Илющенко. Евгений Львович, что лить будем?
Мишкин. Кому? С непроходимостью? Значит, соду, калий, гемодез, глюкозу. Хорошо бы плазмы, белка — его подпитать надо.
Илющенко. А Нина не привезет нечего оттуда, от себя?
Мишкин. Обещала несколько банок аминазола с интралипидом.
Илющенко. Хорошо бы. А когда приедет?
Мишкин. Да вот жду сейчас.
Илющенко. Вы ей сами звонили?
Мишкин. Нет. Ей что-то нужно…
Илющенко. Тогда это надежней…
Мишкин. Сказала, приедет. Я ей рассказал — обещала. А вот и она.
(Мишкин отошел от окна и сел в кресло. Вошла Нина.)
Нина. Здравствуйте. Удалось достать несколько банок. Мало, конечно. Но это такой дефицит. Апробация-то их у нас закончилась. Сами знаете.
Илющенко. Господи, спасибо и за это. Нам так нужно — тяжелый больной очень. С интоксикацией справляется, но слаб очень. Пойти поставить, Евгений Львович?
Мишкин. Подожди. Пусть прокапает сначала все против интоксикации, потом питать начнем.
Илющенко. Это верно. Пойду сестрам отдам.
(Илющенко подхватил дорогие гостинцы и вышел.)
Нина. Евгений Львович, у меня знаешь какая к тебе просьба, у нас одному парню в институте не хватает кое-каких данных. Вы не могли бы ему дать несколько снимков своих, что показывал мне, сделанных во время операции, где желчные пути и протоки поджелудочной железы? Ему только несколько снимков — и диссертация сразу же приобретет другой вид.
Мишкин. А как это ему может помочь?
Нина. У него хорошая работа, вполне достоверная. Но достоверность ее могла бы быть иллюстрирована такими снимками. А он о них как-то не думал, пока материал набирал. А когда я ему рассказала про тебя, он за голову схватился.
Мишкин. А какие ему нужны? Что за работа?
Нина. Знаешь, пусть он сам приедет и поговорит с тобой и вы отберете, что ему понадобится. Не против?
Мишкин. Валяй.
Нина. Я позвоню ему сейчас?
Мишкин. Валяй.
(Вошел Илющенко. Нина звонит. Разговор идет параллельно.)
Илющенко. Соду и гемодез уже прокапали. Он ничего, и пульс пореже стал.
Нина. Боря. Это я. Я договорилась с эсквайром Мишкиным Он даст тебе пару снимков, но ты должен приехать, объяснить точнее, что надо, и отобрать — их ведь много.
Мишкин. Ты дежуришь сегодня?
Илющенко. Да. Больной стал получше. Подосвободился маненько. Позвонил на «скорую», попросил привезти нам кого-нибудь — поинтереснее.
Нина. Конечно, удобно, если интеллигентно.
Мишкин. Правильно. А как говорил?
Илющенко. Простите, пожалуйста, говорит дежурный и тэдэ, пришлите, пожалуйста, если можно и будет не очень далеко от нас и тэпэ, хорошо бы прободную язву, холецистит, на худой конец непроходимость и даже аппендицитом не побрезгуем, Мишкин. Аппендицитами ты уже, по-моему, вполне насытился.
Илющенко. Все равно сгодится.
Нина. Тебе годятся интраоперационные снимки желчных путей и поджелудочной железы. Так?
Илющенко (шепотом). Это ваши, что ли, снимки?
Нина. Я так и сказала… Даст, даст. Приедешь — увидишь.
Мишкин. Угу.
Илющенко. А я бы принципиально не давал. Пусть сами делают.
Мишкин. Они и сами могут сделать, конечно. Невелика хитрость. Но нам-то чего жалеть? А мужику поможем.
Илющенко. Конечно, не жалко. Но я бы принципиально не дал.
Нина. Эх, Борис! Все должны помогать друг другу в любом деле, было бы дело. Нечего принципиальничать на ерунде, когда принцип доказан всем, а не только снимками.
Илющенко. Вот, слышите? Они уже все доказали, во всем уверены. Пусть поработают сами.
Мишкин. Не люблю, когда говорят: «А я из принципа», — это если попросту, «а вот назло» — это всегда либо злобность, либо шкурничество, либо лень, либо убожество и мелочность. Брось, Игорь, будь шире.
Нина. Все, все, Борис, договорились. Адрес знаешь?
Илющенко. Они договорятся — это уж точно. А вы будете иметь утешительный заезд типа: «И правильно, милый Евгений Львович. Долг дружбы, Евгений Львович. Законы дружбы, друзья должны помогать друг другу».
Мишкин. Ну, ты все понимаешь. Только шире будь — надо ли все понимать. А что касается дружбы, то этого я вообще не понимаю. Любовь есть. В нее входит все. А «дружить» — нет такого понятия в канонических текстах. Так-то, друг мой. Шире будь.
