Путевые силуэты

Предисловие

То было в конце добрых и начале плохих времен. Появились черные тучи, но казалось, что ветер — дух времени, хочу я сказать, — унесет их легко, и они изольются где-нибудь в пустыне. В благоустроенном вертограде Европы горький корень уже успел пробиться сквозь почву и послал наружу свои колючие, уже отравленные отпрыски. Но вот-вот, казалось, виноградари заметят их и вырвут с корнем… Казалось, XIX век на старости лет только слегка простудился, схватил небольшой жар, род умопомешательства, этого никто не ожидал…

Как далека была от нас тогда Америка! Не один еврей задавался вопросом, каким образом стоит там миска с похлебкой, или не носят ли там ермолку на ногах. О Палестине слыхали столько же мало, сколько о бароне Гирше или об «известном филантропе»…[49]

Астрономы заранее вычисляют время каждого лунного или солнечного затмения. Психологи же не ушли еще так далеко. В мировой душе затмение наступает разом, в организме начинается что-то вроде конвульсий. И не только психологи не в состоянии предсказать этого, но, — трудно поверить, — этого нельзя понять далее после того, как оно совершилось…

Все-таки беспокойство какое-то уже ощущалось. Со всех сторон так и сыпались клевета за клеветой,

В числе других средств борьбы решено было познакомиться с повседневной жизнью еврея, посмотреть, что творится в маленьких местечках: на что надеются? чем живут? чем занимаются? что говорят в народе?..

Вера в провидение

ервым я посетил Тишовец. Остановился я у своего знакомого, реб Боруха. Он послал за синагогальным служкой и некоторыми обывателями. В ожидании их прихода, я стоял у окна и смотрел на базар.

Большой четырехугольник, окруженный со всех сторон почерневшими, сгорбленными деревянными домишками, частью покрытыми гонтом, частью соломой. Дома одноэтажные, с широкими навесами на гнилых пожелтевших балках. Под навесами стоят рядами торговки с баранками, хлебом, бобами и фруктами. Среди женщин сильное волнение. Я, видно, произвел на них глубокое впечатление.

— Черт тебя возьми! — кричит одна. — Чего ты пальцами тычешь? Он ведь видит!

— Придержи свой язык!

Женщины знают уже, что я приехал «записывать». Они передают друг другу этот секрет так тихо, что я в комнате слышу.

Слышатся разговоры:

— Это-таки он!

— Все-таки хорошо, что бедные овцы имеют пастырей, которые о них не забывают.

— Однако, если б тот Пастырь не помогал, все было бы пустяки.

— Чтоб Тот пастырь нуждался в подобных посланцах! — недоумевает одна.

Это намек на мою стриженую бороду и европейский покрой платья. Другая, полиберальнее, приводит в пример врача:

— Ну, а врач — он тоже Бог знает что, а между тем…

— Это совсем другое, врач — исключение, но так — разве мало «порядочных» евреев?

— Пусть бы они лучше, — говорит третья, — прислали несколько сотенных: очень мне нужно их «записывание» — пусть мой сын не будет енералом!

* * *

Сидя за столом, я оставался невидимкой, а сам видел всех и все на целых полбазара. Мой хозяин между тем успел окончить молитву, сложил свой талес и филактерии, достал водки и выпил за мое здоровье.

— За счастливую жизнь, — ответил я.

— Чтобы Бог дал лучшие времена и послал заработок.

Как я завидую своему хозяину: ему недостает только заработка. И он прибавляет с некоторою гордостью:

— И заработок должен быть, — ведь есть же Бог на свете, и цадики наши тоже не станут сидеть сложа руки…

Я прерываю его и спрашиваю, почему, несмотря на свою веру в Провидение, несмотря на то, что он прекрасно знает, что «Тот, Кто дает жизнь, дает и пищу», — он все-таки делает свое: торгует, не спит по ночам и все думает, что будет завтра, потом, через год… Еврей, едва женится, уже начинает думать о свадебном гардеробе для внуков. А лишь только дело доходит до всего Израиля, вера в Провидение так велика, что излишне даже пальцем о палец ударить…

— Дело, — отвечает он, — совсем просто: «весь Израиль» это нечто совсем другое… Весь Израиль это — уж дело Бога, у Него Свое на уме… И действительно, если б перед Его престолом был позабыт весь Израиль, нашлось бы кому и напомнить… И опять-таки… как долго это может так продолжаться? Ведь должен же наступить конец: либо все станут грешниками, либо все праведниками!..[50] Тут уж не о заработках дело идет!..

Иди!

и вам забыл сказать, что местный раввин ни прийти ко мне, ни принять меня у себя не пожелал, Он послал мне сказать, что это не его дело, что он человек слабого здоровья, что он уже несколько недель сидит над одним трудным вопросом по законам о пище, а, главное, что он теперь в ссоре с общиной из-за двух злотых в неделю, которых не хотят прибавить к его жалованью.

Пришли ко мне человека три обывателей и двое синагогальных служек.

Начинаю с моего хозяина.

Жены у него нет, и он тут же оправдывается: «Сколько времени, вы думаете, ушло, — как она умерла?..» Словом, вдовец. Три женатых сына, одна замужняя дочь. Дома два мальчика и одна девушка.

