затем начался парад жителей деревни, повторявших, что «наша деревня — твоя деревня». С наступлением вечера на току раскочегарили барабаны, тростниковые дудки и дамбуры. Мужчины танцевали и пировали, женщины прислуживали. Они танцевали танец дабка. Шеренга из восьми или десяти человек двигалась вместе с оружием. Выпрямившись, они танцевали как дикие дервиши, размахивая мечами и потрясая воздух боевыми кличами.
На такой случай Ибрагим отделался от детей. Он привел Рамизу в спальню, освещенную слабым мерцающим светом. Никогда раньше она не видала ни такой кровати, ни подобной комнаты.
Рамиза с любопытством повернула голову и нервно хихикнула. Уголком глаза она осмелилась взглянуть на Ибрагима, когда он поднял свою одежду и швырнул ее в сторону. Это был момент, которого ждет каждая женщина. Время от времени, пока она была маленькой девочкой, тема о том, как будет раздеваться ее муж, преобладала в разговорах между женщинами. Она снова взглянула, и глаза ее расширились и губы раскрылись, когда она увидела то, что было у него между ног. Всю жизнь в нее вбивали страх перед этим инструментом. Причинит ли ей боль эта штука? Он держал ее, раздутую, одной рукой. Он чем-то натирал ее пальцами и двигался к ней.
— Хочу тебя видеть! — прохрипел он.
Его руки были на ней, неуклюже хватая ее головной убор и почти разрывая на ней свадебное платье. Ее верхняя часть была великолепна, гладкая как драгоценные масла кожа и спелые груди с большими коричневыми сосками. Она скинула свои длинные панталоны и стояла неподвижно, а он продолжал оглядывать ее сверху донизу.
Его член стал нестерпимо чесаться, и он пыхтел, как собака. Он схватил ее, обхватив руками, и сжал, потеряв контроль над собой. Он швырнул ее на кровать и прыгнул на нее, бешено засовывая в нее, с рычанием и торжествующими проклятиями. Рамиза не могла видеть, лишь чувствовала, как этот большой зверь накрыл ее и сокрушил. Она чувствовала, как это, твердое, трется об нее, проникает через… проникает у нее между ногами… Она испустила крик мучительной боли.
А там, на току, плясали и пели. А хаджи Ибрагим не мог удержаться от того, чтобы снова использовать волшебный гидеонов порошок. Это было великолепно! Он заставлял его вставать и входить, снова и снова! Всю ночь он пользовался порошком, пока тот не кончился.
А для Рамизы это был нескончаемый и отвратительный кошмар, как и говорили ей мать и сестры. В ночь лишения девственности от мужчины не жди ничего хорошего. «Пусть пройдет время, — говорила ей мать, — и ты сможешь и для себя поймать момент удовольствия».
С наступлением дня Ибрагим едва мог подняться с постели. Для него эта ночь была незабываема. Могущество коричневого порошка исходило, должно быть, от самого Аллаха. Свадебное платье Рамизы с багровыми пятнами крови было с гордостью повешено так, чтобы зеркало отражало его в гостиную. Теперь все посетители могли убедиться в том, что Ибрагим — настоящий мужчина. Ночь — момент истины для всех арабских семей, потому что если невеста обманула, то братья должны ее убить, ибо их честь и честь их отца зависит от ее девственности.
В Табе бывали случаи, когда девушка оказывалась не девственной, а муж, будучи на ее стороне, делал себе порезы, чтобы кровь попала на простыню.
Девушки, утратившие девственную плеву из-за мастурбации в юношеском возрасте или детьми из-за грубой игры либо несчастного случая, должны были отправиться в Лидду, чтобы получить справку врача о девственности.
Тем, кто не были девственницами, оставалось лишь как-нибудь одурачить своих мужей. За хорошенькую цену можно было обратиться к одной из старых вдов, практикующих колдовство, и она могла зашить куриную кровь в легко разрываемую оболочку и засунуть это во влагалище так, чтобы разорвалось, когда муж засунет туда палец или половой член. Но если у мужа возникало подозрение, кровь могла осмотреть знающая толк в этих фокусах повивальная бабка.
У некоторых девушек плева была эластичная и не разрывалась, и в таких случаях звали старую даю — повивальную бабку, чтобы она разорвала плеву ногтем и засвидетельствовала девственность.
Бывало, что молодой муж, не державший в руках ничего более деликатного, чем лопата и рукоять плуга, оказывался слишком грубым и заносил инфекцию. Или старая дая царапала влагалище грязным острым ногтем, и начиналось кровотечение.
Но все это миновало хаджи Ибрагима. Утром он преподнес шейху Валид Аззизу окровавленную простыню, и тот, подняв ее вверх своим клинком, галопировал вокруг своих палаток, размахивая ею под приветственные крики своих людей.
Хаджи Ибрагим сопровождал шейха Аззиза с его телохранителями и рабами, во главе каравана покидавшими Табу. Свита остановилась на расстоянии полдня пути и ждала, когда догонят главные. Те двое нашли тень на краю пустыни Негев, того непостижимо жестокого пекла, которое способна переносить только горстка людей особой породы. Исламский пояс охватывает худшие страны планеты, протягиваясь от Северной Африки в мрачные места Тихого океана. Это та сокрушающая часть мира, где люди не в состоянии победить землю. В оцепенении они приняли ислам с его фатализмом. Ислам давал им то, за что можно ухватиться, чтобы продолжать жизненную борьбу. Эта страна запугивала всякого, кто пытался на ней существовать. Столь жестокими, столь озверелыми были силы природы, что люди, оказавшиеся узниками этой страны, свернутые в бараний рог, создали общество, где жестокость была обыденной.
Коричневые пятна и выступающие вены выдавали возраст Валид Аззиза, старого пустынного атамана, чья рука вонзила больше кинжалов в большее число врагов, чем было у библейского Иова. Ибрагим и Аззиз были из тех, кто сами объявили себя вождями и приступили к тщательному созданию своих мини-королевств. Племя и его сильнейшие всегда были оплотом политический структуры арабов.
Ибрагиму нужна была информация, может быть, и руководство, но даже столь близкие кровным родством и положением люди редко говорили друг с другом напрямик.
— Кажется, война скоро кончится, — сказал Ибрагим.
Валид Аззиз, который почти девяносто лет наблюдал, как все приходит и уходит, лишь пожал плечами. Все они приходили, все они уходили. Вечны лишь бедуины.
— Может быть, мне от этого легче. Я не уверен, — продолжал Ибрагим. — Я ведь никогда не доверял немцам.
Валид Аззиз не сказал ничего. В начале войны немцы внедрили в племя Ваххаби одного из своих агентов и надавали бедуинам всякого рода обещания, если они изобразят восстание ради сотрудничества с Африканским корпусом, выдвинувшимся к Суэцкому каналу. Валид Аззиз дал туманные и уклончивые обещания, точно так же, как он давал туманные и уклончивые обещания туркам, египтянам, англичанам — всем, кто объявлял о своих правах на погружающие в размышления просторы, по которым кочевали бедуины.
— Ко мне обратились, чтобы помочь образовать новую Всепалестинскую партию, — сказал Ибрагим, — и спрашивали, войдут ли в нее Ваххаби.
— Ты живешь, как в яблочке мишени. Что хорошего в деревне? А я ухожу в пустыню. Для меня без разницы, кто пытается управлять Палестиной.
— Но, дядя, когда кончится большая война, здесь начнется новая. Англичане рано или поздно уйдут. Они потерпели неудачу и очень устали. Мы должны быть готовы войти и захватить Палестину.
Валид Аззиз долго хранил молчание, как в пустыне.
— Ослиная моча, — наконец сказал он. — Ты правишь своей деревней. Я правлю Ваххаби. Остальное — ослиная моча. На расстоянии отсюда вон до того дерева не найдется двух арабов, что пришли бы к соглашению. Мы на этой земле с тех пор, как солнце на небе, и ни один араб никогда не правил Палестиной. Ты поосторожнее теперь с политическими союзами.
— Когда англичане уйдут, евреи наверняка не смогут приняться за весь арабский мир.
— Может, и нет. Из всех неверных, которые сюда приходили, нет для нас более противных, чем евреи. Что-нибудь против евреев — для нас как молоко жизни. Теперь, в первый раз за сотни лет, может быть мы кого-нибудь и сможем победить в войне. А что потом? Передаст ли арабская нация Палестину твоей чудесной новой политической организации? Или Сирия захватит Галилею, а Египет Негев? Уберется ли Арабский легион обратно через реку Иордан или останется на Западном Береге? А как насчет Каукджи и муфтия? И чем кончится наш палестинский национализм? Он кончится тем, чем кончается всегда — личным желанием одного человека захватить власть. Будь осторожен с союзами, — повторил он, — и будь осторожен с конференциями; они всегда кончаются крикливым соперничеством и угрозами.
Старый шейх снова погрузился в молчание. Караван был виден на горизонте на расстоянии нескольких миль. Горизонты казались витриной для верблюжьих горбов.
— Дядя, — вернул его к действительности Ибрагим. — Дойдет до войны между нами и евреями. Это неизбежно.
— Да, придется нам драться с ними, — согласился Аззиз, — потому что они неверные, а мы мусульмане. Ни одному неверному нельзя позволить править хотя бы дюймом земли, на которой существует ислам. Однако дерись с евреями очень осторожно.
— О чем ты, дядя?
— Все остальные чужеземцы пришли в Палестину, чтобы эксплуатировать нас. Евреи пришли, чтобы остаться. Они сделали стране благо. Им больше можно верить, чем кому-нибудь другому, в том числе нам самим. В конце концов лучше иметь дело с Гидеоном Ашем, чем с сирийцами, иорданцами, англичанами, со всеми. Конечно, где-нибудь на публике надо орать про присутствие евреев. Однако, поднимая оружие против них, убедись, что плохо прицелился, и убедись, что им известно, что ты вовсе не хотел в кого-нибудь попасть. Аллах запрещает мне возвращаться обратно под египетское правление.
Цепочка верблюдов качнулась перед ними. Старик поднялся на ноги, обнял своего племянника и взобрался в седло.
— Мы не можем действовать как страна. Мы никогда не умели управлять собой. Наш способ всегда был в людях вроде нас с тобой, бравших задачу на себя. С евреями веди себя спокойно. Это наш лучший шанс.
Он повернул свою лошадь и, пришпорив ее, поехал к каравану.
После войны мой отец стал внушительной персоной. Он не только пережил восстание муфтия, но и нанес позорное поражение бандитам Каукджи. Вошло в легенды, как он поджег поля Табы, воспользовавшись ветром в сторону противника, и об этом славном сражении были написаны тысячи, даже миллионы стихов.
После того, как прошли первые яростные приступы вожделения к Рамизе, ему захотелось вернуться к знакомому комфорту большого женского тела моей матери, и он снова позвал ее к себе постель.
Агарь сделала, как ей приказали, ведь у нее не было выбора, но без слов дала понять, что хаджи Ибрагим никогда больше не увидит от нее прежней страсти и она не будет с ним делить удовольствие так, как это было раньше.
Это бесило отца. Сначала он угрожал развестись с ней и выгнать ее навсегда. Избавиться от нежеланной жены было для мужа-мусульманина делом совсем простым. Хаджи Ибрагим, однако, был практичен. Хотя Рамиза и красива, она бедуинка, а значит, гораздо более грубая, чем деревенские женщины. В кухонных делах и исполнении своих обязанностей она была неумелой и неуклюжей. Хаджи Ибрагим говорил, что старую корову не выгоняют, пока новая не станет давать молоко. Он желал, чтобы ему должным образом доставлялись удобства и еда. И моей маме позволили остаться.
К концу войны мне было девять лет. Подталкиваемый мамой, я пристал к Ибрагиму и уговорил его позволить мне ходить в школу. Научившись читать и писать, я сумел посмотреть деревенские записи и документы и убедиться, что Камаль и дядя Фарук больше не обманывают отца.
