В ЕВРОПЕ РОМАН-ДИАГНОЗ «ЗЛОКАЧЕСТВЕННАЯ ОПУХОЛЬ»

Так спи же в ночи непробудного сна.

Пусть ты не дожил до счастливого мига —

Узнай, что в сердцах твоих братьев навек

Воздвигла алтарь твоя гордая книга.

Хосе Пальма и Веласкес.

На последней странице «Noli me tangere»

Собственно, это его второй визит в Париж. Еще летом 1883 года он съездил в «столицу Европы» на два с половиной месяца (Консуэло Ортиге-и-Рей он сказал тогда, что едет излечиться от любви к ней). Разжиревшая французская буржуазия, за несколько лет до того испытавшая на себе гнев и ярость коммунаров, быстро уплатившая контрибуцию Германии, пыталась успокоить себя, доказать себе и всему миру, что «все в порядке», что у нее есть еще созидательный потенциал, перестраивала Париж: прокладывались новые улицы, создавалось кольцо знаменитых бульваров. Всюду были ямы, рытвины, груды кирпича. В длинных письмах к родственникам Рисаль тщательно, как «Бедекер», описывал великий город, его исторические памятники, жаловался на неудобства, вызываемые реконструкцией, но все же восхищался Парижем; не забывая отметить, что здесь жили герои «Трех мушкетеров». Он ощутил и некоторое собственное «несоответствие» рафинированности и утонченности столицы Европы: «Привыкнув в течение нескольких месяцев к иному обращению (намек на жизнь в Мадриде. — И. П.), здесь, в Париже, я нахожу себя грубым и действительно являюсь таковым. Но это так, замечание в скобках…» Тогда же, в первый свой приезд в Париж, Рисаль еще раз убедился, что Филиппины никому неведомы. На выставке японской живописи его приняли за японца, и он храбро начал объяснять особенности эстетического мышления японцев — с этим он справился успешно, но когда юная француженка спросила, что означают иероглифы под рисунком тушью, ему пришлось ретироваться под невразумительным предлогом (через пять лет Рисаль уже будет свободно говорить по-японски). И еще в первый свой визит оп посетил Пантеон и долго стоял перед гробницей Руссо и своего кумира — Вольтера, созерцая статую работы Гудона.

На сей раз Рисаль приезжает в Париж не созерцать, но работать: совершенствоваться в офтальмологии и писать первый филиппинский роман.

Останавливается он у Хуана Луны, ставшего его другом после знаменитой речи в честь филиппинских художников. Место удобное, жилище просторное, и когда Хуан оставляет кисть, а Рисаль — перо, они превращают студию в фехтовальный зал. Здесь как-то раз их фотографируют — сразу после боя, с рапирами в руках. Это единственный снимок, на котором Рисаль улыбается, все остальные фотографии передают изображение серьезного человека (впечатление иногда такое, что он не способен улыбаться).

Студия Хуана Луны — на бульваре Араго, недалеко от площади Италии. А по другую сторону площади, в нескольких минутах ходьбы от студии, находится глазная клиника Луи де Векера, лучшего офтальмолога Европы, у которого лечатся пациенты даже из королевских домов, по и бедняки тоже. И скоро Рисаль уже работает в клинике де Векера, где иногда делают до десяти операций в день. Глазная хирургия к тому времени насчитывала всего 30 лет от роду, и сам де Векер много сделал для ее развития в самостоятельную отрасль медицины. Особенно удачно он удаляет катаракты, возвращая людям зрение. У него мировая известность, а чести быть его ассистентами добиваются многие. Всего ассистентов 14: «Один итальянец, один североамериканец, один грек, один австриец, три латиноамериканца, четыре француза, один немец, один поляк и я», — пишет Рисаль семье. Как человек, воспитанный на классических образцах, он с особым любопытством ждет встречи с греком, воображая того живым воплощением античной статуи, но тот его, увы, разочаровывает: «У нашего грека нет ничего от того грека, которого представляет себе всякий, изучавший историю Греции. Он мал ростом, бородат, цвет лица темный, сложен плохо… В эпоху Перикла его приняли бы за варвара».

Все 14 учеников сначала ассистируют при операциях, причем экспансивный де Векер может и повысить голос («На меня он крикнул только раз», — не без гордости отмечает Рисаль), а потом профессор поручает им делать операции самостоятельно. И скоро Рисаль становится прекрасным глазным хирургом, у него вырабатывается то, что называется чутьем: умение в случае осложнений в ходе операции мгновенно принять правильное решение и мгновенно же осуществить его. Профессор де Векер сразу отмечает этот дар своего нового ученика и выделяет Рисаля среди других — его чаще других приглашают в дом учителя, более того, ему разрешается приводить с собой друзей, и по воскресеньям он с Луной обедает у этой европейской знаменитости.

В письмах к семье Рисаль подробно — и не без восторга — описывает особняк де Векера: ковры, статуи, гобелены, хрусталь, а главное — элегантность и тонкий вкус во всем, в умении жить, в манере общения. В письмах часто проскальзывает фраза: «В Испании я не видел ничего подобного». Учителя-иезуиты изо всех сил старались сделать из Пепе испанца и в свое время преуспели в этом: в годы учебы он поставил своей целью стать «хорошим испанцем». Но теперь он убеждается, что быть испанцем еще не значит быть вполне европейцем, столица Европы — Париж, только там можно приобрести лоск и утонченность. И Рисаль обретает их. Он уже превосходно говорит по-французски, изысканно и со вкусом одевается (к хорошей одежде он всегда питал слабость), у него настоящий парижский стиль, он желанный гость во многих салонах. Для самоутверждения все это немаловажно.

Но усваивает он не только внешний лоск. Его пытливый ум стремится добраться до глубин, он знает, что французская культура — не только изящная речь, не только изысканные манеры, не только артистический вкус. Богатейшая духовная культура Франции привлекает его пристальное внимание. Он считает себя служителем муз, а потому обращается к французской литературе, которую изучает глубоко и тщательно. Свидетельство тому — цикл литературно-критических работ, написанных на французском языке и посвященных анализу творчества Корнеля, Доде и других авторов.

В Париже из-под пера Рисаля выходят не только изящные критические статьи. Он набрасывает — опять на французском языке — философско-религиозное эссе «Пальмовое воскресенье». Рассуждает он о далеких временах, о въезде Иисуса Христа в Иерусалим и пишет: «Если бы Иисус не был распят, если бы он не стал мучеником своего учения… оно так и осталось бы в сердце Иудеи, его не приняли бы несчастные — у них просто не хватило бы смелости, что подтверждает Петр, первым предавший своего господина, и все ученики Иисуса, которые рассеялись, как только настали тревожные времена; эта религия так и погибла бы вместе с еврейской нацией». В этих словах нет и намека на божественность Христа (позднее Рисаль недвусмысленно отвергнет ее), но в них, несомненно, отражено его личное убеждение в том, что всякое дело, в том числе и дело филиппинцев, требует своего мученика. Горечь и печаль, сквозящие в этих словах, есть предчувствие своей собственной судьбы.

Но такие мрачные мысли, судя по письмам и дневникам, не всегда владеют им. Работа в клинике де Векера, светский образ жизни, интересные встречи — все это увлекает его. Из Испании идут неплохие вести, один из бывших «мушкетеров» пишет, что колония в Мадриде по-прежнему дружна — встреча нового, 1886 года прошла необычайно тепло, все вспоминали отсутствовавшего «папу римского», пили за его здоровье, отмечали его вклад в дело сплочения филиппинцев. На банкете было зачитано его письмо с выражением глубокой преданности общему делу. Письмо вызвало бурю аплодисментов («Тебя чествовали с необычайным энтузиазмом и теплотой», — пишет Рисалю один из участников встречи).

Как всегда, плохо с деньгами. Пасиано задерживает высылку обычного вспоможения в связи с падением спроса на сахар на мировом рынке. Правда, остались должники в Мадриде, но и сам Рисаль не всегда выступал в качестве заимодавца, он тоже что-то кому-то должен, а поскольку все друг у друга занимают, трудно подвести общий баланс («Мино не вернул мне положенную сумму, — жалуется «мушкетер»-должник в том же письме, — он говорит, что ты брал 23 песеты у Педро и тот вычел эти деньги, когда давал ему взаймы» — найти концы в этой истории с займами невозможно). А жизнь в Париже недешева. Стоит ли оставаться здесь? Рисаль, который когда-то в Каламбе объявил отцу, что знает все, что знает его учитель, приходит к выводу, что и у де Векера он взял все, что можно взять, и что пора перебираться в Германию.

Во-первых, жизнь там куда дешевле, что немаловажно. Во-вторых, надо изучать теорию офтальмологии — де Векер дал хорошую практику, но нужны и теоретические знания. Он пишет семье: «Что касается глазных болезней, то здесь дела идут отлично. Я уже могу делать все операции, осталось только изучить глазное дно. Говорят, лучше всего его знают в Германии, и за учебу там надо платить всего 10 песо в месяц. Я собираюсь в Германию… Надеюсь за шесть месяцев усвоить свою специальность и выучить немецкий язык — выучил же я французский за пять месяцев, хотя и жил с филиппинцами». В-третьих, и это, может быть, главное, в Германию его влечет общая жажда знаний. Да, Париж — столица Европы во всем, что касается вкуса и утонченности. Но зато Германия, как считается, первенствует в «сфере духа», в области науки. Так ли это?

Карл Маркс писал, что «абстрактность и высокомерие ее (Германии. — И. П.) мышления шли всегда параллельно с односторонностью и приниженностью ее действительности»[17] и что в Германии «надутое и безмерное национальное чванство соответствует весьма жалкой, торгашеской и мелкоремесленной практике»[18]. Но Рисаль, приехавший из интеллектуальной провинции Европы — Испании, а до того живший в средневековой обстановке Филиппин, где властвовал тупой и невежественный монах, сравнивает Германию именно с этими странами, и сравнение, естественно, не в пользу последних. Позднее враги Рисаля не раз будут говорить о том, что Германия оторвала Рисаля от родных корней. Иезуиты будут утверждать, что немецкий протестантизм погубил в Рисале католика и, следовательно, испанца. «Он прыгнул далеко вперед, — велеречиво вещает иезуит Пабло Пастельс, — а оказался в глубокой пропасти, в Германии, которая погрузила его в бездну ереси, разлучила с католической религией и испанской нацией, возбудила в нем дух флибустьерства». Будущий противник Рисаля, испанский академик Баррантес, напишет о «душе, соблазненной немецким образованием, перед которым она не могла устоять». Мнение о германофильстве Рисаля сохраняется по сей день и в филиппинском и в западном рисалеведении.

Влияние на Рисаля немецкой «школы мышления» отрицать невозможно. Он сам пишет о Германии как о своей «научной родине», восхищается немецкими учеными, немецким образом жизни: «Я постоянно думаю о Германии и немецких ученых… Когда я слышу немецкий язык, я радуюсь, словно услышал родную речь. Я всегда говорю: «В Германии так не делают, в Германии мы того-то и того-то не услышали бы и не увидели».

