«ПОСЛЕДНЕЕ ПРОЩАЙ»

Прощай, мой дом желанный

и солнце в ясной дали,

жемчужина Востока,

потерянный наш рай.

Пусть жизнь моя прервется,

умру я без печали.

И если б сотни жизней

мне в будущем сияли —

я с радостью бы отдал

их за тебя, мой край!

Хосе Рисаль. Последнее прощай

Девять человек — сам Рисаль, Хосефина, Нарсиса с дочерью, три племянника и слуги — занимают единственную каюту первого класса. Но это первый класс испанского судна, а потому в каюте шесть коек. Тесновато, но главное, считает Рисаль, он в пути. А раз в пути, неизбежен дневник. И запись от 31 июля 1896 года (первый день путешествия) гласит: «Я пробыл в этом районе четыре года, тринадцать дней и несколько часов». Это верное свидетельство того, что Рисаль тяготился изгнанием и считал дни и даже часы.

Почтовое судно с громким названием «Эспанья» («Испания») и скверным обслуживанием спешит в Манилу, чтобы успеть до отплытия в Испанию парохода «Исла де Лусон», но все же останавливается по пути — иногда на несколько часов, а иногда и на сутки. Основная причина задержек — сам Рисаль. Он вынужден делать на стоянках сложные операции, его слава врача-чудотворца опережает судно, и многие больные — а среди них есть люди влиятельные — требуют не отправлять пароход, пока Рисаль не примет всех больных. В городе Думагете он оперирует капитана гражданской гвардии, в Себу, отмечает он, «многие прибыли на корабль из любопытства и для лечения», здесь ему приходится сделать четыре сложнейшие операции. И дает десятки консультаций «богатым праздношатающимся».

Дневник выдержан в спокойных тонах, в нем даже сквозит радость. Появляются описания излюбленных Рисалем морских видов, есть в нем и необычайно яркие зарисовки филиппинской действительности. «Мы видели, — записывает он, — отряд рекрутов. Они маршировали со связанными руками, и за ними шел и играл оркестр!» В одной этой сценке, как в капле воды, отражена вся жизнь колониальных Филиппин.

Шестого августа на рассвете «Эспанья» входит в Манильскую бухту. Но парохода «Исла де Лусон» там нет — он отплыл в Испанию накануне. До следующего парохода — месяц, и за этот месяц произойдут события, которые предрешат судьбу Рисаля. Первый этап гонки со смертью проигран.

Судно еще не успевает дойти до якорной стоянки, как к нему подваливает катер. На нем лейтенант гражданской гвардии в сопровождении рядовых гвардейцев. Лейтенант сообщает сеньору Рисалю, что тому приказано не покидать корабль — вечером его примет сам генерал-губернатор. Он, лейтенант, прислан «составить сеньору Рисалю компанию». Все пассажиры, в том числе Нарсиса и Хосефина, сходят на берег. Рисаль остается один, но ненадолго: на катере пребывают донья Теодора, сестры Люсия, Тринидад и Мария, племянники и племянницы. Чуть позже вновь появляются Нарсиса и Хосефина — они только успели переодеться и вновь спешат на корабль: Нарсиса — к обожаемому Пепе, Хосефина — к любимому Джо. День проходит в беседах, воспоминаниях. О будущем говорить избегают: всем ясно, что что-то неладно, ведь недаром же его не пускают на берег.

Вечером лейтенант вежливо, но твердо просит родственников покинуть судно. Рисаль опять остается один, опять ждет. Чего? Пока неизвестно. Только после десяти вечера на судно прибывает еще один офицер. «Его высокопревосходительство изволили переменить решение и не примут сеньора Рисаля. Его высокопревосходительство приказали доставить сеньора Рисаля на крейсер «Кастилия» — он стоит в нескольких милях отсюда, напротив города Кавите. Соблаговолите следовать за мной».

Канонерка доставляет Рисаля на борт крейсера. Там его встречает командир и приглашает к себе в каюту, «простую, но удобную и со вкусом обставленную. Он просит меня сесть и сообщает, что по приказу капитан-генерала я задержан, но не являюсь арестованным на борту крейсера, чтобы избежать осложнений — как со стороны друзей, так и со стороны врагов. Я отвечаю, что рад такой мере, ибо она избавит меня от многих неудобств, и что я сожалею- только о том, что крейсер стоит далеко от Манилы и я не смогу увидеть родителей». Рисаля помещают в каюту без иллюминатора, приставляют к нему вестового, он же и охранник. Начинается месячное «сидение» Рисаля на крейсере.

Фактически он отрезан от мира, но все же его посещают мать и сестры. Мужчины у него не бывают: дон Франсиско ссылается на недуги, что до брата, то Пасиано еще со времен Гонконга не желает видеть Пепе. Он не одобрил его возвращения на Филиппины и считает, что Пепе совсем перестал думать о семье.

На берегу между тем назревает семейная драма. Хосефину по требованию Рисаля принимают в семью, но все разговаривают с нею чрезвычайно холодно. В ней видят чуть ли не главную причину всех несчастий. И только Нарсиса, последние несколько месяцев прожившая бок о бок с Хосефиной, сочувствует ей. Рисаль просит ее прислать ему одежду — она по ошибке посылает фрак. Зачем ему фрак на крейсере? Он мягко упрекает ее, сестры же бросают ей в лицо: такой пустяк не может сделать как следует. Хосефина шлет горькие письма на борт крейсера: «О любимый мой, я так страдаю здесь в Тросо (район Манилы, где живет семья Рисаля. — И. П.); может быть, они и впрямь должны стыдиться меня, потому что я не жена тебе, но ведь они об этом говорят открыто, в присутствии сеньоры Нарсисы, детей. Так что не удивляйся, если вдруг услышишь, что я больше не появляюсь в Тросо». И в конце письма: «Если ты поедешь в Испанию, постарайся разыскать какую-нибудь свою прежнюю любовь и женись на ней — это лучше, чем жить как мы с тобой. Я не стыжусь того, что было, пусть люди знают, что я жила с тобой, но раз твои обожаемые сестры стыдятся меня, тебе лучше жениться на ком-нибудь другом. Твоя сестра Нарсиса и твой отец — они очень хорошие и добры ко мне».

Бедная Хосефина пытается попасть на прием к генерал-губернатору, но адъютант не пропускает ее: кто она такая, чтобы докучать его высокопревосходительству? Даже не жена Рисалю.

Но все это не самое серьезное. Смутные слухи о существовании разветвленной тайной организации, ставящей целью вооруженное восстание, циркулируют все упорнее. Вообще удивительно, как в течение четырех лет испанские власти не смогли раскрыть существование громадной организации, насчитывавшей до 30 тысяч членов. Их подводит собственное высокомерие: они не считают туземцев за людей. Вот те из них, кто имеет кое-какое образование, — те могут причинить неприятности: юристы, бизнесмены, вообще все масоны. А невежественные низы — ну на что они способны? Только на то, чтобы быть игрушкой в руках масонов. И всякий раз, когда осведомители сообщают, что в низах идет брожение, что они вроде бы создали тайную организацию, полицейские чины, презрительно поморщившись, откладывают донесения в долгий ящик, наложив резолюцию: «Рассмотрено (это означает: «мер не принимать»). Следить за илюстрадос». Два-три монаха тоже передают сведения, почерпнутые из исповедей прихожан: кое-кто участвует в тайных сборищах. Запрос властей: «А илюстрадос участвуют в этих сборищах?» — «Таких сведений нет». — «Ну и прекрасно». И опять никаких мер.

Пятого июля некий лейтенант гражданской гвардии шлет донесение: «Члены какого-то общества вербуют людей для неизвестных целей, заставляют их кровью подписывать клятву». Резолюция: «Рассмотрено». 13 августа аналогичное донесение получают от одного священника. Наконец, 19 августа двое катипунерос основательно повздорили между собой, и один из них, Теодоро Патиньо, в сердцах грозит выдать все секреты организации. Он сообщает обо всем сестре, монахине, та — своей настоятельнице, та, в свою очередь, убеждает Патиньо действительно рассказать обо всем приходскому священнику Мариано Хилю. Полученная информация производит на Хиля большое впечатление. Но он знает, что Малаканьянг с недоверием относится к такого рода сообщениям, и требует от Патиньо конкретных доказательств. Пожалуйста: в типографии, где работает Патиньо, печатают бланки расписок о получении членских взносов. Хиль с несколькими гражданскими гвардейцами отправляется в типографию. Патиньо показывает литографский камень, с которого печатают бланки расписок. Гражданские гвардейцы наугад (или по указанию Патиньо) взламывают сундучок, где хранятся вещи и инструменты одного из рабочих, и находят: устав Катипунана, протоколы заседаний отделения, расписки и кинжал.

Полученные доказательства нельзя игнорировать: начинаются аресты. Бонифасио и еще нескольких человек из его ближайшего окружения успевают предупредить. В тот же день он фабрикует письма, компрометирующие принсипалию, и передает по цепочке приказ: всем катипунерос собраться 24 августа в местечке Балинтавак. Аресты начинаются уже 19 августа, 21 августа Бланко телеграфируют в Мадрид о раскрытии «обширной тайной организации с антинациональными тенденциями» и об аресте 22 человек — по подложным письмам Бонифасно. Сам Бонифасио 21 августа прибывает в местечко Пугад Лавин, не сумев добраться до Балиитавака, и здесь 23 августа призывает к восстанию. В знак согласия все присутствующие разрывают свои налоговые карточки (они же — удостоверения личности) и тем отрезают себе путь к отступлению[34]. Так начинается первая в Азии национально-освободительная революция.

Первое столкновение происходит на окраинах Манилы: Бонифасио и тут действует по рецепту Симона, героя «Мятежа», который тоже наносил удар из провинции по столице. Но здесь повстанцы терпят поражение и вынуждены отступить. Однако в другом месте, в городе Кавите, напротив которого стоит крейсер «Кастилия», молодой алькальд, член Катипунана Эмилио Агинальдо неожиданно одерживает победу: узнав, что его собираются арестовать, он поднимает местных катипунерос и скоро захватывает город и почти всю провинцию. Только арсенал и порт остаются в руках испанцев по той причине, что их прикрывают огнем с военных кораблей, чей флагман «Кастилия», на борту которой томится Рисаль. Гром орудийных залпов сразу говорит ему обо всем: «Началось!» Он то звал к восстанию, то предостерегал против него. И вот оно началось — без него, но вдохновленное им. Ночью ему разрешают подняться на капитанский мостик. «Да не допустит господь столкновений этой ночью, — записывает он в дневнике. — Несчастные соотечественники обезумели и идут на верную гибель. Говорят, что совершено нападение на Имус».

Его отношение к начавшемуся восстанию определяется сразу же: «Это не мое дело, я этого не хотел». У него нерушимое алиби: весь месяц он находился под строжайшим надзором на борту крейсера. Конечно же, его ни в чем не могут обвинить, и он испытывает даже некоторое облегчение, которое сквозит в письме Блюментритту: «Генерал-губернатор отправил меня на крейсер «Кастилия», где я был отрезан от всех и встречался только с семьей. Как раз в это время в Маниле произошли беспорядки, о чем я сожалею, но как раз они показывают, что я вопреки их предположениям не тот, к кому сходятся все нити. Моя полная невиновность доказана».