Он просит меня записать, что каждый из его сыновей, кроме младшего, которому всего четыре года — ведь пока он будет призываться, придет еще Мессия — каждый из сыновей имеет какой-нибудь физический изъян…

За исключением двух старших, женатых сыновей, я знал уже всю семью. Замужняя дочь в том же доме имеет лавочку, в которой она торгует табаком, чаем, сахаром, а также съестными припасами; есть, кажется, в лавочке еще колесная мазь и керосин. Я еще утром купил у нее фунт сахару. Ей на вид лет двадцать пять. Худое лицо, длинный, согнутый нос, который точно считает черные, гнилые зубы в полуоткрытом рту; иссиня-черные, потрескавшиеся губы.

Младшая сестра, девица, очень похожа на старшую, но у нее сохранилась еще «привлекательность невесты». Лицо более свежее, покрытое румянцем, зубы более белые, и вся она не так растрепана, не так неряшлива, как та.

Затем — два мальчика, красивые мальчуганы, верно, в мать пошли. Розовые щечки, симпатичные, застенчивые глазки, черные кудри, в которых красуется изрядное количество пуха от подушек. Только держатся они скверно, поминутно подергивают плечами, кривляются. Одеты они в сатиновые кафтаны, грязные, но целые. Видно, мать умерла недавно: кафтаны успели загрязниться, но не успели порваться. Теперь кому заниматься ими? У старшей сестры четверо детей, «ученый» муж и торговля; сестра-невеста заведует шинком; у отца времени нет.

— Чем вы занимаетесь? — спрашиваю я.

— Процент…

— Лихвой?

— Лихвой!.. Так себе…

— Хорошо это? Мало еще нареканий?..

— Знаете что, — отвечает он, — нате вам весь мой хлам: векселя, исполнительные листы, — все за двести пятьдесят рублей. Только выплатите мне чистоганом. Я тогда брошу не только лихву, но даже шинок! Дал бы Бог! Я бы уехал тогда в Иерусалим и — конец! Лишь бы наличные деньги. Хотите, я сейчас распишусь. Вы думаете, это мы держимся за лихву?.. Она нас держит… Люди не платят — растет долг; чем больше долг растет, тем меньше он стоит; чем меньше стоит, тем большим бедняком становлюсь я… Честное слово!

Перед уходом я был свидетелем еще следующей сцены. Пока я собирал свои орудия производства — бумагу, карандаш, папиросы, реб Борух приготовил для детей в хедер по два куска хлеба с маслом с прибавкою по одному луковичному перу для каждого.

— Теперь марш! — Он не хочет, чтоб дети вертелись в шинке. Но младший сиротка недоволен. Он подергивает плечиками и готов заплакать. Его несколько стесняет мое присутствие, он ждет, чтоб я ушел. Он не может однако дождаться и начинает плакать.

— Я хочу еще одно перо. Мама давала мне два!

Сестра подбегает к шкафчику, вынимает луковичное перо и подает ему.

— Иди! — говорит она, но гораздо мягче, чем отец. В ее словах слышится тон матери.

Много ли нужно еврейке?

ы идем из дома в дом, начиная с № 1. Я сам узнаю, где живет еврей и где не-еврей: достаточно посмотреть на окна. Позеленевшие стекла, — а тем более выбитые, заткнутые подушками и мешками, — признак представителя «избранного народа»… Зато цветы в горшках и занавески — самые точные указатели того, что здесь живет человек, не имеющий монополии на бедность…

Встречаются и исключения… Вот живет не-еврей, но завзятый, отчаянный пьяница… И наоборот: вот цветы и занавески, но тут читают «Гацефиру».[51]

Самое скверное впечатление производит на меня большой, деревянный, странного вида дом. Он больше, чернее и грязнее всех домов в местечке. Фасад сильно накренился набок и печально глядит на свою подругу — такую же старую, черную развалину — на старую, исхудалую, согнувшуюся еврейку, которая пререкается со своей покупательницей — растрепанной, рыжеволосой служанкой, требующей, чтоб фунт соли был с походцем.

Мой спутник, синагогальный служка, указывает мне на старуху: она и есть «домовладелица». Странно: эта еврейка что-то слишком бедна, чтобы иметь подобный дом.

— Дом этот, — объясняет служка, — собственно говоря, не ее. Она вдова, и ей принадлежит в пожизненное владение лишь одна шестая часть. Но наследники, ее дети, живут не здесь, поэтому хозяйкой считается она.

— Сколько доходу приносит дом?

— Ничего.

— А стоит?

— Полторы тысячи рублей.

— И ни копейки дохода?

— Пустует.

Мне приходят на мысль домовые, — там, вероятно, летят кирпичи, картофель…

— Нет, — говорит, улыбаясь, служка. — У нас есть и таких два дома, которые действительно придется снести. Но здесь совсем другое: в этом доме жил, видите ли, некогда доктор; он умер, так с тех пор дом и стоит пустой.

— А что? От заразной болезни умер?

— Упаси Бог!

— Так что же?

— Просто, некому жить в нем. Кто наймет его?

— Что значит — кто?

— Ну да, кто? У нас почти всякий имеет наследственную недвижимость. А тот, кто нанимает квартиру, не займет отдельного дома, чтобы не тратиться на отопление. У нас принято, что квартирант платит несколько рублей в год За отопление какого-нибудь угла. Кому нужен такой большой дом?

— Зачем же построили подобный дом?

— Ба!.. Когда-то! Теперь не нужно…

— Бедняжка!

— Какая она бедняжка? Торгует солью, зарабатывает несколько рублей в неделю, из этого платит в год двадцать восемь рублей налогов… А что остается, идет на жизнь… Много ли нужно еврейке? Чего недостает ей? Саван у нее уже заготовлен.

Я еще раз взглянул на старушку, и мне уже казалось, что ей действительно ничего недостает. Сморщенная кожа ее лица мне даже улыбнулась: «Много ли нужно еврейке?»