Однако признания в любви к Германии вовсе не означают, что Рисаль ослеплен и не способен трезво оценивать окружающее. Он видит «надутое и чрезмерное национальное чванство», о котором писал Маркс, и многое — особенно милитаризм и шовинизм — претит ему. «Мы все время спорим с одним немцем, — пишет он в 1887 году, — который просто фанатик во всем, что касается его родины. Он утверждает, что Германия первенствует во всем. Я с ним не согласен и говорю, что, хотя немцы действительно являются великой нацией, нельзя сказать, что они во всех отношениях лучше других». Уже первая встреча с Германией действует на него отрезвляюще: «Как только пересекаешь границу, — пишет он, — сразу осознаешь, что ты в другой стране, — везде военная форма, милитаризм, даже железнодорожники и те в форме… Германия — страна субординации и порядка».

Эта запись сделана 2 февраля 1886 года, сразу после пересечения границы. На день Рисаль останавливается в Страсбурге, где еще видны следы недавней франко-прусской войны: Страсбург подвергся жесточайшей бомбардировке («Здесь следы пуль, там воронки, разрушенные форты крепости…»), да и сейчас город полон солдат, что с неудовольствием отмечает Рисаль. Его цель — Гейдельберг, центр умственной жизни южной Германии, знаменитый университет, основанный в 1386 году курфюрстом Рупрехтом, пострадавший во время Тридцатилетней войны и вновь достигший расцвета после Вестфальского мира благодаря усилиям курфюрста Карла Фридриха, а потому университет носит имя Рупрехта — Карла, или, в латинизированной форме, университет Руперто — Карола.

Здесь, на левом берегу Неккара, в узкой долине, лучше всего «сохраняется покой души», как писал один немецкий поэт. Здесь в свое время был Гете… Свое пятисотлетие университет отмечает при Рисале. На праздновании воспроизводятся некоторые старинные университетские обычаи, весьма грубые и даже варварские. Когда-то, для того чтобы стать полноправным буршем, надо было пройти через унизительное посвящение — «депозицию». Поступавший именовался «беамис», что примерно означает «балбес», и поступал в распоряжение герра депозитора, то есть посвятителя. Посвящаемого одевали в одежду из разноцветных лоскутьев, надевали дурацкий колпак, размалевывали лицо, в рот вставляли свиные клыки. Герр депозитор длинной палкой гнал «балбесов» в зал, где начиналась серия издевательств, призванная очистить «балбеса» от глупости, которой он набрался, живя среди профанов. Предлагалась серия вопросов такого типа: «Имел ли ты мать?» — «Да». — «Врешь, балбес, это она тебя имела». За каждый неверный ответ (а верного быть не могло) — оплеуха. Огромными ножницами стригли волосы («Ты, козел, имеешь много лишних волос, и я из жалости стригу тебя»), длинной ложкой чистили уши («Глупыми речами загрязнились уши твои, чищу их для науки»), потом «балбеса» таскали за ноги по полу («Литература и искусство отполируют тебя подобным же образом»). После многих проделок герр депозитор выливал на «балбеса» ведро воды и вытирал его грязной тряпкой. Только тогда испытуемый во всем безобразии отправлялся к декану. Тот клал ему в рот щепотку соли («аттическая соль», символ мудрости) и поливал голову вином. «Балбес» становился студентом, вступал в одну из корпораций, организованных по принципу землячества.

Рисаль, поеживаясь, смотрит на это малопривлекательное представление — после французской рафинированности оно производит на него тяжелое впечатление. Правда, это уже история, теперь процедура посвящения иная. Но корпорации буршей — со своим кодексом чести и непрерывными дуэлями — все еще существуют. «Балбесы» теперь именуются фуксами, они должны служить старшим буршам шесть месяцев, шесть недель, шесть дней, шесть часов и шесть минут и лишь потом — после грандиозной попойки — становятся полноправными буршами. С дуэлями и системой третирования борются, но без особого успеха.

Учатся в Гейдельберге и русские студенты — человек 30. Большей частью это медики, их объединяющий центр — «пироговская читальня», созданная великим русским хирургом — он тоже учился в Гейдельберге. Русские держатся несколько особняком и дружно вступаются друг за друга, поэтому трогать их боятся.

Рисаль счастливо избегает необходимости вступать в корпорацию, хотя недвусмысленное предложение ему делают в первый же день, 3 февраля 1886 года. «Я прибыл в Гейдельберг в среду, — пишет он семье, — в половине третьего дня. Город показался мне веселым, на улицах одни студенты в красных, желтых, белых и синих кожаных шапочках — символ принадлежности к корпорациям; члены корпораций дерутся друг с другом на дуэлях для развлечения…» Останавливается он в пансионате: «Здесь не так дешево, как я ожидал, — за комнату, еду и обслуживание надо платить 28 песо в месяц. Конечно, это дешевле, чем в Париже, но дороже, чем я рассчитывал… Очень холодно, идет снег, надо все время топить, а то замерзнешь». Оставив вещи, Рисаль идет в «Золотой погребок», пристанище студентов. За одним из столов сидят восемь-девять студентов в желтых шапочках — члены корпорации «Швабия». Собравшись с духом, Рисаль подсаживается к ним и начинает разговор. И обнаруживает то, что обнаруживают все, изучающие язык по книгам: его никто не понимает, и он никого не понимает («Они путают звуке и ф», — жалуется он в письме; видимо, сам Рисаль произносил немецкую букву v как вив его речи von звучит как вон).

По счастью, студенты оказываются медиками и, следовательно, знают латынь. Рисаль и сам изрядный латинист, а потому все переходят на этот язык ученых людей. Рисаль спрашивает, где лучше всего знают «глазное дно». Немного поспорив между собой, бурши соглашаются, что лучшая Augenklinik (глазная клиника) принадлежит Отто фон Бекеру. Смущенный азиат вызывает у них симпатию, и они тут же предлагают ему вступить в корпорацию «Швабия», что даст ему сомнительную честь носить желтую кожаную шапочку и драться во славу «Швабии» со студентами других корпораций. Но, узнав, что чужестранец недолго пробудет в Гейдельберге, сами снимают предложение — ведь шесть месяцев, шесть недель, шесть дней, шесть часов и шесть минут надо пробыть фуксом, и только потом можно надеть эту самую шапочку.

Тем не менее швабская корпорация берет Рисаля под свое покровительство — драться на дуэлях ему запрещено, поскольку правами бурша он не обладает, но присутствовать на них и оказывать медицинскую помощь — пожалуйста. «Трижды я был на дуэлях на Хиршгассе, — пишет он уже в конце февраля, — и видел их не то 20, не то 25; всякий раз дрались семь, восемь или девять пар. Нередко дело кончается кровопролитием. Один бурш получил шесть ран…» Друзья в Мадриде, узнав из писем Рисаля о любимой забаве немецких студентов, тревожатся за него. «Не хочу, чтобы с тобой что-нибудь случилось, — пишет один из «мушкетеров». — Ведь ты там один, без земляков. С одной стороны, ты пишешь, что немецкие студенты очень дружелюбны, а с другой — что они очень воинственны и что их любимое развлечение — дуэли, из которых они выходят со шрамами, раненые. Честно говорю, мне вовсе не хочется увидеть тебя в один прекрасный день со следами этой варварской забавы». Друзья боятся за Рисаля — он нужен «филиппинскому делу», и участие в кровавой потехе без всякого повода, просто чтобы показать свою храбрость, не бог весть какая заслуга. Впрочем, Рисаль и сам не стремится ввязаться в драку: он прекрасный фехтовальщик, но привык к рапире, немецкие же студенты дерутся на саблях.

Совет, данный швабскими буршами, оказывается ценным: на другой же день он отправляется к Отто фон Бекеру, и тот сразу принимает его ассистентом. Практики здесь меньше, чем в Париже, но ведь в Париже 2 миллиона жителей, а в Гейдельберге — 24 тысячи. 17 февраля он пишет семье: «Уже 13 дней как я работаю в глазной клинике под руководством знаменитого окулиста Отто фон Бекера. Может быть, он не так знаменит, как великий хирург де Бекер в Париже, но в Германии его все знают, он написал много книг».

Фон Бекер действительно один из лучших офтальмологов Европы. В Гейдельберг его пригласили из Вены и оборудовали по его указаниям глазную клинику (она существует и сейчас), ставшую образцом для глазных клиник всей Европы. Сам Бекер не только хирург, но и недурной музыкант, среди его друзей — великий Брамс. Впрочем, Рисаля, человека к музыке не склонного, это не трогает. Он рад возможности погрузиться в теорию: «Здесь меньше операций, чем в Париже, но зато я изучаю фундаментальные вещи».

Изучение «фундаментальных вещей», участие в студенческой жизни, а вечерами работа над романом не могут отвлечь Рисаля от мыслей о родине, о семье, о Леонор. К непривычному укладу жизни добавляется суровый для филиппинца климат, который усиливает гнетущее чувство. Рисаль плохо переносит зиму, жалуется чуть ли не в каждом письме и на нехватку теплого белья, и на то, что уже с марта ему пришлось отказаться от камина — нечем платить за дрова. Все эти жалобы едва ли понятны его родственникам, живущим в тропиках. С наступлением весны ему как будто становится легче, но вид цветущих деревьев только усиливает тоску по родине, по близким и дорогим людям. И он изливает эту тоску в замечательном стихотворении «Цветам Гейдельберга», написанном 22 апреля 1886 года. Четыре года муза Рисаля молчала, и вот теперь мы снова слышим ее голос:

Цветы чужбины! Пусть в родные дали

вас ветер отнесет, и там, за морем,

под неба синевой,

где рос я без печали,

вы расскажите, как убит я горем,

как мечтаю край увидеть мой!

Вы расскажите, как в рассветный час,

когда вы раскрываетесь впервые

у Неккара, не сбросившего лед,

я, сидя подле вас,

мечтаю о стране, где круглый год

весна цветы рождает огневые.

Как поутру, когда ваш запах в дали

уносит ветер, я пою в тоске

на странном языке,

которого вовеки здесь не знали.

Это глубоко лирическое стихотворение, это подлинная «поэзия субъекта», как бы объективирующего свое «я» и вступающего в диалог с самим собой. Стихотворение Рисаля — беседа с самим собой о родине, хотя сквозь общую элегическую интонацию стихотворения все же прорывается одическая, столь характерная для прежнего Рисаля.

Не забыта и Аврора. Теперь она — единственная обитательница греко-римского пантеона, тогда как раньше стихотворения Рисаля куда плотнее были заселены богами, наядами, нимфами. Видимо, сказалась «немецкая сдержанность», хотя и не настолько, чтобы отказаться от атрибутов католического барокко. Есть в нем и подражательность. В самом деле, в стихотворении «Цветам Гейдельберга» немало «стертых» клишированных образов и метафор, издавна присущих испанской поэзии. Здесь и «священный отцовский очаг», и глагольная метафора «запечатлеть поцелуй» и т. п. Но это не умаляет достоинств стихотворения: ведь перед нами первый филиппинец, изливающий тоску по родине в испанских стихах, а потому его филиппинским современникам все это не могло не казаться чем-то свежим, дотоле небывалым; с их точки зрения, такие «вкрапления» свидетельствовали исключительно о мастерстве автора, который и сам, видимо, не ощущал стертости этих образов.

И он имел на это полное право. То, что потускнело в одной поэтической системе (испанской), засверкало новыми гранями, будучи перенесенными в другую систему (филиппинскую), потому что всякий отдельный элемент — будь то поэтический образ, сюжет, мотив и т. п. — получает свое значение только в системе целого. И в новой системе (филиппинской поэтики) ему суждена иная жизнь.

