ПОСЛЕ ОТКРЫТИЯ

…16 марта 1521 года измученные моряки экспедиции Фернана Магеллана увидели на западе гористую землю. Это был остров Самáр, входящий в Висайский архипелаг, расположенный в центральной части Филиппинских островов. Рифы и мели помешали высадке, суда свернули к югу, и 17 марта первая группа испанцев высадилась на необитаемом островке Сулуáн. На другой день, 18 марта, произошла первая встреча испанцев с филиппинцами: привлеченные огнями костров, на Сулуан прибыли филиппинские рыбаки. Магеллан оделил их зеркалами, расческами и колокольчиками, специально припасенными для такого случая. По филиппинским понятиям, взять и ничего не дать взамен — значит признать себя подчиненной стороной, и изголодавшиеся спутники Магеллана получили рыбу, пальмовое вино и бананы. Эти дары и два ручейка родника пресной воды были спасением, и островок нарекли Ла агуáда де буэнос сеньáлес — Питьевая вода доброго предзнаменования; а все открытые земли — островами Святого Лазаря. Подлечив больных, экспедиция через неделю двинулась дальше и 28 марта высадилась на острове Лимасава, где была отслужена первая на Филиппинах месса, и эта дата отмечается как начало христианизации архипелага. Там же Магеллан и местный вождь заключили кровный союз: смешали свою кровь в пальмовом вине и выпили его. После мессы Магеллан продемонстрировал мощь огнестрельного оружия, а на закате дня на холме водрузил первый на Филиппинах крест, и открытые земли были торжественно объявлены владением испанского короля.

Затем экспедиция отправилась дальше, и 7 апреля достигла, острова Себу. Опять последовали встреча, демонстрация оружия, водружение креста, заключение кровного союза с вождем Хумабóном. Магеллан убедил его, что, приняв крещение, тот сможет рассчитывать на помощь европейцев в распространении своей власти. Хумабон согласился принять крещение и был наречен Карлосом. Хумабон-Карлос тут же потребовал, чтобы новые союзники помогли ему подчинить вождя Лáпу-Лáпу, жившего на соседнем острове Мактáн и, по филиппинскому обычаю, вечно враждовавшего с Себу. Новому подданному испанского короля следовало помочь, чтобы убедить всех в непобедимости европейского оружия.

Рано утром 27 апреля 60 испанцев во главе с Магелланом и столько же себуанцев высадились на Мактане. Их встретили полторы тысячи воинов, вооруженных копьями, щитами и луками. Еще на подходе к берегу испанцы дали залп из мушкетов, но расстояние было слишком велико и никто из мактанцев не пострадал. Оправившись от потрясения, вызванного грохотом выстрелов, они бросились на врага. Следующие залпы поразили немало мактанцев, но уже не смогли сдержать напор полуторатысячпой массы воинов. Раненный в ногу стрелой, Магеллан приказал отступать, и испанцы, сломав строй, беспорядочно бросились к шлюпкам. Магеллан с семью испанцами еще почти час бились на берегу, прикрывая отступление. «Признав в нем командира, — пишет спутник Магеллана, — многие из них бросились на него, дважды сбили с него шлем, но он стоял твердо, как подобает славному рыцарю, а с ним и еще некоторые. Так мы бились почти час, не отступая ни на шаг. Некий индеец бросил в лицо капитану бамбуковое копье, но капитан тут же пронзил его пикой, каковую оставил в тело индейца. Тогда он схватился за рукоять меча и хотел извлечь его, но вытащил только до половины, потому что тут же был ранен в руку бамбуковым копьем. Узрев это, туземцы бросились на него. Один из них ранил его в ногу широким кинжалом. Капитал упал лицом вниз, а они тут же окружили его и обрушили на него удары копий и кинжалов, и убили наше зерцало, наш светоч, нашего подлинного вождя…» Так описывает гибель Магеллана хронист экспедиции итальянец Пигафéтта. Ореол непобедимости испанцев был развеян, Хумабон-Карлос решил, что выгодней захватить корабли пришельцев, и 1 мая напал на них. Погибли еще 27 человек. Остатки экспедиции спешно покинули филиппинские воды.

