ЗАПИСЬ ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

— Этот больной тяжелый, и я хочу с ним поговорить у себя. — Мишкин вышел из ординаторской, пошел по коридору, но вернулся. — Игорь, как зовут его?

— Сейчас посмотрю. Николай Михайлович.

Мишкин вышел опять. Больной сидел в конце коридора на корточках и курил.

— Николай Михайлович, можно вас на минуточку? Мне поговорить с вами надо. Выяснить кое-что.

Зашли в кабинет.

— Скажите, Николай Михайлович, вы сами-то считаете себя больным?

— Вот я вам скажу, Евгений Львович, что все у меня хорошо. Но вот есть я как следует не могу, конечно. А так я совсем здоров.

— Еще раз повторите мне, пожалуйста, когда вы все это почувствовали.

— Я и не помню точно, но месяца три-четыре, как стало мешать есть.

— И быстро эти ощущения у вас меняются?

— Как меняются?

— Вот появилось у вас ощущение препятствия при еде. Так?

— Ну?

— И вот так в одной поре или стало хуже, еще хуже глотать?

— Менялось, конечно. Сначала просто мешало есть. Потом твердое перестало проходить — я запивать стал, конечно. Запиваю. Я есть стал меньше и похудел.

— Есть стали меньше и поэтому похудели?

— Ну да! Поэтому. Но я не больной, конечно. Есть все равно хочется. Бывает, когда грипп — есть не хочется. Но как начинаю, да каждый глоток запивать надо… я и меньше ем, конечно.

— И вы все время работали, до последних дней?

— Я вот отработал, к примеру, сегодня, а потом пошел к вам. И остался в больнице.

Мишкин сжал руки между коленями: «Кто же мы в их глазах — спасители или фабрика инвалидов? Что он инвалидом был до больницы — не видно…»

— Дома-то сказали?

— Отсюда сыну на работу позвонил.

— А я не видел никого. Не приходят?

— Бывают. И сын бывает, и жена, конечно.

— И вы давно работаете здесь, на этом заводе?

— Да вроде бы с детства, и опять же недавно.

— Это как?

— Я до войны начал работать здесь. А потом в войну ушел — как все. Потом опять вернулся — работал здесь. А потом на целину уехал.

— Вы! На целину? Это молодежь все больше уезжала!

— А я с женой ругался тогда. Много не пил. Но гулял немного. Пришел как-то — она ругается, конечно. Я ж не маленький. Что такое! Пошел и подался с нашей молодежью. Три года. Вернулся вот. Работаю. Толстый был — приехал.

— А толстый почему? Пил там?

— Не очень. С получки пили. По праздникам. С получки всегда, конечно. Толстый был — похудел сейчас. Потом худеть стал.

— Давно худеете?

— Года два. Не меньше.

— А сейчас еще больше похудел?

— Не ем же. Мало.

— А на войне? Ранения были?

— Малость самую. В ногу вот — без кости. Живот еще — тоже не сильно, конечно.

— Сколько вам сейчас?

— Пятьдесят пять. Женина пенсия. Сейчас и пить не пью совсем. По праздникам с сыном. Как вот приехал — с получки не пьем. Работаю — это да.

— И вы всегда в этом районе жили?

— Родился тут — где вам корпус строят, дома наши стояли. Бараки такие, двухэтажные. Знаете?

— Ну да.

— Тут я родился. Рядом. А сейчас вот дом мой, девятиэтажный. Из окна виден. Видите? На седьмом этаже мы с женой. Квартира. Одна комната. Сын на пятом. У него двое. Дед я. Двое у него.

— А у вас один?

— Зачем! Дочь еще. Она у мужа, конечно, не здесь.

— А что-нибудь болит сейчас?

— Нет. Вот с едой только трудно, глотать. Сейчас жить ничего. И моя успокоилась. Раньше, бывало, соседи с ней заведутся, пойдет на кухню. Сейчас на пенсию вышла. Телевизор смотрит, конечно. Сейчас спокойно нам.

— К сыну вниз ходит?

— Это да. А сын говорит, плохо сейчас. Раньше, говорит, квартира общая когда была, веселее. Придешь с работы, к кому зайдешь, выпьешь вместе, поговоришь. Это правда. И телевизор смотришь вместе, в коллективе, конечно. А потом во двор выйдешь вместе. А теперь все сидят у себя, у телевизоров, — и не видишь никого. Летом лучше. Во дворе столы. Домино. А сыну все мало. Пройдет. У него свои растут.

— Николай Михайлович, надо вам операцию делать.

— Понимаю, понимаю, Евгений Львович. А что там у меня? Может, и само пройдет? Погодить?