Непричастность Рисаля к происшедшим событиям ясна и властям, о чем свидетельствует письмо Бланко Рисалю, отправленное 30 августа. Из общей интонации письма следует, что Бланко как бы приглашает Рисаля посмотреть со стороны на происходящее, в котором тот, с его точки зрения, не замешан. Есть в нем даже и похвальба собственной предусмотрительностью: он изолировал Рисаля, и все обернулось к лучшему, теперь он вне подозрений. Одновременно генерал-губернатор Бланко передает Рисалю два идентичных письма: военному министру и министру заморских территорий. В них он пишет: «С глубокой симпатией рекомендую вам доктора Хосе Рисаля, который отбывает на полуостров (в Испанию. — И. П.) в распоряжение правительства, желая предложить свои услуги в качестве хирурга в действующей армии на Кубе. Его поведение в течение четырех лет ссылки в Дапитане было безупречным, и, по моему мнению, он тем более заслуживает прощения и благосклонности, что никоим образом не замешан ни в химерической попытке, которая стоит нам столько крови, ни в каком бы то ни было заговоре или тайной организации». Это полное оправдание Рисаля верховной колониальной властью. Казалось бы, второй этап гонки со смертью начинается при благоприятных для Рисаля обстоятельствах.

2 сентября Рисаль переходит на борт парохода «Исла де Панай», который на следующий день отплывает в Испанию. Он вроде бы свободен: каюта с иллюминатором, охраны нет. Он даже обедает за капитанским столом. С началом нового путешествия начинается и дневник. Первые записи вполне спокойные, даже умиротворенные. Он отмечает только скверный сервис: столовую посуду моют в одном тазу, и Рисаль, всегда чрезвычайно требовательный по части гигиены, сам моет свой прибор. Но уже через день тон дневника меняется: появляются тревожные нотки, его заботит уже не санитария, а отношение к нему самому. На борту «Исла де Панай» два иезуита, один из которых тяжело болен, фактически при смерти: от него отказывается судовой врач. Рисаль, движимый природным человеколюбием и убеждением, что врач должен бороться за жизнь больного до конца, не отходит от койки умирающего. В знак признательности другой иезуит посвящает Рисаля во все слухи и толки, циркулирующие на пароходе. Рисаль, столь общительный, уже заметил, что пассажиры сторонятся его. Рисаль записывает со слов иезуита: «Меня избегают, потому что верят, будто я — причина беспорядков в Маниле. Мне остается только смеяться над наивностью и невинностью этих индивидов».

Но смеяться, собственно, нечему. 8 сентября «Исла де Панай» прибывает в Сингапур. Из местных газет становится известным, что положение осложнилось: повстанцы одерживают верх во многих местах, власти шлют подкрепления, но Испания далеко, и они еще в пути. Попутчик Рисаля на пароходе — Педро Рохас, брат того Франсиско Рохаса, который арестован и уже расстрелян в Маниле. Узнав о происшедшем, Педро вместе с сыном сходит на берег и не возвращается на корабль. На борт парохода поднимаются филиппинцы, живущие в Сингапуре, и умоляют Рисаля последовать примеру дона Педро. «Стать беглецом — никогда! — отвечает Рисаль. — Я дал слово генералу Бланко, что отправлюсь на Кубу служить в испанской армии. В любом случае Бланко позаботится обо мне». Позаботится, но не так, как думает Рисаль.

Тогда филиппинцы предлагают срочно возбудить дело в сингапурском суде о нарушении habeas corpus, закона о неприкосновенности личности: в сингапурских водах, то есть на английской территории, незаконно задержан человек. Суд может задержать выход судна в море. И от этого Рисаль категорически отказывается: ведь он не пленник, не арестованный и, главное, верит «слову кабальеро», данному Бланко.

Проходят девять тревожных дней. Судно подходит к Адену. Запись в дневнике: «Среди пассажиров ходят слухи, будто я, уж не знаю где, провозгласил тост: «Самым прекрасным для Филиппин будет день, когда мы сможем пить вино из черепов испанцев» (!!!) И этому верят!» Неделю спустя, на подходе к Мальте, они встречают пароход «Исла де Лусон» — тот самый, на который Рисаль опоздал за два месяца до того. Пароход набит солдатами — на Филиппины срочно перебрасывают подкрепления. Умирает опекаемый Рисалем иезуит, тело его предают морю. Для Рисаля это тоже дурное предзнаменование. А на подходе к Мальте он получает предписание капитана — не покидать каюты во время стоянки. Рисаль письменно отвечает, что выполнит распоряжение, но хотел бы знать причину столь необоснованного приказа. Капитан отвечает, что этого требуют пассажиры, — они опасаются, что Рисаль сойдет на берег и не вернется на судно. Он, капитан, верит слову Рисаля, но нет вреда и в мерах предосторожности.

Через благожелательно настроенного к нему иезуита Рисаль узнает, что его намерены заточить в крепость Сеута в испанском Марокко напротив Гибралтара. Но как же слово Бланко? «Если эти дурные вести верны, мне остается только усомниться во всем». А Блюментритту он пишет, что Бланко поступает, как последний бандит с большой дороги и даже хуже — это единственное место во всех дневниках Рисаля, где он употребляет нецензурное выражение. «Я не виновен, а теперь в награду они заточают меня в тюрьму!!! Это позор, но если это правда…»

Это правда. Что же произошло за время путешествия, что превратило Рисаля, свободного человека, 2 сентября взошедшего на борт «Исла де Панай», в арестованного, 3 октября прибывшего в Барселону? Весь этот месяц шел интенсивный обмен телеграммами между Манилой и Мадридом. Первая телеграмма отправлена Бланко 2 сентября, в день отплытия парохода из Манилы, и адресована министру заморских территорий. В ней Бланко сообщает, что Рисаль следует в Испанию, а оттуда намерен отправиться на Кубу: «Он готов выполнить свой долг. Заверения в этом вполне искренни, не по форме, а по существу, что доказывается тем, что он не замешан в недавно раскрытом движении, о котором я сообщал вашему высокопревосходительству». В ответ министр шлет телеграмму Бланко: «Прошу ваше высокопревосходительство уточнить, следует ли Рисаль в Испанию как ссыльный, каково место его назначения, тщательно ли его охраняют». Из текста телеграммы опытный служака Бланко делает вывод: он дал промашку, в Мадриде Рисаля считают опасным преступником. Карьера — дело важное, куда важ-пее, чем слово, данное Рисалю. В тот же день, 7 сентября, он шлет шифрованный ответ: «Подтверждаю: Рисаль ссыльный, под охраной капитана «Исла де Панай». Не удовлетворившись этим, он посылает еще одну телеграмму, чтобы отречься от прежних своих отзывов, благоприятных для Рисаля: «Хотя Рисаль кажется не замешанным (в беспорядках. — И. П.) и несмотря на его хорошее поведение… ничего не можем гарантировать. Поступайте, как считаете нужным, решайте его судьбу там».

Министр докладывает кабинету, что Рисаль должен прибыть в Барселону и поступить в распоряжение местного начальника гарнизона, — соответствующий приказ уже послан. Начальник гарнизона в Барселоне не кто иной, как Эулохио Деспухоль, он же граф Каспе, за четыре года до того сославший Рисаля в Дапитан. Получив предписание заключить Рисаля в замок Монтхуич, он запрашивает у военного министра подтверждение этому распоряжению. Тот шлет короткое «да», но сам, в свою очередь, обращается к премьеру, ибо сам военный министр только что получил иное распоряжение, а именно заточить Рисаля в замок Алусемас в Сеуте. Премьер подтверждает это последнее распоряжение. Телеграмма от необходимости строгого наблюдения за Рисалем и о предстоящем заключении в Сеуте идет на Мальту на имя капитана «Исла де Панай», ее содержание — через иезуита — становится известным Рисалю.

Но Деспухоль пока ничего не знает об этом — у него приказ заточить Рисаля в Монтхуич. Три дня Рисаль проводит на борту судна. Только 6 октября его будят среди ночи, грубо велят одеться и собрать вещи. На берегу ждут два конных стражника. Небо над Барселоной светлеет — пять часов утра. Стражники, не слезая с седел, принимают арестованного — так они именуют Рисаля — и говорят, что тот сам должен нести свои чемоданы в замок, вверх по склону. Тяжело? Там книги? Тогда пусть бросает чемоданы, им наплевать. Мимо идет случайный прохожий, какой-то бедняк спешит пораньше в порт в надежде заработать. За два песо он соглашается донести чемоданы.

В замке Рисаля помещают в камере номер 11. Ему ничего не объясняют, а вскоре после полудня снова велят собраться — теперь его отправят назад, в порт. Зачем? Что все это значит? Офицер грубо кричит на Рисаля. Он опять сам несет свои чемоданы до выхода из замка и опять нанимает какого-то бедняка. В порту происходит задержка: Рисаля требует к себе генерал-лейтенант Деспухоль, только что наблюдавший за посадкой на суда войск, отправляемых на Филиппины. «Генерал был в парадном мундире, при орденской ленте, — записывает Рисаль. — Пожалуй, он похудел. Он принял меня несколько минут стоя и объяснил мне мое положение. Он только что получил телеграмму из Мадрида — ему приказано поместить меня на борт парохода как заключенного. Он уже заказал каюту второго класса. Я могу ходить по кораблю, но не имею права сходить на берег. С четверть часа мы говорили о разных важных вещах, затем я покинул его».

Итак, встреча холодная и короткая — генерал даже не предлагает Рисалю сесть. Рисаля отправляют на пароход «Колумб», отплывающий в Манилу. За день до того произошел еще один поворот событий, поворот, трагический для Рисаля. Военный министр запросил Бланко: «Телеграфируйте ответственность Рисаля восстании, ваше личное мнение, как ним обращаться». На этот вопрос Бланко, тотчас уловивший недовольство начальства, шлет ответ, предрешивший судьбу Рисаля: «После отъезда Рисаля получены серьезные доказательства его причастности к восстанию. Следователь требует вернуть Рисаля в его распоряжение». Этот следователь — полковник Франсиско Оливе, в свое время сжегший Каламбу, давний недруг Рисаля.

Бланко все же получает выговор за «непоследовательность»: сначала он высказывался в пользу Рисаля, теперь требует вернуть его на Филиппины. Эта его просьба удовлетворяется: военный министр шлет телеграмму Деспухолю, который и зачитал ее Рисалю. Итак, не Сеута, а Манила. Гонка со смертью проиграна окончательно.

Корабль «Колумб» тоже везет подкрепления на Филиппины. Рисаль находится под неусыпным надзором: у дверей его каюты дежурят двое часовых; каждые полчаса, даже ночью, в каюту заглядывает офицер, грубо кричит, требует, чтобы Рисаль не закрывал дверь, чтобы днем сидел, а ночью не покрывался одеялом, срывает его с него, дергает за ноги. Грубияна сменяет другой офицер, более воспитанный. «Он, — пишет Рисаль, — сказал мне, что многие мадридские газеты считают меня ответственным за беспорядки на Филиппинах, и все верят этому. Боже мой! Значит, общественное мнение против меня! Однако я, с помощью божьей, надеюсь доказать свою невиновность. Я не отчаиваюсь — лишь бы суд был справедлив!»