Школа в Рамле была начальная, примитивная. После Камаля я был первым ребенком из Табы, который ходил в арабскую школу. Дядю Фарука научили читать и писать христианские миссионеры.
Школа состояла из единственной темной, голой, облупленной комнаты, куда в жаркие безветренные дни часто проникали извне запахи уборной. Школьный двор — клочок утрамбованной земли, ненамного больше классной комнаты. Его нельзя было назвать игровой площадкой, там не было ни качелей, ни салазок, ни какого-нибудь спортивного оборудования. Не знаю, существовало ли это вообще, разве что много позже. На переменах мы большей частью проводили время во дворе и ели наши завтраки, прислонившись к стене в тени. Изредка кто-нибудь из мальчиков гонял мяч или играл в пятнашки, но большей частью мы просто сидели в тени стены или кидали через нее камешки, если замечали какого-нибудь старого еврея, проходящего мимо.
В школе было шестнадцать мальчиков в возрасте от восьми до двенадцати лет и ни одной девочки. Я был самым младшим, но решил учиться хорошо, потому что иначе у меня в перспективе была бы самая плохая работа в семье — пасти коз. Никто так сильно не хотел учиться, как я, и частенько другие мальчики сбивали меня с ног и били, стараясь заставить меня отказаться от такой прилежной учебы.
Учителем был господин Салми, тощий нервный человек с блестящей лысиной и ниточкой усов. Казалось, от указки он получал больше удовольствия, когда ею бил нас, чем когда обращал наше внимание на содержание урока. Мне, сыну хаджи Ибрагима, не доставалось столько ударов, как другим мальчикам, зато разницу они вымещали на мне во дворе. Прошло несколько месяцев, и я понял, что надо постоять за себя, иначе придется покинуть школу.
В кармане у меня всегда было полно камней, и бросать их я умел так же метко и сильно, как при худшем шиитском уличном бунте. Я был очень здоровый. Однажды, когда дела мои шли особенно гадко, я стащил один из чудесных отцовских кинжалов и спрятал его под одеждой. Когда меня загнали в угол во дворе, я в отчаянии выхватил кинжал и, размахивая им, чуть не чиркнул по лицу вожака. После этого они мне больше не досаждали.
Учебников было мало. Иногда одной книгой одновременно пользовались четверо. Курсы были небольшие. Господин Салми удивлялся, что я так быстро учусь. Часто, когда Агарь приходила со мной, он гладил меня по голове и говорил ей, что я одарен Аллахом. Господин Салми был вторым взрослым, кто гладил меня по голове, ведь взрослые обычно не обращали на нас внимания. Однажды отец все-таки погладил меня по голове, когда я ему доказал, что его обманывают Камаль и дядя Фарук. Я никогда не забуду прикосновения руки господина Салми. Это было очень приятно. Но когда мы были одни и он гладил меня по голове, я очень нервничал, потому что одновременно он бросал на меня странные взгляды.
К тому времени, когда мне исполнилось девять, я знал наизусть многие суры — главы Корана. Все свободное время я упражнялся и мог умножать и даже делать длинное деление в уме, без бумаги и ручки.
Кроме Корана, были еще две главные темы обсуждения. Во дворе все мальчики говорили о совокуплении. Старшие мальчики без конца хвастали своими проделками, а младшие с благоговением им внимали. Все это они выдумывали. А я хоть и знал, что они врут, но понимал, что им надо производить впечатление мужественности. На самом деле и для взрослых мужчин самым главным, кажется, было производить впечатление мужской силы. В Табе, подойдя к группе старших мальчиков или холостых мужчин, я непременно слышал разговоры о совокуплении. Пока я не пошел в школу, я слышал об этом только одно: что это грязно, опасно и противно воле Аллаха. Я знал, что между нашими собственными кланами годами длилась вражда из-за мальчиков и девочек, которые всего лишь с интересом взглянули друг на друга. Прикосновение к девочке могло быть причиной кулачной драки и даже убийства. Однажды во дворе один мальчик рассказал, как его братья убили сестру из подозрения, что она вступила в связь без замужества и тем самым обесчестила семью. Я слышал, что до моего рождения такое случалось и в Табе.
В то время как на школьном дворе без конца превозносились сексуальные подвиги, нечто противоположное говорили в Табе. «Держись подальше от девочек; не дотрагивайся до девочки, не улыбайся девочке, не играй с девочкой, не разговаривай с девочкой кроме как по важным деревенским делам. Честь семьи зависит от сохранения невинности твоей сестры. Твое собственное мужское достоинство полностью зависит от того, сохранит ли твоя жена девственность до первой брачной ночи».
Это столь прочно укоренилось в нас, что мальчики и девочки очень боялись друг друга. Но мужчин, кажется, больше всего интересовало то, со сколькими женщинами они переспали.
Другой главной темой школьных разговоров были евреи и то, что называли сионизмом. В Табе мой дядя Фарук был священнослужителем — имамом. Молился он за то, за что ему велел молиться мой отец. Субботняя проповедь не обходилась без проклятий евреям за их возвращение в Палестину. Я знал, что евреи убили всех пророков, оболгали Авраама и исказили Библию. И все мы, дети, это знали. Отец же ничего не хотел от евреев, и хотя мы были вынуждены жить с ними по соседству, это никогда не причиняло нам беспокойства. В Табе неприязнь к евреям была не так уж сильна. Какие они злобные, я узнал, лишь когда начал ходить в школу.
В киббуце Шемеш евреи стали раскапывать на полях древности и соорудили музей, чтобы их показывать. До этого, если мы находили у себя на поле древние черепки, кремни, наконечники стрел, мы выходили на шоссе и пытались продать их паломникам и путешественникам, направлявшимся в Иерусалим. Когда евреи открыли свой музей, мы сбагрили им множество таких находок. Если нам удавалось найти целый треснувший горшок, можно было продавать его по кусочкам, получая за каждый все больше и больше. А евреи потом тратили многие часы, чтобы собрать черепки вместе и вернуть горшку его первоначальную форму.
Хаджи Ибрагим запрещал детям Табы заходить в киббуц Шемеш. Нам говорили, что они приносят в жертву младенцев, и если поймают нас на своей земле, то скорее всего убьют и принесут в жертву. Вдобавок к человеческим жертвоприношениям еврейские женщины бегали с обнаженными до священных мест ногами, и постоянно у них шли оргии между неженатыми людьми. Каждый раз, когда мы подходили к воротам киббуца и спрашивали человека, который управляет музеем, наше неудовлетворенное любопытство сочиняло все более дикие рассказы о еврейских дебошах.
Но при всем том никто из нас, ребятишек, по-настоящему не боялся евреев. Они бывали вполне дружелюбны, когда мы проходили мимо или разговаривали. Что лично меня поражало — это то, что мой отец садился на эль-Бурака и отправлялся часами кататься с господином Гидеоном Ашем. Я думаю, из их дружбы возникало многое. Когда отец держал суд около кафе, я частенько слышал от него: «Мы подумаем об этом с моим хорошим другом Гидеоном».
Если Таба относилась к евреям мирно и спокойно, то господин Салми — отнюдь нет. Поскольку в школе мы большую часть времени учили Коран, господин Салми обычно заканчивал тирадой о том, что сделали сионисты, чтобы разрушить Палестину, и почему мы должны их ненавидеть. Когда господин Салми переходил на евреев, его большой кадык начинал ходить вверх и вниз по его жилистой шее, а лицо становилось багровым, на лысой голове вздувались вены, а голос подымался до резкого крика.
— Мохаммед — последний и окончательный пророк. Он один посланец Аллаха. Все другие религии, стало быть, — недействительные и пустые. Кто не верит — это неверные, их надо всегда подозревать и в конце концов уничтожать. Особенно евреи: они строят бесконечные заговоры, чтобы уничтожить ислам через ереси, ниспровержения и хитроумную злую волю. Об этом нам говорит Коран. Иисус был мусульманин, и Аллах спас его от евреев. Это есть в Коране. Когда-нибудь, когда иудаизм, христианство и все другие религии неверных будут уничтожены, а все их последователи сожжены в День огня, ислам будет править миром. Мохаммед говорит об этом очень ясно. Мохаммед также приказывает каждому мусульманину выполнить священный долг посвятить свою жизнь этой вере.
Мы решили, что господин Салми состоит тайным членом созданного в Египте Мусульманского братства, которое убивало всякого несогласного. Они были врагами всех, даже мусульман.
Господин Салми первым вселил в меня мысль о том, что все религии нечисты, кроме ислама. Когда в седьмом столетии Мохаммед начал проповедовать в Мекке, полуостров населяли богатые евреи. Само собой, Мохаммед полагал, что евреи, особенно в Медине, будут стекаться к нему и признают его последним и окончательным пророком и примут ислам как свою новую веру. А они не приняли Мохаммеда, как не приняли Иисуса, и вместо этого продолжали держаться своей языческой веры.
Это рассердило Мохаммеда, и он их проклял навсегда. Коран полон десятками проповедей Мохаммеда об измене евреев. Господин Салми всегда заканчивал школьный день чтением отрывка из той суры Корана, которая проклинает евреев. Своим костлявыми пальцами он быстро листал страницы, пока не находил отмеченное место, и когда читал, глаза его загорались от злобы.
Мы не замедлили перенять мысли господина Салми о том, что замышляли евреи и почему Мохаммед их ненавидел.
Сура 2 во второй главе разъясняет, как было на самом деле, когда мусульмане вывели евреев от фараона, и как они раздвинули море для евреев, чтобы они бежали из Египта, и как мусульмане назначили Моисею подняться на гору на сорок дней, и как мусульмане дали на Синае евреям Закон и позволили им стать Народом Книги.
— С самого начала, — говорил господин Салми, — евреи врали, что это они открыли Закон и написали Библию. Они лгали, что Авраам был еврей. Он был мусульманин. Христиане — тоже неверные, но их не надо ненавидеть так же, как евреев. Иисус был послан на землю мусульманами и спасен Аллахом. Иисус стал пророком Ислама. Мы не верим, что у Аллаха есть дети человеческого облика, и Иисус не был сыном Бога, как утверждают христиане. Стало быть, христиане тоже лгут об Иисусе и тоже должны подвергнуться суровому наказанию, ибо они тоже не признают Мохаммеда последним посланцем Аллаха.
В начале года, когда читали суру 3, многие проявили любопытство. Один мальчик спросил господина Салми, как это Авраам мог быть мусульманином более чем за две тысячи лет до того, как эту религию основал Мохаммед. На лице господина Салми выступила испарина, и вся голова стала влажной. Ответом господина Салми были десять ударов указкой по заднице этого мальчика.
Иногда, сидя во дворе, мы пытались разгадать послание Мохаммеда. Нас смущали даты и имена и многие несовпадения. Казалось, Коран что-то напутал насчет Девы Марии, которая якобы родилась за несколько столетий до Иисуса, но мне не хотелось вопросами навлечь на себя указку господина Салми.
А кроме того, спрашивать было бесполезно. Если человек не святой либо большой ученый, следовать Корану невозможно.
Сура 3 в 114 и 116 стихах предостерегает благоверных, то есть нас, мусульман, от дружелюбия к евреям, потому что они вероломны и счастливы тогда, когда благоверным плохо.
Сура 7 предупреждает, что евреи не могут ночью спать из опасения, что мусульмане разберутся в их заговоре против Аллаха.
Сура 16 показывает, что евреи продажны, потому что отвернулись от ислама, и мусульмане правы, что призывают к их наказанию.
От суры 2 до конца Корана в суре 114 Мохаммед устанавливает все правила жизни для благоверных, чтобы они могли воссоединиться с ним в раю. Нам всем нравилось, как ислам объявил вечную войну неверным, и все мы надеялись остаться в живых, победив их.
Когда у господина Салми голова становилась совсем мокрой, он часто взвизгивал:
— Мы в арабских странах знаем, как поступить с евреями и неверными. Сура 22 говорит нам об этом лучше, чем что-либо другое. Попрекаемый евреями в Медине, Мохаммед говорил, что «проявив холодность, они, евреи, уклонились с пути Аллаха; для них в этом мире уготовано унижение, а когда настанет день воскрешения, мусульмане заставят их почувствовать вкус наказания сожжением».