Потоками крови отмечена первая встреча испанцев с филиппинцами, потоки крови были пролиты и позднее. Благодарное человечество сохранило память о подвиге Магеллана. Чтут его и филиппинцы — на месте гибели великого путешественника, принесшего на острова христианство, они воздвигли памятник. Но для них он был и жестоким конкистадором, первым поработителем, а потому неподалеку сооружен другой монумент — в честь вождя Лапу-Лапу, первого борца с поработителями. В камне увековечены два смертельных врага, и уже одно это свидетельствует о том, что в отношении филиппинцев к своей истории все далеко не просто.

Последовали еще три экспедиции на Филиппины, все три неудачные. Во время третьей из них, под командованием Руй Лóпеса де Вильялóбоса, острова Святого Лазаря были переименованы в Филиппины (в честь наследного принца Филиппа, будущего испанского короля Филиппа II), и название это сохранилось по сей день. Только в 1565 году испанцам удалось наконец закрепиться на островах.

Что же искали конкистадоры на далеком архипелаге? В XVI веке Испания была могущественнейшим государством. То было время, когда, по словам К. Маркса, ее влияние «безраздельно господствовало в Европе, когда пылкое воображение иберийцев ослепляли блестящие видения Эльдорадо, рыцарских подвигов и всемирной монархии»[1]. В ходе семивековой реконкисты — отвоевания у арабов захваченных ими испанских земель — сложился дух воинствующего католицизма, провозглашавшего, что весь мир должен быть приведен к покорности папе и обращен в католичество: завоевание и обращение полагалось одним и тем же богоугодным делом, одно оправдывалось другим. Испанцы считали себя избранным народом, призванным утвердить власть креста над всей землей.

Это свое призвание они воспринимали как зев бога, а когда люди убеждены, что их ведет бог, их трудно остановить. Никто в Испании не возражал против завоеваний, и лишь немногие осуждали крайности, которыми эти завоевания сопровождались. К числу последних принадлежал Бартолóме де лас Кáсас, который так говорил о своих соотечественниках — конкистадорах: «Более жестоких и безбожных скотов, более заклятых врагов рода человеческого еще не видала земля». Но и он не сомневался в праве Испании на захваты.

А они осуществлялись во имя «бога, короля и золота», и для многих на первом месте стояло золото. Эпоха Великих географических открытий была эпохой первоначального накопления капитала. Конкистадоры устремлялись на поиски новых земель в надежде найти там золото, но сама потребность в нем вызывалась развитием товарно-денежных отношений, требовавших все больше средств обмена. И золото не задерживалось в Испании — оно устремлялось туда, где капиталистические отношения, капиталистическое производство были более развитыми — в страны Нижней Европы, в Англию. Как горько заметил испанский историк, Испания служила лишь «мостом, через который проходили сокровища Америки, чтобы обогатить другие страны».

Далекие острова, отделенные от Испании двумя океанами (куда ни плыть — на запад или на восток), были небогаты. Жадные авантюристы искали золото или пряности, но ни того, ни другого не было там в сколько-нибудь значительных количествах. Их не устраивали прибыли, извлекаемые из труда филиппинцев. Конкистадоры на Филиппинах считали себя обделенными по сравнению с более удачливыми конкистадорами в Новом Свете. И они грабили, убивали непокорных. А монахи отпускали грехи. Служители культа хлынули на Филиппины целыми полчищами. Для умонастроения первых испанских поселенцев на Филиппинах показателен мемориал, который они в 1581 году, то есть через 16 лет после захвата островов, направили Филиппу II. В нем говорилось: «Мы служили во время завоевания и умиротворения этих островов. Мы служим и сейчас — кто 10 лет, кто 12, а кто и 15. Единственная субсидия, которую мы получили, была дана нам для снаряжения чиновниками казначейства вашего величества. Скоро она была истрачена на умиротворение туземцев, и нам пришлось грабить их и облагать разными повинностями, чтобы выжить, тем самым отягощая нашу совесть».