№ 42

о списком в руке я шел из дома в дом, по порядку номеров.

Из № 41 служка повел меня в № 43.

— А № 42?

— Вот! — показывает он мне на груду мусору в узком промежутке между № 41 и № 43.

— Обвалился?

— Снесли, — отвечает служка.

— Почему?

— Из-за брандмауэра.

Не понимаю.

Мы оба были утомлены от ходьбы и уселись на скамейку под навесом крыши. Служка стал рассказывать:

«Понимаете ли, по их закону, если один деревянный дом недостаточно отдален от другого, они должны быть отделены друг от друга брандмауэром. Какое должно быть расстояние между домами, я не знаю, — кто их там разберет, — кажется, больше четырех локтей. Брандмауэр считается у них средством против пожаров… Но этот домишко строил большой бедняк, меламед Иерухим из Ивановки, у которого не хватило средств для постройки брандмауэра.

Вся его затея была, правда, построена на песке. Потом, как вы услышите, у него был процесс, и на суде жена его Малке, мир праху ее, рассказала, как все на самом деле произошло. А история была такая:

Малке не разговаривала со своим мужем Менделем лет пятнадцать. Она от природы была женщина не из кротких, не в обиду будь ей сказано: высокая, худая, черномазая, с острым, крючковатым носом. Редко можно было от нее слово услышать, хотя она и была базарной торговкой. Да и не нужно было слов! От одного взгляда ее жутко становилось. Все торговки ее пуще смерти боялись — такой уж глаз у нее был! Само собою понятно, что ее молчание было ему лишь на руку: он ей тоже не говорил ни слова. И при таком взаимном молчании Бог благословим их двумя мальчиками и тремя девочками.

Однако соблазн стать домовладельцем сделал их обоих разговорчивыми. Разговор произошел между ними такой:

— Малке!

Она молчит.

— Малке!

Молчит. Он продолжает звать: „Малке! Малке!“

А она ни звука.

Тогда Иерухим поднимается и выпаливает: Малке! Я хочу построить дом!

Тут уж Малке не удержалась и открыла рот. „Я подумала, — рассказывала она, — что он с ума сошел!“

И это действительно было сумасшествие. По наследству от прадедушки ему достался небольшой участок земли, тот, узенький, который вы видели. Денег у него не было ни гроша. Пара жениных сережек, которые впоследствии были проданы за пятьдесят четыре злотых, лежали в закладе круглый год, и лишь на субботу и праздники Иерухим брал их под расписку.

Но когда соблазн берет себе на помощь фантазию, кто устоит? Стоит Иерухиму мол, выстроить дом, — и он обеспечен всем. Он приобретет кредит, купит на выплату козу, и будет иметь свое пропитание сидя дома. Одну комнату он сдаст внаймы под шинок, а, если Бог, благословенно имя Его, поможет, она сама станет шинкаркой. А самое главное — дети обеспечены. Мальчиков он все равно пошлет в иешибот, дочерям он выдаст крепостные записи, каждой на ее часть в доме, и — конец! На что, однако, строить?! Но тут у нею такой расчет был:

— Я, — говорит он, — меламед, а ты — торговка, значит, у нас два дела: с одного мы будем жить, с другого — строить.

— Что ты говоришь, сумасшедший? — отвечает Малке. — Обоими заработками мы еле-еле перебиваемся.

— Как себя поставишь, — говорит он, — так Бог, благословенно имя Его, помогает. А в доказательство — смотри: у Ноаха-меламеда, соседа нашего, больная жена, которая не зарабатывает ни полушки, и шестеро детей, — да будут они здоровы и крепки, — а живет он исключительно одним своим заработком.

— Что за сравнение! Он известный меламед, у него самые богатые ученики…

— А какая, по-твоему, тут причина? Что он ученее меня? Нет, и еще раз нет! Но Бог видит, что у него есть один только заработок, так он дает ему его в достаточных размерах. А что это так, я тебе еще пример приведу. Черная Брохе, вдова, с пятью детьми, торговка только…

— Что ты говоришь, спятил ты? Та, — дай Бог мне этого, — имеет в деле целое состояние, наверное, тридцать рублей!..

— Да не это главное, — объясняет он ей, — главное то, что благословение Божие она может найти в одних только яблоках. Всевышний управляет миром по естественным законам… Кроме того, — убеждает он ее, — можно значительно сократить расходы, можно обойтись без многого…

На том и порешили. Иерухим отказался от нюхательного табака, вся семья — от простокваши в частности и от ужина вообще. И — начали строить!

Строили долгие годы, но когда дело дошло до брандмауэра, у Малке уж не было товара, у Иерухима — сил жить, старший сын уехал, младшая дочь умерла, — а тут недостает еще целого состояния — рублей сорока на брандмауэр!

Ну, что тут делать? Сунули гминному писарю в руку и — поселились без брандмауэра».

* * *

Поселился он с великой радостью. «Братство носильщиков», членом которого он состоял, устроило ему новоселье. Выпили, без преувеличения, целую бочку пива, кроме водки и изюмного вина. Веселье было неописуемое…

Но продолжалась радость недолго. Какой-то обыватель поссорился с соседом Иерухима, меламедом Ноахом. Последний был некогда крупным хозяином, «фундаментальным» богачом. Кроме дома, который остался у него и поныне, он имел и не одну сотню рублей чистоганом. Притом он вел еще торговлю медом. Позже, когда у нас начались распри из-за литовского раввина, донесли на его, Ноаха, сына (он до сих пор служит в полку с больными легкими), и против него самого начали процесс за подлюг раввинского дома. Это действительно был разбой!