Написав это стихотворение (напечатано оно будет только через три года), Рисаль решает сделать перерыв в занятиях и отдохнуть — зима и напряженная работа в клинике изнурили его. В апреле же он знакомится с протестантским пастором Карлом Ульмером и его женой. Эта почтенная семья живет у подножия гор в окруженной сосновыми лесами деревне Вильгельмсфельд, недалеко от Гейдельберга. Узнав о желании Рисаля отдохнуть (впрочем, отдых мыслился Рисалем прежде всего как завершение работы над романом), Ульмеры приглашают его в качестве «гостя за плату», но плата невелика — куда меньше, чем в гейдельбергском пансионате. Рисаль с благодарностью принимает приглашение. Надо кончать работу над романом, Пасиано уже устал ждать и не очень верит, что младший брат когда-нибудь издаст книгу. В Вильгельмсфельде Рисаль пересматривает свои творческие установки «под немецким влиянием». Филиппино-испанская неуемность и пышность страстей несколько убывают, роман приобретает сдержанность, становится «холоднее», если можно так выразиться. «Я его подретушировал и сократил, — пишет Рисаль. — Я также умерил буйность, смягчил многие фразы, кое-что уменьшил до нужных пропорций, поскольку многое мне стало виднее издалека, а мое воображение несколько поостыло благодаря спокойствию, присущему этой стране». Как мы увидим ниже, о «сдержанности и спокойствии» можно говорить лишь весьма и весьма относительно.

Два месяца, проведенные в Вильгельмсфельде, восстанавливают и физические и духовные силы Рисаля. Не только пастор и его жена, но и их дети — сын Фридрих (Фриц) и дочь Эта — привязываются к нему, о чем свидетельствует позднейшая переписка. Даже собака Ульмеров не желает расстаться с гостем: в июле, когда Рисаль возвращается пешком в Гейдельберг, пес преданно сопровождает его. «Я начал швырять в него камнями, — пишет он Карлу Ульмеру, — но, несмотря на все усилия, мне так и не удалось прогнать его домой. Он долго шел за мной на расстоянии, и тогда я решил взять его с собой и отослать домой с Фрицем — тот сегодня возвращается. Я устроил ему великолепный ужин (молоко и хлеб), и все были добры к нему, хотя он лаял на каждого входящего, доказывая, что он храбр и бдителен».

С пастором Ульмером они ведут долгие вечерние беседы о сущности религии.

Девятого августа 1886 года Рисаль покидает Гейдельберг, написав теплое письмо Ульмерам: «…будучи иностранцем, я ничего не могу сделать для вас в чужой стране, но на своей родине я буду вам полезен — там вы всегда найдете доброго друга, если, конечно, я не умру. Радость быть понятым другими велика, я ее не забуду. Вы поняли меня, несмотря на мою коричневую кожу, которая многим почему-то кажется желтой»[19]. (Упоминание о коричневой коже здесь не случайно: самоназвание филиппинцев — «каюманги», что значит «коричневые», они не очень любят, когда их причисляют к желтой расе.)

Незадолго до отъезда Рисаль записывает в дневнике: «О, как я тоскую по моей далекой родине! Я посетил столько стран, видел так много обычаев, познакомился со многими людьми — так может исчезнуть представление об идеале!» Рисаль беспокоится, не утратил ли он свою «филиппинскую сущность». Мыслями он далеко, на Филиппинах, которые, как он еще раз убедился, никому неведомы, — его и в Германии принимают то за китайца, то за японца. Ему больно, что его родину никто не знает. Но в Германии он убеждается, что это не совсем так: немецкие ученые со свойственной им основательностью написали немало книг о Филиппинах. А поскольку свою задачу Рисаль видит в том, чтобы познакомить мировое общественное мнение с положением на Филиппинах и использовать его в борьбе за уравнение в правах с испанцами, он решает лично познакомиться с немецкими филиппинистами. Это тем более важно, что испанские власти остро и даже болезненно реагируют на высказывания европейских ученых об испанской политике на архипелаге — они не могут игнорировать мнение ученого мира, который в конце XIX века пользуется необычайным влиянием.

В научных журналах Испании Рисаль не раз встречает статьи австрийского филолога Фердинанда Блюментритта — тот, правда, чрезмерно высоко оценивает деятельность монашеских орденов, но его симпатии к филиппинцам несомненны. Перед отъездом из Гейдельберга Рисаль узнает его адрес: герр профессор живет в Лейтмерице[20], в Богемии. Он шлет ему почтительное письмо и книгу на испанском и тагальском языках, в ответ — уже в Лейпциге — получает восторженное письмо Блюментритта и две книги в подарок. Так начинается их переписка (211 писем) и их дружба, оборвавшаяся только со смертью Рисаля.

Герр профессор — личность несколько экзальтированная и склонная к возвышенному. Сам Блюментритт — правоверный католик и имеет предков-испанцев по материнской линии, один из которых в 1616 году был даже генерал-губернатором Филиппин — отсюда его интерес к этой стране. Но все данные о Филиппинах он черпает прежде всего из трудов ученых-монахов, которые себя не забывают и всячески подчеркивают «цивилизующую роль» орденов. Рисаль, при всем его уважении к немецкой учености, никак не может согласиться с этим и отстаивает свою точку зрения: «Я благодарен вам за предостережение по вопросу религии, — пишет он уже в третьем письме Блюментритту. — Я согласен: монахи сделали много хорошего или по меньшей мере хотели сделать. Но позвольте мне также заметить, что за это они получают сполна — сначала земные блага, а потом и небесные; собственно, они променяли небесные блага на земли наших отцов, а их земная жизнь отнюдь не является христианской».

Блюментритт под влиянием Рисаля довольно скоро соглашается с тем, что монашеские ордены — главное препятствие на пути прогресса Филиппин, однако вольтеровские нападки Рисаля на религию ему не по душе. Его филиппинский друг остается неколебим в этих вопросах и вежливо, но твердо дает отпор Блюментритту, когда тот пытается повлиять на его убеждения. «Позволь мне, — пишет он в 1888 году (тогда они — после долгого сопротивления Рисаля — перешли на «ты», и все их письма начинаются неизменным «брат мой»), — придерживаться мнения, отличного от твоего». Эти разногласия нисколько не мешают их искренней и плодотворной для обоих дружбе. Отныне Рисаль каждые три-четыре дня пишет Фердинанду Блюментритту, аккуратно сообщает ему о своих передвижениях и в каждом городе находит теплые ответные письма. Но не только от него.

В Мадриде остались друзья-эмигранты, которые согласились с программой Рисаля. Программа проста: высоко держать честь филиппинцев и бороться за распространение на Филиппинах испанских законов, за представительство в кортесах и за такую же свободу печати на архипелаге, которая существует в самой Испании. Непререкаемый авторитет Рисаля сплачивал филиппинцев за границей — они поклялись придерживаться этой программы. Но, как уже говорилось, филиппинцы нередко теряют сплоченность с исчезновением авторитета. Первые письма из Мадрида свидетельствовали, что филиппинская колония живет дружно и борется за дело своей страны, пока ее вождь набирается мудрости в ученой Германии. Однако силы инерции хватает ненадолго: уже 3 марта 1886 года Рисаль получает очень огорчившее его письмо от бывшего «мушкетера», который пишет своему «капитану де Тревилю»: «Мы видимся редко — сам можешь представить, насколько мы стали подозрительны и недоверчивы. С тех пор как ты уехал, каждый только за себя. Нигде уже не увидишь большую группу китаез[21]. Похоже, ураган эгоизма смел дружеские связи, ранее объединявшие соотечественников. Ушли дружеские встречи, на которых мы обменивались мнениями. А если и есть группки, то в них только сплетни, взаимные обвинения, и все это не укрепляет дружбу. Всякий скажет, что колония нездорова… Уверяю тебя, все началось с твоим отъездом».

Только в середине 1886 года намечается некоторая тенденция к оживлению, к согласованным действиям. Поводом служат возмутительные статьи расистского толка, которые стал публиковать в испанской печати журналист Пабло Фесед-и-Темпрано под псевдонимом Киокиап. Образчиком его творений может служить статья «Они и мы». В статье он пишет, что филиппинцы — большие дети, у них даже нет бороды — этого «верного» признака мужественности, и вообще их внешние черты «постоянно напоминают о дарвиновской теории о происхождении этих людей от обезьян… Между ними и нами — пропасть, испанец всегда гордо на ногах, малаец — покорно на коленях. Как может индио, убогий телом и разумом, болтать о родине и братстве, о цивилизации и культуре? Тела без одежд, мозги без мыслей…».

Статья написана с явным вызовом, вызов этот принят — Киокиап становится штатным врагом и политическим противником филиппинской колонии в Испании. Первым ему отвечает Грасиано Лопес Хаена, но странно! — его статья носит совсем не боевой характер: «Мы не отрицаем, что Филиппины отстали, очень отстали от современности, а эта отсталость вовсе не есть результат невосприимчивости к культуре, не есть результат неспособности нашей расы. Она результат (скажем об этом во весь голос!) деятельности монаха, который, хотя и является миссионером католической веры, а также представителем Испании и ее цивилизующим фактором в тех краях, тем не менее нашел в индио неиссякаемый источник эксплуатации и похоронил его в невежестве и фанатизме». Отпор Киокиапу здесь не очень сильный — за обычной риторикой и сложным построением фраз у Лопес Хаены все же можно усмотреть попытку оправдаться перед расистом. Рисалю это ясно, но пока он следит за борьбой, не принимая в ней непосредственного участия и лишь в письмах призывая соотечественников к единству.

Несмотря на все огорчения, Рисаль совершает путешествие по Рейну в отличном расположении духа: работа над романом почти закончена, там содержится ответ Киокиапу, и скоро соотечественники услышат его. Он плывет от Майнца до Кельна, посещает Франкфурт. Цель его путешествия — Лейпциг, который уже тогда славился высокой полиграфической культурой, там он надеется издать свой роман. Верный своей привычке, он ведет дорожный дневник, подробно, почти по-школьному, описывает увиденные достопримечательности. Он по-прежнему полон любви к Германии, к трудолюбию ее обитателей, но и здесь диссонансом для него звучит шовинизм. «Среди пассажиров был один старик, который только и делал, что хвалил Германию», — раздраженно отмечает он между двумя записями о красоте рейнских пейзажей. Находится в дневнике и место для философских раздумий: «Прощай, Рейн, древний, поэтический Рейн! Твои воды будут еще течь много столетий, как, сменяя друг друга, текут поколения людей! Солнце испаряет твою воду, она падает снегом в Альпах и вновь питает тебя, и ты течешь по тому же руслу, как человечество идет по пути, проложенному умершими. Но дух? Дух человеческий возвращается? И существует ли он?»