Раз или два перед тем, как идти в школу, я пытался задать вопросы о Коране дяде Фаруку, но в ответ получал шлепок, а если был за пределами досягаемости — угрозу.
Единственной сурой, которую большинство мусульман знало и понимало, была сура 1, простая молитва из семи строчек. Как и все суры, она начинается словами: «Во имя Аллаха, милостивого, сострадающего». Это молитва, обращенная к Аллаху, признающая за ним силу Судного Дня и умоляющая почитателя оставаться на тропе праведности. Остальное в исламе и Коране оставлено на объяснение святыми людьми, ибо у нас нет формального священнического сана.
Всякий день, когда мы с мамой шли мимо киббуца Шемеш, мне было все более любопытно. Когда маме снова разрешили остаться в доме, мой брат Омар взял палатки на базаре. Омар был ленив, и меня тяготило, что я завишу от него, чтобы вовремя попасть в школу.
Я так хорошо читал и писал, что отец начал понимать, как ценно для него мое великое будущее. Всякий раз, когда представлялась возможность, я старался подобраться к нему, но всегда возле него был Камаль, который отрезал мне дорожку. Но я был смелый, потому что становился грамотным, и однажды вечером я посмотрел отцу прямо в глаза и попросил разрешения съездить автобусом в Рамле и обратно. Туда ходил арабский автобус, и предупредив меня, чтобы я никогда не ездил еврейским автобусом, отец согласился.
Мое любопытство относительно киббуца Шемеш усиливалось по мере того, как господин Салми все больше говорил нам об их язычестве. В своем воображении я рисовал ужасы, которые там творятся, и часто говорил об этом с ребятами в деревне. И хотя никто из них никогда не был в киббуце, они, казалось, знали о нем все.
Лучшего моего друга звали Иззат. Он был моего возраста, но дружбу затрудняло одно серьезное обстоятельство. Вся его семья была изгнана деревенскими в наказание за то, что их отец работал на еврейском поле. Полагалось никому не разговаривать ни с кем из семьи Иззата. Но поскольку мы были лучшими друзьями, я осмелился нарушить это правило. Иззат всегда ждал меня на автобусной остановке, и незаметно для других мы проделывали длинный путь до деревни. Однажды, дождавшись моего автобуса, Иззат запыхаясь сообщил мне, что точно знает настоящую историю. Замужняя еврейская женщина занималась любовью с другим мужчиной. Муж это обнаружил, отрубил любовнику голову, а жене разрезал живот, засунул туда голову и снова зашил.
Это лишь усилило мое любопытство. Должен сказать, что его больше возбуждали женщины, носившие короткие штаны, открывавшие их ноги. Я никогда не видел женских ног, кроме маминых. Я никогда не видел ног Нады, она носила длинные шаровары до лодыжек и была скромна, как и предписывает Коран. По десять раз в день мама твердила Наде, чтобы она держала ноги закрытыми, и говорила: «Стыдно». Когда я был маленьким, я даже думал, что слово «стыдно» — это часть имени Нады.
Случайно я обнаружил, что господин Салми раз в неделю ходит в киббуц Шемеш, чтобы обучать евреев арабскому языку. Мне это показалось очень странным.
Несколько недель я старался понемногу убедить господина Салми, что мог бы помогать ему обучать в киббуце младших детишек таким простым вещам, как названия деревьев, животных и растений по-арабски. Он учил в двух классах — для детей и для взрослых, и начал понимать, что имеет смысл использовать меня для обучения детей. Ему самому осталось бы меньше работы. Разумеется, я ему не сказал, что мне запрещено ходить в киббуц. В конце концов он согласился, чтобы я ходил вместе с ним и помогал. Значит, я должен был возвращаться домой после наступления темноты, но отцу редко было известно, где я, и я рискнул, в надежде, что он никогда не узнает.
Не знаю, чего я ждал, но меня трясло от страха, когда мы проходили сторожевой пост киббуца. Увиденное сбило меня с толку. Впервые я увидел множество такого, чего никогда не видел раньше, хотя Таба и Шемеш жили бок о бок.
Я никогда не видел зеленого газона.
Я никогда не видел не дико растущих цветов.
Я никогда не видел улиц без ослиного или козьего помета — даже в Рамле.
Я никогда не видел настоящей игровой площадки с разными мячами для детей и такими вещами, как качели, горки и песочницы.
Я никогда не видел плавательного бассейна.
Я никогда не видел библиотеки с сотнями книг специально для детей.
Я никогда не видел игрушек.
Я никогда не видел ни музея, ни научного школьного кабинета с микроскопами, магнитами, горелками и склянками с химикалиями.
Я никогда не видел туалета.
Я никогда не видел медицинской клиники.
Я никогда не видел мастерской.
Я никогда не видел ничего, подобного большому амбару, полному тракторов и орудий и автоматических машин для доения коров.
Я никогда не видел электрического света, лишь только издали — с шоссе или из киббуца. И часто удивлялся, как эти лампочки действуют. В нашей классной комнате была электрическая лампочка, но она не действовала.
Я никогда не видел картины, нарисованной рукой человека.
Я никогда не был в комнате, где было бы по-настоящему тепло зимой.
Я никогда не видел пруда, где выращивали рыбу для вылова.
Я увидел большой дом для цыплят, который освещался все время, чтобы цыплята перепутали день с ночью.
Как вы легко можете представить, дорогой читатель, я сделался для господина Салми незаменимым, и к концу четвертого визита я самостоятельно учил нескольких малышей — ведь мне хотелось возвращаться сюда.
Евреи были очень дружелюбны. Сначала я подозревал, что они пытаются заманить меня в ловушку, но со временем стал им чуточку доверять. Я смотрел в оба, чтобы они не смогли меня внезапно схватить, и всегда находился на расстояния крика от господина Салми.
Там была еврейская девочка по имени Хана, которая приехала из Сирии и немного говорила по-арабски, помня это со своих ранних лет. Она стала моей помощницей в классе. Как и Нада, Хана была на несколько лет старше меня. Когда она в первый раз взяла меня за руку, я отдернул ее, и во рту у меня пересохло. Конечно, кто-нибудь видел, как она дотронулась до меня, и теперь меня убьют.
И вот тогда я увидел самое странное. Мальчики и девочки, старше меня и моложе, держались за руки и играли. Они становились в круг, танцевали и пели вместе. Они часто целовались и обнимались. Может быть, это начало тайной оргии? Увиденное так поразило меня, что я даже забыл про голые ноги девчонок. А Хана вовсе не стыдилась своих.
Но труднее всего было понять поведение господина Салми, когда он был с евреями. Он смеялся и шутил, когда учил их. С нами в Рамле он никогда этого не делал.
Со многими из евреев господин Салми, казалось, был на дружеской ноге. Он частенько гладил детей по голове, если они давали правильные ответы. Я видел, как он обнимал некоторых евреев, как это делают арабские мужчины, приветствуя друг друга. Я даже видел, как еврейская женщина смеялась, положив руки ему на плечи, а ее муж стоял рядом с ними! Евреи всегда отпускали его на автобус с корзиной, полной овощей, фруктов, яиц, иногда цыплят. А на следующий же день в Рамле он исходил яростной ненавистью к евреям.
Мой рассудок готов был помутиться от всей этой сумятицы. Неужели киббуц Шемеш — это фокус сатаны, чтобы совлечь нас, мусульман, с дороги праведной веры? В конце концов, наше дело — обратить их либо убить. Так велит нам Коран. О Боже, мне надо кого-нибудь спросить. Однажды я поймал на себе взгляд господина Гидеона Аша, и мне так хотелось поговорить с ним. Но я не смел, ведь он мог бы сказать хаджи Ибрагиму, что я там был. Он был в дружбе с моим отцом, и поэтому я не мог ему доверять. Все, что я знал, — это что кто-то говорит мне неправду, и что знать правду для меня опасно.
Мысль о Шемеше настолько завладела мной, что я частенько просто мечтал сходить туда. Если евреи в самом деле занимались человеческими жертвоприношениями и устраивали оргии, то делали они это так, что никто этого не видел, и к концу моего пятого посещения я уже сомневался в том, что они это делают.
Невзирая на опасности, я все же решил выяснить истину, и тут-то как раз и случилась беда. В тот ужасный вечер я попытался проскользнуть через двор на кухню, как делал всегда, возвращаясь из киббуца. Но отец загородил мне дорогу. Я уклонился от первого взмаха его посоха, но он ухватил меня и швырнул на землю. Он нависал надо мной, как великан, пиная меня ногами, с искаженным яростью лицом и срывающимися с губ проклятиями.
— Я тебя убью, если еще раз увижу возле евреев! Пусть тысяча муравьев вопьется тебе в подмышки!
Он остановился, лишь когда выбежала Агарь и закрыла меня собой, умоляя о пощаде. Несколько дней я еле мог двигаться. Я дополз до печи в кухне и весь день проплакал. Небо наказало меня. Отец забрал меня из школы.
Это продолжалось пару недель. Хотя синяки стали проходить, сердечные мучения не утихали. Однажды я услышал, как мама говорила одной из своих родственниц, что положит этому конец, а то еще я заморю себя голодом до смерти.
В первый раз после того, как отец взял в жены Рамизу, моя мать была очень ласкова с ним. Она касалась его, слегка покачиваясь, трогала его за плечи и остальное делала глазами. Она отпускала намекающие словечки, как бывало до Рамизы. Она соблазняла отца со всей чувственностью, какую могла в себе возбудить, и в ту ночь он позвал ее в постель. На следующее утро хаджи Ибрагим был другим человеком. Гнев против меня внезапно прошел. И на ночь мама снова отправилась к нему в постель. А на следующее утро отец великодушным жестом руки позволил мне вернуться в школу.
В конце концов я разобрался, кто сказал моему отцу о том, что я хожу в Шемеш. Это был мой лучший друг Иззат. Он всегда поджидал меня на автобусной остановке, и начал подозревать, почему раз в неделю я ему говорил, чтобы он не приходил. Иззат увидел, как я выходил из киббуца. Его семья была вроде деревенских прокаженных. Годами с ними никто не разговаривал. Вот Иззат и подумал, что сможет добиться для них передышки и расположения моего отца.
Он преподал мне урок: никогда никому не доверяй, а особенно лучшему другу. Я не доверял своим братьям, особенно Камалю — моему главному сопернику. Я не доверял даже маме, хотя очень любил ее. Она постоянно что-нибудь придумывала, чтобы использовать меня против отца. Кажется, я доверял Наде.
Только один раз я вернулся в Шемеш… но это уже другая история.
Пасти коз мне не хотелось, хотя некоторые козы мне нравились. Мы дружили с нашей домашней козой, и когда Ибрагим велел мне помочь Джамилю ее зарезать, я не смог этого сделать. Не только потому, что был козьим пастухом — самая низшая из всех работ; просто мне не нравилось убивать животных. Хаджи Ибрагим сказал мне, что надо научиться убивать, и трижды заставлял резать коз. Я делал это, потому что он за мной следил, но потом убежал и меня вырвало; всю ночь я проплакал.
В школу я вернулся с еще большей решимостью стать очень ученым. Ясно, что господин Салми мало чему сможет еще меня научить. Он был беден, и в его личной библиотеке было всего несколько книжек. Я их быстро проглотил. Я уговорил его оставлять мне его газету после того, как сам он с ней покончит.
Евреи говорили на своем собственном языке — иврите. Мы, конечно, говорили между собой на арабском, а когда приходилось иметь дело с евреями, почти всегда объяснялись по-английски. Ни мы, ни евреи не любили говорить на английском, ведь англичане управляли нашей страной вместо нас. Однако на английском было столько вывесок и делалось столько дел, что всем нам приходилось немного его знать.
