— Слушай, Женя, общественной работы ты никакой не ведешь.
— Здрасьте — новый год! Не веду. А оперирую — это не общественная работа?! Обывательская?
— Ты за это деньги получаешь.
— А что ж, на общество только без денег надо работать? Еще у Ильфа в «Записных книжках» было написано: «У нас общественной работой называют ту, за которую не платят». Я весь в общественной работе. Кстати, мне не за всю платят. Хоть одну ночь, когда меня вызывали, — оплатили?
— Это, милый, твое дело личное. Можешь не приезжать. А если бы ты своих научил обходиться без тебя как следует — они не вызывали бы. Научи. Воспитай. И не будешь ездить по ночам. Будешь вовремя уходить.
— А если вашего мужа привезут?
— А это мое личное дело, если я тебе позвоню. Короче, ты знаешь, что у нас называется общественной работой и ты такую не ведешь. Так ведь. В конце концов, общественная работа помогает нам чувствовать локоть товарища.
— Так это дело добровольное. А чувство локтя товарища — это когда скованы.
— Ну, сил у меня больше нет. Но почему у меня должно быть столько неприятностей из-за тебя? Тебя же в районе все знают. Ты не иголка. В райкоме даже у меня спросили, какую общественную работу ведет у вас Мишкин. А я вынуждена что-то врать. Сказала про народный контроль, про стенгазету.
— Плюнули бы вы на них. Такая красивая женщина, как вы, может себе это позволить.
— Эх, Женечка, кончилось то время, когда я могла себе что-то позволять. Годы вышли. Ты подумай — захочешь куда-нибудь поехать за границу. У нас ведь путевки часто бывают, а характеристики-то тебе и не дадут.
— В гробу я видал вашу заграницу. Да и куда поеду! На юг съездил этим летом — так в долгу по самую маковку. Заграница!
— Пойми! Ты же всех нас подводишь. Ну сделай ты хоть какую-нибудь общественную работу, хоть разовую, что ли.
— А разовые я делаю всегда и аккуратно. На субботник по уборке территории ходил? Ходил! На субботник по строительству нового корпуса ходил? Ходил. На субботник на уборку нового корпуса поликлиники ходил? Ходил! На воскресник на овощную базу ходил? Ходил! На картошечке все воскресенье со всеми хирургами и операционными сестрами честно своими ручками хирургическими отработали. Это что ж, мало? И впредь на все грядущие субботники, воскресники, не жалея рук своих, пойдем.
— И это все. А где твоя индивидуальная общественная работа? Ну напиши хоть в стенгазету что-нибудь.
— Да что? Рецензию на фильм, что мы вчера смотрели, что ли?! — Мишкин радостно засмеялся, представив себе, как он пишет рецензию. — Правильно. Там про хирургию. — Смеется. — Напишу. — Смеется. — Напишу.
— А что ты смеешься! И напиши. Ну хоть рецензию напиши, а мы в стенгазету повесим. Да еще как новую форму работы представим. А то и в заводскую многотиражку отдадим.
Мишкин продолжал смеяться:
— Ну, умора! Напишу. Обязательно напишу сегодня вечером. И все — и больше не будете приставать с этой работой?
— Ты напиши, напиши сначала — пехота! — а потом торговаться начнем.
Мишкин ушел, продолжая смеяться.
Марина Васильевна видела, как он шел по двору одетый, наверное домой. По лицу его блуждала та же улыбка, с которой он вышел из кабинета.
«Он ведь если вдруг сбрендит, то и напишет, пожалуй, — подумала Марина Васильевна. — Нет. Куда ему. Не соберется. Ох и безалаберный. А ведь все может. И делает все, но только то, что непосредственно нужно и для больного. Облегчает себе жизнь. Упрощает».
А Мишкин пришел домой и, никого не застав, с той же улыбкой сел за стол и стал пытаться написать рецензию. Он вспомнил фильм, вспомнил Сашку, вспомнил операции свои, в фильме, обходы и начал писать, почти не отрываясь от бумаги.
«Профессор киноэтики. А вся этика заключалась в том, что режиссер не должен жить с актрисами», — довольно просто и немудрено И.Ильф в своих «Записных книжках» разделался с «прогрессивными» разговорами о разных видах этики.
Профессор Приходько — единственный герой фильма — тоже просто к этому относится, когда возникает дискуссия о моральности пересадок сердца. Пожалуй, это разумная позиция.
О какой моральности идет речь! Мы, врачи, здесь для того, чтобы люди жили. Мы не даем жизнь. Мы не в состоянии ее сделать вечной. Но все между — наше, врачебное. Все, что мы делаем, мы делаем для того, чтобы человек жил дольше. Таковы задачи, таковы правила игры врача.
