ЗАПИСЬ СЕДЬМАЯ

Коридор в отделении длинный и узкий. Если его просматривать из конца в конец приблизительно около часу дня, можно увидеть несколько скоплений больных. Как группки в салоне у Анны Павловны Шерер, только нет объединяющей всех хозяйки. В самом конце коридора, около уборной, курящие мужчины. Они мало курят, больше ведут бездымную беседу. Чаще всего они обсуждают внутрибольничные события и комментируют происходящее. Многие из них ведут беседу сидя на корточках. И как они могут по столько времени сидеть в таком положении! Иногда такие посиделки продолжаются часами.

Недалеко от операционной другая группка — эти ждут, когда вывезут оттуда их сопалатника, или просто ждут, когда вывезут хоть кого-нибудь. Очень любят ждать и смотреть на вывозимых оттуда.

Они тоже беседуют, но более приглушенными голосами. Темы те же. Здесь еще происходит подсчет времени — сколько на кого уходит, и делаются выводы о качестве хирурга, успехе операции, прогноз на житие. Господи, когда наконец построят новый корпус. Операционная и послеоперационное отделение будут на отдельном этаже, и тогда ликвидируется некоторое количество неприятностей. Будут другие, правда. Но не будет вопросов: «Доктор, меня оперировали пятнадцать минут — у меня рак, да?», «Доктор, меня оперировали пять часов — плохи мои дела, да?»

Еще одна группа людей сидит около перевязочной. Эти в очереди. Ждут перевязки. Они больше молчат. Изредка говорят о чем-нибудь постороннем.

По коридору идет молодой, недавно кончивший институт доктор — интерн. Он здесь работает совсем недавно. Из операционной выходит Мишкин.

— Ну как, Евгений Львович?

— Удалось. Понимаешь, удалось убрать. Опухоль прорастала и вокруг непосредственно, инфильтративно, но отдельных узлов, метастазов не было. Одна большая опухоль. Хорошо убралась. С клетчаткой со всей, одним блоком все ушло. Хорошо. Анастомозы хорошо получились. — Мишкин остановился в коридоре у холодильника, взял у доктора из кармана ручку и блокнотик и стал рисовать схему операции. — Вот так мы сделали. Понимаешь? Тьфу-тьфу, не сглазить — хорошо получилось. Теперь посмотрим, как пойдет.

— Евгений Львович, там в приемном поступает больной. Направлен с прободной язвой. Черт его знает, может, и есть прободная. Но уж больно он спокоен. Посмотрите, пожалуйста. И живот не очень напряжен, по-моему. А с другой стороны, действительно похоже. И анамнез: молодой, мальчик, двадцать один год.

В это время открылась дверь лифта и из него вывезли каталку с больным.

— Этот?

— Да. Посмотрите, пожалуйста.

Мишкин тут же, не дожидаясь, когда больного отвезут в палату, прямо в коридоре стал смотреть больного.

— Надо вас оперировать. Больной молчит.

— Везите прямо в операционную. Больной молчит. Его везут.

— Пусть начинают наркоз. Будешь оперировать, я тебе помогу. Здесь резекцию, наверное, не надо делать. Ушить язву, и все.

Молодой доктор доволен. Будет оперировать.

— А я не был уверен, что это прободная.

— Но ведь прошло сколько-то времени после твоего осмотра. Картина же должна как-то измениться. Ты смотрел — еще не было ясно, а теперь ясно. Да ты и сам видел.

— Да. Видел. А Агейкин со мной смотрел, он высказал мнение, чтоб подождать, посмотреть, понаблюдать. Его мнение — не надо торопиться.

— Агейкин. У него есть мнение по каждому поводу, а мыслей нет. Как у собаки — всегда есть желание поднять ногу у каждого столбика, но полить его зачастую уже нечем. Агейкин! Ему бы только порядок соблюсти. Ну и разозлил он меня сегодня. Сестер нет. Ночью была сегодня одна сестра, одна на семьдесят больных! Так вместо того чтобы думать, как помочь этой сестре и вообще найти выход, он орет на сестру за безобразия и упущения ее этой ночью. Упущение-то грошовое. «Сестер надо учить! Сестер надо воспитывать! Надо проводить с ними занятия!» Агейкин! Конечно, надо. Было бы только с кем.

— Евгений Львович. У меня еще одна просьба. В пятой палате больной с язвенным стенозом желудка отказывается от операции. Поговорите с ним, пожалуйста.