Доносы — дело привычное, но поджечь дом со всех сторон — это уж по-разбойничьи! Причастен ли он был к этому делу или нет, я не знаю, но процесс и сын разорили его в конец. И он стал меламедом. Как новоиспеченный меламед, он не выказывал особенного почтения к обывателям, и вот отец одного из учеников, обидевшись, забрал у него своего сынка и отдал его в хедер к Иерухиму.

Ноаху это было обидно. Сутягой он был всегда, в управе торчал по целым дням и ночам, языком и пером владел, так вся история с брандмауэром всплыла наружу, и на сцену появился старший стражник.

Но тут Hoax раскаялся в своей затее. Он сам приложил все старания, чтобы дело замяли. К делу «привесили монету», — и концы в воду!..

Все опять пошло бы на лад; но тут началась новая история из-за голубого цвета цицис. Иерухим — родзиневский хасид и носит голубые цицис, а Hoax заклятый бельзенский и кричит: «Гвалт!» Слово за слово, брандмауэр опять всплыл, и дело дошло до суда.

Вынесли заочное решение: Иерухим в течение месяца должен или поставить брандмауэр или снести дом.

А у Иерухима ни гроша. Теперь уже Hoax не раскаивался (междоусобие было в самом разгаре) и больше ничего слышать не хотел про это дело. Иерухим потребовал его к раввину, Hoax надавал пощечин посланному от раввина.

Когда Малке увидела, что им грозит плохой конец, она схватила Ноаха на улице за шиворот и потащила его к раввину. Весь базар полон был бельзенских хасидов, но кто подступится к женщине?.. «Для мужчины, которого побила женщина, нет ни суда, ни защиты». Жена Ноаха шла за ними и осыпала ее ужаснейшими проклятиями, но подойти близко боялась. У раввина Малке рассказала все от начала до конца. Она требовала, чтоб Hoax помог или построить брандмауэр или замять дело…

Но храбрый раввин знал, что кого он ни осудит, сторона потерпевшего рассчитается с ним, — и он выпутался так, как подобает ученому еврею: он, мол, не знает, как решить… вопрос об убытках… бе… ме… он не может устроить мировой — и решает. «Обратиться спорящим к ребе».

Ну, «истец должен последовать за ответчиком.» Hoax согласился, Иерухим должен был подчиниться, — и отправились в Бельз.

* * *

Перед отъездом Иерухим оставил своему зятю доверенность и несколько рублей, которые ему удалось занять (а одолжали ему из сострадания), чтобы он подал апелляцию.

Но все шло шиворот-навыворот. Зять эти несколько рублей проел, или, как он говорит, потерял… Малке от всех этих огорчений слегла в постель…

У ребе Иерухим, правда, выиграл брандмауэр и «судебные издержки», но на обратном пути их обоих, Ноаха и Иерухима, поймали на границе и домой привели по этапу.

Когда Иерухим вернулся, Малке покоилась уже на кладбище, а домишко был снесен…

Мальчик

иловидный сынок хозяина заезжего дома, с его некрасивыми гримасами, с полными пуха локонами, не выходит у меня из головы. То он стоит перед глазами моими с луковичным пером в руке и плачет, что ему не дают другого, то я слышу, как он при вечерних молитвах читает кадиш так недетски-серьезно и грустно, что у меня сжимается сердце.

— Пойдем гулять, — предлагаю я ему.

— Гулять? — бормочет он.

Бледное личико покрывается легким румянцем.

— Ты никогда не гуляешь?

— Теперь нет. Когда мама, мир праху ее, была в живых, она брала меня с собою гулять по субботам и праздникам… Отец же — долгоденствие ему — велит посидеть лучше за какой-нибудь священной книгой.

Этот разговор происходил уже под длинным навесом для лошадей. Издали мерцает на фонаре красный «щит Давида». Лица мальчика я не различал, но его худенькая ручка дрожала в моей руке.

Мы вышли на улицу.

Небо висит над Тишовицем, как темно-голубой плащ с серебряными пуговицами. Моему же спутнику оно, вероятно, казалось усеянной серебряными блестками завесой перед кивотом. Он, быть может, мечтает о подобном же мешочке для филактерий; лет через пять-шесть он, пожалуй, получит подобный подарок от невесты.

Ночью местечко имеет совершенно другой вид. Кучи мусора, покривившиеся домишки тонут в «поэтически тихом лоне ночи», а окна и стеклянные двери кажутся громадными, огненными, лучащимися багрянцем глазами…

На очагах, верно, стоят горшки с кипятком для картофеля или клецок с фасолью. Согласно статистическим расчетам, на одного человека в Тишовице приходится в среднем тридцать семь рублей в год, или приблизительно десять копеек в день. Если вспомните, что в этот счет входят: плата меламеду, двоякая — молочная и мясная — посуда, субботы и праздники, лечение и цадик:, не считая побочных расходов, — то вы поймете, что мясной бульон здесь большая редкость, что клецкк делаются из гречневой муки и без яиц, и кто знает, кладется ли в картофель какой-нибудь жир.

В некоторых домишках, однако, совершенно темно. Там едят сухой кусок хлеба с селедкой или без нее, а может быть, читают лишь молитву на сон грядущий и ложатся без ужина… В одном из домиков стоит, должно быть, та вдова, которой так мало нужно, и бьет себя в исхудалую грудь, читая длинную исповедь… Может, она примеряет свой саван… Вспоминает про свое, обшитое золотой каймой, подвенечное платье; из старых глаз падает слеза, и она посылает в темную ночь свою улыбку: «Много ли нужно еврейке?»