Надежда на справедливый суд призрачна, это сознает и сам Рисаль, о чем свидетельствует запись, сделанная в тот же день. Рисаль возвращается к отвергнутой было идее: надо умирать в своей стране и за свою страну. Но звучат здесь и нотки обреченности, фатализма. Рисаль все чаще призывает бога (раньше ему это не было свойственно), хотя по-прежнему понимает его по-своему, а не по-католически. Он чувствует приближение смерти, к которой готовился еще в 1892 году, возвращаясь на Филиппины. Но все же его не покидает надежда на правый суд: он намерен бороться, но то будет борьба не за дело филиппинцев, а за личную невиновность. Он принимает решение, и это вносит некоторое успокоение в его мятущуюся душу. Но все же вряд ли он «счастлив», как пытается уверить самого себя.

Рисаль с насмешкой отзывается о строгих мерах, предпринятых в отношении его персоны: «Если бы они знали, что я меньше всего стремлюсь спастись, что больше всего я хочу, чтобы свершилась судьба!» Следующий страж требует, чтобы Рисаль вытягивался по стойке «смирно» при его появлении и называл свое имя. Издевательствам нет конца. «Но, — записывает Рисаль, — не укажу имя грубияна, я предпочитаю забыть его». У него отнимают дневник и возвращают его только в Манильской бухте.

В Сингапуре друзья делают последнюю отчаянную попытку спасти его. На сей раз, не спрашивая его согласия (да его и спросить невозможно — на судно никого не пускают, самого Рисаля за 16 часов до прибытия в Сингапур запирают в каюте и заколачивают иллюминатор), они нанимают адвоката, и тот обращается в суд: на английской территории содержат под стражей невинного человека, у которого есть доказательства невиновности (имеются в виду письма Бланко — друзья о них знают). Заключение суда гласит: «Колумб» перевозит войска, следовательно, должен рассматриваться как военное судно, следовательно, оно представляет собой испанскую территорию, а не английскую, следовательно, в возбуждении дела надо отказать.

«Колумб» без всяких помех снимается с якоря и 3 ноября 1896 года прибывает в Манильский порт. Корабль встречают ликующие испанцы — они приветствуют прибывшие подкрепления. Рисаля под строжайшей охраной препровождают в форт Сантьяго, в ту самую камеру, где он находился в 1892 году перед отправкой в Дапитан. Связь с внешним миром полностью перерезана, на первых порах родственникам не разрешают встречаться с ним. Изоляция настолько герметична, что у Рисаля сначала складывается впечатление, что восстание подавлено, но, как только начинаются вызовы на допросы, он по характеру вопросов убеждается, что это не так.

Предстоящий суд никак не может быть правым в той атмосфере, которая царит среди испанцев. Лучше всего ее передает речь, с которой один из них обращается к подкреплениям, прибывшим на «Колумбе». «Вы прибыли вовремя, — гремит он, — лесные каннибалы еще не успокоились, дикий зверь еще прячется в своем логове! (Возгласы: «Браво!») Пришел час расправиться с дикарями, дикий зверь должен быть уничтожен, корни должны быть вырваны! (Бурные аплодисменты.) Цель войны — разрушение, ее благодетельная сила действует как каленое железо, выжигающее заразу… Не давайте пощады! (Возгласы: «Браво! Браво!) Уничтожайте! Убивайте! Не щадите никого! Право пощады принадлежит монарху, не армии!»

Вплоть до наших дней рисалеведы пишут о том трудном положении, в котором якобы оказались испанские власти, как нелегко им было доказать виновность Рисаля. Внимательное прочтение протоколов следствия и суда не дает никаких оснований для такого вывода: ни следователь, ни судья не испытывали ни малейших сомнений относительно виновности Рисаля, в их словах нельзя найти и следа колебаний. Им ясно: Рисаль виновен, исход слушания дела предрешен с самого начала.

Семнадцать дней Рисаль проводит в томительной неизвестности, и только 20 ноября полковник Франсиско Оливе, палач Каламбы, а ныне главный следователь по делу о «мятеже», вызывает его на первый допрос. Оливе уже с августа ведет следствие, кое-кого уже расстрелял, кое-кого пытками вынудил сознаться. Все, кто прошел через его руки, так или иначе ссылались на Рисаля. Кроме одного. Но этот один — брат Рисаля Пасиано. Он был арестован и доставлен в казематы форта сразу после водворения в нем Рисаля, но ни один из братьев не знает, что они находятся рядом. Пока Рисаль томится в неизвестности, Оливе обрабатывает Пасиано. Старший брат давно недоволен младшим, не одобряет его поступков (особенно возвращения на Филиппины), но ведь это он 25 лет назад отвозил испуганного Пепе на учебу в Биньян, он был его опорой все эти годы. И он не может предать брата, тем более оговорить его, ведь Пасиано отлично знает, что Катипунан не Лига и что Пепе здесь ни при чем.

Оливе не намерен церемониться с «индейцем». Правда, его показания не так уж и нужны, хватает других. Тут главное — проучить брата Рисаля, показать всем индейцам, как опасно быть связанным с ним. Молчит — заставим говорить. Для начала Пасиано загоняют булавки под ногти. Он кричит от боли, но о брате не говорит ничего. Между пальцами рук вкладывают железные полосы и сдавливают их. Все равно ничего не знает о брате. Тогда его избивают ротанговой плетью — Пасиано теряет сознание. Его обливают водой, выламывают руки за спиной и подвешивают за кисти на блоке. Потом поднимают на полметра над землей и снова задают вопросы, перемежая их ударами. Время от времени палачи отпускают веревку, и Пасиано падает. Господа испанские офицеры так увлекаются этим занятием, что не сразу замечают — Пасиано давно лишился чувств. Ну и черт с ним, решает Оливе. Не так уж он нужен для дела. Пусть уберут это отродье.

Пасиано на тачке отвозят домой, сваливают почти безжизненное тело у ворот. Плач и стенания женщин: один брат еле жив, другому грозит казнь. Оливе нет никакого дела до горя «индейцев»: пусть знают, что ждет всякого, кто осмелится поднять руку на испанца.

Он теперь спокойно займется следствием: ему не хватало только зачинщика, и вот главный организатор восстания в его руках. Значит, скоро конец делу, конец мятежу. Строго говоря, и подследственный его не очень интересует. По положению следователь обязан сообщить о предъявленных обвинениях — что ж, он сообщит. Их два: создание незаконных организаций («Филиппинская лига», она же для Оливе Катипунан) и ряд уголовно наказуемых деянии, приведших к нынешнему мятежу. Оливе доволен собой, он хорошо потрудился, у него есть 28 доказательств вины вот этого «индейца», из-за которого сейчас льется благородная испанская кровь.

Что же это за доказательства? 15 из них представляют собой письма, документы, даже два стихотворения «подрывного содержания», 13 — показания против Рисаля лиц, которых полковник допрашивал ранее. Некоторые из них уже расстреляны, некоторые — за нужные сведения — помилованы. Среди вещественных доказательств письмо Антонио Луны от 1882 года в Мадрид, где он дает понять, что Рисаль — главная фигура среди эмигрантов (а кто в этом сомневался?); письма самого Рисаля: к семье от 1890 года, где он пишет, что несправедливости властей приучают людей ненавидеть тиранию (десятки раз Рисаль писал об этом в открытой печати); к одному из пропагандистов от 1892 года, где он пишет, что не понимает причин нападок на него газеты «Ла Солидаридад» (как это может быть инкриминировано Рисалю — совсем непонятно); к друзьям, где он пишет, что надо вести патриотическую работу. Есть и еще письма: Марсело дель Пилара от 1889 года о том, что Рисаль хочет привязать газету к филиппинской колонии; и еще одно, где дель Пилар говорит, что Филиппинская лига вне и помимо масонства служит «филиппинскому делу». Есть письмо об арестах в 1893 году, подписанное «Рисаль Второй» (видимо, кто-то хотел показать, что со ссылкой Рисаля его дело не умерло, но при чем здесь сам Рисаль?). Есть и анонимные письма: о склоках среди эмигрантов, о ссылке Рисаля.

Особого внимания заслуживают два доноса осведомителей, присутствовавших на одном и том же собрании Катипунана. Первый донос содержит выдержку из речи идеолога Катипунана Эмилио Хасинто, произнесенной 23 июля 1893 года (когда Рисаль был в ссылке под неусыпным наблюдением). Речь эту Хасинто закончил словами: «А пока же вдохновим наши сердца кличем: «Да здравствуют Филиппины! Да здравствует свобода! Да здравствует доктор Рисаль!» Второй документ составлен другим осведомителем и датирован тем же числом, там здравица другого капитунеро звучит несколько по-иному: «Да здравствует великий доктор Рисаль!», а далее следует призыв: «Долой угнетателей!» Здесь есть и подпись: «Манила, Санта-Крус, 23 июля 1893 г. Тик-тик». («Тик-тик» по-тагальски значит «подглядывать», так что осведомитель подписался своей кличкой Соглядатай.)

Наконец, к вещественным доказательствам отнесены и два стихотворения. Первое из них — «Гимн Талисаю», о котором уже говорилось: там Рисаль пишет, что «наши руки владеют ножом, пером и мотыгой». «Ножом», по мнению Оливе, — это явный призыв к резне испанцев. Второе стихотворение более «криминально», там есть такие строки:

Я верю: моего народа имя,

который жалкую судьбу влачит,

как равное однажды меж другими,

как прежде, громко в мире прозвучит.

Для этого прольем мы реки крови

и примем бой, последний страшный бой,

мы до конца исполним долг сыновий,

земля моих отцов, перед тобой.

Но дело в том, что стихотворение это не принадлежит Рисалю. Он так и говорит об этом Оливе, обращая его внимание и на то, что под стихотворением стоит дата: «Манила, 12 сентября 1891 г.». В этот день, как нетрудно установить, Рисаль находился в Бельгии, в Генте. Такая несообразность не смущает следователя: что там дата! Главное — в стихотворении мятежный дух, дух Рисаля. Он не литературовед, для него этого достаточно для атрибуции стихотворения подследственному, в литературные тонкости он вдаваться не намерен. Скорее всего «индеец» просто пытается выкрутиться.

Но его ничто не спасет: судить его будет военный суд, следствие ведет военный, обвинитель будет военный, и защитника ему дадут из военных. А военным все ясно. Для них вопрос состоит не в том, устанавливают ли доказательства вину Рисаля в конкретно наказуемых деяниях, а в другом: является ли он «душой восстания»? Термин не очень юридический, но военные и не вникают в такие тонкости. За стенами Манилы идут бои — это для них непреложный факт. И те, кто стреляет в испанцев, считают Рисаля своим вождем — это тоже непреложный факт. А считает ли он сам себя вождем — это уже не суть важно.

Помимо 15 «вещественных доказательств», у Оливе есть 13 письменных показаний, полученных им с августа по ноябрь. Не хватает показаний брата подследственного, они бы пригодились, пожалуй, ну да ничего, материала достаточно, можно обойтись без них. Рисалю показывают только часть показаний — ту, которая, по мнению следователя, доказывает его вину. Это заявления разных лиц о том, что Рисаль — глава организации, цель которой «убить всех испанцев, провозгласить независимость и назначить Рисаля вождем», что Рисаль — масон, что он основал тайную организацию (не указано какую: Лигу или Катипунан) на собрании в доме Онхунгко в 1892 году, что некий Тимотео Паэс готовил побег Рисаля из ссылки.

Собственно, это и все. Но Оливе больше и не нужно. Он рассуждает по-солдатски: повстанцы считают его вождем — значит, его надо уничтожить. Это поможет восстановить власть Испании, честь испанского оружия, несколько замаранную проигранными «босоногому сброду» сражениями.