Но надо печатать роман. Сначала Пасиано выразил согласие оплатить все расходы, но непрерывные разъезды Рисаля и сообщения о том, что конца работы не видно, вселяют в него сомнения. «Было бы неплохо, — пишет он младшему брату, — если бы ты подождал, пока другие не вынесут вердикта о твоей книге. Если, как ты полагаешь, он будет благоприятным, — прекрасно, можешь поставить свечку. Но если, как я полагаю, он будет отрицательным, тогда тебе никто не поможет. О чем твоя книга? Если в ней истина, то ты напрасно на нее полагаешься, если же в ней лесть и ложь… — но в это я не могу поверить, зная тебя». Несколько неясное высказывание о напрасных надеждах на истину означает, видимо, что слово истины о положении на Филиппинах лишит Рисаля последней надежды на возвращение домой. Тем не менее Пасиано высылает деньги, часть которых должна пойти на печатание книги. Делает он это только в марте 1887 года, тогда как книгу надо издавать немедленно — ведь в ней ответ Киокиапу, она должна восстановить пошатнувшееся единство филиппинцев. Рисаль обращается за помощью к друзьям-эмигрантам в Мадриде, но те сами жалуются на безденежье. «Так ты уже пять раз просил денег из дома? — вопрошает его один из мадридских изгнанников. — Хорошо бы они помогли. Можешь быть уверен — если бы издание зависело от меня и если бы у меня были деньги, которых и у тебя сейчас лет, я бы охотно стал твоим меценатом. Но ты же знаешь состояние моих финансов…»

Печатать книгу не на что, но Рисаль обнаруживает, что жизнь в Лейпциге дешевле, чем в других городах Германии, и задерживается здесь на два месяца. «Я прибыл в этот город два месяца назад, — отмечает он в дневнике, — и пока не могу на него пожаловаться. Здесь все самое дешевое в Европе. Четыре раза в неделю я хожу в гимнастический зал, что обходится мне всего в 75 пфеннигов в месяц». Рисаль осматривает поле «битвы народов», пивные заводы, где, записывает он, «мне пришлось выпить три кружки пива и я ушел оттуда в чрезмерно веселом настроении».

Его отвлекает и присущая ему любознательность — из Лейпцига он совершает поездки в Галле и Дрезден. В Дрезден его влечет знаменитая картинная галерея: образованный человек второй половины XIX века должен постоять несколько минут в благоговейном молчании перед «Сикстинской мадонной» Рафаэля. И Рисаль послушно созерцает знаменитую картину, хотя, судя по дневнику, она не производит на него особого впечатления. Сам превосходный живописец, Рисаль работает совсем в ином манере, для которой главное не полутона, а резкие контрасты, не плавные переходы, а противопоставление цветовых пятен — таков эстетический канон филиппинцев.

Верный своей привычке посещать культовые сооружения разных религий, он заходит и в русскую православную церковь, «маленькую, но красивую, в плане представляющую два креста, русской архитектуры, полувосточной, с пятью главами, иконами Христа, апостолов и святого Михаила. На алтаре восковые свечи, в других местах — стеариновые, у входа газовый рожок».

Поездка в Дрезден преследует не только туристские цели. Осуществляя свой замысел — привлечь европейских ученых к борьбе за «филиппинское дело», Рисаль запасся рекомендательным письмом Блюментритта к Адольфу Бернгарду Мейеру, ученому с мировым именем, директору знаменитого Дрезденского этнографического музея. В первый день почтенный доктор не смог принять посетителя (это больно ударяет по самолюбию Рисаля), и они договариваются о встрече на следующий день. За несколько лет до того А. Б. Мейер совершил путешествие по Филиппинам и вывез для своего музея предметы, обнаруженные в захоронениях. Он спрашивает гостя об их назначении, а гость пока ничего не может ответить, что немало его смущает. Рисаль понимает, что его знаний недостаточно, что ему еще многому надо научиться, чтобы на равных говорить с именитым этнографом. Но кое-что он все же знает и излагает свои соображения, весьма дельные. Покоренный профессор тут же рекомендует молодого человека с азиатскими чертами лица в члены Берлинского этнографического общества, самого известного в Европе того времени.

По возвращении Рисаль решает попытать счастья с изданием романа в Берлине и первого ноября 1886 года покидает Лейпциг. В Берлине работают крупнейшие немецкие ученые, и Рисаль обязательно должен встретиться с ними. Экспансивный Блюментритт уверяет, что ученые в Берлине будут счастливы познакомиться с ним, и снабжает рекомендательными письмами к Феодору Ягору, известному путешественнику, побывавшему на Филиппинах и написавшему книгу о них, и к другой европейской знаменитости — антропологу Рудольфу Вирхову. Рисаль, задетый холодным — так ему показалось — приемом при первой встрече с А. Б. Мейером, никак не может собраться с духом: по филиппинским обычаям, верным приверженцем которых Рисаль остается, несмотря на свой европейский лоск, явиться к незнакомым людям просто невозможно — ведь и визит к герру Мейеру доказал это. Блюментритт сгоряча предлагает своему новому другу самому представиться обеим знаменитостям. Рисаль категорически отказывается: «Я не могу нанести визит гг. Ягору и Вирхову, ибо я не знаю их и мне нечего сказать или преподнести нм». Блюментритт отвечает: «Жаль, что вы не собираетесь нанести визит Ягору и Вирхову. Эти господа приняли бы вас хорошо, они большие друзья Филиппин и филиппинцев. Если вы измените свое намерение, я предупрежу их о вашем визите. Они могут во многом помочь вашим занятиям». И все же Рисаль представляется Ягору только месяц спустя, но не в одиночку, а в качестве переводчика при сыне испанского министра Морета, хотя уже располагает рекомендательными письмами Блюментритта.

Именитый профессор в восторге от знакомства и приглашает Рисаля на заседание Берлинского географического общества, где Рисаля торжественно принимают в члены этого авторитетного собрания ученых и приглашают на ежемесячный обед. За столом его соседом оказывается Рудольф Вирхов, и между ними завязывается оживленная беседа. Вирхов заявляет, что его привлекает череп Рисаля и что он хотел бы иметь его в своей коллекции (шутка допустимая, видимо, только в кругу антропологов и медиков). Рисаль охотно откликается — он готов пожертвовать головой ради науки. Все смеются, всем весело. Но Вирхов вполне серьезно экзаменует его и, довольный результатами, рекомендует в члены Берлинского антропологического общества. Итак, двадцатишестилетний Рисаль становится членом лучших научных обществ Европы. По традиции он должен сделать научное сообщение — войти в эту избранную среду не так-то просто. И Рисаль представляет доклад о тагальском стихосложении. Стиховая организация в докладе разобрана настолько тщательно, с такой немецкой основательностью, что и поныне все работы по тагальской поэтике основываются на этом докладе Рисаля.

Внимание крупнейших ученых Европы льстит Рисалю, наполняя его гордостью — и за себя, и за Филиппины. В науке он добился того, чего Луна и Идальго добились в живописи, — европейского признания. Но гордость гордостью, а надо как-то жить, впереди холодная и суровая зима, а денег совсем нет. Всегда стремящийся устроиться с максимальным комфортом, Рисаль вынужден считать каждый пфенниг. На завтрак — стакан воды, на обед — картофель (этот европейский овощ ему изрядно надоел, он тоскует по рису), на ужин — тот же картофель и легкая закуска. От мяса приходится отказаться вовсе. И при такой диете он все же ревностно посещает спортивную школу, причем на сей раз увлекается тяжелой атлетикой, требующей совсем иного режима питания. А еще он продолжает заниматься офтальмологией в берлинских клиниках и, чтобы подработать, нанимается корректором в издательство, выпускающее немецко-испанский разговорник. Организм не выносит перегрузок, Рисаль начинает подозревать, что у него туберкулез, страшная для филиппинцев болезнь (даже в последней четверти XX века туберкулез — «убийца номер 1» на Филиппинах).

На помощь приходит соотечественник Максймо Виола, с которым они еще в Барселоне вместе учили немецкий язык. Виола приезжает в Берлин в начале декабря. Рисаль не может встретить его — он настолько ослабел, что поездка на вокзал ему не под силу. Виола спешит к Рисалю, тщательно осматривает его и находит, что у него только истощение. Рисаль поначалу не верит другу, но скоро нормальное питание — Виола, человек состоятельный, берет на себя все расходы — восстанавливает его силы. Мрачные мысли оставляют Рисаля.

И тут еще одна неприятность: Рисаля вызывают в полицию и требуют предъявить паспорт. А паспорта у него нет — в Европе до первой мировой войны они практически не были нужны, а визы были еще неизвестны. Рисалю дают четыре дня на выправление паспорта. В испанской миссии в Берлине обещают помочь (Рисаль вынужден был ходить туда 11 раз!), но потом заявляют, что такими полномочиями не обладают. Рисаль идет к начальнику полицейской службы Берлина. Тот предупреждает, что в таком случае он вынужден будет выслать Рисаля из Германии, объясняет это тем, что — «герр Рисаль посещает города и деревни, в том числе маленькие и незначительные, везде останавливается на довольно долгое время и устанавливает знакомства с местными жителями. Правительство на основании проведенного расследования и информации, полученной из разных полицейских участков, вынуждено истолковать подобную деятельность герра Рисаля как акты шпионажа в пользу правительства Франции». В то время отношения Германии с Францией вновь обостряются из-за Эльзаса и Лотарингии, и подобное обвинение не шутка. С великим трудом Рисаль доказывает, что никакой он не шпион — он всего лишь студент, знакомится с так полюбившейся ему Германией. После перепроверки его оставляют в покое, но Рисаль огорчен.

Виола старается утешить друга и предлагает заем для издания романа Рисаля. Четверть века спустя Виола напишет свои воспоминания, в которых будут такие строки: «Мы ходили по разным типографиям в поисках самой дешевой, и я настаивал на оплате расходов по печатанию романа без всяких условий, но его щепетильность всякий раз заставляла его находить отговорки… В конце концов моя настойчивость и бескорыстие преодолели сопротивление Рисаля… Так началось печатание 2000 экземпляров за триста песо. Когда роман был отпечатан, он подарил мне гранки романа и перо или одно из перьев, которым он писал роман. Вспомнив о своих друзьях в Европе, он разослал каждому по экземпляру. Как бы предваряя свое возвращение на Филиппины, Рисаль послал один экземпляр его высокопревосходительству капитан-генералу Филиппин, а другой — его — высокопреосвященству кардиналу Манилы. В ответ на мои возражения против столь опрометчивого поступка по отношению к упомянутым лицам Рисаль лишь улыбнулся вольтеровской улыбкой». Появление этой книги ознаменовало начало новой эпохи в филиппинской литературе, в истории филиппинской общественной мысли и национально-освободительного движения.

* * *

Некоторые литературоведы различают два вида словесного искусства. Первый из них условно можно назвать «классическим» — для него характерна сознательность и разумность в выборе и употреблении слов, «вещественно-логический» принцип построения: «элемент смысла» управляет сложением произведения. «Классический тип» словесного искусства объективно учитывает свойства материала, тяготеет к традиции, канону; художник слова здесь выступает как «мастер», знающий и учитывающий свойства материала, а из смежных искусств предпочтение отдается пространственным (прежде всего живописи). В противоположность «классическому» «романтический тип» словесного искусства характеризуется преобладанием эмоциональной и напевной стихии, желанием воздействовать скорее звуком, чем смыслом, вызвать определенное настроение, то есть до известной степени смутные и неопределенные лирические переживания, взволновать душу воспринимающего. Для «романтическое го типа» характерен не столько учет и использование материала, сколько его преодоление, тяга к новаторству; художник слова здесь выступает как пророк, а из смежных искусств предпочтение отдается временным (прежде всего музыке).