У моего сиротки совсем другое на уме.

Подпрыгивая на одной ножке, он задирает головку к луне, которая с тупой важностью плывет между облаками.

Он вздыхает.

Заметил ли он падающую звезду? Нет…

— Ой, — говорит он, — как я бы хотел, чтоб пришел Мессия!

— А что?

— Я хочу, чтобы луна стала больше… Так жаль ее! Она, правда, согрешила, но так долго страдать… Ведь уж шестая тысяча идет.[52]

Всего только две просьбы: от отца земного еще одно луковичное перо, а от Отца Небесного, чтобы луна стала больше!

Я с трудом удерживаюсь от страстного желания сказать ему: «Оставь! Земной отец твой скоро женится, будет у тебя мачеха, и ты будешь плакать из-за куска хлеба. Откажись от луковичного пера, забудь и про луну…»

Мы вышли за город. Дыхание весны несется с зеленого поля. Мальчик тащит меня к дереву. Садимся.

— Тут, — приходит мне мысль, — он, должно быть, сиживал со своей матерью. Она ему, вероятно, показывала, что растет на этих полосах: он различает пшеницу, рожь, картофель.

— А тут растет терновник! Никто не ест терновника?

— Ослы его едят!

— Почему, — спрашивает он, — Бог сделал так, что каждое живое существо питается особой пищей?

Он не знает, что если бы все равно ели одно и то же, все бы равны были…

Лящев

темный летний вечер, часов в одиннадцать-двенадцать, я приехал в Лящев. Опять базар, окаймленный деревянными и каменными домишками. Посреди площади набросаны белые камни. Подъезжаю ближе — камни двигаются, приобретают рога, — превращаются в стадо ослепительно белых коз.

Козы разумнее обывателей Тишовица, они не пугаются. Лишь две или три из них подняли головы, сонливо посмотрели на нас и опять стали щипать скудную растительность на улице и почесываться друг о дружку!

Счастливые козы! Никто не взводит на вас ложных обвинений, вам нечего пугаться статистиков. Вас, правда, берут на бойню, так что ж? Кто же не умирает раньше времени? Зато страданий у вас наверное меньше.

Припоминаю, что мне сказали в Тишовице: «В Лящеве дело пойдет у вас быстрее и легче: люди там спокойные, тихие, никто не будет бегать за вами».

Обыватели и козы в Лящеве, видно, подходящая пара: одни похожи на других.

Однако, хозяин заезжего дома, мой старый знакомый, несколько обескураживает меня:

— Не так-то легко, как думается, — говорит он.

— А что?

— Дай Бог, чтобы вам отвечали!

— Почему же нет?

— Еврей не любит, чтобы у него считали в кармане.

— А что, благословение Божие уйдет?

— Нет, проклятие войдет — кредит уйдет.

Попытка первая

ано утром, еще до прихода, синагогального служки, ко мне уже явилось несколько евреев: им хочется видеть «переписчика». Моя слава идет впереди меня.

Я делаю первую попытку и обращаюсь к одному:

— Доброго утра, реб корев!

— Доброго утра, шолом-алейхем.

Он нехотя подает мне руку.

— Как звать вас, реб корев.

— Лейбе-Ицхок

— А фамилия ваша?

— Зачем вам моя фамилия?

— А что, это разве секрет?

— Секрет не секрет, но вы ведь мне можете сказать, зачем вам знать ее… ведь это уж наверно не секрет!

— Вы разве не знаете?

— Не совсем точно…

— Догадливый же вы человек!

— Беренпельц, — отвечает он, несколько устыдившись.

— Женаты?

— Эт!

— Что значит «эт»?

— Он хочет развестись! — отвечает вместо него другой.

— Сколько детей?

Ему нужно подумать, и он считает по пальцам: «От первой жены — мои: один, два, три; ее один, два; от второй…», но ему надоедает считать.

— Ну, пусть будет — шесть!

— «Пусть будет» не годится, мне нужно знать точно.

— Видите ли, вот это «точно» неспроста. Точно! Зачем вам знать точно? Что вы чиновник, что ли? Платят вам за это? Поедет кто-нибудь вслед за вами и будет вас контролировать? Точно!

— Говори, дурак, говори! — подталкивают его другие. — Начал, так говори!

Им хочется знать, какие еще вопросы я задам. Он еще раз пересчитал по пальцам, и получилось, слава Богу, на три больше.

— Девять, да будут они здоровы и крепки.

— Сколько сыновей и сколько дочерей?

Ему опять приходится считать.

— Четыре сына и пять дочерей.

— Сколько сыновей поженили, сколько-дочерей повыдали замуж?

— Это вам тоже нужно знать? Скажите же мне: зачем?

— Говори уж, говори! — кричит публика с еще большим нетерпением.

— Трех дочерей и двух сыновей, — отвечает кто-то за него.

— Да? — говорит он.

— А Срулик?

— Ведь он еще не женился!

— Ты осел! Его ведь в эту субботу вызовут к чтению Торы! Что значит полторы недели?

Я записываю и спрашиваю дальше:

— Были на военной службе?

— «Оплаченный» я… Четыреста рублей! Где бы их взять теперь? — вздыхает он.

— А сыновья?

— У старшего нарост под правым глазом и к тому же, не про вас будь сказано, он несколько «надорван». Лежал в трех госпиталях, стоило больше, чем поженить его, и едва-едва из полка освободили. У второго льгота, третий служит.

— А где жена его?

— У меня, конечно! Что за вопрос?

— Она ведь могла бы жить у своего отца.