— Нет. Надо. У вас и не проходит еда поэтому.

— А если запивать?

— Вы запиваете. Вам же хуже становится.

— Стало немного хуже. Но можно жить.

— У вас, Николай Михайлович, доброкачественная опухоль, как жировик, но в пищеводе. Она закрывает ход. Ее надо убрать.

— Жировик. Не рак, значит?

— Не рак. Но оперировать все равно надо. Закроет совсем.

— А не опасно?

— Опасно. Но если будет очень опасно, то мы удалять не будем, а сделаем в желудке дырочку, и придется вам есть через трубочку.

— Какая ж еда!

— Временно. А поправитесь, наберете сил, тогда сделаем все как надо. Надо, Николай Михайлович.

— А кто оперировать будет?

— Я буду.

— Ну ладно. А когда?

— На той неделе. Скажем еще. Пусть только ко мне ваши зайдут до операции.

— А жена, наверное, уж тут, ждет внизу, мы договорились, конечно.

— Вот сейчас пусть и зайдет тогда.

Мишкин остался в кабинете и стал рассматривать какую-то книгу. В дверь постучали.

— Войдите.

Жена полная. Трех надо сложить таких, как Николай Михайлович. Но он-то болен, он истощен. Он-то должен чувствовать полное отсутствие сил. Интересно, а до болезни какой он был. Раза в два, наверное, толще.

Мишкин объясняет жене.

— Да я и сама вижу, плохо. Тает мужик на глазах. Я ему говорила — пойди к врачу, может, рак, а он… Ну сейчас хоть не пьет. Сейчас хорошо все. Обязательно, товарищ доктор, операция? А то нам хорошо все сейчас. Сын рядом. А не умрет от операции, товарищ доктор?

— От болезни он точно умрет. У него рак.

— Я ему говорила. А он вот не ходил. А мне говорит — жировик там.

— Он не знает. И вы ему не говорите.

— Нет. Зачем? Не скажу. — Она вытерла глаза тылом кисти. — Не скажу. Сыну скажу.

— Сыну скажите. Операция опасная. Есть, правда, небольшой шанс, что там жировик, но вряд ли.

— Ну, если надо. Но он хороший сейчас. Вот худой только.

— Операция очень опасная, даже если мы сумеем убрать все, если опухоль небольшая. А если нельзя, надо делать дырочку в желудке и кормить через трубку.

— А нельзя без нее?

— Он умрет от голода.

— А как же сказать про дырочку?

— Не надо ему говорить. Это я сам.

— Значит, без этого нельзя?

— Если удастся — сделаем без трубочки.

— А без операции нельзя?

— Нет.

— А когда будет операция?

— На той неделе. Мы в пятницу, завтра, скажем ему. А он вам.

— Ну, раз надо. А то сейчас хорошо нам. И сын здесь, ниже. Внуки. Дочка бывает. Я на пенсии. Телевизор. А на сколько он здесь? Через сколько ему выписаться можно будет?

***

МИШКИН:

— Больной спит?

— Да. Уже. Интубируем.

— Ну, я моюсь тогда.

И я начал мыться. Рядом моется Игорь. Мы перекидываемся, как всегда, словами, чаще всего ничего не значащими. Третий ассистент — молодой врач, интерн — первый год врачевания. Им хорошо сейчас, молодым. Пять лет учатся, потом шестой год доучиваются на какой-нибудь кафедре по избранной специальности, и еще седьмой год в больнице интерном, и лишь только потом уже выползают на самостоятельную работу. Семь лет. Хорошо. А нас выкидывали, катапультировали в работу. Меня, как щенка в воду, в деревню после пятого курса. Говорили, что это хорошо, быстрей, дескать, научусь. Про больных уж я не говорю. А вот что это нам стоило. Как говорится, нервные клетки не восстанавливаются. Если Сашка пойдет в медицинский, ему легче будет, когда кончит, если попадет. Если попадет. Куда мне сегодня идти надо? Не могу вспомнить. Хватит мыться.

— Давай, Игорь, кончай. Не баня.

Ну и халаты у нас. А мне и вовсе очень короток. Не на бал. Хорошо и так.

— Можно йодом его?

— Можно.

Ровно закрасил. Полтела закрасил. Теперь ребра посчитать. Где разрез сделаем? Здесь спиртом надо. Наметим.

— Дайте, пожалуйста!

— Что?

— Спирт!

Вот как теперь. Когда они сами знают, что дать, — лучше.Накрываю простынями.

— Я сверху. А ты снизу накрывай.

— Свет направьте.