Это фантастический фильм — фантастический потому, что реалистических ситуаций, подобных показываемым, в нашей стране не было; это реалистический фильм — реалистический потому, что, во-первых, сердце так и не пересадили, а во-вторых, потому, что подобные «фантастические» разговоры о моральности в принципе возможной, действенной медицинской помощи возникают в тысячах приватных и официальных, устных и газетных разговоров, и у нас и во всем мире.
Искусство, в любом своем варианте, должно, да и включается во все, где хоть на миллиметр спорно. Искусство и для этого. Искусство кино в том числе.
Когда профессор Барнард произвел первые пересадки сердца, мир — и научный и обывательский (от медицины) — поднялся на дыбы: кто за, кто против. В некоторых странах отдельные газеты и даже ученые буквально суд над Барнардом устроили.
Бывает, люди совершают походя сотни, да, сотни аморальных поступков и после этого ищут (осознанно или подсознательно), на чем бы им «морально облегчиться», так сказать. Так зачастую мне представляется эта дискуссия.
Я смотрел и радовался, что авторы фильма не стараются «облегчиться».
По-видимому, всякий успех всегда создает или проявляет стороны — право и лево. Этот успех, успех пересадок, породил споры об этико-моральной стороне иных видов лечения. Впрочем, «и это было» — где-то я читал, как в конце прошлого века поднимался вопрос о безнравственности столь широкого внедрения медицины в жизнь, так как ее, тогда только начинающиеся, успехи приводят к выживаемости «убогих» и в целом род человеческий станет хилее.
Тоже был спор. И спорили, как сейчас, наверное,
Древнеиндийская философия: «Спор есть опорочивание (взглядов противника) только ради собственной победы, (достигаемое) извращением этих взглядов, возражением не по существу и т. д.» («Харибхарда»). А вот другой подход: «В спорах рождается истина». И по-моему, истина — не в борьбе мнений, а в поисках путей слияния их. Работать надо. Делать, а не спорить.
Это и говорит в фильме профессор Андрей Приходько: работать надо, а не спорить, чтобы хотя бы догнать те хирургические клиники мира, в которых есть, по крайней мере, техническая возможность пересадки сердца.
Надо думать, как приспособиться к новому, как жить с новым, а не закрыть, что открылось нам естественным течением и расширением познания.
Как говорит один из персонажей фильма: «Трудно остановить поезд, который называется прогресс». Впрочем, еще не договорились все люди между собой, что именно они называют прогрессом, неизвестно даже, что лучше для безнадежного больного — жить или умереть, что такое безнадежный больной; наконец главное, — не договорились люди науки между собой, что называть смертью, моментом биологической смерти. С моей точки зрения, прогресс — это в конечном итоге борьба со смертью.
Прав герой фильма, который просто не реагирует на предположение, что иные могут устроить бизнес из человеческих органов, что врачи могут злоупотреблять своим положением и не лечить предположительно умирающего, а стараться быстрее схватить необходимый или, если хотите, недостающий кому-то орган человеческий.
Герой фильма не видит новой нравственной, морально-этической проблемы. Как он может думать о злоупотреблениях врача, когда сам он врач? Кто злоупотребляет?! Так говорят только те, которые в мыслях могут это допустить. А врач! Настоящий!
«…Можно себе представить и то, что в преступных руках радий способен быть очень опасным, и в связи с этим можно задать такой вопрос: является ли познание тайны природы выгодным для человечества, достаточно человечество созрело, чтобы извлекать из него только пользу, или же это познание для него вредоносно? В этом отношении очень характерен пример с открытиями Нобеля: мощные взрывчатые вещества дали возможность производить удивительные работы. Но они же оказываются страшным орудием разрушения в руках преступных властителей, которые вовлекают народы в войны.
Я лично принадлежу к людям, мыслящим как Нобель, а именно: что человечество извлечет из новых открытий больше блага, чем зла» (Пьер Кюри).
Новая проблема! — это всего лишь один из частных случаев главной, единственной, всегдашней нравственной проблемы мира: как миру порядочных людей оградиться от мерзавцев.
Ведь какая разница миру порядочных людей, за что убивают человека: за деньги ли, за другую расу, за нужный ли орган.
Человек человека убивать не должен.
Рассуждать, за что убить можно, за что нельзя, — либо каннибальство, либо недомыслие, либо демагогия.
Фильм решительно определяет дискуссии о нравственной стороне пересадок сердца как демагогию.
Эти демагогические разговоры мне столь же непонятны, как и разговоры о какой-то особенной, отдельной врачебной этике. У врачей нет и не может быть отдельной от остальных порядочных людей этики.
Фильм подходит к этим разговорам. Ждешь, что вот сейчас начнутся пустые, шаблонные разговоры о том, что позволяет врачам их особая этика, а что нет. Но нет. Авторы фильма, по-видимому, игнорируют эту отдельную этику. Этого штампа нет в столь многочисленных дискуссиях фильма.