— В пятой? Это у окна? Блондин? Худой? Ладно, зайду. Зайду.

Доктор пошел в экстренную операционную, куда повезли больного.

К Мишкину подошла старшая сестра:

— Пришел консультант-гинеколог. Вовремя ходит.

— Вот видите.

А дело было так. Их постоянный консультант-гинеколог, совместитель, никогда не приходил вовремя, а иногда и вообще не приходил. Когда ему говорили об этом, он ссылался на свою основную работу. Да и действительно не успевал, — у гинекологов в отделении очень много работы — поток. Когда он не приходил вовремя, но всю работу успевал сделать в меньшее время, ему все равно вычитывали из оплаты время, которое он не был. Эти полустихийные появления гинеколога были очень неудобны для отделения. Но найти другого консультанта не могли. Мишкин тогда и предложил старшей сестре, которая ведет ведомость зарплаты: «Пишите ему полностью, как будто он не опаздывает и бывает каждый раз». Старшая сначала испугалась: во-первых, это не положено, во-вторых, «это не так же», а в-третьих, испугалась, что кто-нибудь стукнет и ей будет начет, вычтут эти деньги из ее зарплаты. Но Мишкин уговорил под свою ответственность. Он предполагал, что гинеколог засовестится, когда получит все деньги полностью, и это будет самым эффективным ходом в их борьбе с гинекологом. Об эффекте ему сейчас сестра и сказала. Старшая была удивлопа и всем говорила об этом.

— Не говорите никому, — предупредил ее Мишкин. — Зачем вы все это раскрываете? Вам же все равно влетит, даже если он сейчас и ходит аккуратно. И потом, мы не знаем, сколько это продлится.

Подошла еще одна сестра:

— Евгений Львович, мыться на прободную можно.

— Иду, иду. Пусть начинает, пусть пока живот открывает. Так он и не успел дойти до ординаторской, кинуть тело в кресло, покурить да полялякать.

— Евгений Львович, вы будете Трошину перевязывать? Со свищом.

— После операции. Дренажи приготовьте.

— Дренажей нет, Евгений Львович. Нет совсем. «Дренажей нет! Вдруг пропали дренажи. Все время что-то пропадает. Почему? Производство их налажено давно. Куда пропали? На том и держится администрация. Если бы не надо было что-то беспрерывно доставать, создавать, организовывать, а только лечить — что б они делали?! А так и обязательства принимать легче, и обсуждать положение можно беспрестанно. Нет дренажей! Почему! Что ж, порежем системы для переливания крови. Вот беда! Другой дефицит создастся». Продолжая этот внутренний монолог, Мишкин вошел в операционную, и, как только сунул руки под струю воды и, по существу, уже включился в операционный настрой, все мысли о дренажах, дефицитах, администрации улетели вместе с водой в раковину.

Операция оказалась недолгой. Свежая язва на практически здоровом желудке у молодого человека. Зашили дыру, осушили живот и — «Вы, наверное, без меня живот зашьете. Можно мне уйти?».

— Да, конечно, спасибо, Евгений Львович.

Наконец-то Евгений Львович кинул, как он любил говорить, тело в кресло и закурил. Никого в ординаторской не было, и, наверное, он, как всегда, начал бы размышлять о чем-нибудь несущественном и непрактическом или что-либо вспоминать, как он чем-то стал или не стал, или кем бы и каким бы он мог стать или не стать, или как складывалось его детство и как он стал взрослым, или какие больные были у него похожие на сегодняшнего, или как можно было иначе сделать сегодняшнюю операцию; но, совсем нестандартно для себя, он вдруг стал вспоминать, как позавчера он сидел в компании своих приятелей и был среди них доктор, солидный хирург из одной клиники, который осуждал Мишкина за очень широкие показания к операциям, за расширение самих операций, особенно при раках; он считал, этот хирург, что такие операции расширяют показатели смертности, а больные эти в конце концов все равно обречены на смерть, так что нечего портить показатели отделения; он считал, этот хирург, что хорошие результаты Мишкина до поры до времени и что Мишкин со временем будет справедливо наказан, так как задача, взятая на себя, — лечить всех подобных больных, — с одной стороны, от большой гордыни, с другой стороны, погоня за синей птицей; он считал, этот хирург, он сказал, этот хирург, что при всем уважении к Дон Кихоту и почитании им, этим хирургом, таких людей он все равно не может согласиться с тем, что на мельницы надо нападать. И сейчас Мишкин с досадой вспоминал, что зачем-то он вступил в дискуссию и сказал, что борьба с мельницами это борьба с придумкой, с мифом, с ничем, а он, во-первых, не борется, а лечит, и не миф, а реальные болезни. А хирург этот ему ответил, что он, этот хирург, считает мельницами, выдумками, мифом возможность выздоровления при таких запущенных формах рака, даже если технически удается все убрать и больные после такого вмешательства какой-то срок живут. На это Мишкин не знал, что ответить, потому как слова подобные, мысли эти сами по себе были мельницами, и Мишкин подумал, что оба они с разных сторон выступают как Дон Кихоты и оба против мельниц, но разных. И что оба они с уважением не любят того Дон Кихота, что сейчас против них и против их реальных иль воображаемых мельниц.