Руками все приходится. А в институте кнопками свет направляют. Куда же я сегодня должен идти? Анестезиологи, по-моему, полностью готовы уже.

— Можно начинать.

Так. Сразу крючками, ребята. Правильно все. Кровь останавливать особенно не приходится. Ага, прошел.

— Пневмоторакс.

Если легкое не очень запаяно, к пищеводу подойдем быстро. Да. Вот. Потом. Темные простыни лучше. Сначала диафрагму рассеку. Шить надо. Дают, не спрашивая. Сейчас-то конечно. Почему каждая работа обезличена? У нас в душах, наверное, конвейер и комбинат. Раньше сестра играла большую роль. Операционная сестра. И сейчас большую, но не так. Личные качества не так уж важны. Важны, но не так, как раньше. Кто говорит, что очень важно, — это больше для форса треплются, наверное. Сестра нужна, чтобы стояла много и давала все, не спрашивая, что нужно. В маске она хорошенькая. Лучше, чем с открытым лицом. Лоб хороший. Здорова опухоль. Отойду ли?

— Смотри какая. Наверное, не удалим. Тогда трубочку. Куда же я должен идти сегодня? Ух ты, и поджелудочная захвачена. И край печени. Узлы в клетчатке. Если здесь попробовать. И риск большой. Даже если удастся, работы часа на четыре минимум. Риск здоровый. И толстый кишечник, забрать участок придется. Это началось с желудка, потом на пищевод поползло. Работка! Я вам скажу! А! Конечно же с Ниной куда-то иду. Тот-то ее больной, родственник. Поправился. Позавчера звонила. Сейчас тридцать пять одиннадцатого. Она же говорила… Нет, ничего у меня здесь не выйдет. Трубочку поставим. А если отсюда попробовать подойти? Сплошняком все. Попробовать если? Смертельный риск. Смертельная вещь. Болезнь тоже смертельная. А здесь отойду? И здесь не подойти. Можно, конечно, но… Если аорта прихвачена — тогда все просто и говорить не о чем. Кто-то предлагал, не помню кто: пищевод с куском аорты забирать. А потом пластика аорты синтетикой. Где-то статья была. Или, как говорится, личное сообщение. Хм. Здесь кровит.

— Дайте зажимчик. Теперь нитку. Вяжи. Ничего не выйдет у нас, наверное. Здесь давайте подсечем. Вяжи.

Если здесь иссечь, интересно, удастся ее убрать полностью? Уходит. Риск большой. Работы на целый день. Не выдержит. Риск. Рака не выдержит тоже. Нет. Лучше не делать. Пищевод выделился хорошо. Отошли. И от аорты отошли. Помрет. Риск большой. И меня ругать будут со всех сторон. Но надо делать. Все-таки, если есть шапс, надо его использовать. Все, говорит, по своим квартирам у телевизоров. Еще пару лет, а может, больше посидит у телевизора. Но не работник он навсегда, это точно. За что же мне платить — поставщику инвалидов, — если только все хорошо будет. Может и сейчас умереть. Сразу после операции. И меня ругать будут. Вот и здесь мобилизовать удалось. Уберу здесь. Большой риск. Не сказал он — от дочери тоже есть внуки? Вся опухоль, пожалуй, уйдет. Узлы эти с клетчаткой уйдут. Ну, что буду делать? Да я уже делаю! Черт! Зачем. «Пусть бегут неуклюже пешеходы по лужам…» Зря я это. Может, поживет.

— Надсеки здесь… Угу… Ну вот… так, значит…


Операцию эту Мишкин сделал радикально. Убрал и опухоль, и все узлы-метастазы, и все пораженные органы. Нарушу плавный хронологический ход сюжета: этот больной выздоровел и выписался впоследствии. И сколько лет продлится успех этот — неизвестно. Но пока Николай Михайлович сидит у своего телевизора, чуть выше сына своего, и доволен. Жена довольна тоже. И сын доволен. Внуки с дедом гуляют. А дочку Мишкин так и не видал.

Да и не господь же он бог, чтобы решать, кому и сколько жить. Как всякий эгоист, он думал, что может он, а что не может. Удалить опухоль он, оказывается, мог. Как всякий эгоист, он подумал, что он может или не может, а делал, что получается. Получилось. Он думал о себе — не о других. Не господь же он бог, в конце концов, чтобы решать за других, жить или не жить.

Но это будет.

А сейчас он кончил оперировать. Он помнил, что ему с Ниной надо идти в ее институт на выступление какого-то ученого, кандидата наук, гипнотизера. Вроде как бы он наукой занял этот вечер. — И еще они с Ниной должны заехать к кому-то, к знакомому ее. Посмотреть обещал. Опять у Нины кто-то болел. То ли ему хочет помочь, то ли больному.