— Голыш!

— А дом есть у вас?

— Как же!

— Сколько он стоит?

— Если б он стоял в Замостье, он бы стоил что-нибудь, я тут он и гроша не стоит. Что ж, квартира у меня есть.

— За сто рублей вы бы продали его?

— Упаси Бог! Наследство! За триста и то нет; вот разве, — если б пятьсот! Ну, так я бы нанял квартирку и открыл торговлю…

— А теперь какое у вас дело?

— У кого это есть дело?

— Чем вы живете?

— Это вы думаете?! Живешь!

— Чем?

— Богом. Если Он дает, — имеешь.

— Не бросает же Он с неба.

— Именно — бросает! Я знаю, чем я живу? Вот сосчитайте-ка: мне нужно целое состояние — может, четыре рубля в неделю! От дома, кроме квартиры, у меня имеется двенадцать рублей доходу, из них плачу девять рублей налогу, пять рублей на ремонт, остается «дыра в кармане» на добрых два рубля в год.

Он начинает даже входить в азарт.

— Денег, слава Богу, нет ни у меня, ни у стоящих здесь евреев, ни у евреев вообще. За исключением разве «франтов» в больших городах… У нас денег нет. Ремесла я не знаю: мой дед сапог не тачал. И все-таки, если Всеблагий хочет, я живу — и живу так вот уж лет пятьдесят с лишним. А нужно женить кого-нибудь из дочерей — устраиваешь свадьбу и танцуешь по своему болоту.

— Итак, что же вы?

— Еврей!

— Что вы делаете по целым дням?

— Я изучаю Тору, молюсь… что делать еврею?! Закусив, иду на базар…

— Что вы делаете на базаре?

— Что я делаю? Что удается. Вот вчера, например, проходя по базару, я услыхал, что Ионе Борику поручено купить для какого-то помещика три драбины. На рассвете я уже спешу к помещику, который когда-то сказал, что у него много их. Я вошел в компанию с Ионой Бориком, и мы заработали по полтора рубля на брата.

— Так вы, значит, маклер?

— Я знаю? Иногда мне придет в голову — и я покупаю меру хлеба

— Иногда?

— Что значит — иногда? Есть у меня деньги, я покупаю.

— А если нет? i Достаю.

— Каким образом?

— Что значит «каким образом?»…

И проходит битый час, пока я узнаю, что Лейбе Ицхок Беренпельц отчасти дайон, выбирается в третейские судьи, немного маклер, частью торговец, немножечко сват, а иногда и на посылках послужит.

И всеми этими, и перечисленными и забытыми, профессиями он зарабатывает, хотя с большим трудом, хлеб для всей семьи. В том числе и для снохи, потому что отец ее совсем голыш…

Попытка вторая

еня вводят в лавчонку.

Несколько пачек спичек, несколько коробок папирос; иглы, булавки, шпильки, пуговицы; желтое и зеленое мыло; несколько кусков пахучего мыла домашней выделки; немного пряностей и еще кое-какие мелочи; в придачу, у стола лежит старая соха, — это уже предмет побочного заработка.

— Кто здесь живет? — спрашиваю я.

— Вы ведь видите, — отвечает мне еврейка, продолжая расчесывать волосы десятилетней девочке, которая между тем, увернувшись из-под гребенки, большими, удивленными глазами осматривает «гоя», говорящего по-еврейски!

— Положишь ты голову обратно? Бесстыжая! — кричит мать.

— Как зовут вашего мужа?

— Мойше!

— По фамилии?

— Чтоб одна только фамилия его вернулась домой! — озлобляется она вдруг. — Четыре часа, как пошел взять у соседки горшок!

— Перестань галдеть! — говорит синагогальный служка. — Отвечай, о чем тебя спрашивают.

Служки она боится. Он одновременно и синагогальный служка и солтыс — сборщик податей и притом еще пользуется влиянием у войта.

— Кто галдит? Когда? Что? О своем муже я уж тоже не имею права слова сказать?

— Как фамилия его? — спрашиваю я вторично.

Служка сам вспомнил и отвечает; «Юнгфрейде».

— Сколько у вас детей?

— Я очень прошу, реб корев, приходите после, когда мой муж будет дома. Это его дело. Достаточно того, что у меня на плечах лавка и весь дом, и шестеро детей-пострелов… Отстаньте хоть вы от меня!

Я записываю пока детей и спрашиваю, скольких она успела выдать замуж.

— Выдать замуж! Если б я выдала замуж, у меня бы меньше седых волос на голове было. До седых волос сидят они у меня!

— У вас только дочери?

— Трое парней тоже.

— Чем занимаются?

— Что им делать? Пакости мне делают!.. Рты голодные!

— Почему не отдаете в обучение к какому-нибудь ремесленнику?

Она морщит нос, бросает на меня злой взгляд и больше не хочет отвечать.

Мне приходит счастливая мысль купить у нее пачку папирос. Лицо ее несколько проясняется, и я спрашиваю дальше:

— Сколько зарабатывает ваш муж?

— Он? Он зарабатывает? Можно разве поручить ему даже горшок взять по соседству? Упаси Бог, вот уж четыре часа, как его нет! А обед разве будет у меня сегодня по его милости?

Она опять вошла в азарт. Я вынужден был ретироваться и раздобыть ее мужа на улице. Я его узнал: он нес горшок!

В дилижансе (Отрывок)

1

н рассказал мне все разом, одним духом. В одну почти минуту я узнал, что он — Хаим, зять Ионы из Грубешова, сын Береля из Конской Воли, что люблинский богач Мееренштейн приходится ему дядей со стороны матери, мир праху ее. Но дядя его уже ведет себя «совсем почти как гой»: едят ли у него трефное, он не знает, но что едят, не совершая омовения, это он сам видел.