Рисалю зачитывают обвинение, по которому он привлечен к суду, и все 28 доказательств его вины. Он пытается возразить, но полковник прерывает его: после, на суде, если угодно, сеньор Рисаль выскажется. Сейчас перейдем к допросу. Нет, лиц, давших показания против Рисаля, вызывать на очную ставку не будут (да и как их вызвать, если некоторые уже расстреляны).

В комнате трое — следователь, подследственный, писарь. Полковник утомлен, часто делает паузы, чтобы дать время писарю, в паузах или курит сигару, или отдыхает, прикрыв глаза. Писарь скрипит пером:

«Ноября двадцатого дня тысяча восемьсот девяносто шестого года лицо, чье имя указано на полях, предстало перед его честью в присутствии писаря, чья подпись следует ниже, и, будучи предупрежденным его честью о необходимости говорить правду, сказало: его зовут Хосе Рисаль-Меркадо-и-Алонсо, уроженец Каламбы, провинция Лагуна, правоспособного возраста, холост, врач по профессии, ранее не судим.

Будучи спрошенным, знает ли он Пио Валенсуэлу, является ли тот его родственником, другом или врагом, считает ли он его подозрительной личностью.

Ответствовал: Что в Дапитане познакомился с медиком по имени Пио, который привез к нему больного, что ранее он не был знаком с упомянутым лицом и не встречался с ним позже, что считает его скорее другом, чем врагом, так как тот помогал его родственникам во время путешествия и подарил ему (Рисалю. — И. П.) медицинский саквояж.

Будучи спрошенным, знает ли он Мартина Константино Лосано[35], является ли тот его родственником, другом или врагом, считает ли он его подозрительной личностью.

«Будучи спрошенным, знает ли он Агедо дель Росарио[36]

Ответствовал: Что не знает никого с таким именем, но, может быть, узнает его, если увидит».

Далее писарь переходит на сокращенные формулы:

«Будучи спрошенным, знает ли он Хосе Рейеса Толентино…

Ответствовал: Что не знает».

Несколько дней Рисаля спрашивали о лицах, которые давали показания, а также о руководителях Катипунана. Из первых он не знает большинство, из вторых — вообще никого, в том числе и руководителя Катипунана Андреса Бонифасио («Ответствовал: Что не знает этого имени, что впервые слышит его, что не знает его по виду, но что Бонифасио мог быть на встрече в доме Онхунгко, где ему представили многих лиц, чьи имена он не упомнит»).

Затем «его честь» полковник Оливе переходит от вопросов о лицах к вопросам о деяниях. Оливе зачитывает ему резюме его высказываний на этой встрече, составленное одним из осведомителей (оно заканчивается словами: «Филиппинцы, добившись процветания и единства, обретут не только личную свободу, но и национальную независимость»), и спрашивает, верно ли оно. Рисаль отвечает, что за давностью не помнит текстуально свое выступление, но что мысли, изложенные в резюме, он высказывал неоднократно, хотя и не уверен, что излагал их на встрече.

Оливе требует объяснить, почему портрет Рисаля неизменно украшает все собрания Катипунана. «Ответствовал, что поскольку он сделал обычную фотографию в Мадриде, они могли достать копию портрета, что же до использования его имени как боевого клича, то он не имеет понятия, почему они так делают, что сам он не давал им никакого повода и что они злоупотребляют его именем».

Эти бесконечные «будучи спрошенным» и «ответствовал» оставляют впечатление, будто следствие идет мерно и даже монотонно. Но в ответах Рисаля, особенно в части, касающейся не лиц, а деяний, чувствуется напряженная работа мысли. Он понимает, куда клонит следователь, и в ответах иногда говорит больше, чем требует вопрос. Эта «избыточная» информация обычно показывает всю нелепость вопроса. Лихорадочное биение мысли явно ощущается за суконным языком протокола. Рисаль мужественно защищается на следствии, будет защищаться и на суде. Но надо сказать, что это не мужество борца за «филиппинское дело», а мужество невинной жертвы: он доказывает свою невиновность, а не правоту филиппинцев.

Следователя же интересуют как раз действия филиппинцев, а не отношение к ним подследственного. Они воюют, и их знамя — Рисаль, их боевой клич — Рисаль. О какой личной невиновности может идти речь? А впрочем, сеньор Рисаль имеет право на защиту. Обвиняемый — всего лишь туземец, ему положен защитник в чине не старше лейтенанта. Вот список, извольте выбрать сами. Рисаль бегло просматривает 106 фамилий. Вот что-то знакомое — Тавиель де Андраде. Ведь это он был приставлен к Рисалю в Каламбе в 1887 году? Нет, это его брат, не Хосе, а Луис Тавиель де Андраде, артиллерийский офицер. Ну, пусть будет он — брат его достойный человек, значит, он из хорошей семьи. Выбор сделан.

После шести дней допросов Оливе посылает все протоколы генерал-лейтенанту Бланко. Тот поручает капитану Рафаэлю Домингесу сделать «беспристрастное заключение». Бравый капитан не утруждает себя тщательным изучением документов: он и так знает, кто такой Рисаль и что он значит для повстанцев. Его боевые товарищи сражаются с последователями этого флибустьера и, стыдно сказать, нередко терпят поражение. Капитан тут же налагает резолюцию: «Из представленного следует, что подследственный, Хосе Рисаль и Меркадо, есть главный организатор и живая душа (опять этот неопределенный термин!) восстания на Филиппинах, основатель обществ и газет, автор книг, цель которых — бунты и мятежи в городах, главный руководитель флибустьерства в этой стране». Не очень грамотно, но зато недвусмысленно.

Теперь документы поступают к военному прокурору Николасу де ла Пенья. Пенья делает вывод: дело готово к слушанию, и просит воздержаться от представления дальнейших доказательств: их более чем достаточно.

В ходе процесса наступает пауза. Рисаль связывается со своим защитником. Лейтенант-артиллерист попадает в довольно сложное положение. С одной стороны, он, как и все испанцы, готов на все, чтобы сокрушить повстанцев, сломить их дух. С другой, как человек добросовестный, он все же внимательно прочитывает дело и обнаруживает, что никаких доказательств вины Рисаля, в сущности, нет: письма третьих лиц чуть ли не десятилетней давности, высказывания самого Рисаля, которые тот излагал и в открытой печати, показания лиц, которые явно пристрастны к его подзащитному, ибо сами обвиняются в причастности к тому же восстанию и, строго говоря, должны быть отведены как свидетели. В общем все это крайне неубедительно. Именно на этом Андраде, с согласия Рисаля, и решает построить защиту: доказательства сомнительны, хотя, конечно, само восстание — большая «гнусность» со стороны туземцев. Хорошо бы было, если бы его подзащитный тоже отмежевался от бунта.

Это можно, Рисаль с самого начала вооруженной борьбы филиппинцев против испанцев решил, что это восстание — не его дело. 10 декабря он обращается к Николасу де ла Пенья с прошением: нельзя ли ему каким-либо приемлемым для властей способом показать, что он «осуждает подобные преступные методы и никогда не позволял использовать свое имя»? Пенья не возражает — пусть Рисаль напишет обращение к повстанцам.

На другой день, 11 декабря, Оливе вызывает подследственного и в присутствии защитника и писаря объявляет ему, что следствие закончено, дело передается в суд. На следующий день, 12 декабря, Рисаль пишет своему защитнику подробный меморандум, озаглавленный «Данные для моей защиты».

Особенно резко он возражает против обвинений в антииспанской деятельности. Он считает себя принадлежащим к испанской культуре: «С детства я впитал в себя великие примеры из испанской истории… позднее, в Испании, моими профессорами были великие мыслители, великие патриоты».

В полном соответствии со своими убеждениями он отказывается признать себя виновником «мятежа»: не он, а испанцы, которых «Юпитер лишил разума», повинны в восстании, бушующем вокруг Манилы, — на него ежедневно ссылаются и обвинители и обвиняемый. Рисаль же всегда, даже в самых радикальных своих высказываниях, оговаривал желательность мирного разрешения филиппинского вопроса.

Заканчивает Рисаль словами: «Я прошу моего защитника иметь благородство поверить: я не стремлюсь обмануть его… а также прошу его навещать меня всякий раз, когда он бывает в форте или когда не считает визит слишком обременительным и имеет свободную минуту — мне многое нужно сказать ему».

И артиллерист Луис Тавиель де Андраде, надо отдать ему справедливость, заходит к Рисалю, ведет с ним длинные беседы. А дело идет своим чередом. 13 декабря оно оказывается на столе генерал-губернатора. Но за столом уже не генерал-лейтенант Рамен Бланко, а генерал-лейтенант Камило де Полавьеха, который как раз в этот день приступает к исполнению своих обязанностей, и дело Рисаля — это его первая филиппинская проблема.

История замены Бланко Полавьехой в самый, казалось бы, неподходящий момент довольно типична для колониальной политики Испании на Филиппинах. И тут решающую роль сыграли монахи. Архиепископу Манилы, доминиканцу Носаледе, Бланко давно кажется слишком мягким. Правда, с началом восстания Бланко ввел военное положение в восьми провинциях, кое-кого посадил в тюрьму, кое-кого расстрелял. А результаты? Их нет, во многих местах правительственные войска терпят позорные поражения. Мало того, Бланко вдруг надумал объявить амнистию всем, кто сложит оружие к определенному дню (да как он смеет обещать пощаду дикарям?!), прекращает военные действия в провинции Кавите до прибытия подкреплений. И наконец, подозрительно долго возится с главным флибустьером — Рисалем.

Носаледа приглашает к себе провинциалов всех орденов, и церковники единодушно решают послать в Мадрид телеграмму следующего содержания: «Положение ухудшается. Мятеж ширится. Бездействие Бланко необъяснимо. Чтобы избежать опасности, нужно новое назначение». Монахи в Мадриде начинают суетиться, находят ходы к королеве-регентше Марии Кристине, и та назначает заместителем Бланко «христианского генерала» Камило де Полавьеху.

Второго декабря он прибывает в Манилу, а восьмого Бланко получает назначение в Испанию и двенадцатого вечером сдает дела Полавьехе.

Полавьеха — человек того же склада, что и «мясник» Бейлер. Он должен оправдать свою репутацию решительного военного, сторонника политики железа и крови. Но поскольку с «железом» пока неважно (подкреплений все еще недостаточно, тут его предшественник прав), проще всего это сделать «кровью» — ускорением процесса над Рисалем. Генерал отдает соответствующее распоряжение.

Но все же какое-то время на завершение процесса необходимо. А пока действуют распоряжения, отданные при Бланко: этот сторонник политики кнута и пряника благосклонно встретил просьбу Рисаля обратиться с манифестом к бунтовщикам.

Рисаль, как мы уже говорили, не считает вспыхнувшую борьбу своей. В этом оказывается его классовая ограниченность, и не только его, но и всех илюстрадос в целом. В сущности, они думают о низах примерно так же, как испанцы, — тут мы имеем яркий пример единообразия классового мышления, не знающего национальных и расовых границ. Для илюстрадос, как и для испанцев, существование Катипунана оказывается полной неожиданностью, ни о чем подобном они не могли и помыслить. В самом деле, в мадридских кафе они строили планы включения Филиппин в испанский мир, некоторые из них — прежде всего те, кто признает авторитет Рисаля, — допускают возможность вооруженного столкновения, которое, как им представляется, именно они должны подготовить и возглавить в удобный (с точки зрения международного и внутреннего положения) момент. И вдруг народные массы, в которых они видят лишь инструмент осуществления своих планов, не спросив их и не пригласив в руководители, создают организацию, поднимаются на борьбу с колонизаторами.