Господин Салми умел читать и писать по-английски, но книг у него не было. На базаре в Рамле у нескольких евреев был свой бизнес. Один, его звали Иегуда, имел склад утиля, он собирал и продавал старые газеты и журналы. Это был дружелюбный старик, совсем не похожий на евреев из киббуца. Большую часть дня Иегуда проводил в своей крошечной конторке, читая молитвенник. Он позволял мне рыскать по его газетам в поисках палестинской «Пост» на английском языке. Я приноровился после школы проводить полчаса на складе, чтобы почитать перед автобусом в Табу. Это было нечто удивительное, а изучение английского в конечном счете спасло мою семью. Чтение палестинской «Пост» надо было держать в тайне от отца, ведь газету издавали евреи.
К третьему году школы я уже совсем хорошо писал. Господин Салми предложил мне писать о своей деревне и всяком другом, что мне известно. Почти каждый вечер я сочинял по новому рассказу. Некоторые рассказы были в стихотворной форме, как Коран. Мы, арабы, часто пользуемся поэзией для самовыражения. Мои писания стали как бы дневником повседневной жизни Табы, нашей религии, обычаев и бед. Но многие истории и мысли я оставлял про себя, потому что мог бы навлечь на себя неприятности. Многое из того, что я пишу сейчас, я узнал годы спустя. Все смешалось, как в самом Коране; но мне хотелось бы рассказать о нас. Добро пожаловать в мой рассказ.
Моя родная деревня Таба, как и большинство арабских деревень, построена на высоком месте из соображений обороны от бедуинских набегов и нападений враждебных племен. Самые ранние мои воспоминания о Табе — это ее запахи. Топая босиком по грязной улице, я ощущал постоянный поток ароматов острых специй, кофе с кардамоном, фимиама.
Но больше всего я помню запах навоза. Любой трехлетний ребенок укажет вам разницу между пометом ослов, лошадей, коров, коз, овец или собак, и все это засоряло улицы, тропинки, поля и исчезало разве что только с зимними дождями. И на улицах всегда было грязно.
Навоз был для нас — весьма нужная вещь. Он шел у нас на удобрение, а Агарь и деревенские женщины делали из него большие коричневые плоские лепешки и сушили их у себя на крыше. Это было главное топливо для готовки и отопления жилищ. Древесины было мало, собирать ее было долго и утомительно — работа большей частью для старух, у которых не было семьи, что заботилась бы о них.
Каждый год весной, когда дома просыхали после зимних дождей, на них наносили новый слой глины и побелки, чтобы заменить отвалившуюся и треснувшую. Для придания прочности глину смешивали с навозом. Остатки навоза продавали бедуинам, у которых не было ни дров, ни достаточно своего навоза. Мой отец и кое-кто еще в деревне были достаточно зажиточны, чтобы жечь керосин, но все-таки он был предметом роскоши.
Все дома в Табе были построены одинаково: квадратные с плоской крышей для сбора воды в сезон дождей и для сушки урожая в теплую погоду. Господин Салми говорил, что они выглядят так же, как и тысячи лет назад. Дома бедняков, которых в деревне было большинство, строили из глиняных кирпичей, а после ежегодной побелки вокруг дверей и окон наводили светло-голубой контур. Это делали для того, чтобы отваживать злых духов.
В оборонительных целях дома ставили близко друг к другу. В Табе было пять кланов племени Ваххаби, и у каждого была своя часть деревни и своя часть кладбища, где хоронили мужчин. Женщин хоронили отдельно.
У отца и дяди Фарука дома были каменные, как и у глав кланов и некоторых других видных жителей деревни — плотника, жестянщика, сапожника, корзинщика и ткача.
В Табе был еще один каменный дом — очень необычный, потому что он был построен вдовой и принадлежал ей. Звали ее Рахаб, она была деревенская швея. В арабских деревнях каждый должен жениться и иметь детей. На бездетность смотрят как на трагедию. Заботу о вдовах брали на себя ее сыновья, обычно старшие, наследовавшие землю и долги отца. Но в каждой деревне была и вдова вроде Рахаб, у которой не было никого, кто присматривал бы за ней, и еще несколько таких, что не могли выйти замуж — хромых, сумасшедших или слепых, и если у них не было семьи, то за них отвечал клан.
Рахаб была старая, толстая и беззубая, но у нее была ручная швейная машина, проделавшая путь из Англии под именем «Фристер и Россман». Деревенские женщины были ревнивы и побаивались Рахаб. Не только потому, что она неплохо зарабатывала на жизнь — ее машина работала без остановки, но и потому, что, как поговаривали, она много прелюбодействует. Коран предписывает строжайшие наказания за прелюбодеяния, и тем, кто ими занимается, уготован огонь в День Воскрешения. Мой отец смотрел на прелюбодеяния Рахаб сквозь пальцы, потому что она это делала только с вдовцами и теми, кто не мог жениться.
Хотя Рахаб и была безобразна, возле ее каменного дома постоянно околачивалось множество представителей мужского пола, большей частью мальчишки вроде меня. У нее был большой пакет со сладостями, и мы занимали очередь, чтобы вертеть ручку большого колеса швейной машины. Рахаб так наклонялась на своей скамейке, что ее груди терлись о мальчиков, вертевших колесо, и от этого наши «указки» вставали. Я помню исходивший от машины запах масла, помню, что она всегда пела, когда шила. Она была единственная женщина, которая пела не только по случаю праздников. Думаю, Рахаб была самая счастливая женщина в Табе. Она была единственная женщина, которой позволялось одной, без сопровождения мужчины ездить в Рамле. Женщины болтали, и думаю, с завистью, что она платила молодым мужчинам в городе, чтобы спали с ней.
Собственные наружные туалеты имелись только в каменных домах. В каждом клане была пара брошенных домов, и их использовали как туалеты и помойки. Один дом предназначался для мужчин, другой для женщин. Я был рад, что в нашем доме есть свой туалет.
Средоточием общественной жизни была деревенская площадь с живописным колодцем и вытекающим из него маленьким ручейком. В ручье женщины стирали семейное белье. Рядом с колодцем была общественная пекарня, частично подземная — там были печи. Колодец, ручей, печи — там в основном встречались и болтали женщины.
На противоположной стороне площади стояла наша мечеть с маленьким минаретом. Священником, или имамом, был дядя Фарук. Он был также и деревенским парикмахером. Один из старых глав кланов был муэдзином, он каждый день взбирался на верхушку минарета, чтобы созывать нас к молитве.
На третьей стороне площади было кафе, лавка и хан, принадлежавшие моему отцу и дяде Фаруку. В хане — двухкомнатной гостинице — одна комната была для мужчин, другая для женщин, и имелось место, где привязывали верблюдов.
Хан всегда был готов принять любых членов племени Ваххаби. Все арабы в высшей степени гостеприимны, и даже в самом бедном доме есть куча матрасов, чтобы бросить на пол для приезжих родственников. Кроме того, в хане торговали навозом в те времена, когда появлялись погонщики верблюдов — по праздникам и в сезон жатвы.
Думаю, хаджи Ибрагим держал хан и из тщеславия. Для него это было место, где можно собрать в Табе глав кланов из других деревень, чтобы обсудить с ними общие дела, а также рассказывать свои небылицы.
Если колодец и печи принадлежали женщинам, то кафе — мужчинам. Радио там вопило от зари до зари: восточная музыка, проповеди, новости из Иерусалима и Дамаска. В ночное время можно было даже слушать Багдад и Каир.
С одной стороны кафе была деревенская лавка. Женщинам позволялось делать там покупки. До прихода евреев в Палестину в лавке все было заграничное: табак из Сирии, сардины из Португалии, спички, бритвенные лезвия и швейные иголки из Швеции, луженая посуда из Англии. Были там и некоторые лекарства — аспирин, сода, но, будучи мусульманами, мы не очень-то в них верили. Болезни вызываются злыми духами, и старухи в деревне делали специальные отвары и лечебные травы. Главным товаром в лавке был керосин, но лишь немногие семьи могли его себе позволить. В киббуце Шемеш евреи завели специальный цех и консервировали много своих фруктов и овощей. В лавку мой отец их не допускал. Говорили, что наверно они стали бы продавать нам отравленные консервы, чтобы мы все умерли, а они завладели бы нашей землей.
В деревне каждый был что-нибудь должен лавке — деньги, часть урожая. Отец был весьма либерален, разрешая жителям все больше залезать в долги, по теории «тот, кто тебе должен, не сможет назвать тебя собакой, потому что он сам собака и должен повиноваться». Не раз отец пользовался задолженостью, чтобы склонить человека согласиться с ним по какому-нибудь вопросу.
Остальную часть площади занимал общественный ток. Это было любимое место младших, одно из тех немногих мест, где мальчики и девочки могли без страха общаться между собой. Когда сгружали снопы и оба пола работали бок о бок на молотьбе, они нередко были вынуждены касаться друг друга, правда, быстро и слегка. Это стало местом флирта. Все на току имело двойное значение: случайные касания, встреча взглядов, разговоры. Поскольку девочкам не позволялось обнажать ничего, кроме рук и части лица, за них говорили их глаза. Ни одна женщина в мире не может так много сказать глазами, как арабка.
Таба была достаточно велика, чтобы каждые две недели устраивать собственный рыночный день. Из тележек, запряженных осликами, выходили на площадь торговцы с товарами в больших глиняных горшках.
Кувшины и горшки были настоящими произведениями искусства. Многие из них были в форме женщины, то полногрудой, то беременной, то стройной и худощавой.
Были там зеркала, гребешки, амулеты от джиннов — злых духов. Были лекарства и зелья, обещающие излечение от всех болезней и дающие мужскую силу. Были кучи ношеной одежды, обуви, сбруи, соблазнительные рулоны тканей.
Коробейники чинили кастрюли, ножи, ножницы, сельскохозяйственные орудия. Оружейники чинили наши запасы оружия. В каждой деревне имелось тайное оружие, хранимое в мечети или «могиле пророка». Ведь араб не станет красть из такого святого места, а англичане не станут искать там оружие.
Раз в год приезжали армяне с рисовальной машиной. В каждом доме, неважно, сколь бедном, было несколько фотографий. Обычно это был портрет главы дома в полный рост и в праздничной одежде, сделанный, скажем, в день свадьбы. Предметом большой гордости моего отца была коллекция фотографий, изображавших его в наряде воина или наездника или пожимающим руки важным чиновникам. Был и портрет со всеми сыновьями.
А еще один коробейник приходил только раз в год. У него были кипы старых журналов из разных стран. В большинстве из них были изображения голых женщин. Отец прятал свои в большом шкафу в спальне, но все мы, мальчики, рисковали взглянуть.
От площади дорожка вела к шоссе и автобусной остановке. У дяди Фарука там был ларек, где работал один из его сыновей. Он платил водителям автобусов, чтобы они останавливались у Табы, благодаря чему он мог продавать пассажирам безалкогольные напитки, фрукты и овощи. Ребятишки торговали черепками, которые не купил музей Шемеша, мусульманам предлагали четки, христианам — крестики. Они говорили пассажирам, что наконечники стрел остались от того сражения, когда Иисус Навин просил солнце остановиться.
Когда нечего было продать и нечего делать, ребята прибегали на остановку попрошайничать. Они окружали путников и хватали их за одежду, чтобы привлечь внимание, пока те не начинали отбиваться от них, как от мух. Слепые, уроды и калеки пользовались своим ужасным видом, чтобы вытягивать деньги. Хаджи Ибрагим не разрешал попрошайничать никому из своих сыновей и дочерей, но остановить других было невозможно.
В домах большинства жителей деревни в гостиной, объединенной со столовой, были коврики из козьих шкур на полу и длинная скамья из глиняных кирпичей, на которую усаживались члены семьи и гости.
В кухне находился открытый очаг для приготовления пищи. В зажиточных домах можно было видеть керосиновые печки, их делали палестинские евреи. Главной утварью были каменные ступка и пест. И еще — несколько блюд, оловянные инструменты и котлы. И обязательно — такие прелестные вещи, как кофейный финджан и чашки.