Хирург этот, по-видимому, вдруг почувствовал победу в споре, поскольку Мишкин молчал, а он, хирург этот, не знал, что Мишкин при этом думал, так как хирург этот, когда смотрел на мельницу, видел мельницу, и, видя, что Мишкин молчит побежденный, продолжил свои точки зрения на хирургию и жизнь, он сказал, что подобные действия развивают в человеке, в частности в хирурге, в частности в Мишкине, безответственность в жизни, а не только на работе. Стремление схватить первую попавшуюся человеко-единицу и стараться спасти ее, эту первую попавшуюся человеко-единицу, от чего-то, что, конечно, опасно, но что рукою не ухватишь, стараться спасти без системы, без плана, в расчете на то, что когда-нибудь ухватишь и спасешь, и действительно когда-нибудь спасаешь, иногда удается, но очень дорогой ценой, так как порождает и развивает в хирурге еще большую безответственность, что в конечном счете может привести к неоправданным смертям, и вот эта безответственность сегодня приводит к тому, что Мишкин, как выяснилось, должен завтра оперировать и дежурить, но тем не менее он сегодня пьет. И Евгений Львович вспомнил, как он разозлился, глядя и слушая этого правильного хирурга, действительно правильного и, говорят, неплохого специалиста, имеющего и степени и неплохие результаты своих операций; он вспомнил, как неоправданно разозлился почему-то больше всего на то, что ему поставили в упрек сегодняшнее питье (хотя: «Юпитер, ты сердишься!..»), и он сказал, что почему-то некоторые считают, что пить накануне операций нельзя, а после дежурства оперировать почему-то можно: «Это, наверное, похуже питья, оперировать на тридцатом часу работы, — но необходимо», а тот ответил: «А вы не назначайте на этот день», а Мишкин тоже: «Как у вас все хорошо складывается — у меня отделение в семьдесят кроватей, то есть больных, и у нас не клиника, а всего три врача, да еще я заведующий. Нельзя оперировать сегодняшнему дежурному, нельзя оперировать после дежурства. А жить можно!» А дальше они выпили за всеобщее здоровье, и Мишкин предложил жить вообще без споров. Как будто он это умел. А хирург этот выпил, — наверное, у него не было завтра ни дежурств, ни операций, — и сказал, что главное не ссориться, а споры — это хорошо, так как в спорах рождается истина. А Мишкин, он и это сейчас вспомнил, он все подряд вспоминал, запил водку сухим вином, отправил в рот кусочек севрюжинки с хреном и сказал: «В спорах истина не рождается, она в них гибнет. В спорах нам суетно, интересно. В споре мы с вами ждем очередной возможности высказаться и, пока другой говорит, придумываем новые аргументы в свою пользу, похлеще ищем возражения. В спорах мы не слушаем друг друга, мы вообще редко умеем слушать. А истины рождаются у тех, которым это определено, —в тишине, а не в шуме спора». Мишкин вспоминал, как в конце концов он изрядно захмелел после того, как ушел этот правильно мыслящий человек, а он остался пить со своими друзьями. Мишкин вспоминал, как во время учебы этот хирург, учившийся в том же институте, совсем не был правильным. Может, и правильно, что «блажен, кто вовремя созрел», и, наверное, он скоро будет профессором и скоро будет командовать Мишкиным… Он сидел и дальше вспоминал про питье и про то, что после он пошел в магазин, так как Галя дежурила и надо было накормить сына и собаку, и как он долго стоял в магазине перед автоматом и читал объявление: «Ув. покупатели. В автомат не бросайте следующие монеты: юбилейные, мокрые, гнутые». А потом он вспоминал, как он вышел гулять с собакой, а дворник из соседнего дома, которого он уже видел у себя в больнице раньше, и даже изнутри видел, на рентгене, стал кричать, что он не обязан ходить за его собакой и что пора кончать с барскими замашками, и он стал вспоминать, что почему-то пахло горелым, что дежурство было умеренной трудности и что чувствует он себя бодро и хорошо, но тут обратилась к нему с какой-то просьбой вошедшая Наталья Максимовна, и он понял, что задремал в кресле, а сигарета прожгла ему халат.