Если принять такое деление (что, впрочем, необязательно: возможны другие подходы к словесному искусству), то с неизбежностью следует, что Рисаль сознательно, «понятийно» строил свои произведения как расчетливо организованное целое, укладывал их в жесткие рамки канона, был «мастером», отлично знающим свой материал. Разумеется, такая характеристика его творческой манеры не более чем схема, допускающая весьма и весьма существенные отклонения, — он не чуждался и вдохновенного пророчества, особенно в поэзии. Но и в прозе он не пренебрегал эмоциональным воздействием, однако не оно было организующим началом его творчества. Он тщательно «живописал» — напомним, что Рисаль был недурным художником и не имел музыкальных способностей.

И не случайно идейный замысел романа он отражает в оформленной им самим обложке. По диагонали ее пересекает заглавие, напечатанное прямо на тексте посвящения родителям: «Когда я писал эту книгу, я постоянно думал о вас, внушивших мне первые чувства и первые идеи; вам я посвящаю этот труд моей молодости как доказательство любви. Берлин, 21 февраля, 1887». Вверху изображено все лучшее, что есть на Филиппинах: женский силуэт (верность и нежность), надгробный крест (вера), увитый лавром (слава), цветок помело (символ чистоты — на Филиппинах его дают жениху и невесте при венчании), подсолнух, тянущийся к солнцу (молодежь, тянущаяся к знаниям), и бамбук (стойкость). Внизу все худшее: едва прикрытые сутаной волосатые ноги в монашеских сандалиях, шлем гражданского гвардейца, плеть и наручники. Символика заимствована Рисалем частично из филиппинских народных верований, частично из христианства, частично из масонства — тайной всемирной организации, возникшей в XVIII веке, которую в XIX веке в своих целях использовала буржуазия.

Содержание романа таково. Герой, Хуан Крисостомо Ибарра, после семилетней учебы в Европе возвращается на Филиппины и появляется в доме Сантьяго де лос Сантоса, местного богача, в образе которого Рисаль — впервые в филиппинской литературе — вывел продажного дельца.

Его дочь Мария Клара — нареченная невеста Ибарры. За год до описываемых событий его отец умер в тюрьме, куда был брошен из-за происков местного священника (явная аллюзия с биографией самого Рисаля — его мать тоже томилась в тюрьме) францисканца Дамасо. Ибарра отправляется в родной город Сан-Диего, в котором легко узнается Каламба, родной город Рисаля. Туда же приезжает Мария Клара с подругами. Местный священник отец Сальви тайно влюблен в Марию Клару. Молодые люди с друзьями отправляются на прогулку по озеру. Их таинственный рулевой, который оказывается разыскиваемым разбойником, вступает в схватку с кайманом (крокодилом), и Ибарра спасает его.

В Сан-Диего живет мудрый философ Тасио, подвергающий сомнению католическое вероучение. Свои мысли он записывает иероглифами и объясняет это так: «Я пишу не для своего поколения, а для людей будущих времен. Если бы мои современники смогли бы прочитать эти записи, они сожгли бы мои книги, труд всей моей жизни, но те люди, которые сумеют расшифровать эти знаки, будут принадлежать к иному поколению, они поймут меня и скажут: «Не все наши предки спали той темной ночью».

Ибарра делится с Тасио своими планами построить школу (проявление чрезмерной веры Рисаля в силу образования), и тот советует ему пойти на поклон к местным властям, прежде всего к священнику. Ибарра, однако, не считает, что все зависит от церкви, и выражает надежду на помощь правительства. Но Тасио предупреждает: «Настанет день, и вы это увидите, вы услышите народ, и тогда горе тем, кто обретает силу благодаря невежеству и фанатизму простого народа! Горе тем, кто наживается на обмане и творит темные дела под покровом ночи, полагая, что все спят! Когда же настанет день и чудовища тьмы предстанут в обнаженном виде, произойдет нечто страшное! Сколько подавленных вздохов, сколько яда, собиравшегося по капле, сколько сдерживаемых веками сил вырвется наружу! Кто оплатит тогда счета, что народы время от времени предъявляют, а история хранит для нас на своих окровавленных страницах?» Отметим, что народное восстание для Рисаля, типичного илюстрадо, «нечто страшное».

Здесь в повествование вставлена мелодраматическая история бедной женщины Сисы и ее сыновей, Криспина и Басилио, отданных в служки в церковь. Их обвиняют в краже приходских денег, младшего насмерть избивает монах. Басилио же убегает домой под градом жандармских пуль. Жандармы приходят за Сисой и с позором препровождают ее в узилище (опять перекличка с биографией Рисаля — так вели его мать). После унижений бедную женщину отпускают, она возвращается домой и, не найдя сыновей, сходит с ума.

Мария Клара заболевает. Элиас отправляется к разбойнику (тулисану) Пабло, мстящему за несчастье, обрушенное на его семью отцом Дамасо. Пабло собирается предать город огню, Элиас отговаривает, ссылаясь на то» что пострадают невинные люди, и предлагает добиваться правды законным путем, действуя через Ибарру. Ибарра встречается с Элиасом по просьбе последнего. Элиас предлагает ему возглавить всех обиженных и обездоленных, потребовать радикальных реформ. Ибарра отказывается, отказывается он и выступить против монашеских орденов. «Разве Филиппины забыли, чем они обязаны монашеским орденам? Разве забыли, что должны быть вечно благодарны тем, кто вывел их из тьмы заблуждений и дал веру?.. Элиас возражает: «И вы называете верой эти показные обряды; религией — эту торговлю четками и ладанками; истиной — эти сказки, которые мы слышим каждый день?»

На страницах повествования вновь появляется философ Тасио и произносит речь, скорее оду, в защиту прогресса, и в ней мы слышим слова самого Рисаля: «Разве человек, этот жалкий пигмей, способен задушить прогресс — мощное дитя времени и мирового развития? Разве когда-нибудь это ему удавалось? Догма, эшафот и костер, стараясь остановить прогресс, лишь ускоряют его… Да, будет сломлена воля многих людей, многие падут жертвой, но это неважно: прогресс не остановишь, и на крови павших поднимутся новые, мощные всходы». И снова мысль о необходимости кровью — даже своей собственной — оросить путь прогрессу.

В городе вспыхивает спровоцированное восстание. Ибарру обвиняют в том, что он руководит им. Элиас убеждает его скрыться, но Ибарра отказывается. Его арестовывают, жены погибших во время восстания швыряют в него камнями. Марию Клару хотят выдать замуж. Ибарра с помощью Элиаса бежит из тюрьмы и встречается с нею. Она сообщает ему, что францисканец Дамасо во время ее болезни признался, что является ее отцом (древний мотив узнавания родителей), она не могла пойти против его воли и согласилась на замужество. Элиас увозит Ибарру в лодке. Их преследуют жандармы, спасая Ибарру, Элиас прыгает в воду. Судьба Ибарры неизвестна, Мария Клара решает уйти в монастырь.

В эпилоге Рисаль повествует об оставшихся в живых героях. О Марии Кларе никто ничего не знает, но в монастыре святой Клары сошла с ума монахиня, подвергшаяся насилию. Чиновник, приехавший было расследовать дело, отказывается дать ему ход. На этом роман кончается.

Название романа Рисаля — «Noli me tangere», то есть «Злокачественная опухоль»[22], оно, как и оформление обложки, четко обозначает идейный замысел романа: поставить диагноз больному филиппинскому обществу, и диагноз этот гласит: «злокачественная опухоль», это она высасывает живые соки страны, и, чтобы двигаться по пути прогресса, ее надо удалить. Эту мысль высказывают действующие лица романа, нередко служащие рупором самого Рисаля.

Обрисовка характеров у Рисаля типично филиппинская — по принципу контраста. Образ Марии Клары порождает в филиппинском литературоведении идущую по сей день полемику, которая русскому читателю не может не напомнить споры о Татьяне Лариной. Обычно эту героиню обвиняют в том, что она из-за традиционного (по мнению ряда критиков, просто феодального) понимания роли женщины отказывается от личного счастья.

Несомненно, Рисаль изображает свой идеал женщины — необычайно привлекательной, даже не лишенной лукавства и кокетства, и в то же время волевой, с высокоразвитым чувством долга и достоинства. Несомненно также, что Мария Клара воплотила в себе некоторые черты Леонор Риверы, единственной любви Рисаля (это ее профиль он изобразил на обложке книги). Образ Марии Клары столь прочно вошел в сознание филиппинцев, что нередкие в наши дни слова «она настоящая Мария Клара» воспринимаются как наивысшая похвала.

Если у положительных героев Рисаля не обнаруживается ни одного пятнышка, то для отрицательных персонажей у него не находится ни одного доброго или даже нейтрального слова. Совсем законченными негодяями выведены монахи, которые и не думают скрывать своей подлости, — напротив, они выставляют ее напоказ. Отец Дамасо на первых же страницах выказывает свое чудовищное невежество, скорбит о временах, когда монахам никто не мешал. Провинциал доминиканцев на Филиппинах говорит о своем ордене так, как о нем сказал бы любой его враг: «Мы становимся смешными, и в тот день, когда над нами станут смеяться, наша власть падет здесь, как пала в Европе. Деньги больше не потекут в наши церкви, никто не станет покупать ни ладанок, ни четок, ничего; когда же мы лишимся богатства, мы утратим и влияние на народ».

Мы слишком явно чувствуем, что думает автор о своих героях. Они лишь выражают его идеи, им недостает психологической достоверности. Это роднит Рисаля с ранними реалистами.

Его герои произносят монологи, плохо складывающиеся в диалог и представляющие собой политические декларации. Но могло ли быть иначе? Ведь именно этого требовали от филиппинского писателя конца прошлого века его читатели, именно так он сам осознавал свои задачи, которые для него не сводились к чисто художественным, что и высказал сам Рисаль с предельной четкостью: «Писать более или менее хорошо в художественном отношении — для меня вещь второстепенная. Главное — искренне чувствовать и мыслить, иметь перед собой цель, и тогда перо сумеет передать это. Филиппинцу нашего поколения нужны не литературные достоинства, ему необходимо быть настоящим человеком, настоящим гражданином, который умом, сердцем, а случится, и руками помогал бы развитию страны».

Пространство в романе Рисаля — Филиппины; действие происходит попеременно в двух местах: в Маниле и в вымышленном городке Сан-Диего, в котором легко узнается Каламба, лежащая на берегу озера Лагуна де Бай, а рядом протекает река («огромная хрустальная змея, уснувшая на зеленом ковре» — так она выглядит и сейчас, если подъезжать к Каламбе со стороны Манилы. — И. П.). Сам город Рисаль изображает как живописец, для описания он выбирает «наблюдательный пункт» — церковную башню — и неторопливо повествует о том, что можно увидеть с нее. Перенос действия то в столицу, то в провинцию играет немаловажную роль в композиционном построении романа: он задает ритм повествованию, дает возможность ощутить его пульсацию, что, несомненно, оказывает определенное эстетическое воздействие на читателя.

Художественное время в романе тесно связано с реальным. Все действие укладывается в два месяца — с конца октября по декабрь, оно четко ограничено хронологически. Ход времени то ускоряется (когда действие происходит в Маниле), то замедляется (при переносе действия в провинцию), такие колебания в беге времени подчеркивают ритмическую разбивку повествования. Рисалю удалось передать атмосферу и дух эпохи в действиях героев, заложить основы реализма в филиппинской литературе.