Нина. Сам позвонишь. Приеду, объясню подробнее. Все. Обнимаю тебя. Обнимаю.
Илющенко. Да это ж ваши диссертации, в конце концов.
Мишкин. Не морочь голову. Не живи по принципу: у меня не вышло, пусть и у них не выйдет, — наоборот лучше, продуктивнее и для себя тоже.
(Илющенко махнул рукой.)
Нина. Евгений Львович, ты едешь? Я вас довезу. Поехали.
Мишкин. Одеваюсь. Черт подери! Подошва совсем оторвалась. И туфли никак не купишь.
Нина. Почему? Сейчас заедем в магазин и купим.
Мишкин. Во-первых, у меня с собой денег нет. Во-вторых…
Нина. Ну, первое не проблема, у меня с собой есть. Потом отдашь.
Мишкин. Главное как раз второе. Размера моего достать не могу.
Нина. Да-а. Большие. Какой размер?
Мишкин. Сорок восьмой.
Нина. А разве такие бывают? Не может быть.
Мишкин. Может, раз они на мне.
Нина. Сейчас я позвоню. Помогут.
Мишкин. Да бросьте. Никуда я не поеду. И вообще перебьюсь. Не первая необходимость.
Нина. Что за вздор. Если есть возможность.
Мишкин. Не надо. Я же говорю, не нужно этого.
(Игорь подмигнул Нине: мол, надо, звоните, а я его пока за руки подержу.)
Илющенко. Евгений Львович, вы перед уходом все-таки взгляните на больного.
Мишкин. Вестимо. А как же иначе.
Нина. Алло… Привет, Миша. Это я… Да, да. Слушай, я это сделала. Переговорила с ним. Он согласился. Вы придете в понедельник к десяти в институт. Только не опаздывать, а то он не сможет… Ладно… Так что тебе все сделают. Нет, нет, это вы сами с ним решать будете. Я ни при чем… Я! Я другое дело — долг дружбы.
Мишкин (бурчит себе под нос). Дружба. Вот именно, что дружба.
Нина. Врачи, друг мой, по выбранному добровольно пути с удовольствием помогают людям. Это для них удовольствие. (Поглядела искоса на Мишкина со странной улыбкой.)
Мишкин (что-то высматривает на шкафу, — наверное, какие-нибудь снимки). Да, да. Удовольствие. (К Игорю.) Для меня удовольствие, например, сделать операцию. Для собственного удовольствия.
Нина. Я тебя прошу, ты можешь позвонить Стефании Львовне? Нужно одному хорошему человеку туфли сорок восьмого размера.
Мишкин. Я же сказал — не надо.
Илющенко. Бросьте вы, Евгений Львович. Подумаешь, дело какое.
Нина. Да, вот такие и не меньше. Есть же еще на планете люди. Как пелось в детской передаче: «Все же выпала планете честь: есть мушкетеры, есть», — кажется вроде этого что-то… Она утебя!.. Тем более спроси.
Мишкин. Не надо спрашивать. Пойду взгляну на больного. Из принципа не поеду.
Илющенко. Что вы значение пустякам придаете.
(Мишкин вышел.)
Нина. Вот чудак.
Илющенко. Ничего. Вы все мне объясните. Сам он все равно не пойдет. Я его жене передам.
Дома.
— Жень, так я поеду. Возьму.
— Не знаю. Не стоит, по-моему. На кой нам это надо. Пусть так, как идет. Не хочу я этих подачек.
— Почему ты так все осложняешь? Ты же сам все делаешь, на других все сваливаешь. Это ж не хирургия, где ты все делаешь сам. Это ж мне идти. Мне время тратить. Что ты меня мучаешь! И работай, и вас с Сашкой приводи в порядок. — Теперь занимайся твоей безалаберностью. Легко быть щепетильным за чужой счет.
— Трудно — пожалуйста, никто не держит. Мы с Сашкой и сами управимся.. Когда ты дежуришь — я его и накормлю, и спать уложу, и одежду приготовлю.
— Дурак ты все-таки, Женька. И фашист.
— Мачеха ты, а не мать. Так оно и быть должно. Нечего было мне и рассчитывать.
Галя заплакала:
— От таких вот слов Сашка и узнает когда-нибудь, что я ему не родная мать. Как тебе не стыдно? Ты и в хирургии такой. Всех загоняешь. Хоть и сам все делаешь, но об остальных тоже подумать ведь надо. Вот Наташа, она верой и правдой тебе служит, но у нее же семья. Ты сам все делаешь! Но она же не может уйти, когда ты работаешь. Их по-одному, меня по-другому, но угрохаешь. — Плачет.
— Ну, чего ревешь?! Я ж никого не держу. И Наталью Максимовну не держу. Пусть идет.