— Евгений Львович, у Игоря в палате мужик со стенозом от операции отказывается…

— Он мне говорил. Я зайду к нему.

— Вот он стоит около столика сестры и настаивает, чтоб его сейчас выписали. А сейчас уже поздно. Сестра не может.

— Как его зовут, не знаешь?

— Сейчас посмотрим в истории болезни. — Смотрит. — Вот, Сергей Федорович Панин.

— Остальное я все знаю про него.

Он вышел в коридор, увидел у столика сестры больного.

— Сергей Федорович, прошу вас, зайдите ко мне в кабинет. Зашли.

— Садитесь, пожалуйста. Сергей Федорович, сколько лет у вас язва?

— Пятнадцать.

— Обострения часто были?

— Раз в год приблизительно.

— В больницах много лежали?

— Раза четыре.

— Подмогало?

— С год после этого не было.

— А сейчас что изменилось?

— Сейчас рвота у меня.

— Каждый день? И боли?

— Нет. Болей нет. И рвота не каждый день.

— Отрыжка тухлым бывает?

— Это да.

— А при рвоте — еда вчерашняя, позавчерашняя?

— Вот что меня и удивляет…

— Значит, еда дальше не проходит, Сергей Федорович. А сколько это уже длится? Рвота?

— Около года.

— Вот видите. — Мишкин покачал головой. — Уже год. Похудели?

— За этот год похудел немного. Килограммов на пять.

— Это много. Прилягте, пожалуйста. Здесь щупаю — не болит?

— Нет.

— Ух, какой плеск. Вы слышите, Сергей Федорович, как в желудке плещется?

— Ну, слышу.

— Это значит, что плохо у вас проходит пища. От голода умереть можно.

— Да я ем.

— Вы-то едите, а вот до тканей не доходит. Судорог не бывает? Руки, ноги по ночам не сводит?

— Вроде нет, Евгений Львович. А может?.. Нет. Пожалуй…

— А может начаться, Сергей Федорович. И по рентгену видно, что у вас плохо проходит. Через сутки — почти половина бария в желудке остается. Боитесь операции?

— Да не так чтобы очень боялся. Но я сейчас совсем ничего. И болей нет.

— Когда уже будет «не ничего» — будет совсем плохо. Пойдемте со мной.

Они вышли из кабинета и вошли в ближайшую палату. На стуле у окна сидел мужчина и читал.

— Петр Николаевич, простите, мы вас потревожим на минутку.

— Что вы, Евгений Львович, всегда готов, всегда, Евгений Львович.

— Вы сидите, сидите. Петр Николаевич, скажите, как у вас болезнь шла, что чувствовали, расскажите все Сергею Федоровичу. У него сомнения кое-какие.

— Да нет у меня сомнений, Евгений Львович.

— Пожалуйста, послушайте.

— А чего тут особенного рассказывать. Как у всех. Язва у меня была десять лет. Часто в больницах лежал. Больше чем на год не снимались обострения. Потом появилась рвота без обострения. Пришел сюда, и Евгений Львович уговорил на операцию. Сейчас прошло только двенадцать дней — уже совсем другое дело. Ем хорошо, отрыжки нет, рвоты нет…

— Спасибо, Петр Николаевич. Вы поговорите с Сергеем Федоровичем. Я сейчас пойду, а завтра мы с вами все решим окончательно. Хорошо?

Мишкин вышел в коридор, удовлетворенно улыбаясь. Почти наверняка больной будет оперироваться. А иначе ему нельзя.

— Ой, Евгений Львович, а я вас ищу. Марина Васильевна уехала, не дождалась вас, просила передать записку.