Главным представителем метрополии в колонии стал монах. «Когда мы говорим о Филиппинах, — писал впоследствии Хосе Рисаль, — необходимо прежде всего сказать о монахе, потому что монах везде — начиная от колониального аппарата и кончая хижиной бедняка». Не случайно Филиппины считали не просто колонией, а своеобразным теократическим образованием.

Четыре ордена — августинцы, францисканцы, иезуиты и доминиканцы (позднее появились августинцы-реколеты) — фактически поделили между собой архипелаг и скоро превратились в крупнейших феодальных эксплуататоров. Даже те из них, которым их собственный устав предписывал обет бедности, скоро обзавелись земельными владениями. Испанские монахи, как говорили в то время, «самый отсталый и реакционный продукт самой отсталой из старых наций в Европе», и в XIX веке господствовали на островах. Заметим, что в провинциях, в которых в 1896 году вспыхнула национально-освободительная антииспанская революция, 42 процента земель принадлежали орденам, и монах был самой ненавистной фигурой в глазах филиппинцев.

Собственно, по церковному праву монахи не должны были печься о душах обращенных в христианство филиппинцев — на «черное духовенство» (монахов) возлагалась лишь задача обращения, а затем забота о прихожанах переходила к «белому духовенству» (священникам). Однако вплоть до конца испанского колониального господства именно монахи возглавляли приходы. Для укрепления своей власти они ловко изобретали идеологические обоснования. В самом начале испанского владычества некий иезуит писал: «Их неразумие мешает им понять всю глубину нашей святой веры. Они плохо выполняют свои христианские обязанности, и их надо удерживать в вере страхом сурового наказания и управлять ими как детьми». А в самом конце испанского владычества последний испанский архиепископ Манилы заявлял, что филиппинцы «абсолютно не имеют характера», что у них «недостаточно умственных способностей, чтобы переваривать сколько-нибудь абстрактный вопрос», что «благоразумие и предусмотрительность им неведомы», что, «как только они покидают ученое общество, они тут же забывают все, что выучили», и даже что «в их любви к детям более звериного, нежели человеческого». Для испанцев филиппинцы были простой принадлежностью фауны архипелага, которые годились лишь для тяжелой работы.

Филиппинцы распадались на несколько крупных народностей и множество мелких племен. Северный и самый крупный остров архипелага Лусóн заселяли тагалы (Хосе Рисаль был тагалом), илоканцы, биколанцы и другие. В центральной части архипелага обитали висаянцы, на юге жили приверженцы ислама, которых испанцы так и не покорили. Испанцы объединили архипелаг: прежде разрозненные барангаи оказались связанными в единое целое, хотя единство это было насильственным, навязанным извне. Тем не менее некоторые филиппинские культуроведы утверждают, что испанцы создали филиппинскую нацию. Рассуждают они примерно так: до прихода испанцев единой филиппинско!! нации не было, к моменту их ухода она уже была, следовательно, создали ее испанцы. Один из современных филиппинских теоретиков пишет: «В сущности, Испания создала нас как нацию, как исторический народ. Филиппины были порождены Испанией и являются ее творением. Между доиспанскими племенами, знавшими только свои тотемы и табу, и нынешней филиппинской нацией такое же расстояние, как между первобытной протоплазмой и человеческим существом». Не отрицая значения испанского влияния, следует со всей определенностью сказать, что национальное самосознание филиппинцев не было сформировано испанцами; напротив, оно сложилось вопреки их воле и в борьбе с ними.