Рисаль обращается с увещеваниями к повстанцам. 15 декабря 1896 года он представляет «Манифест к некоторым филиппинцам», в котором пишет:

«Соотечественники! По возвращении из Испании я узнал, что мое имя служит боевым кличем для тех, кто восстал с оружием в руках…

Соотечественники! Я дал доказательства того, что больше всего я жажду свободы для нашей страны… Но в качестве предварительного условия я выдвигаю требование: просвещение нашего народа, чтобы через образование и труд наш народ обрел бы свое собственное лицо и стал достойным этих свобод. В своих трудах я рекомендовал учебу, гражданские добродетели, без которых не может быть освобождения. Я писал и повторял неоднократно, что реформы, если им суждено быть благодетельными, должны идти сверху, идущие же снизу (курсив Рисаля. — И. П.) ненадежны, непоследовательны и непрочны. Будучи воспитанным на этих идеях, я не могу не осудить — и я решительно осуждаю — это нелепое, дикое восстание, подготовленное за моей спиной, позорящее нас, филиппинцев, и отталкивающее тех, кто мог бы помочь нам. Я ужасаюсь его преступным методам и отказываюсь от участия в нем в любой форме, я до» глубины души сожалею о тех, кто позволил обмануть себя. Итак, возвращайтесь к вашим домам и да простит бог тех, кто действовал по дурному умыслу.

Хосе Рисаль

Королевский форт Сантьяго, 15 декабря 1896 г.».


Таков этот документ, скажем прямо, никак не служащий к нести Рисаля. Но документ этот существует и требует оценки. Не пытаясь обелить Рисаля, укажем еще раз на его классовую ограниченность, на неспособность илюстрадо понять страдания народа, наконец, даже на ужас перед стихией народного гнева («преступные методы»). Сказывается в «Манифесте» и ущемленное самолюбие («восстание, подготовленное за моей спиной»). Ничто не свидетельствует о том, что, вызвавшись написать «Манифест», Рисаль уступает нажиму — он ведет себя мужественно до конца. Но он уже не вождь филиппинцев: он перестал им быть в июле 1892 года, в момент ссылки в Дашатан. На основании «Манифеста» многие вообще отлучают Рисаля от революции. Понимая чувства, которые ими движут, все же следует сказать следующее.

Советская наука справедливо оценивает филиппинскую революцию 1896–1898 годов как национально-освободительную. И именно Рисаль сыграл колоссальную роль в создании национального единства, чувства национальной общности. В этом смысле революция, безусловно, была и его революцией. Эта его заслуга неоспорима, и не случайно восставшие использовали его имя как боевой клич. Эту заслугу никто не может отнять у Рисаля, даже он сам. В отношении Рисаля к революции есть элемент трагизма. Своими трудами он идейно подготовил революцию, и он же ее отвергает. Прибегая к сравнению, которое лишь на первый взгляд может показаться натянутым, позволительно сказать, что дилемма, которая встает перед Рисалем, — это дилемма, которая могла бы встать перед французским просветителем, доживи он до французской революции. Его трудно представить среди штурмовавших Бастилию, но люди, шедшие на штурм, были вдохновлены его идеями. Рисаль же видит, как его идеи, овладев массами, становятся материальной силой — и осуждает и массы, и их действия. Однако это не меняет хода истории.

Укажем также, что филиппинские повстанцы так никогда и не узнают о «Манифесте», ибо он не дойдет до них. Пенья дает такой отзыв о нем: «Ваше высокопревосходительство! Прилагаемое увещевание, с которым доктор Рисаль намерен обратиться к своим соотечественникам, не содержит патриотического возмущения против сепаратистских движений и тенденций, которое должно быть присуще всякому верному сыну Испании. В соответствии со своими опубликованными ранее взглядами д-р Рисаль ограничивается критикой нынешнего повстанческого движения как преждевременного… Сей манифест может быть суммирован в следующих словах: «В связи с предстоящим неизбежным поражением сложите оружие, соотечественники, а после я сам поведу вас в землю обетованную». Послание такого рода не только не принесет успокоения, но, напротив, будет способствовать подъему духа восстания, а посему публикация манифеста представляется нежелательной…» Генерал-губернатор соглашается с мнением Пеньи, и «Манифест» сдают в архив, откуда его извлекут только в 1906 году.

Полавьеха торопит подчиненных. Лейтенант Энрйке де Алькосер готовит обвинительную речь, заканчивает ее 21 декабря и на следующий день представляет ее защитнику. Тот скоро докладывает, что и у нею все готово. 24 декабря, в сочельник, Полавьеха приказывает начальнику манильского гарнизона назначить состав суда, и в день рождества список судей зачитывают Рисалю. Он не дает ни одного отвода. Председатель суда — подполковник-кавалерист, члены суда — сплошь капитаны: два пехотинца, кавалерист, артиллерист, сапер и интендант. Обвинитель и защитник — лейтенанты. Суд, объявляют Рисалю, состоится завтра. Весь день рождества Рисаль лихорадочно пишет «Дополнения к моей защите» — он не намерен идти на заклание без борьбы.

В 10 часов утра 26 декабря 1896 года Рисаля вводят в зал, украшенный испанскими флагами. За длинным столом сидят семь офицеров, одетых в парадную форму своих родов войск. Справа стол обвинителя. Рисаля усаживают за маленький столик напротив стола членов суда. Рядом с ним его защитник, лейтенант Луис Тавиель де Андраде. Они оба только что прошли через двор, где собралась толпа испанцев. «Расстрелять его!» — неслось со всех сторон. Собравшиеся грозили сами расправиться с бунтовщиком. Даже в зале суда Рисалю не развязывают рук: суд военный, никаких поблажек обвиняемому.

Председатель кратко излагает суть дела и представляет слово обвинителю. Энрике де Алькосер начинает речь. Он говорит, что материал, собранный против Рисаля, неопровержимо доказывает его вину. Мало того, в нем можно проследить «истоки и ход бунта, который и сейчас орошает кровью филиппинскую землю. Туземцы этой страны, на которую Испания излила неисчислимые блага своей цивилизации и тем превратила ее в самую процветающую страну Востока, забыли свои обязанности испанских подданных настолько, что дерзко осмелились поднять знамя мятежа против родины, предательски воспользовавшись моментом, когда их братья заняты тем, что гасят пламя другой братоубийственной распри далеко отсюда (революция на Кубе. — И. П.). Но они просчитались, они не учли, что у Испании, как это было уже неоднократно доказано, достаточно сил и энергии, чтобы высоко держать свой стяг, который всегда будет развеваться над всеми землями, открытыми и покоренными отвагой и храбростью наших предков». Это, между прочим, говорится в то время, когда от испанской колониальной империи уже мало что осталось.

Судят не революционера, не повстанца: судят поэта, писателя и ученого. Ему инкриминируют все его творчество — в этом состоит первый пункт обвинения. Лейтенант Алькосер начинает с юношеского стихотворения «К Филиппинской молодежи», «где уже можно распознать его взгляды на колониальный вопрос. И с этих пор он не переставал трудиться с целью ниспровержения испанского суверенитета над Филиппинами». Затем обвинитель напоминает судьям о романе «Злокачественная опухоль», который «дышит злобой против отечества. В нем он награждает испанцев самыми гнусными эпитетами, издевается над католической религией, тщится доказать, что филиппинцы никогда не станут цивилизованными, пока они управляются презренными и развратными, как он их называет, испанцами». Далее Алькосер переходит к «Мятежу», который полон угроз, адресованных испанцам, и посвящен трем казненным священникам, которых «он окружает ореолом мучеников».

Разумеется, Рисалю, инкриминируют и сотрудничество в «Ла Солидаридад» — сепаратистской газете… страницы которой он использовал для распространения антииспанских, антирелигиозных взглядов и ими он отравил эту страну. Не забыты и научные работы, в частности издание Морги с аннотациями, в которых «этот заблудший доктор тщится доказать, что до прихода испанцев в этой стране существовала столь высокая духовная и материальная культура, что испанцы лишь немногое добавили к ней… Из этой ложной и пагубной доктрины, проповедуемой Рисалем при всяком удобном случае, были сделаны ложные выводы, опасные для испанского суверенитета».

И. лишь покончив с писательской деятельностью Рисаля («которая неопровержимо свидетельствует о том, что человек, судимый, сегодня, одержим всепоглощающей ненавистью к Испании»), обвинитель переходит к собственно политическим обвинениям: принадлежность к нелегальным организации, создание таковых, причастность к мятежу. Главное тут для Алькосера — масонская деятельность Рисаля, которой он никогда не занимался активно и с которой порвал окончательно в 1892 году. Это масоны, утверждает Алькосер, измелили характер индейцев, «до того столь послушных, столь преданных, столь почтительных к испанцам с полуострова», и превратили их в лютых врагов Испании.

Говоря о Филиппинской лиге, обвинитель исходит из совершенно ложной посылки, будто Лига и Катипунан одно и то же: эту организацию создал Рисаль, он ее бессменный глава, и руководство он осуществлял с «макиавеллевской хитростью» даже из ссылки, о чем свидетельствует визит Пио Валенсуэлы. Впрочем, утверждает Алькосер, это не столь важно, ибо «в преступлениях такого рода основная вина падает на того, кто пробуждает дремлющую ненависть и надежды на будущее». А уж в этом Рисаль виновен как никто другой: «Уважаемые судьи! В Рисале мы видим самую душу восстания. Его соотечественники, впечатлительные дети, служат ему, как вассалы сеньору, смотрят на него как на высшее существо, чьи приказы выполняются беспрекословно. Человеческое тщеславие, которое и у более цивилизованных народов считается пороком — а тем более является таковым у азиатов, — заставило этого человека отказаться от предназначенного ему природой скромного положения и без колебаний встать во главе революционного заговора». Обвинитель требует смертного приговора — как по сути слушаемого дела, так и от имени «павших на полях сражений, от имени испанских вдов и ойрот».

Реакция офицеров — членов суда — на речь обвинителя самая благожелательная. Они и сами думают так же. Лейтенант Алькосер, пусть несколько длинновато, изложил их мысли. Конечно же, обвиняемый заслуживает смерти. Но послушаем, что скажет защитник. Впрочем, что ан может сказать? Он ведь тоже испанский офицер.

И все же лейтенант Луис Тавиель де Андраде имеет мужество отметить, что весь процесс проходит в атмосфере «предубеждения, на нем сказывается сложившееся общее мнение, которое, разумеется, имеет свои основания, но которое в то же время явно задает тон и сбивает процесс с правильного пути, а потому даже самые беспристрастные люди не могут игнорировать эту атмосферу, не могут отказаться от предубеждений». Для Андраде сложившаяся атмосфера «имеет свои основания» — он тоже испанец, тоже офицер. Но все-таки, вопрошает он членов суда: где и когда Рисаль заявлял, что он готов «идти войной» на испанскую родину? Таких свидетельств нет. Его книги? Да, в них он показывает «меньшее, чем следовало бы, уважение к испанскому имени», но ведь цель этих книг можно истолковать и как попытку ускорить предоставление Филиппинам реформ как раз для упрочения испанского суверенитета над этими островами. Да, за свои писания он уже был наказан — ссылка в Дапитан. Он — глава восстания? Но ведь в момент его начала он находился на испанском крейсере и не мог ничем и никем руководить. Лига? Но ее цель — содействовать развитию торговли и промышленности, к тому же обвиняемый не связан с нею с 1892 года. Итак, нет вещественных доказательств, нет признания обвиняемого, нет достойных доверия свидетелей (они явно выгораживают себя). Так на каком, спрашивается, основании выносить столь суровый приговор, которого требует обвинитель?