Вдоль стены стояли глиняные кувшины с солью, кофе, бобами и другими главными продуктами. Возле двери — большие кувшины или жестянки из-под керосина, в них приносили воду из колодца. В кухне стояли глиняные лари с зерном, орехами, сушеными фруктами и другими не портящимися продуктами.
Наш дом был зажиточным, и в кухне имелся даже котел для варки виноградного сиропа и вытапливания бараньего сала, которое применялось для приготовления большинства блюд.
В остальных помещениях находились спальни. Это были всего лишь большие квадратные комнаты с тонкими тростниковыми циновками и козьими шкурами для спанья.
По мере того, как рождались дети, а старшие сыновья приводили домой своих невест, добавлялись новые спальни. Таким образом, каждый как бы находился внутри своего гарнизона в той части деревни, которая принадлежала его клану. У одного из деревенских, имевшего девять женатых сыновей, в расширенном доме жило пятьдесят два человека.
В доме моего отца было много такого, чего не имели другие. В его гостиной были деревянные, а не глиняные, скамьи с подушками, покрытыми искусными узорами, вышитыми в Вифлееме. У нас еще были два очень красивых обтянутых кресла западного типа, одно для Ибрагима, другое — для почетного гостя. Нам сидеть на них не позволяли.
В окнах у нас были стекла, а у других — деревянные ставни. У отца была единственная приподнятая кровать, а когда он женился на Рамизе, появилась еще одна.
За домами и деревенской площадью начиналась неразбериха мелких сельскохозяйственных построек, которые при наследовании много раз делились и переделились. Вид урожая соответствовал времени года. Зимний сбор пшеницы, ячменя, чечевицы предназначался главным образом для собственного потребления. Шамбалу выращивали на фураж. Летом собирали урожай на продажу. Мы выращивали чудесные арбузы с ручным поливом, цыплячий горошек, сезам и множество овощей.
Многие наши поля и сады были общественными. Для Палестины земля Табы была исключительно богата. Нашей гордостью были фруктовые деревья, миндаль, грецкий орех, а главным образом — наши старые оливковые рощи. Последним собирали урожай винограда, и он тоже был общим, как и пастбища для коз и баранов.
До наступления времени грузовиков несколько раз в год появлялись погонщики верблюдов, увозившие урожай и привозившие известь для очередного оштукатуривания жилищ. Главным образом погонщики и выменивали у нас лишний навоз. Будучи первейшими во всем мире контрабандистами, бедуины обычно платили за навоз гашишем.
Каждый участок земли, каждое приметное дерево, камень или перекресток носил свое название, например, «место, где умерла старуха», «испорченная смоковница», «лягушкин камень», «дерево вдовца», «могила пророка», «место огненного сражения», «курган Навина», «швейное место» — каменный дом Рахаб.
У моего отца были единственные в деревне часы; правда, едва ли он умел узнавать по ним время и придерживаться его. В этом и не было смысла, потому что ежедневно с заходом солнца он ставил часы на двенадцать. Время узнавали по положению солнца.
У отца был и единственный календарь, но им он тоже не пользовался. Время года узнавали древним способом — по фазам луны.
Отец был достаточно богат, чтобы жечь керосин для освещения. Его лампа горела гораздо ярче, чем те, что были с фитилем из овечьей шерсти, опущенным в пузырек с оливковым маслом. Но в спальне у него была и маленькая масляная лампада, чтобы отгонять злых духов.
При каждом доме был двор, где содержали домашнего ослика, корову, дойную козу, иногда еще и пару волов. Нередко волы находились в совместной собственности с другими семьями того же клана, и пользование ими давало поводы для множества семейных склок. Крестьяне смотрели на домашних животных как на нечто вроде родственников. Нередко в поле они разговаривали с ними. Большинство хлевов открывалось в дом, чтобы животные отдавали туда свое тепло, и это было важно для поддержания тепла в доме. За хлевом находился небольшой огород с овощами, иногда несколько фруктовых деревьев и куры. Куры и яйца были в распоряжении жены. По традиции им позволялось продавать лишние яйца и оставлять себе деньги. Все маленькие личные дворики имели наружную изгородь из кактусов.
В Табе каждый считал каждого братом или сестрой по племени, а старших — тетками и дядями. Настоящим проклятием арабской жизни были схватки между членами семьи, клана или племени, хотя каждый должен был нести ответственность за любого другого, ведь Коран предписывает верующим любить друг друга. Не было клана или племени, у которых не было бы множества врагов.
Я знал, что ходить в школу и заниматься такими вещами, как сочинение стихов и рассказов и изучение иностранных языков для меня очень опасно, так как это вызывало зависть моих братьев. Я был единственным из детей в Табе, кто хотел учиться. У нас не было организованного школьного обучения и развлечения, так что дети околачивались возле взрослых и каждый лепился к тому мужчине или женщине, кого впоследствии заменял по положению в семье.
Камаль упорно оставался рядом с отцом, потому что хотел стать после смерти Ибрагима мухтаром и главой дома и клана. Омар, работая в ларьках на базаре, должен был со временем стать содержателем кафе и лавки и обычно находился возле дяди Фарука, стоял за столами и торговал за прилавком. По мере того, как я медленно завоевывал доверие отца, возрастала угроза со стороны братьев.
Для крестьян Табы земля, деревня, семья и религия — все это было едино. Деревня просыпалась к утренней молитве, к которой звал с минарета муэдзин. Завтракали хлебом, козьим сыром, оливками, инжиром, чабрецом и кофе, после чего каждый, кроме моего отца, принимался за работу.
Из-за того, что мы жили близко друг от друга, постоянно возникали драки. У каждого из пяти кланов был свой шейх, он же и деревенский старейшина. Обычно шейх был в состоянии сдерживать ссоры внутри семьи. Это случалось, когда два клана спорили до кровной вражды, длившейся иногда целыми поколениями.
Мухтаром хаджи Ибрагим был могущественным. Он творил справедливость скоро и окончательно. Лучший способ держать кого-нибудь на своем месте — подвергнуть его и его семью публичному унижению. Унижение для араба — высшая мера наказания.
Унижение семьи Иззата было особенно жестоким. Его отец Тарек был членом нашего собственного клана Сукори. Между жатвами большинству мужчин приходилось уходить на поиски работы. Многие уходили в Газу на сбор урожая апельсинов, оставаясь вблизи палаток Ваххаби. Другие, у кого были родственники в Яффо, работали в доках в периоды мореходства. Поскольку у евреев теперь было много поселений, нетрудно было найти дополнительную работу во время жатвы на их полях, оставаясь поблизости от дома. Хаджи Ибрагим, однако, всем в Табе запретил работать у евреев. И когда Тарек нарушил запрет, отец запретил ему входить в кафе и посещать мечеть, закрыл кредит, не позволял участвовать в праздниках и отказал в равной доле в общественном доходе. Бедную его жену так ругали женщины у колодца и печи, что она решалась ходить туда только после ухода других. Деревенским мальчишкам запрещалось играть с сыновьями Тарека, но я продолжал дружить с Иззатом.
Тарек терпел все это почти три года, совсем спятил и удрал в Трансиорданию, бросив семью. У арабов такая изоляция от родственников равносильна смерти при жизни.
За мужчинами и женщинами были пожизненно закреплены роли, которых невозможно было ни избежать, ни изменить. Мой отец объяснял, что только принимая все это вслепую человек может рассчитывать прожить эту жизнь, не сойдя с ума. И все же многие сходили с ума.
Стоило зайти в Табе в любой дом, в кафе или около печей, чтобы убедиться, что никто не получал удовольствия от своего тяжелого труда. Работу считали худшим в мире проклятьем. Моему отцу работать не было нужды, в арабской жизни он достиг высшего положения. Выживание было поводом, чтобы работать, но не было повода улучшать дом или землю, потому что лишь немногие владели ими; большинство же было лишь привязано к ним.
Хотя у женщин была своя тайная субкультура, они были обречены прожить от рождения до смерти без позволения удовольствия. При общественных событиях их всегда отделяли от мужчин. На свадьбах им нельзя было петь и танцевать, кроме как в сторонке, в собственном обществе. Они никуда не могли поехать без сопровождения мужчины — члена семьи, следившего за семейной честью. Некоторые мужчины из деревни один или два раза в год ездили в кино в Лидде, но женщинам это запрещалось.
Мужчины могли собираться в кафе, на празднования дня рождения святого, на свадьбах или похоронах. В таких случаях они давали выход своим огорчениям и разочарованиям. Женщины же могли встретиться только за работой. Почти каждый день происходили драки между женщинами у колодца или возле печей. Язык у них был зачастую еще злее, чем у мужчин.
Времена года у нас особенные: одни влажные, другие сухие. В марте дожди прекращались и наступало время готовить почву, высаживать новую лозу и деревья. Избавление от зимней сырости — большая работа. Ни один из наших домов, даже каменных, не был ни достаточно теплым, ни достаточно сухим. Многие дети еще в грудном возрасте умирали от простуды. После сезона дождей все домашнее добро, циновки, одежда, коврики из козьих шкур, одеяла были в плесени. Пока дом приводили в порядок, их раскладывали на крыше для просушки.
Сажали садовые участки, стригли овец. Многие старухи все еще пряли шерсть ручным веретеном. Отсыревшую шерсть выбрасывали из одеял и заменяли новой.
В середине лета собирали жатву. Когда поступал урожай зерна, в Табе воцарялось настроение срочности. Каждый прикладывал руку к работе, кроме моего отца и некоторых старейшин: боялись, как бы из-за дождя не сгнило зерно. Мы лихорадочно сортировали зерно, сушили его на крышах и относили на ток, работая днем и ночью.
Зимние запасы зерна, чечевицы, бобов сортировали на козьих шкурах и хранили в больших глиняных ларях, пристроенных к дому. Ренту платили половиной урожая, а что оставалось от собственного потребления, продавали.
Портящиеся продукты — баклажаны, помидоры, инжир сушили на солнце, чтобы сохранить на зиму.
К сентябрю мы завершали последний сбор урожая — общественный сбор винограда. Многое продавали бенедиктинскому монастырю в Латруне, в нескольких милях вверх по дороге. Безумные монахи делали знаменитое вино. Никому из них, кроме главного, не позволялось разговаривать.
Остальной виноград мужчины давили. Для женщин эта работа считалась слишком нескромной, ведь они должны были бы обнажать свои ноги выше колен. Виноградный сок кипятили на открытом огне. Одновременно резали овец, нагулявших жир на листьях шелковицы, и вываривали мясо, вытапливая жир. Запахи винограда и бараньего жира разносились по Аялонской долине, и дым низко висел в безветренные осенние дни.
Беднейшие перегоняли на зиму козьи стада в Баб-эль-Вад. Частенько жены и дети отправлялись вместе с мужчинами и жили в пещерах. Они платили пещерный налог и плату за пастбище, собирая и раскладывая по мешкам козий помет.
Все мы жадно ждали дождей, женщины пользовались случаем, чтобы чинить одежду, шить и вышивать свои нарядные платья. У женщин Табы был свой особенный геометрический узор вышивки черного платья. Мужчины чинили инструменты и упряжь, но в основном сидели вокруг кафе, слушая радио и повторяя рассказы о великом мужестве в бою или еще большей доблести в постели. Повторение рассказов и стихов, повторение в облике домов, повторение музыки по радио, повторение во всем составляло нашу жизнь.
В обстановке расслабления в сезон дождей делали детей, заключали брачные договоры, и следующие за этим свадьбы помогали скрасить скуку. В такое время года мой отец взял вторую жену.
Я помню это, потому что с наступлением сезона дождей приезжали армяне, чтобы делать фотографии, и резник приходил и делал обрезание всем родившимся в этом году мальчикам. Все они выстраивались в одной из комнат хана на руках у своих матерей. Вскоре уже каждый кричал от боли и кровоточил. Отцы поздравляли друг друга, а матери успокаивали боль бараньим жиром и ласками.