Борьба эта обычно облекалась в религиозные формы. Вначале она имела ярко выраженное антихристианское направление, а вскоре приняла формы христианского сектантства. В 1663 году на острове Панáй некий Тапáр объявил себя богом-отцом, одного из своих помощников назначил Иисусом Христом, другого — святым духом, свою приближенную — девой Марией, прочих сторонников — папами, кардиналами, епископами. За такое кощунство «святая троица» была скормлена крокодилам (старинная, еще доиспанская казнь на Филиппинах), а дева Мария обезглавлена. Событиями такого рода полна история Филиппин. Монахи видели в них только внешнюю, религиозную форму и рассматривали эти антииспанские выступления как проявления фанатичного суеверия, одержимости демонами. Они не считали их опасными для своего господства — «туземные войска», набранные за пределами района восстания, обычно легко подавляли все мятежи.

Опасны были не сами выступления, опасна была их регулярность. Собственно, это была растянутая на века жакерия, крестьянская война, упорство которой свидетельствовало не о религиозных, а о классовых причинах ее.

Сразу же отметим, что Хосе Рисаль — личность сложная и противоречивая — не понимал роли народных выступлений в формировании филиппинской нации и оценивал их невысоко. Видимо, сказывалась его принадлежность к образованной части местной буржуазии. «Мелкие восстания, происходившие на Филиппинах, — писал он, — были делом рук нескольких фанатиков или недовольных военных, которые для достижения своих целей должны были обманывать, лгать и использовать подчиненных. Ни одно из восстаний не имело народного характера, не боролось за человечность и справедливость. Опп не оставили неизгладимой памяти в народе, наоборот, народ, залечив раны и видя, что его обманули, радовался поражению тех, кто нарушил его покой».

Решающую роль Рисаль отводил просвещению, знаниям, носителями которых выступала местная правящая верхушка. Генетически она была связана с доиспанской родовой знатью, вождями и «благородными», которым испанцы доверили низшее звено аппарата колониального угнетения: барангáй (деревню) и муниципалитет (округ). Провинциальные органы управления заполнялись ужо испанцами, они же, естественно, составляли высшие органы колониальной власти в Маниле. Местную верхушку называли принсипáлией («главными»), к ней относились все, кто платил не менее 50 песо налога. Принсипалия самим своим существованием была обязана испанцам и участвовала в ограблении тружеников, но и ей, в свою очередь, приходилось страдать от произвола испанцев. В среде принсипалии зародилась местная буржуазия. Выразителем антииспанских настроений припсипалии (здесь ее классовые интересы до известной степени совпадали с общенародными) стала образованная часть верхушки, которую называли «илюстрáдос» — «просвещенные».

По своей культурной ориентации они были испанофилами, Испанию они называли не иначе как «мадре Эспанья», то есть «мать-Испания». Но, сталкиваясь с расовыми предрассудками и беззаконием, они не могли не тяготиться своим приниженным положением, тем более что, усвоив испанскую культуру, считали себя ничуть не хуже испанцев. Испания — это не только тупые колониальные чиновники и жадные монахи. Существовала еще испанская народная культура, богатейший эпос и фольклор, живопись и архитектура, литература, драмы Кальдерона и Лопе да Вега и, конечно, бессмертный роман Сервантеса. Знакомство с замечательной культурой Испании обогатило духовный мир филиппинцев. Испанские легенды о Сиде Воителе, Карле Великом вошли в филиппинский фольклор. Испанская народная музыка, несколько филиппинизированная, стала достоянием филиппинских масс, на праздниках филиппинские крестьяне поют песни, похожие на песни далекой Андалусии, пляшут фанданго и хоту и справедливо считают эти песни и танцы своими.

Илюстрадос самоуверенно полагали себя высшими носителями этой культуры, которую они без достаточных к тому оснований считали уже неотличимой от испанской. Но было бы принципиально неверным не замечать их прогрессивной роли. Они вступили в борьбу против испанского гнета, на первых порах — против монашеского засилья. В этой борьбе участвовали и немногочисленные тогда представители филиппинского духовенства, которые требовали секуляризации приходов, то есть передачи их местным священникам. Ордены всячески противились этому, ссылаясь на неспособность филиппинского духовенства к отправлению религиозных обрядов.