Андраде просит суд выслушать Рисаля и просит офицеров не считать себя мстителями за павших, за вдов и сирот, о которых говорил Алькосер, а быть только справедливыми.

Во время речи члены суда многозначительно переглядываются: лейтенант говорит красиво, ничего не скажешь, но для них не очень убедительно. Впрочем, такой его долг. А концовка вообще никуда не годится — ну, просил бы о смягчении приговора, а тут — «не виновен». С этим господа испанские офицеры никак не могут согласиться. Каждый из них внутренне уже принял решение. Впрочем, послушать флибустьера еще раз — это можно.

Рисаль встает со связанными руками и просит суд рассмотреть следующие обстоятельства. Он на память излагает «Дополнения к моей защите», над которыми трудился накануне. «Дополнения» состоят из 13 пунктов. Первые пять касаются восстания. Рисаль еще раз заявляет: с 6 июля 1892 года он не занимался никакой политической деятельностью, что подтверждается и приездом к нему Пио Валенсуэлы: «Это доказывает, что я не состоял в переписке с ними». Он не может нести ответственности за то, что повстанцы использовали его имя. Невиновность его доказывается и тем, что он не пытался бежать — ни из Дапитана, ни по пути в Испанию. Он никак не является главой мятежа. «Что это за вождь, которому ничего не говорят о планах?.. Что это за вождь, которому, когда он говорит «нет», последователи отвечают «да»?

Четыре следующих пункта касаются Лиги. Да, он написал программу и устав, но Лига, в сущности, организация экономическая, к тому же она прекратила существование после учредительного собрания. Это доказывается и тем, что мятежникам пришлось создавать новую организацию, Катипунан, а «новая организация не создается, если действует прежняя». Десятый пункт касается писем. Возможно, признает Рисаль, «в них есть желчная критика, но ведь они написаны в пору, когда семья лишилась имущества, когда родственников отправили в изгнание». Одиннадцатый пункт: в ссылке в Дапитане он вел себя примерно, это могут подтвердить сменявшие друг друга команданте, дапитеньос и даже бывшие там иезуиты, хотя с некоторыми из них он был в ссоре. Двенадцатый пункт гласит, что все вышеизложенное, по мнению Рисаля, полностью опровергает все обвинения как беспочвенные: он не причастен к мятежу.

Но суд решает иначе. Его процедура упрощена до предела: речь обвинителя, речь защитника, речь Рисаля. Это все. Ни допроса свидетелей, ни перекрестных допросов, ни оценки предъявленных доказательств не будет. Собственно, судоговорение уже кончилось.

Дело снова поступает к Пенье — он должен дать общее заключение относительно обоснованности приговора. Пенья еще раз суммирует дело. Он начинает с того, что признает блестящие способности Рисаля, потом на этой же странице, не смущаясь противоречиями, заявляет, что ничего примечательного Рисаль не создал, но тем не менее «стал воплощением революции, самым значительным вождем сепаратистского движения, короче, идеалом невежественного сброда… который видел в этом профессиональном возмутителе сверхчеловеческое существо». Вина его, утверждает Пенья, вполне доказана, приговор оправдан, все требования закона соблюдены. Свой отзыв Пенья 28 декабря отправляет генерал-губернатору, и Камило де Полавьеха тут же налагает резолюцию: «Утверждаю вынесенный военным судом по данному делу приговор, согласно которому арестованный Хосе Рисаль приговаривается к смертной казни. Приговор привести в исполнение через расстреляние в 7 часов утра 30-го числа сего месяца на Багумбаянском поле с соблюдением всех требований закона».

Слух о приговоре моментально облетает Манилу. Принимаются меры предосторожности: усиленные наряды патрулируют улицы, испанцы, по словам одного из корреспондентов мадридской газеты, «ждут, что семья Рисаля спровоцирует беспорядки, чтобы не допустить приведения приговора в исполнение». Ничто не может быть дальше от действительности. Дон Франсиско (ему уже 79 лет) совсем одряхлел, Пасиано только что оправился от пыток, а донья Теодора с дочерьми отправляется к нотариусу и там диктует прошение на имя генерал-губернатора, в котором говорит, что обвинение не доказано «ни по совести, ни по юридическим основаниям» и взывает к милосердию. С этим письмом донья Теодора бредет во дворец, но ее не принимают.

Рано утром 29 декабря пронырливый мадридский корреспондент Сантьяго Матэ из газеты «Эль Эральдо де Мадрид» в обход всех правил получает разрешение посетить Рисаля. Судя по отчету, обреченный встречает его крайне любезно: принимает у него шляпу, предлагает кресло, а на просьбу не беспокоиться отвечает: «Нет, сеньор, иначе я не могу. Вы гость, а я у себя дома и обязан соблюдать правила гостеприимства». Рисаль непринужденно ведет светскую беседу, пересыпая ее остроумными замечаниями (так, во всяком случае, излагает дело Матэ). Когда гость напоминает, что нельзя же отрицать, что Рисаль стоял во главе разных организаций (и «академиков» в Атенео, и ассоциации филиппинистов), хозяин возражает с улыбкой: «О нет, никогда я не был председателем чего бы то ни было — только секретарем. Для этого я недостаточно велик (Рисаль шутливо обыгрывает свой малый рост. — И. П.)». Вообще же, продолжает он, «я никогда не был столь крупной фигурой, какой рисуют меня враги. Вблизи я очень мал, меня всегда легко было обмануть, и этим беззастенчиво пользовались все извозчики и лодочники». Вряд ли Рисаль так весел, как рисует Матэ, но журналисту надо чем-то поразить воображение читателей.

В семь часов утра в камере появляется капитан Домингес — тот самый, который вынес «беспристрастное заключение» о следствии, и с ним судейский писарь. Они приходят для оглашения приговора. Рисалю приказывают встать, писарь громко зачитывает текст приговора и резолюцию генерал-губернатора. Приговоренному сообщают, что он будет расстрелян через 24 часа. А теперь он должен подписать бумагу, гласящую, что он ознакомлен с приговором. Рисаль протестует: во-первых, он не виновен, а во-вторых — почему в тексте сказано, что он «китайский метис»? Он чистокровный тагал, его предки по отцу 200 лет жили на Филиппинах и смешались с тагала-ми, что до матери, то тут и вопросов нет. Домингес холодно заявляет, что никакие изменения в тексте недопустимы. Тогда Рисаль пишет: «Ознакомлен, но не согласен, ибо я не виновен».

В это самое время в верхах католической иерархии идет бурная деятельность. Церковники отлично понимают, что через несколько часов к уже неоспоримой славе Рисаля как национального героя добавится ореол мученика. Если бы он, безжалостно высмеявший их в глазах всего света, перед смертью отрекся бы от «заблуждений», церковь и весь колониальный режим получили бы сильнейший козырь. Архиепископ, доминиканец Носаледа, вновь созывает провинциалов всех орденов. Принимается решение: поручить отцам-иезуитам заставить Рисаля отречься от своих взглядов. Провинциал иезуитов Пио Пи (к тому времени сменивший Пабло Пастельса) соглашается: чего не сделаешь к вящей славе господней! На он отлично понимает, что в решении архиепископа есть немалая доля хитрости: в случае провала вина падет на иезуитов, которые вечно конфликтуют с доминиканцами. А в случае успеха слава достанется всей церкви, прежде всего архиепископу. Но вопрос, считает Пи, слишком серьезен, чтобы сейчас отвлекаться на распри. Пока же благочестивый архиепископ приказывает молиться во всех церквах за успех благого дела.

Начинается массированная психологическая атака на Рисаля. Восемь иезуитов, сменяя друг друга, практически не оставляют его одного. Но характерно: среди них нет тех, к кому Рисаль относится с заведомым уважением, прежде всего нет Франсиско де Паулы Санчеса, который еще в Дапитане пытался разубедить Рисаля. И напротив, среди взявших на себя миссию «обращения» мы видим его старых недругов: Вилаклару, еще в годы учебы позволившего себе «гадкие слова» в адрес Рисаля, Висенте Балагера, с которым Рисаль окончательно разругался еще в Дапитане (в том числе и по вопросу о женских чулках).

Уже в 7.30 первая пара иезуитов входит к Рисалю и начинает с того, что предъявляет ему изображение святого сердца Христова, сделанное Рисалем во время учебы в Атенео (его иезуиты предъявляли своему ученику во время его первого визита на Филиппины). «Оно ждет тебя двадцать лет!» — патетически восклицает иезуит Мигель Садерра. Рисаль пожимает плечами: он ведь уже говорил о своем отношении к этим реликвиям еще в 1887 году, ему нечего добавить. И вообще нельзя ли оставить его в покое? Он должен написать письма. Воздевая руки к небу при виде такого упорства, иезуиты на время отступают, но из камеры не уходят.

Рисаль садится за стол и пишет первое письмо — семье:

«Мои дороги родители, брат и сестры! Прежде чем я умру, я хочу увидеть кого-нибудь из вас, хотя это будет мучительно. Пусть придут самые храбрые. Мне надо сказать вам нечто важное. Ваш сын и брат, который искрение любит вас. Хосе Рисаль».

Второе письмо — Блюментритту:

«Мой любимый брат! Когда ты получишь это письмо, я уже буду мертв. Меня расстреляют завтра в 7 утра. Но я не виновен в восстании. Я умираю с чистой совестью. Прощай мой лучший, мой самый дорогой друг, и не думай обо мне плохо. Форт Сантьяго, 29 декабря 1896 г.». (По получении этого письма Блюментритт лишится чувств.)

Третье письмо — Пасиано. Отношения между братьями сложные, Пасиано считает, что Пепе сам во многом виноват, избегал встреч с ним (а возможности для них были во время ссылки в Дапитан). Рисаль пишет:

«Мой любимый брат! Мы не виделись четыре с половиной года, не писали друг другу. Думаю, это не от недостатка любви с твоей или моей стороны — мы так хорошо понимаем друг друга, что слова не нужны. Я должен умереть, и обращаюсь с последними словами к тебе: я глубоко скорблю, что оставляю тебя одного в жизни, возлагаю на тебя бремя заботы о родителях и семье! Я все вспоминаю, как много ты помог мне в жизни. Поверь мне: я старался не жить впустую. Брат мой, если плоды оказались горькими, то это не моя вина, но вина обстоятельств. Я знаю, тебе пришлось страдать из-за меня, я искренне сожалею. Заверяю тебя, брат мой, что я не виновен в восстании. Возможно, мои предыдущие писания способствовали ему — этого я не могу отрицать вполне, — но я полагал, что искупил это своей ссылкой. Твой брат Хосе Рисаль».