Не могу закончить мои воспоминания о Табе, не написав немного об исламе, Коране, Сунне и джиннах.
Ислам означает «покорность Божьей воле».
Мусульманин — это «тот, кто покорен».
Мохаммед был обнищавшим и неграмотным погонщиком верблюдов из Мекки, женившимся на богатой вдове. Это дало ему возможность следовать своему призванию. Он принялся за свою миссию, пробыв на вершине горы Арафат сорок дней и получив указания от самого Аллаха.
Коран, собрание проповедей Мохаммеда, был написан спустя много лет после его смерти теми, кто слушал его и божественным образом был вдохновлен вспомнить все, что он говорил. Поскольку он был окончательным пророком, все другие религии упразднялись.
Однажды ночью в Мекке архангел Гавриил разбудил Мохаммеда и сказал, что ему предстоит ночное путешествие в рай. Чтобы подготовить к путешествию, ангел разрезал тело Мохаммеда, вынул его сердце и вымыл его; возвращенное на свое место, оно было наполнено верой и мудростью. Затем Мохаммед сел на что-то вроде лошади, кобылу по имени эль-Бурак. Я говорю «что-то вроде», потому что у кобылы было женское лицо, тело мула и павлиний хвост. Это удивительное животное было способно одним прыжком преодолеть такое расстояние, на какое только может видеть глаз.
В Коране есть отрывок, где упоминается о «самом далеком месте». Название «Иерусалим» там нигде не упоминается, но древние мудрецы пришли к выводу, что «самое далекое место» — это и есть Иерусалим.
Достигнув Иерусалима, Мохаммед привязал эль-Бурака к Западной стене дворца Ирода и поднялся на Храмовую гору. Здесь он обнаружил большой камень жертвы Авраама, который был также алтарем еврейского Храма. Тогда Мохаммед прыгнул с камня на лестницу света, которая вела в рай. Камень было последовал за Мохаммедом, но Гавриил, который прибыл в Иерусалим до Мохаммеда, приказал камню замереть на месте, и камень повиновался. Впоследствии над ним была построена большая святыня, названная Наскальным Куполом. Рядом была сооружена мечеть Аль Акса. Аль Акса значит «самое удаленное место».
Эль-Бурак ждал Мохаммеда, пока он был на небесах. Снова сев на него, Мохаммед проехал семь небесных раев. Он встретил библейских патриархов и пророков и видел всех ангелов за молитвой. Он говорил, что Моисей — краснолицый человек, а Иисус — среднего роста, веснушчатый, как и Соломон.
Когда он быстро овладел всеми знаниями и мудростью святых, ангелов и пророков, ему была разрешена личная встреча с Аллахом, и он стал единственным человеком, видевшим Аллаха без маски. Мохаммед и Аллах подробно обговорили и определили все стороны ислама. Аллах желал, чтобы люди молились ему по тридцать пять раз в день, но Мохаммед убедил его позволить им молиться более практично, по пять раз ежедневно. После своего визита Мохаммед в ту же ночь вернулся в Мекку.
Кроме наказаний и наград, Коран содержит множество другого. Он дает указания относительно блуда, сожительства, непослушных людей, милостыни, убийства, взяток, оскорблений, должников, тюрьмы, развода, сваливания вины, приданого, преследования, постов, Дня сожжения, сражения, впадания в ересь, клеветы, алчности, азартных игр, детоубийства, похорон младенцев, язычества, законов наследования, как спать, менструаций, родительских обязанностей, кормилиц, супружеской половой жизни, клятв, сектантства, сирот, еде в чужих домах, условий и сроков молитв, сглаза, владения лошадьми, кормления грудью, места судебных разбирательств, запрещения вина и алкоголя, отступников, возмездия, сатаны, покаяния, клеветников, обращения с рабами, вдовьих завещаний, воровства, подозрений, ростовщичества, хитрости, проступков, предзнаменований, питания и законов еды, молитв против зла, полового воздержания, неразборчивости в делах, тщеславия, воскрешения мертвых, сексуального позора, евнухов, материнства, правил содержания любовниц, свертывания крови, врагов, злых духов, почему следует верить в Мохаммеда, побед над греками, закрывания женского лица, скота, мошенничества, скупости, идолопоклонства, власти Аллаха причинять смерть, лицемерия, разрыва родственных связей, соблазнов, алчности, ритуального омовения, бритья головы и других правил для паломников, судьбы грешников, тайн, обращения с врагами и пленными женщинами, похотливости, беременных верблюдиц, недоношенных, дождя, упрямства, заговоров и противозаговоров, единства мира и милосердия.
Конечно, это касается и множества других вещей, о которых нас наставляет Коран. Коран был в каждом доме, но почти никто не умел его читать. Большинство людей знало ежедневные обязательные молитвы и отрывки из Библии. Всему остальному должны были учиться у людей вроде моего дяди Фарука, поскольку у нас нет официального духовенства. Дядя Фарук выглядел не слишком вразумительным, но его проповеди принимались.
Есть Пять Столпов ислама. Первый столп — это полная покорность мусульманина Аллаху. Он должен твердить, с полной искренностью и верой, что «нет бога, кроме Аллаха, и Мохаммед пророк его».
Он должен молиться пять раз в день после ритуального омовения и совершать предписываемые коленопреклонения, становясь на колени, кланяясь Мекке и падая ниц. Во время молитвы много раз повторяются слова «Аллах акбар» — «Бог велик».
Мусульманин должен платить очистительную пошлину, идущую на раздачу милостыни.
Мусульманин должен поститься во время рамадана, девятого месяца мусульманского календаря, нашего самого святого времени, ибо это было то время, когда Коран был нам ниспослан, чтобы направлять нашу жизнь. Во время рамадана ворота неба открываются и архангел Гавриил просит прощения для всех. В частности, старые люди очень, очень умоляют простить им грехи, ибо они те, кто раньше других будет пытаться попасть в рай. Хотя этого никогда не видит человеческий глаз, каждый знает, что даже деревья преклоняют колени к Мекке во время рамадана.
Весь месяц мы должны поститься в часы дневного света. День от ночи мы отличаем по нитке. Если ты можешь видеть белую нить, значит, это ночь. Если тебе видна черная нить, значит, это день.
Рамадан — это когда покупают новую одежду, стригут волосы у дяди Фарука и принимают ванну. Дневные часы поста большей частью проводят в мечети в молитвах. В Табе мы разрешаем женщинам быть в мечети, но лишь в одной стороне, сзади, и вне поля зрения мужчин. В эти часы надо полностью воздержаться от пищи, питья, курения и, хуже всего, от секса. Беременные женщины, кормилицы, совсем старые и больные, путники и маленькие дети милостью Аллаха освобождены от поста.
К концу дневных часов люди могут начать сходить с ума. Маджнун, тот дух, что делает безумным, во время рамадана находится в полной славе. Ослабленные голодом, жаждой и солнцем, люди приходят в ярость и по малейшему поводу бросаются в драку. Мой отец во время рамадана очень занят поддержанием порядка. Мошенничать с едой запрещено. Если такого поймают, то его вместе с семьей изгоняют до следующего рамадана.
Вечерняя трапеза может длиться часами. Объедаются, пока не раздует живот и не начнется рвота. Перед самым восходом солнца совершают вторую трапезу, но люди до такой степени набиты вечерней едой, что утренняя становится испытанием. Все рады, когда рамадан кончается.
Для мусульман самое главное — это Сунна. Хотя Сунна формально не записана, ее нельзя отделить от Корана. Это толкование ценностей Корана на основании опыта и традиций. Тех, кто верит в Сунну, называют мусульманами-суннитами. В Табе все сунниты. Сунниты составляют большинство исламского мира.
Главная мусульманская секта, отличная от суннитов, носит название шиитов. Вскоре после того, как в седьмом столетии возник ислам, центр его могущества переместился из Аравийской пустыни в города. Первым центром ислама стал Дамаск, затем Багдад, Каир, а много позже — Стамбул. Халифы, главы исламского мира, происходили больше не из Мекки или Медины, а из той исламской страны, которая в данное время была самой могущественной.
Шииты считали, что халиф, глава ислама, обязательно должен быть из потомков Мохаммеда и Халифа Али. Они истязали себя бичом, чтобы доказать свою набожность, искали мученичества и совершали другие безумства. Нередко шииты ненавидели суннитов больше, чем неверных. Они всегда начинали мятежи. Хвала Аллаху, в Палестине было мало шиитов, но их было множество в Иране, и мы их ненавидели, не доверяли им и боялись их.
Однажды я набрался храбрости спросить господина Салми, настоящие ли мусульмане шииты, алавиты, друзы и курды, и он выдавил из себя: «Ну, едва ли».
Пятый и последний столп ислама гласит, что каждый мусульманин должен раз в жизни совершить паломничество, или хадж, в Мекку. В Мекке, в святилище, называемом Кааба, находится Черный Камень. Это самое священное место в мире. Известно, что отец наш Авраам, которого все мы знаем, был мусульманином, а не евреем, и поручил своему сыну Ишмаелю основать арабскую расу. Меня назвали в честь Ишмаеля, так же как моего отца, хаджи Ибрагима, — в честь Авраама.
Кааба раньше была языческой святыней, но Мохаммед все это изменил, получив послание от Аллаха, и рассердился на евреев. Сначала все мусульмане поворачивались лицом к Иерусалиму во время молитвы. Сделав Каабу центром ислама, Мохаммед приказал всем молиться лицом к Мекке, потому что евреи не приняли его.
Последнее, что я хочу сказать об исламе, относится к джиннам и очень важно для нас. Это злые духи, способные принимать обличье животного или человека и обладающие сверхъестественной силой. Коран говорит, что «Мы создали человека из гончарной глины, из размолотой земли; до этого Мы создали джиннов из сжигающего огня». Сунна учит нас опасаться джиннов, потому что этот дух, попав в человека, может причинить ему все болезни. Если человек этим страдает, то ничто, кроме воли Аллаха, не сможет ему помочь.
Все мусульмане понимают, что никак не могут влиять на собственные жизни и судьбы. Болезнь, смерть, засуха, чума, землетрясения, все несчастья должны фаталистски приниматься как воля Аллаха. Только будучи правоверным, принимая слова Мохаммеда, принимая волю Аллаха, можем мы попасть в рай. Так что жизнь на этой земле — не для наслаждения, а только для того, просто она заставляет доказать, что мы достойны воссоединения с Мохаммедом на небесах.
Я благочестивый мусульманин, но иногда мне трудно кое-что понять. Если Аллах милостив и сочувствует нам, то почему он столь привержен ужасным наказаниям, и почему мусульман нужно бросать в священную войну, чтобы уничтожить другие народы, которые остаются неверными? Почему ислам не может поделить мир с другими народами?
Агарь часто жаловалась, что страшится того дня, когда ее сыновья женятся и приведут жен в наш дом: ей не хотелось с кем-нибудь делить кухню. Все изменил хаджи Ибрагим, взяв второй женой Рамизу.
Сначала мы были к ней холодны, особенно когда отец выгнал маму к лоткам на рынке. Единственный в доме, кто казался по-настоящему счастливым, был хаджи Ибрагим, но он не замечал наших переживаний. Мамино унижение угнетало ее и заставило нас относиться к отцу настороженно.
Отношение к Рамизе медленно менялось. Рядом с мамой она была так красива, что нам было даже легче не любить ее. Сначала мы считали ее высокомерной, потому что она была такой спокойной. Мало-помалу мы поняли, что она робкая и не слишком находчивая. Время от времени хаджи Ибрагим выражал вслух сомнение, не одурачил ли его старый шейх Валид Аззиз, продав ему Рамизу. Похоже, Рамиза никогда не сидела рядом со своим отцом и не разговаривала с ним. Так что у старого шейха не было никакого способа узнать, умна Рамиза или глупа. У него было столько дочерей, что едва ли он знал их всех по именам, и единственными критериями суждения были их внешний вид, покорность, сохранение девственности и цена им как невестам.