Реализм — при всем многообразии его определений — прежде всего все же означает искусство правды: правды как правдоподобия и правды как «правильности», верного выражения художником слова исторического интереса своего народа. И то и другое мы впервые на Филиппинах находим только у Рисаля. Но дело не только в этом. Для подлинного реализма мало правдоподобия и правильности — он неразрывно связан с историзмом, с пониманием движения общества, с идеей развития. До Рисаля мир в филиппинской литературе был неподвижным: изображались добродетели и пороки, но изображались как нечто незыблемое. Правомерность реальности не подвергалась сомнению, не было динамики, не ставился вопрос о борьбе с носителями зла. Рисаль первым изобразил социальное зло и его носителей так, что читатель неизбежно должен был прийти к выводу о необходимости личной борьбы с социальным злом.

И то, что Рисаль не до конца понимал движущие силы истории, не может умалить его великой заслуги перед филиппинской литературой. Пусть герои даны в черно-белом цвете, пусть мы слишком явственно слышим голос самого Рисаля, но они впервые изображены именно как филиппинцы. Строго говоря, в романе, несмотря на его «многолюдность», присутствует только сам автор, который все знает о своих героях, они не могут сыграть с ним шутку, какую Татьяна Ларина сыграла с Пушкиным, выйдя замуж неожиданно для автора. Рисаль ни разу не пользуется приемом перемещающейся точки зрения, он сам, а не Ибарра и не отец Дамасо описывает происходящее, и сами монахи у Рисаля открыто говорят о том, что их главная страсть — корыстолюбие.

На взгляд европейского читателя, все это не способствует художественности произведения и может восприниматься как недостаток. Но идейные и эстетические установки Рисаля были иными, он должен был ввести в роман стихию политической борьбы, от него ждали недвусмысленных ответов — роман был частью разгоревшейся тогда полемики, ответом на гнусные писания Киокиапа. И «правила игры», и филиппинские запросы задавали именно такой стиль письма.

Главное же состоит в том, что Рисаль впервые выразил пробуждающееся национальное самосознание филиппинцев, впервые была показана общность судеб всех жителей архипелага. Рисаль все еще возлагает надежды на получение реформ от метрополии, но он уже вплотную подходит к идее о возможности отделения от Испании. Самим заглавием Рисаль говорит колониальным властям: удалите «злокачественную опухоль», иначе филиппинцы удалят ее сами — вместе с политической зависимостью от Испании. Прямо это пока не формулируется, но остается только один шаг, и вскоре Рисаль сделает его.

Но не только идейность, не только выражение «филиппинской идеи» делают роман Рисаля первым национальным произведением. Как писал А. С. Пушкин, «климат, образ правления, вера дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается в зеркале поэзии. Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу». Рисаль впервые отразил эту «особенную физиономию» своего народа, что делает его роман подлинно народным произведением. Дело тут не только в реалиях (названиях рыб, птиц, растений, предметов быта), а в тех мыслительных связях, которые возникают в сознании филиппинца при упоминании этих реалии или при описании некоторых жизненных коллизий. Неподготовленный читатель равнодушно скользнет взглядом по названию дерева балете, на котором повесился предок Ибарры. Но для филиппинца балете с незапамятных времен ассоциируется с нечистой силой, это дерево смерти (несколько схожее с осиной в русском фольклоре), в нем живут злые духи, его нельзя употреблять как строительный материал, человек, срубивший балете, может умереть, а уж заболеет обязательно.

Во время пикника Элиас убивает каймана со щетиной на спине, хотя еще из Брема известно, что у крокодилов нет волосяного покрова. Однако в филиппинском фольклоре волосяной покров у пресмыкающихся и земноводных — признак древности, приводимая несколько ниже пословица «когда у лягушки вырастут волосы» примерный аналог нашей «когда рак на горе свистнет». Длинные волосы Марии Клары — это не просто предмет восхищения, филиппинец хорошо знает, что длинные волосы отпугивают злых духов (филиппинки редко стригутся и в наши дни). Таких примеров в романе множество.

Опять же, говоря словами А. С. Пушкина, «народность в писателе есть достоинство, которое вполне может быть оценено одними соотечественниками, — для других оно или не существует, или даже может показаться пороком». Так вот, соотечественники Рисаля сразу осознали, что «Злокачественная опухоль» — это их роман, он написан исключительно для них. Конечно, и нефилиппинец может понять эти тонкости, но для адекватного понимания требуются столь же подробные комментарии, которые нужны, например, для адекватного понимания классического китайского текста. А обилие комментариев, как заметил однажды замечательный советский китаевед академик В. М. Алексеев, «превращает чтение в род дешифровки, редко совместимой с удовольствием».

Реализм романа Рисаля неоспорим. В то же время не лишены оснований утверждения о том, что в нем отчетливо сказывается влияние романтизма. Но что такое романтизм? Обычно литературоведы, пишущие о романтизме Рисаля, склонны видеть его в страницах, написанных возвышенным языком, а их в романе действительно немало. Однако в таких случаях мы имеем дело с метафорическим употреблением слова «романтический» вместо «торжественный», «возвышенный». Романтизм же как творческий метод предполагает преобладание субъективной позиции писателя, не воссоздание, а пересоздание действительности («преодоление материала»), извечное томление по недостижимому идеалу. Центральной коллизией романтизма является коллизия личности и вселенной, тогда как для реализма XIX века главной является коллизия личности и общества. Несомненно, герои Рисаля страдают не от неразрешимого противоречия между «я» и «космосом», бытием вообще, а от противоречия между «я» и социальным бытием. Они страдают от монашеского и — шире — чужеземного гнета, а это противоречие в принципе разрешимо, надо только действовать.

И все же романтическая стихия присутствует в романе Рисаля, хотя не она определяет его лицо. Элиас явно наделен байроническими чертами (гордый борец против всех за свои индивидуальные права). Одиночество, избранничество присущи положительным героям Рисаля, а злодеи-монахи произносят монологи, от которых кровь должна стыть в жилах. О романтической направленности свидетельствует и склонность к драматизации, восклицательность, декламативность, что, однако, может восприниматься и как развитие исконных филиппинских начал. И рядом то со спокойным «реалистическим» повествованием, то с патетически-возвышенным описанием, то с мелодраматически-сентиментальным рассказом вдруг прорываются скептические вольтеровские нотки, призванные показать, что автор с отрешенным спокойствием и даже некоторым презрением взирает на происходящее, словно оно его не касается.

При чтении романа читатель, воспитанный на европейской традиции, то и дело «спотыкается» — все это оставляет впечатление неотделанности, неорганичности. Но Рисаля это нисколько не смущало. Филиппинский читатель (и современный Рисалю, и нынешний) видит в таких переходах только мастерство автора, его «жажда контраста» получает здесь полное удовлетворение. Европейский читатель видит контраст «цветовых пятен», отсутствие гармонии, тогда как на самом деле такой контраст создает гармонию особого рода, отвечающую эстетическим запросам филиппинцев. И то, что обычно считается недостатком творческой манеры Рисаля, для филиппинского читателя, которому и адресован роман, является несомненным достоинством.

Основополагающее значение романа сразу становится ясным соотечественникам Рисаля. Ясно оно и современным филиппинцам, о чем свидетельствуют стихи, вынесенные в эпиграф настоящей главы. Национальное самосознание, подготовленное всем ходом развития страны, получает полное выражение. Именно на это обращают внимание современники Рисаля, собственно литературоведческая оценка придет позднее. Друзья по движению пропаганды, соотечественники на далеких Филиппинах единодушно признают роман величайшим событием филиппинской истории. Сам Рисаль подчеркивает прежде всего не литературные достоинства своего труда (о них он отзывается критически: «Я сам признаю недостатки моей книги: я это говорил с самого начала…»), а его общественную значимость. Отправляя роман Блюментритту, он пишет: «Посылаю вам книгу, это моя первая книга, хотя я много писал и раньше и удостоился нескольких премий на литературных конкурсах. Это первая беспристрастная и смелая книга из жизни тагалов. Филиппинцы найдут в ней историю последних десяти лет. Надеюсь, вы заметите, сколь отлично мое произведение от описаний других авторов… В нем я отвечаю на лживые утверждения, направленные против нас, на все унижающие нас оскорбления».

Книга действительно смелая, но что касается беспристрастности, то тут трудно согласиться с автором. Книга участвует в споре, где нужна не беспристрастность, а страстность в лучшем смысле этого слова; борьбе, которой отдает себя Рисаль, нужны страстные и пристрастные борцы. Кстати, Блюментритт, отвечая на это письмо Рисаля, пишет: «Прежде всего примите мои сердечные поздравления с замечательным социальным романом, который чрезвычайно заинтересовал меня. Ваш труд, как говорим мы, немцы, написан кровью сердца, а потому многое говорит сердцу». И Блюментритт прав — и в том, что роман социальный, и в том, что он написан кровью, и в том, что он находит отзвук в сердцах.

Но не только друзья и соратники откликаются на выход романа в свет. Как и следовало ожидать, яростнее всего на книгу обрушиваются монахи на Филиппинах (исключение, как всегда, составляют иезуиты, взявшие под защиту своего питомца). Уже 18 августа архиепископ Педро Пайо, доминиканец, посылает экземпляр романа ректору университета святого Фомы для отзыва. Комитет, составленный из трех человек, находит книгу «еретической, богохульной, скандальной, антипатриотической, подрывающей общественный порядок, оскорбительной для правительства Испании и его методов правления на этих островах». Больше всех бушует августинец Хосе Родригес. Он пишет, что книга Рисаля «полна ереси, богохульства, серьезнейших ошибок; она содержит утверждения, которые ошибочны, грубы и оскорбительны для благочестивых ушей, она клевещет на святую иерархию и всех верующих, она богохульна, глупа и скорее всего приведет к заблуждениям Лютера и других еретиков… и даже может привести к атеизму… Эта книга, как иногда грубо говорят, написана ногой, каждая ее страница свидетельствует о чудовищном невежестве автора в правилах литературы и особенно в испанской грамматике. Единственное, что отчетливо сказывается в ней, — бессмысленная ненависть ко всему связанному с религией и с Испанией».

Дать официальное заключение о романе поручают другому августинцу — Сальвадору Фонту. Он начинает его такими словами: «…этот позорный пасквиль, полный грубейших ошибок и клеветы, в которых раскрывается абсолютное невежество автора в истории этой страны, совершенно дикой до того, как над ней воссиял свет евангелия» — и заключает: «По мнению нижеподписавшегося, эта книга должна быть безусловно запрещена». Заключение для Постоянной цензурной комиссии Фонт подписывает 29 декабря 1887 года, но уже 13 декабря Рисалю сообщают, что все экземпляры «Злокачественной опухоли» задержаны на таможне, а год спустя только за обладание этой книгой арестовывают и ссылают.

Роман написан с целью побудить соотечественников к действию, о чем Рисаль заявляет со всей определенностью: «Я написал «Злокачественную опухоль», чтобы пробудить ото сна соотечественников, и буду счастлив, если среди пробужденных будет много борцов». Цель эта достигнута, хотя и не сразу. Есть и немедленный эффект. Современники отмечают, что, как только роман начали читать на Филиппинах, «было замечено, что сократились поступления в церковную кружку, лишь немногие продолжали платить за органную музыку и колокольный звон; уменьшилось число торжественных месс и празднеств в честь святых». Посягательств на доходы монахи не прощают никому, даже генерал-губернаторам, и Рисаль становится главным врагом орденов. Кажется, дуть на Филиппины закрыт — все темные силы ополчаются против него. И тем не менее он решается на этот рискованный шаг.