— Диковинные люди! — говорит он. — На лестнице протянуты какие-то длинные полотенца; прежде, чем войти, нужно позвонить; в комнатах разостланы по полу какие-то раскрашенные скатерти; сидят они дома, словно в тюрьме; ходят без шуму, точно воры… Вообще, — говорит он, — у них тихо, как, упаси Бог, среди глухонемых…

У жены его подобная же родня в Варшаве. Но к ним он не ходит, да они вообще голыши: «На что они мне, а?»

У люблинского дяди не совсем так, как Бог велит, но он хоть богач. Ну, походишь около жирного, и сам жиром обрастешь, где пир, там можно косточку облизать… Другие же — голыши!

Он надеется даже со временем получить у дяди какую-нибудь должность. Дела, — говорит он, — теперь плохие. В настоящее время он торгует яйцами: скупает их по деревням и доставляет в Люблин. Оттуда они идут в Лондон. Говорят, что там их кладут в печи для обжигания извести, и из них выводятся цыплята… «Врут, должно быть: англичане попросту яйца любят!» Но так или иначе — дело пока в упадке.

Все-таки лучше, чем торговля хлебом: хлебная торговля совсем убита… Сейчас же после свадьбы он стал хлебным торговцем. Он еще был новичок, ему дали в компаньоны опытного купца, так тот просто напросто обобрал его…

2

В дилижансе было темно. Я лица Хаима не видал и до сих пор не понимаю, как он узнал во мне еврея… Когда он влез, я сидел в углу и дремал, его голос разбудил меня. Во сне я не говорю… может, я вздохнул по-еврейски? Может, он почувствовал, что мой вздох и его вздох — один и тот же?

Он мне рассказал также, что жена его из Варшавы, и ей до сих пор не нравится Конская Воля…

— Родилась она, видите ли, в Грубешове, но воспиталась в Варшаве, у той «трефной» родни, — она была сиротой…

В Варшаве она нанюхалась других вещей мастерски знает по-польски, а адреса по-немецки читает без запинки. Она говорит даже, что умеет играть: не на скрипке, а на каком-то другом инструменте… А вы кто? — хватает он вдруг меня за руку.

О сне больше и думать нечего, и притом он меня заинтересовал. Захолустный молодой человек, воспитанная в Варшаве жена, жизнь в маленьком местечке ей не нравится… Из этого, кое-что да может выйти, думаю я, нужно только разузнать подробно, кое-что прибавить и — готов роман… А если я добавлю разбойника, каторжника, пару банкротов и еще какое-нибудь чудовище — это будет «чрезвычайно интересный» роман.

Я наклоняюсь к своему соседу и говорю, кто я такой…

— Вот как, — говорит он, — вы это таки, вы сами?.. А скажите мне, прошу вас, откуда это берется у человека спокойная голова, да столько досуга, чтобы выдумывать сказки…

— Вот видите!

— Вы, должно быть, получили большое наследство и живете на проценты…

— Упаси Бог, мои родители еще живы, до ста двадцати лет…

— Так вы, должно быть, выиграли в лотерею?

— Также нет.

— Что же?

Я действительно не знал, что ответить…

— Вы этим живете?

Даю ему чисто еврейский ответ: бе!..

— И это весь ваш заработок?

— Пока…

— О-ва! Сколько вы имеете от этого?

— Очень мало.

Также мертвое дело?

— Совсем мертвое.

— Плохие времена, — вздыхает мой сосед.

Несколько минут царило молчание. Но мой сосед не может молчать.

— Скажите мне, прошу вас, зачем нужны эти сказки? Я не про вас говорю, — оправдывается он, — упаси Бог, еврею хлеб нужен, так он хотя бы из стены да выцедит его — этому я совсем не удивляюсь… Чего еврей не сделает из-за куска хлеба? Вот, не было оказии, еду в дилижансе, Бог знает, не сижу ли я на запретной ткани…[53] Но публике, думаю я, ей зачем нужны сказки? Какой в них прок? О чем там пишется в книжках?

Не дожидаясь ответа, он сам себе отвечает:

— Это, должно быть, просто мода какая-нибудь, вроде кринолина, на что только женщины неспособны!

— А вы, — спрашиваю я его, — вы еще никогда не читали книжек?

— Вам ведь я могу сказать, — кое-какое понятие о них я имею… вот этакое…

Он, по-видимому, отмерил кончик пальца, чего за темнотою я видеть не мог.

— Вас это все-таки интересовало?

— Меня? Упаси Бог! Все это моя жена! Дело, видите ли, вот как было: этому будет лет уж пять-шесть, шесть-таки, через год после свадьбы, мы еще жили тогда у родителей… Она себя как-то плохо чувствовала, не больна была, упаси Бог, оставалась на ногах, но так себе, не совсем здорова… Раз спрашиваю я ее, что с нею.

— Собственно говоря, — спохватывается он, — я не знаю, зачем я дурю вам голову подобными делами…

— Наоборот, — говорю я ему, — рассказывайте, реб корев…

Сосед мой смеется:

— «Солома нужна в Египте»? Вам нужны мои рассказы? Сами вы не можете их выдумать!

— Рассказывайте, реб корев, рассказывайте…

— Для публики, видно, вы пишете неправду, а для себя хотите правды?

Что можно писать правду, ему даже и в голову не приходит.