Всю жизнь Рамиза жила кочевником. Когда вокруг шейха так много женщин, готовых исполнить его распоряжение, ленивая девушка легко могла ускользнуть от выполнения своих обязанностей. И оказалось, что Рамиза многого не умеет. Ее попытки заменить мою мать на кухне превращались для нее в несчастье. Наша пища и приправы были гораздо разнообразнее, чем у бедуинов, и Рамиза портила большинство блюд, которые готовила. Первой, кто сжалился над ней, была Нада. Наде было только десять лет, но мама хорошо обучила ее, и она часто спасала Рамизу от насмешек хаджи Ибрагима.
Через несколько месяцев Рамиза забеременела, и первая вспышка отцовской страсти быстро утихла. Он часто кричал на нее, временами выражал свое неудовольствие шлепками. Нам с Надой доводилось видеть ее в углу кухни тихо плачущей и бормочущей слова смущения.
Только когда весной комната Рамизы была готова и поставлена вторая кровать, он разрешил моей матери переступить порог и вернуться в свою спальню.
Ни Рамиза, ни мама не давали ему достаточно сексуального удовлетворения, и это его злило. Тем не менее он вернул Омара к ларькам, чтобы Агарь снова была на кухне; он велел ей научить Рамизу готовить и проследить, чтобы она выполняла свои обязанности должным образом.
Вернувшись на кухню, Агарь едва говорила с Рамизой и постоянно делала замечания «этой грязной маленькой бедуинской бородавке». Беременность Рамизы становилась заметной, по утрам она плохо себя чувствовала и постоянно хныкала. Постепенно и медленно Агарь стала относиться к ней человечнее. Я думаю, по-настоящему их дружба началась с того момента, когда обе поняли, что спать с хаджи Ибрагимом — невеликое удовольствие и честь, и в их разговорах стали проскальзывать ядовитые замечания о его грубости в постели. После этого обе женщины стали делиться своими тайнами, как мать с дочерью. Мне кажется, Рамиза больше любила Агарь, чем хаджи Ибрагима. Она держалась за юбки моей матери, чтобы не делать ошибок, и время от времени мама брала на себя вину за то, что не так сделала Рамиза.
Однажды Агарь выполняла обязанности акушерки. Я простудился, не пошел в школу и спрятался в своем любимом месте на кухне, где никто меня не видел, но было достаточно светло, чтобы читать. Рамиза была на седьмом месяце, кряхтела и пыхтела где-то рядом. В конце концов она опустилась на скамеечку для доения и принялась безразлично качать маслобойку, делая сыр из козьего молока.
Нада бессознательно чесалась у себя между ногами, за что получила бы хороший шлепок и выговор, будь здесь Агарь.
— Ты там что-нибудь чувствуешь? — спросила Рамиза.
— Где?
— В твоем заветном местечке, где ты сейчас чесалась.
Нада быстро опустила руки, и щеки ее стали пунцовыми.
— Не бойся, — сказала Рамиза, — я на тебя не наябедничаю.
Нада благодарно улыбнулась.
— Ну как, это приятно? — снова спросила Рамиза.
— Не знаю. Думаю, приятно. Да, по-моему, так. Я знаю, что это нельзя. Надо быть осторожнее.
— А ты могла бы и продолжать приятное, сколько угодно, — сказала Рамиза. — Наверно, у тебя она еще есть.
— Что у меня еще есть? — Глаза Нады расширились от страха. — Если ты имеешь в виду плеву чести, конечно же она у меня есть!
— Нет, — сказала Рамиза. — Это маленькая шишечка, спрятанная за плевой чести. У тебя она еще есть?
— Да, есть, — неуверенно сказала Нада. — Я чувствовала шишечку.
— Тогда ты можешь получать от нее удовольствие, пока они позволяют тебе, чтобы она была.
— Что ты имеешь в виду? Разве она не всегда у меня будет?
— Ой, прости, — сказала Рамиза. — Я не должна была тебе говорить.
— Пожалуйста, скажи мне… пожалуйста… ну, пожалуйста…
Рамиза перестала качать маслобойку и прикусила губу, но, взглянув на умоляющие глаза Нады, поняла, что придется сказать.
— Это секрет. Если твои родители узнают, что я сказала, то тебе достанется хорошая трепка.
— Обещаю. Пусть пророк сожжет меня в День огня.
— Это кнопка удовольствия. Полагается, чтобы у девушек ее не было.
— Но почему?
— Потому что пока у тебя есть кнопка удовольствия, она заставляет тебя поглядывать на мальчиков. Однажды ты даже можешь позволить мальчику дотронуться до нее, и если тебе это понравится, ты можешь перестать владеть собой. Ты можешь даже позволить ему порвать твою плеву чести.
— О нет! Этого я никогда не сделаю!
— Кнопка — это зло, — сказала Рамиза. — Она заставляет девушек поступать против их воли.
— О… — прошептала Нада. — А у тебя есть кнопка?
— Нет, меня ее лишили. Я ничего плохого не делала, но ее удалили, чтобы не было соблазна. Твою тоже удалят. Стоит ее удалить, и ты не станешь интересоваться мальчиками и, выходя замуж, наверняка будешь девственной и никогда не обесчестишь свою семью.
Любопытство Нады уступило место поднимающемуся страху. Ей всегда нравилось потереться о мальчика. Ей нравилось это, когда она работала на току или носила в поле воду для мужчин. По десять раз в день Агарь предостерегала ее в сезон молотьбы, чтобы она не касалась мальчиков. Она не понимала, что это имеет какое-то отношение к кнопке удовольствия.
— Что же с тобой случилось? — наконец заставила она себя спросить.
Рамиза погладила свой большой живот и велела ребеночку вести себя тихо. Она чувствовала себя совсем неуютно, работать ей было трудно, но ей не хотелось, чтобы хаджи Ибрагим орал на нее.
— Они приходят ночью, — сказала Рамиза. — И никогда не знаешь, когда они придут. Дая, повивальная бабка клана. Это она лишает кнопки.
— Но моя мама — дая, — сказала Нада.
Рамиза коротко иронично хохотнула.
— Значит, будет другая дая. Она придет с твоими тетками. Они всегда приходят за этим, когда спишь. Они что-то подмешивают тебе в еду, чтобы ты спала и не была начеку. Их будет шесть или восемь. Они схватят тебя за руки и за ноги, так что ты не сможешь двигаться. Одна из них закроет тебе глаза черной тряпкой, а другая затолкает тебе в рот что-нибудь, чтобы не кричала. Они тебя отнесут в тайную палатку, которую они приготовили. Тетки будут держать тебя крепко на земле, чтобы ты не двигалась, и раздвинут тебе ноги, насколько смогут. В последний момент я ухитрилась освободить руки и закричала, зовя мать, и стащила повязку с глаз. А когда я взглянула вверх, я увидела, что как раз моя мать и держит меня за голову. У даи был очень острый нож, и пока они держали мои ноги разведенными, она искала пальцами кнопку, пока она не вскочила, и тогда отрезала ее!
Нада вскрикнула. Я хотел подбежать к ней, но понял, что этим лишь причиню неприятности, и свернулся калачиком, чтобы меня не обнаружили.
— Я тебя заставила сильно поволноваться. Я этого не хотела. Они заставили меня поклясться, что я никому не скажу, а то они мне отрежут язык… правда, это было, когда я жила в пустыне. Я подумала, что будет правильно сказать тебе.
Рамиза слезла со стула, вперевалку подошла к Наде и погладила ее по голове.
— Бедная Нада, — сказала она.
Большими карими глазами Нада умоляюще смотрела на Рамизу.
— Было очень больно?
Рамиза покачала головой и вздохнула.
— Кровь текла больше, чем при самой большой менструации. Долгое время мне было больно каждый раз, когда я пыталась пописать. Из-за этого я чувствовала себя очень плохо. Наконец мне позволили сходить к английскому врачу в Беэр-Шеве. Отец хотел оставить меня в живых, чтобы не лишаться выкупа за невесту.
— А… а ты перестала после этого думать о мальчиках?
— Да, и с тех пор я им подчинялась и делала все, что они мне велели.
— Ты получаешь наслаждение с моим отцом?
Рамиза вернулась на свой стул и принялась качать маслобойку.
— Сперва вся эта тайна забавляет, но забава эта вовсе не для тебя. Можно притворяться, что ты наслаждаешься, тогда мужчина чувствует себя очень важным. После нескольких раз нет никакого наслаждения. На самом деле мне не важно, кто спит с Ибрагимом — Агарь или я. Я бы хотела, чтоб она побольше спала с ним.
Мы с Надой были самыми младшими, и мне все еще позволялось спать в одной клетушке с ней, потому что у троих моих братьев было уже слишком тесно. Не знаю, спала ли она после этого. От малейшего шума она ночью вскакивала, дрожа всем телом. Днем она задремывала над работой, под глазами от усталости появились большие круги. А ночью, если она и засыпала, то все время вздрагивала и часто вскрикивала.
Она ела теперь только из общего блюда, и то только после Агари или Рамизы. Она до такой степени ослабела и была напугана, что я в конце концов сказал ей, что слышал разговор. Я просил ее поговорить об этом с Агарью. Дело могло дойти до того, что Нада серьезно заболеет от страха и истощения. Однажды я пригрозил, что сам скажу Агари. Чтобы избавить меня от колотушек, она в конце концов пошла к Агари. Я ждал в сарае.
Через некоторое время она вышла ко мне с мокрым от слез и пота лицом и все еще дрожа.
— Что сказала мама? — с тревогой спросил я.
— Мне не должны отрезать мою, — сказала она с плачем. — Здесь они это делают только тем девочкам, которые обесчестили семью. Я обещала, что никогда не взгляну на мальчика и не позволю мальчику прикоснуться ко мне до брачной ночи.
По-моему, я тоже стал плакать. Мы держались друг за друга и рыдали, пока она не сообразила, что мы держим друг друга, и тогда она оттолкнула меня, и на лице ее появилось выражение ужаса.
— Не бойся, Нада, — воскликнул я. — Я ведь твой брат. Я не сделаю тебе плохо.
Если нужно было время, чтобы Рамизу приняли члены семьи, то еще больше его потребовалось, чтобы завоевать расположение женщин деревни. Пока не кончился ее испытательный срок, ее обвиняли в том, что она несет в себе злого духа. В деревне вину за любое несчастье сваливали на нее: это она принесла в Табу злого духа. Ей многое пришлось претерпеть. Так как Рамиза была единственной второй женой, женщины в целом симпатизировали Агари. Рамизе выпала несчастная доля быть и совсем молодой, и в то же время исключительно красивой.
У общинных печей усталые, измотанные и разочарованные жены обменивались семейными тайнами. Женщины убегали к печам от схваток со своими мужьями. Это место женского уединения давало некоторое расслабление, и нескончаемый монотонный труд нередко сменялся свирепыми ссорами, воздух наполняли непристойные ругательства, плевки, щипки и пинки были обычным делом.
Рамиза служила готовой мишенью для шельмования. К ее страданиям добавлялась их ревность. По мере того, как для Рамизы приближалось пора рожать, с ней нехотя шли на примирение. Рождение ребенка было одним из тех редких случаев, когда женщинам позволялось собираться и праздновать, а не обслуживать мужчин. Когда подошло время Рамизы, мама снова надолго оставила Табу для поездки к родителям.
Молва быстро разнесла весть о том, что у Рамизы начались схватки, и наш дом оказался в центре внимания. Со всей деревни собрались женщины, кроме тех, у кого были месячные, ведь у них кровь нечистая и им нельзя переступать порог. Во время женских дней запрещалось входить в мечеть, бывать на кладбище, поститься во время рамадана.
Для родов Рамизу забрали в жилую комнату. Сама она казалась чуть побольше ребенка. Дая посадила ее на коврик из козьих шкур на полу. Одна из ее теток, жившая в Табе, села позади нее на стул, держала ее голову и обхватила ее ногами. С обеих сторон ее поддерживали родственники. В комнате царил хаос, женщины и малые дети в беспорядке бегали туда-сюда. Сам я был еще слишком мал и смотрел на все это с безопасного расстояния у кухонной двери.