— Дурак ты. Я не об этом вовсе. Никто не хочет уходить. Но ты-то должен думать о других. Нельзя же думать только о больных. Ты здоровых сделаешь больными. Тогда будешь думать о них иначе, что ли!
Меня в Мишкине поражала странная смесь доброжелательной, мягкой интеллигентности с неожиданной жестокостью. Иногда не думая (да в эти моменты никогда, наверное не думал) он мог обидеть человека, и, конечно, близких обижал чаще всего. Вернее, только близких. Поистине труднее всего любить ближнего своего, близкого своего.
У Мишкина всегда был выход: он включался в операцию — и недовольство собой моментально улетучивалось из его сознания смывалось, как кровь с резиновых перчаток.
Он был защищен от жизни.
Я вспоминал рассказ Гали о начале их совместной жизни. Это было после института в маленькой районной больнице.
Он был заведующим хирургическим отделением, она участковым терапевтом. Он заведовал сам собой, сестрами, санитарками, больными. Она знала, что он жил один с сыном в домике на территории больницы и часто убегал из отделения, потому что сына надо было накормить, напоить, одеть, умыть. Ему помогали сестры, санитарки — весь персонал больнички, кто был свободен, когда он был занят.
Однажды она дежурила и пошла к нему посоветоваться об одном только что поступившем больном. Хотя, если вспоминать по правде, — не советоваться ей надо было, а поглядеть, как он живет, поглядеть на него.
Он лежал на раскладушке и читал. Сын сидел на матраце с ножками, называемом тахтой, и был отгорожен от мира спинками стульев, связанных между собой. Перед мальчиком лежала груда всякой домашней всячины: игрушки, клубок ниток, будильник, ложка, ботинок, детские книжки, шапки, и детские и отцовские. Мальчик брал поочередно в руки какую-нибудь ближайшую вещь и кидал ее на пол. Пол вокруг был усеян всей этой утварью.
— Евгений Львович! Он же часы сломает. Мишкин засмеялся:
— Что вы. В «Записных книжках» Ильфа есть такое место: «Часы „Ингерсолл“. Их кидали, били, опускали в кипяток — идут, проклятые». Так и эти. Он пока все не перекидает, будет молчать, а я могу почитать. А потом начнет шуметь, я снова все соберу — и новый цикл существования. Это и называется мирное сосуществование двух систем в нашей семье. Мы довольны.
Так началась их совместная жизнь.
Она вспомнила, как ушла от мужа, встретившись с этим сосуществованием двух систем, и как стала третьей системой в их существовании.
Она вспомнила, как партийно-профсоюзная организация больницы клеймила ее аморальностью, поскольку она, замужняя женщина, мешала доктору Мишкину найти жену и мать своему ребенку. Ему-то что! Ему всегда было плевать — он уходил на операции, а ее продолжали клеймить и тогда, когда она ушла от мужа и переселилась к Мишкину. И даже после того, как они вступили «в закон», время от времени возникали всплески былой борьбы за нравственность.
А потом появилась опасность, что сердобольные борцы «за высокую мораль» могут рассказать Сашке, что Галя не его родная мать, и начались их мытарства по новым местам и квартирам.
Галя вспомнила, как тяжело ей было с ним хотя бы только оттого, что никогда не могла она понять, кого он больше любит, ее или хирургию. Хирургия была четвертой системой их существования, вполне полноправным человеком. Она ревновала, она мучилась, не отдавая себе отчета в том, что они все — полноправны, полны всех прав в полном смысле этих понятий.
В конце концов она поняла — для нее важнее, как любит она. И сейчас Галя была защищена от жизни, от него, от Мишкина, своей любовью к нему.
А я сторонний наблюдатель, я люблю их обоих…
Потом она принесла туфли.
Он говорил, что никогда не наденет их, что он предупреждал ее, и еще много всякой ерунды. Потом примерил, прошелся, и мир снова был восстановлен.
— А я тебе позвонила сказать, что все в порядке, но мне кто-то ответил незнакомый, голос незнакомый, и началось: а кто его спрашивает, а зачем он вам. Я не знала кто, а потому не стала отвечать, представляться — представляешь, сказала бы: «Супруга» — брр. Я сказала: «Какая разница кто? Если не можете позвать — позвоню позднее» — и повесила трубку. Кто это у вас? Наверное, лень было просто идти искать.
— Ну и зря начала права качать. Сказала бы — «из дома». Или фамилию бы назвала. Сама обиделась, плохое настроение свое еще ухудшила. Кому-то настроение испортила — ему теперь неудобно передо мной. Сказала бы, и все. Все так и норовят друг другу настроение испортить.
— Господи, все ты понимаешь за других. Там ты никому не портишь настроение. А дома-то!
— Ну ладно, ладно. Я тоже хорош. Виноват, молод, исправлюсь.
— Первое — это точно. Второе — врешь. А вот третье… — вряд ли. Да и не знаю, надо ли. Ох и трудно с тобой, Женька. Как крест.