И вот он уже в институте. Нина обещала отвезти его после в больницу. Надо же будет посмотреть этого больного, сегодняшнего.

В большом зале около пятисот человек. Лишь на сцене полусвет. Лектор, выступающий, гипнотизер — не знаю уж и как его назвать, человек ниже среднего роста, с чуть-чуть начинающейся лысиной, без очков и с вполне обычными глазами, без какой-либо особой пронзительности, первую половину встречи, вечера, лекции — не знаю, как это назвать, — рассказывал про гипноз, самогипноз, про массовый гипноз, про Месмера, про Мэри Беккер Эдди, про Сеченова и Павлова, про мозг, физиологию и сон. Временами казалось, что он совсем забывает о медицинском контингенте слушающих. А может, он с полным презрением относился к знаниям коллег. А может, просто такое снисходительно-презрительное отношение позволяло ему самому себе казаться сильным, и легче было их в дальнейшем подчинить. Кого подчинить, а кого и нет. Все равно это было интересно. Он готовил себя и зал ко второй половине, ко второму отделению, к художественной части — не знаю уж как и назвать все это. И это не знаю, как назвать. Во второй половине встречи, скажем так, он, по желанию присутствующих, стал проводить сеанс массового гипноза. Желающих было много. Много было и скептиков.

Мишкину была неприятна сама мысль о возможности гипноза, и, по-видимому, Нину он тоже заразил неприятием подобной демонстрации. Бездумное подчинение души и мысли, да еще массовое, да еще на виду. Пассивность и подчинение оперируемого все-таки где-то происходит за семью стенами и замками и, главное, один на один.

Сейчас Мишкин не был против этого сеанса, он не хотел сопротивляться, но ему заранее неприятно от возможного представления, он готов был даже самым первым отойти в призрачный мир подчинившегося сомнамбулы, лишь бы не видеть других в таком же положении.

Лектор ходил по сцене, держа в руках какую-то блестящую штучку на уровне своих глаз, и монотонно произносил наставления. Он предлагал поднимать руки, сцеплять их пад головой, сильней сжимать пальцы, смотреть на эту блестящую штучку перед его носом. Он объяснял всем, что они хотят, что они чувствуют, что им надо делать. Некоторые очень быстро впали в сомнамбулическое оцепенение. После этого лектор стал ходить по краю сцены, продолжая свои монотонные указания, которые, казалось бы, нелепы и примитивны, но оказались крайне эффективны, он как бы всматривался и выискивал, кто там еще не подчинялся обаянию всеобщего подчинения и на кого надо воздействовать активно и индивидуально. Впечатление, что он искал еще кого-то, которого очень хотелось бы включить в число поверженных.

Мишкин сидел недалеко, и было впечатление, что гипнотизер — кандидат наук — увидел перед собой гиганта с мягкой улыбкой и добрыми глазами, к тому же гигант доброжелательно смотрел вперед и на него, на лектора, который, казалось, хотел сам побыстрее увязнуть в сетях гипноза. Лектор сосредоточился на этом мягком, податливом, несопротивлявшемся гиганте.

И Мишкин не сопротивлялся, не боролся, не говорил себе: не хочу, я против, не буду — у Мишкина были свои заботы. Что ему, в конце концов, бушующий вокруг гипноз. Он давно уже отвлекся, он сначала думал о больном в целом, потом о больном в операции, потом о нем же как о Николае Михайловиче. Потом он снова проигрывал всю операцию. Потом он начинал жалеть больного, поскольку он не мог этого делать во время операции.

Что ему какие-то полусверхъестественные, полумистические и эффективные воздействия на психику, когда у него свои заботы есть: он думал о больном и о себе. Он не думал о желаниях, нуждах, попытках как этого лектора, так и всех остальных находящихся в зале. Потом он думал о Гале, потом он думал о Сашке, потом опять стал жалеть больного. Он его жалел и за то, что они в операционной делали с ним что хотели; как только тот согласие на операцию дал, больной ничего не мог сказать уже — ни да, ни нет. Один лишь раз он только согласился.

А потом ученый лектор прекратил воздействовать на людей в поисках новых сомнамбул и занялся теми, кто ему уже подчинен. Человек восемь вывели на сцену, и там они по велению этого человека делали и представляли всякие несуразности и необходимости, с точки зрения этого ученого на сцене и, наверное, и с их точки зрения, если в такие периоды у этих людей бывает точка зрения.

Мишкин уже начал нервничать. Он хотел оставить это место, у него было дело, он спешил.

Загрузка...