Нижняя половина тела Рамизы была накрыта стеганым одеялом, хотя на ней все еще были шаровары до лодыжек. Дая производила осмотры под одеялом, нащупывая руками, намазанными бараньим жиром.
С каждым новым приступом острой боли женщины в один голос кричали: «вдохни» и «тужься». Когда боль уменьшалась, они начинали громко болтать о том, как им трудно было рожать. Боли становились сильнее и чаще, и Рамиза начала звать свою мать. Я не мог понять, зачем ей нужна мать после того, как та помогала лишить ее кнопки наслаждения. Место возле Рамизы заняла Нада, она держала ее за руку и обтирала испарину с ее лица.
Через несколько часов и после многих ощупываний дая отбросила одеяло и сняла с Рамизы шаровары. Вместе с нарастающим напряжением в комнате воцарилась тишина. И вот вскрик — у меня сводный брат! Дая вытерла кровь и перерезала пуповину. А младенец, все еще голенький и кричащий, переходил из рук в руки, и женщины изливали свои чувства.
Я побежал в кафе сказать отцу. Он купался в лучах своей новой славы. Младенец Рамизы появился на свет как раз перед ежегодным визитом резника, и его крайнюю плоть вместе с первой запачканной пеленкой поместили на фрамугу над передней дверью в точности так же, как раньше — мои и моих братьев.
Рамизе туго перевязали живот и позволили положенные сорок дней воздержания от секса. Агари велели немедленно вернуться, чтобы удовлетворять моего отца и готовить для него, а Рамизу с ее сыночком оставили в ее комнате.
Все это означало не столько то, что она родила ребенка, сколько то, что она обзавелась игрушкой, чем-то своим собственным. До этого у нее же никогда не было ничего своего. Агарь проявляла нетерпение, ведь скоро стало ясно, что Рамиза не очень-то умеет ухаживать за ребенком. Но маме не позволяли вмешиваться.
Как только Рамиза смогла вставать и ходить, дело пошло кисло. Младенцу ее молока не хватало, надо было приглашать кормилицу. Ребенок все время кричал, и замешательство Рамизы перешло в панику и в непрерывный плач. А Агари все еще не разрешали взять дело в свои руки.
Положение ухудшилось, когда миновали сорок дней полового воздержания. Отцом снова овладела страсть, но она еще болела и не могла заниматься сексом. Однажды ночью отец заставил ее насильно, но потом у нее было сильное кровотечение. Обычно Рамизу с младенцем оставляли одних, и они весь день были в своей комнате. Нада приносила ей еду, но отец был так рассержен, что настоял, чтобы никто не обращал на них внимания.
Теперь он вслух говорил, что зря на ней женился. Все мы понимали, что не разводился он только из опасения обидеть шейха Аззиза.
Ребенку было три месяца, когда наступил сезон дождей. На дворе лило, и уже третью ночь дом не спал из-за крика ребенка. Все чаще хаджи Ибрагим проводил ночи за пределами Табы. У печей болтали, что он отправляется в Рамле к проституткам.
Как-то вечером он был дома и в ярости орал на Агарь, чтобы та отправилась в спальню к Рамизе и навела порядок. Ни я, ни Нада не могли спать и последовали за Агарью в комнату Рамизы.
Мы застали там жуткую картину. Рамиза опиралась на изголовье, волосы ее были распущены, глаза как у сумасшедшей, она кусала пальцы и выла, как раненное животное. Младенец кричал, кашлял и давился. Агарь кинулась к яслям и откинула одеяло. Под ним была отвратительная грязь. Ребенка не мыли, наверно, несколько дней. В дне кроватки была дыра, через которую какашки падали в горшок, и потом их выбрасывали наружу. Все это не действовало. Младенец весь был в своих испражнениях и ел их. Агарь лихорадочно все вычистила и пыталась вызвать у младенца рвоту. Она была в клане хранительницей трав и отваров и знала, что у нее нет ничего, чтобы облегчить положение. И она тоже впала в истерику, доложив хаджи Ибрагиму, что ребенок очень болен, что у него сильный жар и повидимому ужасные боли в животике.
Хаджи Ибрагим грубо обругал Рамизу за то, что она впустила джинна в дом. Нада присоединилась к истерике, а братья в испуге ушли из дома. Позвали старшую даю, чтобы она изгнала джинна, но и та оказалась беспомощной.
После того, как Агарь и дая накричали на отца, он смягчился, велел мне взять ослика и отправиться в Латрун в английский полицейский форт. Там надо попросить одного из солдат позвонить в Рамле, чтобы вызвать арабского врача.
Я попросил отца позволить мне воспользоваться его лошадью, ведь это будет гораздо быстрее, но он гневно обругал меня за саму мысль вывести его лошадь под такой ливень. Я смутно помню дорогу в Латрун, помню, что подгонял скотину и упрашивал ее двигаться быстрее.
Я закрыл лицо от слепящего света фонаря.
— Стой! Кто идет!
— Я Ишмаель, сын мухтара Табы, — вскричал я.
— Капрал, позовите дежурного офицера. За воротами арабский мальчишка, он насквозь промок!
Помню, меня отвели за руку в большую страшную комнату, где за столом сидел офицер, видно, большой начальник. Другие солдаты забрали мою мокрую одежду, обернули меня одеялом и принесли миску горячего супа, пока я пытался изложить дело своим убогим английским. Последовали телефонные звонки.
— Врач Рамле находится в далекой деревне, и они не знают, когда он вернется.
Последовали дальнейшие телефонные звонки.
— Один из наших врачей приедет из Иерусалима. В такой дождь это может занять время.
— Нет! — воскликнул я. — Это должен быть арабский врач.
— Но, Ишмаель…
— Нет! Отец не согласится!
— Попробуйте в Лидду, сержант. Радируйте в наш полицейский участок, посмотрим, что можно сделать.
Ответ из Лидды был не лучше. Врача найти не смогли, а в маленьком госпитале был только санитар. Ближайший арабский врач был только в Яффо, и в такую бурю ему не добраться до деревни раньше утра. Солдаты предложили оставить осла и отправить меня обратно в Табу на грузовике, но теперь я сам был как безумный. Моя одежда высохла над печкой. Я оделся, выбежал из здания и бросился на ворота.
— Мальчик, вернись!
— Выпустите его. Он боится отца.
Стояла непроглядная темень. Ливневый поток хлынул из Баб-эль-Вад, покрыв почти всю дорогу. Было очень трудно разглядеть, где я иду. Я старался оставаться на одной стороне дороги, но меня несколько раз чуть не сбили проезжающие машины, окатывая водой с головы до ног. Увидеть что-нибудь можно было только от автомобильных фар, и я быстро отбегал к кювету и старался разглядеть дорогу. Казалось, целый месяц рамадан прошел, пока мне удалось заметить первые белые домики на холме Табы.
В этот момент свет фар упал на вывеску с надписью «Киббуц Шемеш». И меня потянуло туда как магнитом. Я помнил, что входить мне запрещено, но если бы я упросил евреев не говорить отцу, то может быть, они смогли бы отыскать врача-араба. От сторожевого поста киббуца сквозь завесу дождя горели прожекторы, снова ослепив меня. Внезапно меня окружили евреи, наставив на меня винтовки. Они впустили меня через ворота.
— Что он говорит, Ави?
— Что-то о больном ребенке.
— Кто-нибудь его знает?
— Это не один ли из детей табского мухтара?
— Позовите кто-нибудь Гидеона!
— Что здесь происходит?
— Это ребенок из Табы. Он твердит, что сильно заболел младенец.
Должно быть, я лишился чувств. Когда я пришел в себя, то увидел, что нахожусь в грузовике, и господин Гидеон Аш поддерживает меня рукой, а другой человек за рулем пытается взобраться по разбухшей улице к центру деревни. Грузовик вертелся и буксовал на одном месте.
— Они живут там наверху!
— Дорога непроезжая. Придется идти пешком.
Я упал в грязь и не мог подняться. Господин Гидеон Аш поднял меня своей доброй рукой, и мы трое, бегом, скользя и падая, пустились к дому моего отца. Оба еврея протолкнулись через множество людей, столпившихся под дождем.
Господин Гидеон Аш с другим человеком стояли в жилой комнате. Я упал на руки Нады, но мне удалось сохранить сознание. Господин Гидеон Аш объяснил, что прибывший с ним человек — врач.
Хаджи Ибрагим встал посреди комнаты, загораживая дверь в комнату Рамизы. После странного молчания Агарь и Нада, отец и дая стали орать все вместе.
— Замолчите вы все! — проревел господин Гидеон Аш, покрывая голоса.
— Где ребенок? — спросил врач.
Хаджи Ибрагим сделал несколько угрожающих шагов в мою сторону и поднял кулак.
— Я же тебе говорил! Я велел тебе идти в Латрун!
— Отец! Мы не смогли раздобыть врача ни из Рамле, ни из Лидды! — крикнул я, защищаясь. — Я не знал, что делать.
— Пожалуйста, позвольте мне осмотреть ребенка, — обратился врач.
— Нет! — заорал отец. — Нет! Нет! Нет! — Он угрожающе показал на меня. — Ты привел их сюда, чтобы показать им, что мы ниже их!
— Ибрагим, — сказал господин Гидеон Аш, — прошу тебя, успокойся. Перестань болтать, как дурак. На карту поставлена жизнь ребенка.
Женщины начали судорожно причитать.
— Никакой жалости от евреев! Ни жалости! Ни милостей! Не желаю, чтобы вы в моем доме показывали свое превосходство!
Господин Гидеон Аш сделал движение к спальне, но отец загородил дорогу.
— Не делай этого, Ибрагим! Я тебя заклинаю! Ибрагим! — Отец не пошевельнулся. — Ты совершаешь большой грех.
— Ха! Грех — это получать жалость от еврея! В этом грех!
Господин Гидеон Аш поднял руки и покачал головой в сторону доктора. Отец и женщины застонали громче: он — чтобы заставить их уйти, а они — чтобы удержать доктора.
Вдруг воцарилась странная тишина. Рамиза, белая как мел, похожая на привидение, бессознательно разевая рот, вошла с младенцем на руках. Врач оттолкнул моего отца и взял младенца, она рухнула на пол, и женщины упали возле нее. Доктор приложил ухо к груди младенца, похлопал по ней, вдохнул ему в рот, открыл свой чемоданчик и снова послушал.
— Ребенок мертв, — прошептал доктор.
— Это место полно злых духов, — сказал мой отец. — Такова была воля Аллаха, чтобы ребенок умер.
— К черту! — крикнул Гидеон Аш. — Ребенок погиб из-за грязи и небрежности! Пошли отсюда, Шимон.
Они вышли из дома под проливной дождь, а хаджи Ибрагим орал им вслед и потрясал кулаками. Больше я ничего не слышал, но слышали другие.
Оба еврея скользили и старались удержать равновесие, спускаясь по каменистой тропинке, поливаемой дождем, а мухтар шел позади них.
— Как мы жили, так и живем! Мы здесь жили тысячи лет без вас! Наше существование хрупко, как горная тундра! Нечего приходить и учить нас, как жить! Мы вас не хотим! Вы нам не нужны! Евреи!
Гидеон хлопнул дверцей со стороны водителя и нащупал зажигание. Доктор вскочил на соседнее сидение, а хаджи Ибрагим заколотил в дверь и продолжал кричать.
Гидеон закрыл глаза, подавил слезы и на мгновение опустил голову на руль.
— О Боже, — пробормотал он. — Я забыл дома свой протез. Я не могу править этой проклятой машиной.
Прежде чем доктор сумел добраться до руля, Гидеон распахнул дверь и пошел к шоссе.
— Иди трахать дохлую верблюдицу! — орал хаджи Ибрагим, — трахай дохлую верблюдицу!