Фильм говорит, что проблема есть техническая, проблема есть организационная, наконец, экономическая — очень важные и трудные проблемы, и, слава богу, нет проблемы нравственной. Просто на этом греют руки демагоги с позиций самых противоположных демагогии. Этика одна — демагогии разные. Есть демагоги против пересадок — есть демагоги «за».
Одни демагоги говорят: берегитесь! врачи будут не лечить, а хватать нужные им (им!) органы, теперь будут людей убивать (новая идея—убивать людей!); другие демагоги норовят посвятить пересадку очередному празднику.
У них этика одна. И они-то и говорят, как правило, о разных.
Фильм, не касаясь прямо возможности отдельной врачебной этики, тем не менее ясно говорит, для каких характеров возникает необходимость рассуждать о «разных этиках».
Все сказанное мною сугубо субъективно. Я сознаю, что не все могу доказать математически убедительно, как относительно фильма, так и относительно проблемы. Лично я рад, что герой фильма, как мне кажется, не работает на потребу аморальщины созданием нагромождений из надуманных моральных проблем; но герой фильма лично мне по-человечески все равно не нравится. Я не люблю крикливых хирургов, считающих, что можно своего подчиненного публично обидеть, назвать его кретином, предложить ему вместо хирургии заниматься кастрированием поросят. Это ходульное представление о хирургах часто поддерживается малодумающими врачами с ограниченной внутренней культурой и плохим воспитанием. Приходько же не сорвался в аффекте, он сдержался в палате при больных (хоть за это спасибо), но позволил себе при коллегах. Это счет: он знает, где можно срываться, а где лучше сдерживаться.
Да, к сожалению, это реальность, многие себе позволяют, но почему-то считается, что для хирургов это естественно. По-моему, это мусор хирургической жизни. Но это есть, авторы фильма не погрешили против истины, но хотелось бы, чтобы они, как люди искусства, возможно даже наделенные внутренней культурой, тактом, воспитанием, чтобы они как-нибудь оценили этот эксцесс со своих авторских позиций.
Впрочем, может быть, они и оценили.
Приходько в своих отношениях с коллегами, да и с больными, прямолинеен, как истина в последней инстанции. Этот генетический свой код он передал следующему поколению. И следующее поколение, сын его, воспитанный им, получив ту же комбинацию хромосом (по-видимому), с той же категоричностью последней инстанции ломает жизнь ему, отцу. Сын бьет по отцу, бьет по его любимой женщине, а потом, как всегда бывает в результате нетерпимой категоричности, и по себе. Целенаправленная категоричность и нетерпимость, решительно взятое себе право решать за других — мстит, мстит всем без разбору.
Под конец фильма я испугался возможной, надвигающейся, напрашивающейся пошлости. У зрителя создают впечатление, что возможный донор, женщина, попавшая в аварию и лежащая перед героем-хирургом грядущим трупом, сердце которой можно будет пересадить, — эта женщина, кажется, любимая героя фильма.
Кажется, но не оказывается. Не она.
Герой потрясен. Профессор задумывается. Авторы говорят герою: «Ну ты, отрицающий моральную сторону проблемы! А если это твой близкий?! Как?!»
Профессор качается, у героя боли в сердце, очень картинно демонстрируемые поглаживанием по тому месту, где обычно у людей располагается этот мышечный орган, «насос», «помпа».
Задумался профессор.
Но этому я не верю, как не верю многому в фильме красивому и картинному: и этим болям в сердце, и картинному разговору с больным, и красивому предложению матери своего сердца для больного ребенка. Все может быть, но я не верю. Красиво очень. Я не верю этому эпизоду еще и потому, что тут смешение, а вернее, подмена проблем. Герой этот был бы ошарашен и качался бы и, если хотите, боли бы в сердце были и без дилеммы: брать у нее сердце или нет. Просто погибает любимая. Донорская проблема тут ни при чем. И все равно страшно, даже когда она оказалась не Она.
А может, авторы именно это и говорили?
Да. Я согласен с авторами фильма — нет никакой новой нравственной проблемы. Я и сам так думаю.
Но это глобально.
Но вот лежит конкретный человек, возможный донор, возможно близкий человек…
Странно, очень странно устроен этот мир.
* * *
Утром он пришел к Марине Васильевне.
— Вот. Держите. И чтоб никаких разговоров об общественной работе.
— С ума сойти! Написал. Господи, да если так дело пойдет, может, и отчет на аттестацию напишешь? Радость ты моя! Может, лед тронулся, Женечка?
— Все. Написал. Озверел сам на себя по ходу дела.
Всю ночь Марина Васильевна перекидывала листочки.
— Смотри-ка, написано. Да много-то как. Да я велю перепечатать и в «Экран» отправлю с дипкурьером. Ты, паразит, если захочешь, даже председателем месткома можешь быть. Наверное. Вот бы мне приветить к этому тебя. Повязать, как говорится, в это дело. Горя бы не знала тогда. Сам бы эту шкуру почувствовал. Не делал бы нравственной проблемы из технической детали.