— Ну, — говорит он, — будь по-вашему…

3

— Что ж, — продолжает мой сосед, — стыдиться нечего: мы жили в отдельной комнате, я был молодым человеком, более внимательным, нежным, — спрашиваю я ее, что с нею — она начинает плакать…

Мне становится страшно жаль ее. Кроме того, что она (чтоб не сглазить, до ста двадцати лет) — моя жена, она еще — сирота, на чужбине, одинока…

— Что значит «одинока»?

— Моя мать, мир праху ее, умерла, видите ли, года за два до моей свадьбы, а отец мой, мир праху его, вторично не женился. Мать моя, да будет она нашей заступницей; была женщиной добродетельной, и мой отец не мог ее забыть… Ну, так жена моя была единственная женщина дома… У отца, мир праху его, никогда времени не было: он постоянно разъезжал по деревням, торговал чем попало: яйцами, маслом, тряпьем, щетиной, холстом.

— А вы?

— Я, сидел в бет-гамедраше над книгами!.. Ну, женщина одна, думал я, жутко ей… Но зачем же плакать? «Нет, — говорит она, — мне скучно…» Скучно? Что это значит?

Я видел, что она ходит, точно сонная. Говоришь ей что-нибудь — она ничего не слышит, задумывается иной раз, уставится в стену и смотрит, смотрит… Иной раз шевелит губами, но голоса не слыхать… Но что значит «скучно»? Все бабские выдумки: еврей, мужчина, не скучает… Еврею некогда скучать: он или сыт или голоден; или за делом, или в бет-гамедраше, или спит… если уж совсем нечего делать — курит трубку, но — скучать?!

— Не забудьте, — говорю я ему, — женщина — без изучения Торы, без общественных дел, без 613 религиозных правил…

— В этом-то и вся суть. Я тотчас же начал догадываться, что скука это — ничегонеделание, от которого можно с ума сойти. Наши мудрецы это уже давно заметили своим святым духом… Читали вы, к чему приводит безделье?

По закону, женщина не должна ходить без дела. Я ей и говорю: делай что-нибудь! А она отвечает, что хочет «читать»!

«Читать» было для меня также странным словом… Было уж, правда, известно, что у тех, которые учатся писать, «учиться» значит — читать книжки и газеты. Но я еще тогда не знал, что она такая ученая… Она со мною говорила еще меньше, чем я с нею. Она хотя женщина рослая, но голову всегда держала опущенной, губы сжатыми, будто двух слов сказать не умеет… Она вообще была тихая — овечка. И постоянно на лице ее была разлита такая озабоченность, словно у нее корабль с невесть каким добром затонул. Она хочет, — говорит она, — читать. И что? — по-польски, по-немецки… Хотя бы на жаргоне, только бы читать…

А тут в Конской Воле и следа какой-нибудь книжки нет. Мне было жаль ее, отказать ей я не мог, и я обещал, когда доеду к дяде в Люблин, купить для нее книжки…

— А у тебя ничего нет? — спрашивает она.

— У меня? Упаси Бог!

— Что же ты делаешь по целым дням в бет-гамедраше?

— Я учу Тору.

— Я тоже хочу учить Тору.

Я ей объясняю, что Талмуд — не книжка какая-нибудь, что он не для женщин, есть даже толкование в Талмуде, что женщины не имеют права изучать Талмуд, что Талмуд — то же, что библейский язык.

Но ничто не действовало. Если бы об этом узнали в Конской Воле, меня бы камнями закидали, — и они были бы правы! Я не стану распространяться дальше, а расскажу вкратце: она так долго просила меня, плакала, умоляла, так долго и так часто, что она добилась своего — каждый вечер я прочитывал и переводил ей страницу из Талмуда… Но я заранее знал, чем все это кончится…

— А чем кончилось?

— Будьте покойны… Я принялся читать из трактата «Н’зикин»[54] и таки с комментариями Раши, Тосфос, Маршо… Я барабанил, а она каждый вечер — засыпала… Не дело это для женщины — Талмуд!

К счастью, в снежную метель, разыгравшуюся в том году, в Конскую Волю забрел сбившийся с дороги книгоноша, и я принес ей пуд, целый пуд всяких книжек… Тогда все пошло наоборот: читала мне она, а засыпал я.

— И до сих пор, — закончил он, — я не знаю, зачем эти книжки. Для мужчин они наверное не годятся. Может, вы пишете только для женщин?

4

Между тем начинало светать.

В полутемном дилижансе вынырнуло желтое, длинное и худое лицо моего соседа, пара усталых красных, с темными кругами, глаз.

Он видно собирался приступить к утренней молитве: стал тереть концы пальцев о запотевшие стекла дилижанса. Но я прерываю это занятие.

— Скажите мне, пожалуйста, прошу извинения: теперь ваша жена уже — довольна?

— Что значит довольна?

— Она уж не скучает?

— У нее теперь лавчонка с солью и селедками… один ребенок у груди, двух нужно чесать и мыть, Одни носы держать у них чистыми — и того довольно на целый день…

Он снова трет пальцами стекло, но я опять мешаю ему:

— Скажите мне, реб корев: как выглядит ваша жена?

Мой сосед поднимается, бросает на меня косой взгляд, осматривает с ног до головы и строго спрашивает:

— А что, вы знакомы с моей женой? Из Варшавы, что ли?

— Упаси Бог, — отвечаю я ему, — я так себе спрашиваю: может, я буду в Конской Воле, так я хочу ее узнать.

— Вы хотите ее узнать? — улыбается он, успокоившись. — Пожалуйста! Вот вам примета; у нее родинка на левой ноздре…

………………………………………………

Загрузка...