Симпатии филиппинцев — как простых тружеников, так и илюстрадос — были на стороне филиппинского духовенства. В середине XIX века возникло антимонашеское движение, которое не являлось чисто религиозным: в основе его лежал протест против национального угнетения и земельный вопрос, ибо ордены были главными представителями аппарата колониального угнетения и крупнейшими земельными собственниками. Выдающаяся роль в этом движении принадлежала священникам Хосе Бургосу (1837–1872), Хасинто Саморе (1835–1872) и Мариано Гомесу (1799–1872). Их призывы к секуляризации приходов и к ассимиляции Филиппин с Испанией (то есть к уравнению филиппинцев в правах с испанцами) вызвали ненависть монахов, которые жаждали расправы с ними.

Повод для расправы представился в связи с восстанием 20 января 1872 года в городе Кавите, недалеко от Манилы. Там находился арсенал, и на рабочих арсенала распространили ряд повинностей, от которых ранее они были освобождены. Рабочие подняли восстание, к ним примкнули солдаты филиппинского артиллерийского полка. Мятеж был быстро подавлен: некоторых расстреляли на месте, 149 человек (преимущественно илюстрадос) сослали в отдаленные районы Филиппинского архипелага и на Марианские острова. Оттуда часть ссыльных сумела бежать в Гонконг, Лондон, Мадрид и другие города, где возникли центры так называемого «движения пропаганды».

Гомес Бургос и Самора не имели к этим событиям никакого отношения. Единственной уликой против них была записка Саморы — он не был чужд земных утех и любил карточную игру, о которой однажды уведомил своих партнеров такими словами: «Большая встреча. Будьте непременно. Друзья придут с порохом и пулями (т. е. деньгами. — И. П.)». И это все. Привычка выражаться иносказательно стоила жизни Саморе и его друзьям — записка была сочтена доказательством причастности к восстанию в Кавите. Уже 22 января в 10 утра Гомес, Бургос и Самора были арестованы, а в 10 часов вечера приговорены к гарроте (удушению железным ошейником). Казнь состоялась 17 февраля 1872 года при стечении 40 тысяч народа. Престарелый Гомес лишился перед казнью чувств и не понимал, что с ним происходит. Бургос вырывался из рук палачей и уверял, что он невиновен («И Иисус был невиновен», — ответствовал монах, сопровождавший осужденных на казнь). И только Самора встретил смерть достойно: он благословил опустившихся перед ним на колени филиппинцев и взошел на эшафот с высоко поднятой головой.

В дальнейшем казненные вошли в историю Филиппин как «три мученика» под объединенным именем Гомбурса.

Такова была обстановка на Филиппинах, когда Рисаль вступил в сознательную жизнь. Царил террор, лучшие сыны Филиппин томились в тюрьмах, влачили жалкое существование в изгнании. Одно упоминание «трех мучеников» было основанием для высылки без суда и следствия. В удушливой атмосфере властвовал невежественный монах, чиновник думал только о наживе. А терпеливый филиппинский крестьянин брел по колено в грязи за своим буйволом-карабао («Еще один карабао позади карабао», — презрительно говорили испанцы) и пока безропотно отдавал большую часть урожая. На первый взгляд все было незыблемым, миропорядок неколебим: бог на небе, король в Мадриде, генерал-губернатор в Маниле, монах в асьенде (поместье), а крестьянин в поле. Каждому свое место.

Но внутренние социально-экономические процессы и влияние достижений европейской мысли уже вплотную подвели страну к грандиозным переменам, которые первым осознал Рисаль и необходимость которых он довел до сознания всех филиппинцев. И в этом его величайшая заслуга перед своим народом и перед всем человечеством.

Загрузка...