Письма тут же отсылаются с нарочным: Блюментритту — на почту, родственникам — непосредственно адресатам. Иезуиты вновь подступаются к Рисалю. Он вежливо, но твердо стоит на своем: нет, ему не нужны слова утешения, он не намерен исповедоваться и, уж конечно, не намерен отрекаться. Первая пара иезуитов уходит в 9 часов утра, ее сменяет иезуит Росельс, чьи попытки тоже не имеют успеха, и в 10 часов в камеру входит еще одна зловещая пара: Вилаклара и Балагер. Им удается втянуть Рисаля в религиозный спор.

Его суть дошла до нас в изложении Балагера, который много пишет о себе. На деле он весьма посредственный ум, и не ему преуспеть там, где потерпел неудачу такой блестящий полемист, как Пабло Пастельс.

Из-под завесы балагеровских самовосхвалений достаточно отчетливо вырисовывается твердая позиция Рисаля: он стоит на своем, он верит в разум и признает бога лишь постольку, поскольку этого требует разум. Такой бог — не католический бог. В полдень Балагер оставляет осужденного (Вилаклара остается на месте) и спешит во дворец архиепископа с докладом. Тот сокрушается: дьявольскую силу, овладевшую Рисалем, одолеть нелегко. Приказано бить в колокола всех манильских церквей, молиться за обращение обреченного, кое-где на алтари возлагают святые дары — все это призвано помочь сломить упорство грешника.

Другие иезуиты сменяют Вилаклару, но продолжить религиозную беседу не удается: к Рисалю приходят сестры, племянница и племянник. Поодиночке сестер вводят к нему, каждой он говорит несколько слов в присутствии охраны, просит не забывать о нем, передает последние подарки: кому книгу, кому булавку… Последней вводят Тринидад, лучше всего владеющую английским языком.

— Мне жаль, Трининг, — говорит он, — я уже все роздал, тебе ничего не осталось. Но я попрошу, чтобы тебе передали мою спиртовку. Там есть кое-что внутри, — вдруг быстро произносит он по-английски. — И еще посмотрите в моих башмаках.

Тринидад не совсем понимает слова брата, но запоминает их. Женщин уводят. За дело снова принимаются иезуиты. Около камеры крутится все тот же Матэ, расспрашивает шныряющих взад и вперед иезуитов, солдат и офицеров охраны. В полночь он шлет телеграмму в свою газету: «Меня заверили, что Рисаль отречется от своих заблуждений». И еще: «У Рисаля произошла странная реакция. Он потребовал бумагу, перо и чернила и начал писать стихи».

Тем временем донья Теодора с дочерьми и на сей раз с Хосефиной снова дежурит у ворот дворца генерал-губернатора. Ее снова не принимают, но она не уходит, она ждет, когда появится Полавьеха. Поздно вечером генерал, только что получивший очередное сообщение о крупных потерях испанцев, выходит из дворца. Женщины, рыдая, падают ему в ноги и молят о милосердии. Натягивая перчатки, генерал говорит обычные слова, которые произносили и будут произносить люди, в чьих руках власть: суровая необходимость и тяжелая обязанность не позволяют ему проявить милосердие, к которому сам он склоняется в своем сердце. Долг есть долг. «Христианский генерал» садится в поданную карету и уезжает. Последняя надежда рушится.

В форте, в камере Рисаля, об этом ничего не знают. Он кончил писать стихи и, воспользовавшись несколькими минутами, когда его оставляют одного, прячет написанное в спиртовку. Вернувшийся Балагер вкупе с двумя другими иезуитами продолжает психологическую атаку: конец близок, должен же он поддаться слабости. Но их старания напрасны. Рисаль отходит ко сну.

Встает он рано и в 5.30 завтракает с дежурным офицером. Потом, узнав, что у него есть еще несколько минут, пишет последнее письмо семье: «Умоляю вас, простите мне то горе, которое я причинил вам, но рано или поздно мне все равно придется умереть, так лучше уж умереть сегодня, в расцвете сил. Дорогие родители, брат, сестры, возблагодарите бога, который даровал мне спокойствие духа перед смертью. Я умираю отрешенным и надеюсь, что с моей смертью они оставят вас в покое.

О, лучше умереть, чем жить, страдая! Пусть это вас утешит…

Похороните меня в земле, положите камень, поставьте крест. Мое имя, год рождения и смерти — больше ничего. Если захотите, соорудите потом ограду. Но никаких годовщин! Я предпочитаю Паанг Бундок (кладбище на севере Манилы. — И. П.). Пожалейте бедную Хосефину».

Под письмом нет ни даты, ни подписи.

В 6.15 появляется защитник Рисаля лейтенант де Андраде — он должен сопровождать подзащитного на место казни. Рисаль просит его передать слова прощания семье, а главное — не забыть отдать его спиртовку сестре. Лейтенант дает слово выполнить последнюю просьбу обреченного. Потом приходит мать в сопровождении двух дочерей. Рисаль обнимает их, передает только что написанные послания. Вновь появляются иезуиты: Балагер, Марч, Вилаклара. Балагер тут же уходит: по его словам, он не может сдержать слез, его сердце разрывается, Два других иезуита будут с Рисалем до конца.

Начальник охраны вызывает еще двух солдат, и они связывают Рисалю руки за спиной, локоть к локтю. Выстраивается процессия: впереди трубач и барабанщик, потом Рисаль с двумя иезуитами по бокам, за ними Андраде. Конвой из солдат-артиллеристов окружает процессию. Начальник охраны дает команду, процессия трогается в путь. Безупречно одетый, в котелке, белом жилете и галстуке, Рисаль спокойно идет на Голгофу. Они сворачивают направо, выходят из форта и следуют вдоль крепостной стены на Багумбаянское поле. Несмотря на ранний час, вдоль дороги толпы народа. Рисаль всматривается в лица — знакомых нет. Так всматривался во враждебную толпу герой «Злокачественной опухоли» Ибарра. Но на этот раз спасения не будет.

— Какое прекрасное утро! — обращается Рисаль к Андраде. — Сколько счастливых минут я провел здесь! А вон и Атенео! Там я учился семь лет.

Крепостная стена кончается, открывается Багумбаянское поле. Там выстроено незамкнутое каре солдат: с трех сторон они окружают место казни, четвертая, обращенная на запад, в сторону моря, открыта.

Рисаль ускоряет шаг. Его встречает офицер, назначенный для приведения приговора в исполнение. Рисаль пожимает руку Андраде, прощается с иезуитами.

— Если хотите, можете стать на колени, — предлагает офицер.

— Нет.

— Надеть вам повязку на глаза?

— Нет.

— Тогда станьте вот здесь, спиной к солдатам.

Я хочу стать лицом к ним.

— У меня приказ.

— Но ведь я не предатель, я не предал ни мою страну, ни Испанию!

— У меня приказ, — повторяет офицер, — и я обязан выполнить его.

— Как хотите. Но тогда можно стрелять не в голову, а в спину?

Офицер пожимает плечами — об этом в приказе ничего не сказано, так что он не возражает. Он подходит к солдатам и отдает команду. Воспользовавшись паузой, один из двух врачей, которые должны засвидетельствовать смерть, подходит к Рисалю и щупает пульс.

— У вас совершенно нормальный пульс! — с удивлением говорит он.

Один из иезуитов тоже решает воспользоваться заминкой: он торопливо подбегает к Рисалю и протягивает ему крест для поцелуя. Рисаль молча отворачивается.

Офицер отдает команду, солдаты вскидывают ружья, гремит барабан. Иезуит бегом бросается за линию солдат.

— Конец! — говорит Рисаль.

— Пли! — командует офицер.

Раздается залп из устаревших «ремингтонов» образца 1870 года. Какую-то долю секунды Рисаль еще стоит, потом в предсмертном усилии поворачивается лицом к восходящему солнцу и падает на спину. Залп прогремел в 7 часов 03 минуты 30 декабря 1896 года. Трижды звучит «Да здравствует Испания!». Оркестр играет «Кадисский марш». Филиппины потеряли своего величайшего сына. Испания навсегда потеряла Филиппины.

* * *

Оба медика удостоверились, что Рисаль мертв. Тело окружили солдаты. Подъехала телега, на нее положили труп, и телега уехала в неизвестном направлении. Семья Рисаля все утро провела в молитвах, донья Теодора с дочерьми вернулась домой. Когда стало известно, что все кончено, Нарсиса на катафалке (она одна сохранила присутствие духа и еще накануне заказала гроб и катафалк) отправилась к месту казни. Толпа уже расходилась. Тела брата не было. Нарсиса бросалась от одного человека к другому, — задавала один и тот же вопрос. Никто ничего не знал. Тогда Нарсиса отпустила катафалк и принялась обходить все манильские кладбища. Ближе к вечеру, уже совсем отчаявшись, она на всякий случай зашла на кладбище Пако. Здесь хоронили нечасто — кладбище считалось запущенным. Оно представляет собой две расположенные кольцами стены, одна внутри другой. Тела здесь не погребали, гробы замуровывали в нишах стены.

У ворот стоял наряд гражданской гвардии. Это было необычным, и Нарсиса решила заглянуть вовнутрь. Гвардейцы пропустили женщину в трауре. Нарсиса внимательно осмотрела внутреннюю стену. Никаких следов свежих захоронений. На всякий случай она решила пройти между внутренней и внешней стеной. И там, слева от входа, она увидела еще один наряд гражданских гвардейцев, расположившихся на траве. Могильного холмика не было, но в одном месте земля была вскопана на длину человеческого тела. Нарсиса не подавая вида прошла мимо гвардейцев и направилась в сторону кладбищенской сторожки. Вручив изрядную сумму сторожу, она попросила его изготовить небольшую табличку с буквами RPJ (инициалы брата в обратном порядке) и отметить могилу. Через несколько дней, как только гражданские гвардейцы ушли, сторож сделал все, о чем его просили. Он установил крест, на перекладине которого высечена дата: 30 декабря 1896 года, у основания — табличку с инициалами RPJ. Этот крест стоит на кладбище Пако и сейчас.

В августе 1898 года Манила была оккупирована американцами. Нарсиса сразу же вернулась из провинции и обратилась к властям за разрешением эксгумировать тело брата. Разрешение было дано, и в присутствии многочисленных свидетелей была произведена эксгумация.

Выяснилось, что Рисаля захоронили без гроба, его тело даже не завернули в циновку, как это обычно делается при погребении бедняков. Несколько лет прах Рисаля хранился в урне в доме Нарсисы.

В 1912 году прах был предан земле в основании памятника, сооруженного на месте расстрела. Этот памятник считается центром филиппинской земли.

* * *

Рассказ о жизни Рисаля будет неполным, если умолчать еще о двух вещах. Первая касается так называемого «отречения» Рисаля, вторая связана с вопросом: что же было в спиртовке, которую получила Тринидад.

Напомним, что в последний день жизни Рисаля при нем почти неотлучно находились восемь иезуитов, самым активным из которых был Балагер, рассорившийся с Рисалем еще в Дапитане. Человек недалекий, но ревностный служитель ордена и церкви, он не мог смириться с мыслью, что Рисаль одержал верх над ними. И Балагер пошел на сознательный подлог, заявив, что Рисаль отрекся от заблуждений и умер как верный сын католической церкви.