* * *

Еще задолго до появления романа друзья и родственники предостерегают Рисаля от возвращения на родину. Малознакомый ему Фелипе Самора сообщает в письме: «Я говорил с вашими родителями. Что до вашего возвращения, то я советовал им не настаивать на нем, хотя им это и тяжело, ибо с теми энциклопедическими знаниями, которые вы приобрели в Европе, на вас здесь будут смотреть настороженно и подвергнут множеству придирок. Если же вы все-таки сочтете необходимым вернуться, умоляю, не делайте этого, пока не смените гражданство, — выберите немецкое, английское или североамериканское подданство и тогда вы избежите бури». Но отказаться от испанского гражданства — значит отказаться и от Филиппин, которые все еще мыслятся Рисалем как часть испанского мира. Этого он сделать не может. Он должен личным примером показать, что нечего бояться врагов, что страхи друзей в значительной степени преувеличены. Собственно, в Европе его удерживает лишь одно — нежелание отца простить блудного сына, за пять лет до того самовольно уехавшего в Европу. Рисаль неустанно просит Пасиано поговорить с отцом, выпросить ему прощение. И вот наконец желанное разрешение вернуться приходит через месяц после выхода в свет «Злокачественной опухоли», в апреле 1887 года. Пасиано сообщает, что отец простил младшего сына (дон Франсиско и тут не снизошел до того, чтобы лично написать ему). Рисаль, остававшийся приверженцем филиппинских традиций, в восторженном письме делится своей радостью с Блюментриттом: «Я возвращаюсь на Филиппины, потому что отец простил меня и разрешил вернуться. Этот день — день получения письма (от Пасиано. — И. П.) — великий день для меня! Радуйтесь со мной!» Одновременно приходит денежное вспоможение, задержка которого чуть не сорвала печатание «Злокачественной опухоли», и Рисаль тут же возвращает долг Виоле, а оставшихся средств должно хватить на путешествие по Европе и на билет до Манилы.

Но у него еще масса дел, и дел не совсем приятных. Из Мадрида по-прежнему идут неутешительные вести. Филиппинскую колонию лихорадит, ей грозит раскол, и все обращаются с жалобами к Рисалю. Он отлично осведомлен о склонности соотечественников к раздорам и старается примирить враждующие группировки. Внешне расхождения идут по этническому признаку: креольско-метисское крыло движения пропаганды против собственно филиппинцев. В действительности же это раскол между умеренным и радикальным крылом. Умеренные тщательно избегают критики колониальных порядков, боятся затронуть и монашеские ордены. Они не против получения реформ, но бороться за них не собираются и туманно говорят об их желательности. Радикалы решительно выступают против монашеского засилья и даже ставят под вопрос благотворность испанского влияния на Филиппины.

Пока обе стороны признают непререкаемый авторитет Рисаля и обращаются к нему как к арбитру. Радикал Лопес Хаена пишет: «Я, как и ты, готов подчиниться вождю, которого ты укажешь, но считаю, что только ты можешь быть им, и уверяю тебя — все филиппинцы пойдут за тобой — к славе или в пропасть». (Справедливости ради отметим, что деятельность Лопеса Хаены не всегда соответствует этой декларации.) Умеренный Эваристо Агирре жалуется Рисалю на «раскольническую деятельность» радикалов: «Итак, они пишут тебе, что колония (в Мадриде. — И. П.) раскололась на подлинных филиппинцев и аристократов? Что нет больше филиппинцев, а есть индио, метисы и испанцы? Я так и думал! Клянусь, я всегда боялся этого… я предупреждал, что некоторые недостойные соотечественники не преминут наябедничать тебе, чтобы вселить в тебя страх и подозрения…»

Рисаль урезонивает враждующие стороны: сейчас не время ссор. Как ни странно, ему помогают писания Киокиапа. Для пропаганды филиппинского дела колония в Мадриде решает основать газету «Эспанья эн Филипинас» («Испания на Филиппинах»). Идею ее создания выдвинул Лопес Хаена, надеясь стать ее редактором, но его кандидатуру отвели «по причине темперамента», и руководство попадает к «креолам и метисам», то есть к умеренным. Редактором становится Эдуардо де Лете (напомним: соперник Рисаля в притязаниях на благосклонность Консуэло Ортига-и-Рей). Лопес Хаена возмущен: «Так вот, друг Рисаль, Лете — редактор, тот самый Лете, который заявил, что не желает иметь ничего общего с филиппинской колонией!» Что до самой газеты, то Лопес Хаена считает, что она «не колет и не режет».

Рисаль возражает, что газета — пусть даже недостаточно смелая — все же нужна, и, чтобы поддержать ее, публикует там статью с резкой отповедью расистским откровениям Киокиапа, то есть Пабло Феседа. В ней он пишет, что священники на Филиппинах «считают, что у нас не целая душа, а только половина, твердя всюду, что мы — прямые потомки обезьян. Наши высокоуважаемые губернаторы, возможно, другого мнения: просят же они нас платить налоги, нести военную службу, и мы умираем за правительство точно так же, как прочие существа, у которых есть всеми признанная душа… К несчастью, некоторые идеалисты верят, что существование души предполагает надобность в определенных правах. Вот это и огорчает наших святых отцов! Чтобы спасти нас, они рискуют собственными душами, соглашаясь принять на себя груз мизерных доходов, которые мы имеем. Можно заплакать от жалости к ним! А правители? Они — такие же фокусники. Когда им нужно что-нибудь получить от нас, в наши тела вселяют человеческую душу и вынимают ее, когда мы требуем представительства в кортесах, свободы печати, демократических прав и т. п.». Строки полны вольтеровского сарказма, но требования, в сущности, крайне умеренны: буржуазно-демократические права. Статья заканчивается вопросом: «Чем же являются Филиппины в глазах матери-Испании?»

Недвусмысленный ответ на этот вопрос дает открывшаяся в это время в Мадриде филиппинская выставка, на которой в качестве экспонатов выставляются представители наиболее отсталых племен архипелага. Испанские газеты (правда, не все) изощряются в издевательствах над страной и ее обитателями. Одна из них пишет: «На них лежит… печать глупости и слабоумия; слабый луч интеллекта, пробивающийся в их убегающем взгляде, не выдает удивления — он свидетельствует только о страхе перед силой». Понятно поэтому возмущение, с которым филиппинские эмигранты откликаются на эти позорные для Испании события. Рисаль выражает свое негодование в письме к Блюментритту: «Могут ли Филиппины забыть, как обращались с их детьми, — выставляли как животных, издевались над ними. Всех привезли обманом, против воли, насильно». Некоторые из «живых экспонатов», не выдержав тягот, умерли в Мадриде, что усиливает бурю. Эдуардо де Лете, согласившийся сотрудничать с устроителями выставки, получает резкую отповедь Рисаля.

Выставка способствует подъему патриотических чувств филиппинцев. И как раз в это время они получают экземпляры «Злокачественной опухоли», которая воспринимается как откровение. Она называет виновников происходящего, не без ее влияния многие филиппинцы в Испании начинают называть себя братьями игоротов и других отсталых народностей, которые, надо сказать, до того рассматривались филиппинцами-христианами как варвары. К неудовольствию умеренных, газета «Эспанья эн Филипинас» приобретает слишком радикальный и явно антиколониалистский характер. «Аристократы» начинают покидать редакцию газеты и, что более существенно, прекращают финансировать ее. Рисаль мог бы продлить ее дни своим вмешательством. Но он и сам сильно задет: в номере от 14 мая 1887 года де Лете сообщает о получении редакцией романа «Злокачественная опухоль» и обещает подробную рецензию. Но рецензия так и не появляется. Рисаль, человек чувствительный, видит в этом проявление давнего соперничества и прямо обвиняет де Лете в предвзятости. Тот отвечает: «Дорогой Пепе, не упрекай меня. Для меня будет величайшим удовольствием отрецензировать твою книгу… Но я ее еще не дочитал — газетные хлопоты, экзамены по праву… Из прочитанного мне ясно, что ты показываешь себя хорошим наблюдателем и еще лучшим живописцем. Контрасты очень эффектны… Но я нашел и некоторую небрежность в отделке — может быть, из-за спешки… кое-что не кажется мне реалистическим, тебя определенно увлекло поэтическое воображение».

Критические замечания больно задевают Рисаля. Он охотно выслушивает критику, исходящую от Блюментритта, и сам соглашается с ней, признавая, что книга имеет недостатки. Однако де Лете он этого простить не может. Уже год спустя редактор «Эспанья эн Филипинас» все еще пытается оправдаться: «Я всего лишь обещал вернуться к обзору твоей книги после того, как прочту ее целиком и оставлю о ней беспристрастное мнение. Где здесь неуважение к тебе?..»

Возникает вопрос: откуда у Рисаля такая двойственность в суждениях: то, что дозволено европейцам (Блюментритту), нетерпимо в соотечественниках. Дело тут в том, что по филиппинским нормам межличностного общения критика впрямую запрещена. Как и во многих других странах Востока, на Филиппинах чрезвычайно ценится гармония мнений. При научном (в данном случае — литературном) споре филиппинцам прежде всего важно добиться согласия и никого не задеть; если при этом удается почти достичь истины — хорошо, если же достижение истины связано с выявлением разногласий, то лучше отказаться от ее поисков. Единство мнений для них — самодовлеющая ценность, его никак нельзя подвергать опасности ради достижения безликой истины. Последняя может быть у большинства участников обсуждения, может быть у меньшинства (даже у одного человека), а может и вообще находиться вне пределов досягаемости участников спора. Искать ее можно, но не ценой раскола, не ценой «потери лица» (а критика «в лоб» — несомненная потеря лица; если уж ее нельзя не высказать, то надо сделать это через посредника). Единство, согласие, «консенсус», были и остаются самостоятельными и наивысшими ценностями во многих восточных обществах.

Рисаль, конечно, знает цену научной истине и может мыслить вполне «по-западному».. Но он не намерен отказываться и от своего «восточного наследия». Он знает, что, по филиппинским представлениям, критические замечания может высказывать только признанный лидер, но и то в мягкой, «отеческой» форме (всякая группа филиппинцев обычно строится на авторитарной основе, авторитет должен стремиться к гармонии интересов). Если же допустить прямую критику «всех против всех», то соотечественники вообще перестанут понимать друг друга, наставлять их — его монополия, монополия признанного вождя. И хотя на первый взгляд де Лете защищается вполне обоснованно, Рисаль не принимает его доводов и отказывается от сотрудничества с ним.

А без Рисаля газета существовать не может. Дни ее сочтены: умеренных она не устраивает из-за слишком радикального направления, радикалов — из-за чрезмерной умеренности. В июне в Мадрид приезжает родственник Рисаля Мариано Понсе — он говорит, что на Филиппинах газета пользуется большой популярностью, предпринимает отчаянные попытки добиться ее финансирования богатыми филиппинцами, живущими на архипелаге. Ему удается получить двести песо — на несколько номеров хватит. Но редакция фактически распалась. Чтобы спасти положение, пост редактора предлагают Рисалю. Он отказывается: принять этот пост после де Лете — значит признать, по филиппинским понятиям, что он его выжил, то есть стать в глазах всех узурпатором, беспринципным борцом за власть ради власти. Рисаль вежливо отклоняет предложение, и газета прекращает свое существование. Она сделала свое дело: дала достойный отпор Киокиапу, организаторам позорной выставки, защитила честь и достоинство филиппинцев. Газета же показала, что в движении пропаганды нет единства. Многие умеренные навсегда отошли от него, боясь прослыть «флибустьерами» в глазах колониальных властей.