«Женечка. Не посетуй, выручай. Мне надо срочно ехать договариваться насчет лифтов. Нас примет начальник конторы. Не хотят пускать в поликлинике — лифтерши не обучены. А народный контроль говорит, что, если не пустим, на меня денежный начет за разбазаривание государственных средств. Я тебя очень прошу — сегодня собирают главных врачей в горздраве. Съезди за меня. Там большое будет сборище. Ты отметься и, если будет возможность, удирай. Заранее спасибо тебе. М. В.».

— Черт подери! На мою голову. «Заранее спасибо»! Когда ехать надо?

— Уже. Через пять минут. Машина поликлиническая ждет внизу.

— Черт возьми. Пойду переоденусь и буду внизу.

Он зашел в ординаторскую — поговорил. Потом в перевязочную — перевязал больную со свищом. Потом в кабинет — покурил с Игорем, потом стал переодеваться, но тут опять за ним прибежали:

— Евгений Львович, вы опаздываете, не успеете отметиться.

— Бегу, бегу. Отметиться-то я успею всегда, а вот удрать, если опоздаю, уже не смогу.

И не смог. Отметился и вынужден был остаться.

На совещании шла речь «об организации медицинского обслуживания в сложных условиях сегодняшних требований», да еще с учетом опасности появления различных инфекционных заболеваний.

Мишкин сидел и думал про что-то свое, пока его думы не прервал властный голос какой-то начальницы. Она, видно, занимала какой-то большой пост, потому что начала без преамбулы и обращения, а почти с окрика:

— Сейчас побеждает дисциплина! И если вы ее не создадите, придется создавать ее нам. А создавать ее придется. Единичные случаи появления опасных инфекций отмечены в некоторых городах и странах Европы.

Голос с места: «А где, не скажете?»

— Прошу с уважением относиться и не кричать с места. Во-вторых, кому положено, те знают. А вам — если найду нужным, то еще скажу. Подумаю. А пока не скажу. В больницах у вас все должно быть подготовлено для приема подобных больных. И мы завтра же проверим по всем больницам. Проверять надо, пока их нет. Мы должны быть готовы. Паника недопустима. За панику мы будем наказывать. В одном доме врач заподозрил инфекционное заболевание, — кстати, по безграмотности, неизвестно из каких соображений, мы еще разберемся в этом. Прислали за больным машину, санитары вышли в противочумном костюме, в резиновых сапогах, в масках, в косынках, в очках — перепугали весь дом, район. Это что?! Недомыслие или?!.. Есть официальное общее кодовое название для особо опасной инфекции. Оно всем известно. Учтите, что просто врач не имеет права ставить диагноз опасной инфекции, он может поставить лишь подозрение на нее. Каждый случай докладывается прямо в центр. Мы должны туда давать лишь достоверные данные, а не все, что кому померещится. При подозрении вы должны немедленно сообщать в райздрав и на санэпидстанцию. Немедленно присылаются люди из лаборатории и крупный специалист-инфекционист. Лишь он и на основании данных анализов может выставить тревожный диагноз. А больного можно госпитализировать тогда. Теперь о наших больницах вообще. Много жалоб от трудящихся на врачей за грубость и бездушие. Врачи ссылаются на то, что не хватает коек в больницах, что больные лежат в плохих условиях, по многу человек в палатах, но, товарищи, больные на это не жалуются, у нас нет таких жалоб. Наш народ понимает, что сразу не построишь, что зависит от объективных причин, а что и от нас, от персонала, от энтузиазма. Лучше мы сами с вами наведем порядок, чем нас заставят, а нас заставят, так что придется делать довольно крутой поворот от довольно-таки неважнецкого вида больниц. Больницы волнуют городские организации. В больницы поступают наши советские люди! А когда просматриваем вашу работу, то нами явно просматриваются пониженные требования к персоналу, просматриваются, товарищи, и страшнейшие безобразия, легко просматриваются. Требования к больницам вышли на прямую. Приходишь в больницу, а больные пьют из баночек из-под майонеза. Говоришь, почему не получите — на складах все есть. А администрация думает, что нет. Разве не хватает в больницах денег оплатить — должно хватать. Вот тут выступали товарищи и больше говорили о недостатках, связанных с инстанциями, а вы говорите лучше о недостатках, связанных с упущениями персонала. Товарищ исправился, когда мы ему из президиума подсказали, и стал говорить правильно, но у вас и самих мысль должна работать об исправлении своих недостатков, а не чужих. Надо более беспокойно вести хозяйство, товарищи.