По его утверждению, вечером 29 декабря на Рисаля снизошла благодать, и в 11.30 он подписал отречение (напомним, что в полночь Матэ послал телеграмму, в которой говорит об отречении Рисаля в будущем времени: «Меня заверили, что Рисаль отречется…»). Текст отречения, представленный Балагером церковным властям, гласит: «Я объявляю себя католиком, в этой религии я рожден и воспитан, в ней же хочу жить и умереть. От всего сердца отрекаюсь от всех моих слов, писаний, публикаций и поступков, противоречащих моему положению сына церкви. Я верю и исповедую все, чему она учит, подчиняюсь всем ее требованиям. Я ненавижу масонство как врага церкви, как общество, запрещенное ею. Первый прелат архиепископства в качестве высшей церковной власти может опубликовать это мое искреннее заявление, чтобы восполнить ущерб, который причинили мои действия, и да простит меня бог и люди». В тексте, который Балагер передал своему начальнику, провинциалу Пио Пи, подписи не было, потом якобы был доставлен другой экземпляр (или тот же самый) уже с подписью.

Вокруг этого документа страсти кипят и сегодня. Церковники утверждают, что он подлинный, все передовые люди Филиппин — что он подложный. На эту тему написаны сотни книг и статей. Здесь нет ни возможности, пи необходимости подробно разбирать доводы той и другой стороны. Укажем лишь, что текст «отречения» был представлен только 18 мая 1935 года — до того он считался утерянным и лишь сорок лет спустя был «случайно обнаружен» в архивах архиепископства уже с полной подписью.

Существуют веские свидетельства, говорящие о подложности отречения. Сомнительно тут все повествование Балагера. Он утверждает, что в ночь перед казнью Рисаль проснулся после короткого сна и они вместе провели остаток ночи в молитвах, рыданиях и лобзаниях. Это очень непохоже на Рисаля и не соответствует его поведению в утро казни. Он утверждает далее, что утром, до прихода матери, обвенчал его с Хосефиной, чего никак не могло быть[37]. Сомнителен и рассказ Балагера о том, что он не сопровождал Рисаля в последний путь под влиянием нахлынувших на него чувств (Рисаль, по его словам, будто бы сам сказал ему: «Вы слишком расстроены, падре, вам нельзя идти»). Это время Балагер использовал для того, чтобы доложить Пио Пи об успехе «отречения». Тот, в свою очередь, сообщил архиепископу Носаледе, и Носаледа в тот же день объявил: «Свершилось, грешник раскаялся». А когда было объявлено, уже никто из церковников не мог подвергнуть сообщение сомнениям, ибо это означало бы дискредитацию верховной церковной власти на Филиппинах, да еще в условиях мятежа.

Переданный Балагером Пио Пи текст «отречения» мог быть только текстом, написанным еще в Дапитане, но не подписанным Рисалем (не случайно и церковники призывают, что вначале к ним поступил текст без подписи). Вспомним, что в Дапитане был и Балагер, и еще там он старался склонить Рисаля к отречению. О том, что текст написан в Дапитане, свидетельствуют слова: «в ней же (католической религии. — И. П.) хочу жить и умереть». Слово «жить» могло быть употреблено только в Дапитане, но никак не накануне казни, когда Ри-саль уже знал, что жить ему осталось семь с половиной часов.

Главными являются доказательства, вытекающие из поведения и Рисаля, и других лиц. Мы приведем только три из них, убедительно, на наш взгляд, свидетельствующих о подложности отречения.

Первое, Утром 30 декабря при кратковременном свидании с матерью Рисаль ни слова не сказал о своем возвращении в лоно церкви. Между тем это, несомненно, утешило бы убитую горем женщину — ведь она была искренне верующей и всегда осуждала вольнодумство сына. Рисаль горячо любил и даже обожал свою мать, так что умолчание о раскаянии было бы с его стороны необъяснимой жестокостью.

Второе. Если бы Рисаль действительно отрекся, ему бы не отказали в христианском погребении — иезуиты не могли упустить случая нажить на этом капитал. Между тем Рисаль был похоронен без гроба, вне той части кладбища, где хоронили по католическому обряду, на неосвященной земле («А может быть, земля была освящена на этот случай», — возражают церковники, но довод этот слаб). В кладбищенской книге отмечено шесть погребений от 30 декабря 1896 года: на одной странице трое исповедовавшихся и причастившихся перед смертью, на другой — самоубийца, Рисаль и человек, погибший при пожаре, чья конфессиональная принадлежность не могла быть установлена. Иезуиты в принципе готовы на все. но к богу они относятся вполне серьезно и не осмелились дать христианское погребение отступнику.

Третье. Когда в газетах появился текст отречения, в них же сообщалось, что на девятый день иезуиты отслужат мессу по покойному. Вся семья Рисаля прибыла рано утром, чтобы присутствовать при богослужении. Им несколько раз говорили, что месса вот-вот начнется, и лишь к вечеру сказали, что месса была отслужена еще до их прихода. Причина отказа от мессы может быть только одна — иезуиты не могли служить ее по «еретику».

Подложность отречения Рисаля можно считать доказанной.

Нам остается только проследить, что же стало со спиртовкой Рисаля[38]. Луис Тавиель де Андраде сдержал слово: уже 30 декабря, когда Нарсиса обходила все кладбища Манилы, спиртовку доставили Тринидад. Она была вместе с другой сестрой Рисаля, Марией. Поначалу женщины решили, что спиртовка пуста, но потом все же догадались заглянуть вовнутрь. Там была какая-то свернутая пополам бумага, которую Тринидад и извлекла с помощью заколки для волос. Это был исписанный с двух сторон лист размером девять сантиметров на пятнадцать. Текст — стихотворение Рисаля, записанное им в ночь перед казнью. Мы говорим «записанное», а не «написанное», потому что стихотворение в 14 кинтилий, 70 строк не могло быть написанным за те несколько минут, когда Рисаль был наедине с собой, — остальное время его осаждали иезуиты. В тексте нет ни одной помарки, ни одного исправления. Видимо, Рисаль держал стихотворение в памяти (а она у него была превосходной) и доверил его бумаге только за несколько часов до смерти.

Называется оно «Последнее прощай» (собственно, так его назвали позднее, оригинал не содержит названия) и считается лучшим произведением Рисаля и всей филиппинской литературы. Она известна за пределами Филиппин прежде всего по этой «лебединой песне» великого филиппинца, переведенной на десятки языков. Существуют три русских перевода.

В «Последнем прощай» довольно отчетливо выделяются два авторских голоса: голос сына родины, прощающегося с отчизной, и голос сына, брата и возлюбленного, прощающегося с родными людьми.

Первая строфа — прощание с родиной — приведена в эпиграфе к этой главе. Вторая строфа — обращение к повстанцам, которых здесь Рисаль уже не призывает сложить оружие:

На грозном поле брани, без страха и без пений

приемлют смерть герои, подпав отчизны флаг.

Повстанцы — герои, они умирают за родину на поле битвы, тогда как сам Рисаль принимает смерть за родину на эшафоте, и «место не имеет значения», главное — умереть за родину. Здесь звучит апология — апология не тех, кто умирает в открытом бою (их героизм очевиден), а самого себя, умирающего не на полях сражений. Тем, кто слишком поспешно отлучает Рисаля от революции, ссылаясь на пресловутый «Манифест», следовало бы обратиться к этим строкам.

Далее Рисаль пишет:

И если ты увидишь неяркий над могилой

простой цветок, то это — моя душа взошла.

Ты поцелуй соцветье, согрей улыбкой милой,

и станет мне спокойней стократ в земле унылой

от нежности нежданной и чистого тепла.

И в конце:

Родные Филиппины, я вас зову проститься,

вы боль моя и мука, душа моя и плоть.

Я ухожу, оставив любовь, родные лица,

туда, где над рабами палач не поглумится,

где честь не есть проклятье,

а правит лишь господь.

И здесь — косвенное проклятие католицизма, который убивает за веру и не ведает подлинного бога. Это еще одно доказательство подложности отречения: примирись Рисаль с католицизмом, он непременно изменил бы этот стих.

Последняя строфа — снова голос сына, брата, друга и возлюбленного, прощание с родными:

Родителям и братьям и ставшей мне родною

прекрасной чужеземке, подруге дорогой,

я шлю поклон прощальный. Порадуйтесь со мною,

кто отдохнул в разлуке с сумятицей земною.

Любимые, прощайте! Смерть — истинный покой!

Два последних слова стихотворения в оригинале звучат как «умереть — уснуть». Это слова Гамлета, дважды повторенные им в знаменитом монологе «Быть или не быть».

Таково лучшее стихотворение Рисаля, вершина его поэтического мастерства. Сила чувств в нем достигает апогея, оно не оставляет равнодушным ни одного филиппинца, ни одного читателя сколько-нибудь добросовестного перевода. Как и раньше, Рисаль пользуется двумя культурными кодами, филиппинским и испанским. О наличии первого свидетельствуют общая философская направленность стихотворения (слияние с природой), филиппинские образы, реалии. О наличии второго — испанская поэтическая символика (птица на могиле поэта, забвение). По словам Рисаля, неважно, что именно увенчает борца: лавр, кипарис или ирис. Тут надо помнить, что лавр — символ победы с античных времен, кипарис — кладбищенское дерево в Испании и Италии, а ирис — цветок утешения при поражении, причем ни лавр, ни кипарис, ни ирис на Филиппинах не растут. И филиппинцу без европейского образования трудно догадаться, что выстроенный Рисалем ряд означает «победа, поражение или смерть».

Но любовь к родине здесь выражена так глубоко, что задевает самые сокровенные струны человеческой души вообще, а филиппинской в особенности. Причем любовь согласно введенной Рисалем традиции — это не сыновняя любовь, а любовь к прекрасной невесте. Не «родина-мать», не «отчизна» (земля отцов), а именно «родина-возлюбленная», «родина-невеста» — вот образ, обязательный после Рисаля для всех филиппинских поэтов и вообще всех филиппинцев. На Филиппинах же, в силу особенностей их исторического развития, до Рисаля не существовало этого общего для всех жителей архипелага понятия — Родина. Он создал его и вложил в него свое содержание, принятое всеми филиппинцами. Конечно, складывание этого понятия и вообще филиппинского патриотизма было подготовлено всем ходом исторического развития страны. Но Рисаль первым «сказал слово», и в этом его величайшая заслуга перед филиппинцами, которых он поднял на борьбу, и перед человечеством, которому он представил филиппинцев.


…Пролетали годы. Все яснее становилось значение Рисаля, так много сделавшего для Филиппин, для национально-освободительного движения на Востоке, для всего человечества. Он был идейным вдохновителем первой в Азии национально-освободительной революции, возвестившей начало крушения колониализма, этого позора человечества.

В памяти соотечественников он остался как «первый филиппинец», «отец филиппинской нации». На каждом историческом повороте возникает вопрос о наследии и наследниках Рисаля. Нет, не было и не будет на Филиппинах классов, партий, организаций, которые не высказали бы свое отношение к Рисалю. Ему воздвигнуто больше монументов, чем любому другому человеку, жившему в XIX веке, — они есть в каждом филиппинском городе, почти в каждой деревне. Все чаще филиппинцы предлагают изменить название своей страны, напоминающее о колониальном прошлом., на «Рисалины» и именовать себя «рисалинцами». Поклонение Рисалю не знает пределов. Его идеи пытаются использовать правые круги, его взгляды нередко извращаются. Но для прогрессивно мыслящих филиппинцев, для прогрессивных сил мира он остается великим писателем, ученым, гуманистом, входящим в плеяду лучших сынов человечества.

Загрузка...