Объединить их вряд ли смог бы даже Рисаль. Его настойчиво зовут в Мадрид. Казалось бы, ему следует вернуться, ведь сплоченность филиппинцев опять под угрозой. Но Рисаль решает, что теперь сплачивать соотечественников должна его книга, а его место на Филиппинах. Решение принято, от своего он не отступит.

До Марселя, откуда идут пароходы до Сайгона и Гонконга, Рисаль в сопровождении Виолы добирается кружным путем. Утром 11 мая они покидают Берлин. Короткая остановка в Дрездене (Виола там еще не бывал) и повторное благоговейное созерцание «Сикстинской мадонны». Их цель — Лейтмериц, встреча с Блюментриттом. Ягор заранее предупредил Рисаля: Блюментритт человек нервный, если явиться к нему неожиданно, может случиться всякое. Друзья посылают ему уведомление о своем прибытии, а чтобы почтенный профессор на вокзале легко опознал гостя, Рисаль шлет ему свой автопортрет, наскоро нарисованный карандашом. С автопортрета на нас смотрит совсем еще молодой человек: непослушные волосы разделены косым пробором, разрез глаз делает его похожим скорее на китайца, а в самих глазах не то насмешливость, не то удивление…

Нередко бывает, что дружба, завязавшаяся по переписке, не выдерживает личной встречи, действительность не оправдывает ожиданий, возникающих из заочного знакомства. Здесь все по-другому: 13 мая 1887 года профессор Блюментритт с автопортретом Рисаля в руках встречает своего филиппинского друга, и они сразу же находят общий язык. Блюментритт поражен глубокой эрудицией Рисаля и наедине признается Виоле: «Рисаль — величайший сын Филиппин, его приход в мир такая же редкость, как появления яркой кометы, — они посещают нас раз в два столетия». Четыре дня друзья проводят вместе: ходят на экскурсии по живописным окрестностям Лейтмерица, посещают музеи, наносят визиты ученым — знакомым Блюментритта. В местном туристском клубе Рисаль по просьбе своего австрийского друга произносит речь на немецком языке: «Я восхищен вашей любовью к родному краю, вашим преклонением перед красотой природы. У нас она ярче, сверкает всеми красками, но красота пейзажа и идиллия украшают Богемию… Лучшее уединение — в тиши лесов, в созерцании облаков, плывущих над нами, в восхищении красотой цветов, в пении птиц…» Пышность элоквенции Рисаля непривычна для слушателей, но она приходится им по душе, и его речь встречают бурей аплодисментов, «чрезвычайно необычных, — отмечает Блюментритт, — для моих чрезмерно холодных соотечественников».

Блюментритт подробно расспрашивает о положении дел на Филиппинах, о разногласиях среди эмигрантов. Рисаль говорит ему о расколе на умеренных и радикалов, рассказывает о выставке, о злобных писаниях Киокиапа. Излагает он и свою позицию. Она несколько тревожит Блюментритта, который со свойственной ему экзальтацией переживает за нового друга. Пока он не высказывает свои опасения вслух, но уже заготавливает аргументы, надеясь повлиять на Рисаля и уберечь его от возможных бед.

Не только герр профессор очарован Рисалем — вся его семья покорена гостем, даже четырехлетняя дочь Блюментритта с плачем бежит за поездом, увозящим ее взрослого друга. Есть что-то в этом человеке, что неудержимо влечет к нему людей, что даже мимолетную встречу с ним заставляет считать важным событием.

Рисаль и Виола, посетив Прагу и Брно (местные газеты пишут о них как о «чрезвычайно талантливых и очаровательных господах»), прибывают в Вену, где задерживаются на несколько дней. Рисалю вручают посылку — это булавка с бриллиантом, которую он потерял как-то во время обеда в отеле. Рисаля (в который раз!) изумляет немецкая честность, он искренне растроган и пишет прочувствованное письмо Блюментритту. Вообще же к драгоценным камням он питает что-то вроде пристрастия: то ли потому, что они сами по себе привлекали его, то ли под влиянием Дюма и его героя графа Монте-Кристо. Во всяком случае, в своих дневниковых записях о посещениях музеев драгоценным камням он посвящает самые вдохновенные строки, о них же благоговейно пишет семье, а когда у него заводятся деньги, он предпочитает покупать камни.

Посетив Мюнхен и Нюрнберг, Рисаль и Виола отправляются в Швейцарию — Базель, Берн, Лозанна и Женева лежат на их пути. В Женеве, совершив прогулку по озеру, друзья расстаются: Максимо Виола едет в Испанию, а Рисаль — в Италию. Осмотрев Венецию, он прибывает в Вечный город. «Я дышу тем же воздухом, — пишет он Блюментритту, — которым дышали римские герои. Я почтительно приветствую каждую статую, и мне, бедному жителю маленьких островов, кажется, что я нахожусь в святая святых. Мои любимые места — Колизей и Форум. Там я сидел часами, пытаясь вызвать их к жизни…» Этому занятию — оживлению теней прошлого среди римских развалин — предавались лучшие умы Европы начиная с эпохи Возрождения.

Из Рима Рисаль поездом отправляется в Марсель и там 3 июля 1887 года садится на пароход — тот самый, который за пять лет до того доставил его в Европу. Но пассажир уже другой — не всему удивляющийся индио, а человек, впитавший в себя достижения европейской культуры и говорящий чуть ли не со всеми попутчиками на их языках, беседующий о Шекспире, Гете и Гюго.

Что же усвоил он в Европе, что произошло в его душе за годы жизни на чужбине? Прежде всего он приобщился к европейской науке, обрел уверенность в себе. В последней четверти XIX века их было много в Европе — уверенных в себе людей, которые твердо знали, куда идет мир, и спокойно взирали на него из-под котелков. Наследники просветителей, прошедшие через позитивизм, они были уверены: все определяет прогресс, они — его слуги, они движут мир вперед, их ничто не остановит. Прогресс для них означает усиление и укрепление рационального начала, торжество науки и разума. Они ощущают свою причастность к величественному поступательному движению. Ощущает ее и Рисаль. В этом проявляются особенности «переживания истории» Рисалем. Сложилось оно под влиянием Иоганна Гердера — Рисаль тщательно изучал его труды и имел в личной библиотеке полное собрание его сочинений. Он явственно осознает гармонию между своими устремлениями и направлением исторического развития. Оно, естественно, понимается идеалистически — как неотвратимое торжество разума и гармонии. Кажется, что еще немного — и наступит их окончательный триумф. Рисаль считает, что своей деятельностью он способствует этому триумфу, и чувствует глубочайшую уверенность в своей правоте.

Конечно, подлинные движущие силы истории остаются скрытыми от Рисаля. Уже написаны «Манифест Коммунистической партии», «Капитал», но Рисаль этих работ не читал (во всем его наследии нет ни одного упоминания имен основоположников марксизма). Все больше людей — и не в котелках, а в рабочих блузах — понимают, что строй, которым восхищается Рисаль, обречен. Капитализм еще развивается по восходящей линии, буржуазия еще подпевает «Марсельезе», и Рисаль искренне полагает, что служит делу прогресса, которому препятствуют темные силы деспотизма и невежества. Но они бессильны остановить ход истории — вспомним цитированный выше панегирик прогрессу философа Тасио («Догма, эшафот и костер, стараясь остановить прогресс, лишь ускоряют его»).

Между тем и в самой буржуазной мысли уже проскальзывают сомнения относительно настоящего благополучия и особенно относительно будущего (достаточно назвать труды Киркегора). Но Рисалю они неведомы. Он служит прогрессу и, если надо, сам готов взойти на эшафот для его ускорения — в его трудах рассыпано множество указаний на это. Сознавая всю опасность возвращения на Филиппины, он тем не менее стремится туда. И когда последнее препятствие — запрет отца — отпадает, он едет домой. Для Рисаля сомнений нет: он должен вернуться из царства свободы, каким представляется ему Европа, в царство рабства, чтобы ускорить и там торжество разума, пусть даже ценой собственной жизни («Не есть ли это великолепное прощание с Европой предзнаменование ужасного приема на Филиппинах?» — пишет он).

Без колебаний он идет навстречу судьбе. Причем идет не слепо — у него есть программа: бороться за дело Филиппин, за предоставление им всех прав, которыми пользуются испанцы. Если же Испания откажется предоставить такие права, тогда придется бороться за отделение от нее. Так, в середине 1887 года впервые в истории общественной мысли Филиппин формулируется требование: права во что бы то ни стало, даже ценой отделения от Испании. Рядом с идеей ассимиляции возникает идея сепаратизма. Она уже сложилась в сознании Рисаля, но характерно, что пока он не излагает ее публично, — видимо, боясь отпугнуть ассимиляционистов, у которых, считает он, есть шанс и к которым он продолжает причислять и себя; сепаратизм для него пока альтернативный, а не главный путь. О том, что эта мысль созрела, свидетельствует переписка с Блюментриттом. Еще во время пребывания в Лейтмерице он изложил австрийскому другу свои взгляды и новую программу, предусматривающую уже возможность отделения Филиппин. Блюментритт встревожен и шлет вслед Рисалю письмо, в котором предостерегает против «необдуманных действий». В ответ Рисаль пишет: «Уверяю вас, я не хочу участвовать в заговорах, которые считаю слишком поспешными и рискованными. Однако, если правительство принудит нас к этому, то есть если нам не останется никакой надежды, кроме того, чтобы искать свою гибель в войне, когда филиппинцы предпочтут умереть, чем жить и дальше в нищете, тогда я тоже сделаюсь сторонником насильственных методов. Что мы изберем — мир или гибель, — зависит от Испании».

Характерно, что Рисаль считает себя вынужденным стать сторонником отделения, — не он сам, не филиппинцы, а Испания повинна в этом. Сделать выбор заставляет ход истории. Пока он верит, что выбор еще есть. Новое (сепаратизм) уживается в нем со старым (ассимиляционизмом), он вовсе не отказывается от прежних взглядов, но, единственный среди филиппинцев, осознает, что, возможно, придется пойти по другому пути. Он еще храпит эти мысли при себе, поделившись ими только с Блюментриттом. Они проносятся в его голове, когда он плывет по знакомому маршруту, посещает те же порты, что и пять лет назад. Теперь эти города не кажутся ему столь заманчивыми и прекрасными. К тому же он совсем отвык от тропиков, отвык от жары и жалуется на нее точно так же, как в Европе жаловался на холод. И его описания морских пейзажей стали менее восторженными.

Прежние наклонности к провидению будущего сильны в нем, и он записывает в дневнике сон: «Мне снилось, что я встретил отца, он был бледен и худ. Я хотел обнять его, но он отстранился и показал мне что-то на земле. Я посмотрел вниз и увидел голову черного оленя — из нее выползала змея, которая старалась обвиться вокруг меня. Посмотрим, суждено ли мне посмеяться над этим сном».

Пятого августа 1887 года Рисаль сходит на берег в Маниле.

Загрузка...