Все молчали.

Потом были короткие инструктивные сообщения различных представителей различных инстанций.

Потом все встали и пошли к выходу.

Мишкин посмотрел на часы: «Что-то у меня сегодня еще было. Не помню. Поеду домой».

А дома выяснилось, что на сегодня у них билеты в концерт. Галя ругалась, так как они уже почти опаздывали. Он успел схватить лишь кусок хлеба с котлетой, и они побежали.

В этот день был бетховенский концерт в исполнении иностранного скрипача.

У входа, перед контролем, большая толпа страждущей молодежи, не доставшей билеты. У самого контроля дружинники с голубыми повязками на рукавах, милиционеры.

Мишкин наблюдал за бурлением людским у контроля, пока стоял в очереди сдавать пальто.

Сначала это было хаотическое передвижение, перемещение людских частиц, типа броуновского движения. Потом вдруг направленно толпа хлынула к проходу. Милиционеры, дружинники схватились за руки, контролеры захлопнули калитку барьера. Толпа отхлынула. Лица охранявших злобно остекленели. Отстояли проход. А чаще здесь же, в концертном зале, в таких случаях у победителей после отбитой атаки появляется в лице что-то человеческое, даже, пожалуй, добродушное. Это, вероятно, естественно. Ведь что хотят эти люди, осаждающие, — всего-то послушать хорошую музыку. Да и толпа желающих безбилетников, прорывающихся, — не более тридцати человек. Но в этот раз почему-то лица охранявших оставались злобными и напряженными. Мишкин такую злобность видел здесь первый раз. На лицах охраняющих был написан вопрос: «Кто? Кто?! Кто зачинщики?! Найти зачинщика». Они стреляли глазами по этой толпе молодежи, прицеливаясь в неведомого им пока зачинщика. Ребята и девицы разбегались с пришептываниями: «Рассредоточься, рассыпься. Все, все, ребята, — отвались». И в их лицах тоже уже не видно было желания услышать музыку, а только спортивный задор и желание пробиться. В глазах появилось что-то конспиративнореволюционное. И какое это все имеет отношение к музыке!

Мишкин вспомнил, как вскоре после войны в Москве в консерватории выступал с концертом Поль Робсон. Они с ребятами подошли к консерватории, когда концерт уже закончился. Он был единственным в то время артистом Запада, приехавшим в Союз. Толпа молодежи стояла у входа и ждала певца. Толпа напирала, шумела. Милиционеры орали, отпихивали, держались цепью. В ожесточении какой-то милиционер заорал на Женю: «Разойдись на все четыре стороны». Потом вдруг разом милиционеры все сгрудились, построили коридор, подошли им в помощь еще несколько человек. Толпа напряглась, ожесточилась и тоже сгрудилась вся по стенкам созданного коридора. Толпа набегала со всех четырех сторон. Все накалилось и напряженно застыло — как перед первым шквалом грозы. И вдруг милиционеры обмякли, заулыбались, в лицах появились добродушно-человеческие черты людей, удачно и без потерь обманувших других. От другой двери отошла машина, на переднем сиденье которой сидел Поль Робсон. Милиционеры смеялись. Толпа тоже смеялась. Но сейчас инцидент, по-видимому, не исчерпан. Женя с Галей прошли сквозь контроль. Удивительное количество красивых лиц. И пожалуй, здесь больше красивых, вернее, какая-то другая красота, чем в толпе на эстрадных концертах, на футболе, да и просто на улице. Здесь, внутри уже, красота не борющихся и прорывающихся, а спокойно ходящих и ожидающих музыку.

Наконец концерт начался. Мишкин слушал, смотрел и видел красивые лица вокруг.

Потом концерт кончился. На лестнице на него кто-то налетел. Он извинился. Наконец добрались до раздевалки, стали в очередь и он рассказал про сегодняшнее совещание, что он не жалеет о проведенном таким образом времени, что он первый раз на таком совещании, оно его очень удивило, это совещание, это очень ново для него, подобное совещание.

— И чем кончилось?

— А чем оно может кончиться? Это ж приказное, инструктивное совещание. Обсуждения не было. Голосования не было. Может, в протоколе написали, как это принято? «Слушали — постановили».

Загрузка...