В ИСПАНИИ

Мы, находящиеся на чужой земле, посвятим первые слова нашей стране, укутанной дождями и туманами, прекрасной и поэтичной, которую ее сыны обожают тем больше, чем дальше они от нее.

Хосе Рисаль. Любовь к родине

Страдающий от морской болезни, романтически настроенный молодой человек плывет в Испанию. Возвышенный настрой мыслей изливается на страницы дневника: «Ночью я смотрел на море. О! Какая страшная угроза таится в его ужасном одиночестве! Кажется, что оно недовольно и ждет жертвы. Какой страшный конец ждет всякого, оставшегося наедине с его волнами среди этого безбрежного пространства! Кажется, что оно — огромное чудовище, наделенное бесконечной жизнью, проявляющейся в вечном движении, огромная пасть, жуткая пропасть!» В этих словах отчетливо сказывается характерная для Рисаля-романтика устремленность к роковым глубинам бытия. Но она не мешает делать ему весьма трезвые наблюдения.

…Манила лежит в стороне от оживленных трасс. Чтобы попасть на главные морские пути, надо сделать пересадку в Сингапуре или Гонконге. Туда раз в неделю отходят из Манилы грязные пароходики, «Сальвадора», на котором плывет Рисаль, — один из них; со скверной кухней, грубой командой и такими же грубыми пассажирами. Эти последние в большинстве своем испанцы, сколотившие в колонии состояние и теперь возвращающиеся на родину, в Испанию. Они изощряются в оплевывании Филиппин: «Послушать их, — пишет Рисаль, — так Испания — рай, где всякий дурак гений, талант и сама мудрость, тогда как на Филиппинах не найдешь даже полезного атома, потому что там бог утратил свою провиденциальную мудрость». И это говорят люди, которые были там «ради золота, а ради него они готовы на все». Правда, не все испанцы таковы. Есть среди пассажиров три-четыре человека, которые высказывают весьма дельные мысли: «Они много говорили о властях на Филиппинах. От них я услыхал, что в моей стране все испанцы — и монахи, и светские лица — заняты только одним: стремлением высосать кровь из бедных «индио». Исключения возможны, но, как они говорят, их очень мало. Отсюда все зло, а нелады между испанцами происходят только из-за дележа добычи». Рисаль внимательно слушает этих трезво рассуждающих испанцев, проводит с ними все время на верхней палубе.

Мыслями он по-прежнему на Филиппинах: «Снова вспоминаю семью, родину. Увижу ли я их снова? Все тот же вопрос. Если я не увижу больше родителей, если мое образование будет стоить их любви, то как я расплачусь за это?» Время идет, боль разлуки постепенно стихает, новые впечатления овладевают им. Но нет-нет да и вернутся грустные мысли: то он вспомнит Леонор, то ему приснится, что что-то случилось с семьей, и он тут же детально записывает сон и принимает решение при первой же высадке на берег послать телеграмму домой, но тут же отговаривает себя: «Ведь я же несуеверен!»

Телеграмму он так и не посылает, но в Сингапуре сразу же отправляется в протестантскую церковь, где слушает проповедь, — поступок явно предосудительный для правоверного католика. Потом в Коломбо он зайдет в буддийский храм, в Суэце — в мечеть. Заходить в культовые здания других религий — это, как пишет сам Рисаль, «почти, почти греховно», а участвовать в чужих богослужениях и давать подаяние в буддийском храме явно греховно.

В Сингапуре Рисаль пересаживается на французский пароход и только тут «сталкивается с Европой» — комфорт и сервис не идут ни в какое сравнение с тем, что он видел на грязной «Сальвадоре». И Рисаль (не будем забывать — всего лишь удивленный провинциал) восторженно описывает чистоту и порядок, обслуживание и вежливость стюардов. Он сходится с другими пассажирами, пробует свои силы во французском языке (на первых порах с весьма посредственным успехом), в каждом порту совершает длительные экскурсии: посещает музеи, но прежде всего — культовые сооружения: сравнивает, оценивает и, видимо, приходит к выводу, что каждая религия имеет свой резон, а если так, то ни одна из них не может претендовать на окончательную истину.

Его огорчает, что почти никто из пассажиров даже не знает, где, собственно, находятся Филиппины и что это за страна. «На меня обращают внимание на улице, — пишет он семье, — и принимают то за китайца, то за японца, то за американского индейца и т. д. — за кого угодно, только не за филиппинца. О, наша бедная страна! Никто и не слыхал о тебе!» В строках дневниковых записей звучит некоторое раздражение, но он тут же сдерживает себя: что ж, надо, чтобы о Филиппинах узнали. Он сам намерен потрудиться для этого, он опишет свои путевые впечатления в статье для «Диарионг Тагалог». Уже в пути он начинает набрасывать основные положения будущей статьи.

В Порт-Саиде Рисаль впервые слышит запретную для филиппинцев «Марсельезу» и записывает в дневнике: «Это гимн бодрый и в то же время торжественный, грозный и печальный. По просьбе публики его исполнили дважды». После остановки в Неаполе корабль прибывает в Марсель — конечный пункт морского путешествия. II конечно, здесь Рисаль прежде всего совершает экскурсию в замок Иф, где томился знаменитый герой Дюма. Сдружившиеся пассажиры поселились в одном отеле, и настает минута расставания. Рисаль, всегда близко сходившийся с людьми, тяжело переживает разлуку с попутчиками: «Я колебался: увидеться с ними или нет — боялся, что выдам свои чувства. Но моя привязанность к ним взяла верх, и я подождал их в холле… Одной привязанностью меньше, одной болью больше». Так будет всегда: вопреки своим собственным словам о недоверии к людям чувствительный Рисаль легко сходится с людьми и тяжело расстается с ними. Он вызывает общее доверие и симпатию, легко заводит друзей. Его искусство общения с людьми признают все — и друзья и враги.

Остается последний отрезок путешествия — поездом из Марселя в Барселону. И уже начинаются денежные затруднения. Рисаль любит комфорт и потому всегда останавливается в лучших отелях, ездит только первым классом. Неудивительно, что по приезде в Марсель у него остается только 29 песо из данных братом 356. За 12 песо он покупает билет (несмотря на угрожающее финансовое положение, опять первый класс), оплачивает провоз батажа и в Барселону прибывает с 15 песо в кармане.

После Италии и Франции Испания не производит на Рисаля благоприятного впечатления. «Не знаю, может быть, это из-за ностальгии», — заканчивает он последнюю дневниковую запись о путешествии. И та же мысль в первом же письме к Пасиано: «Мое первое впечатление от Барселоны очень невыгодное. После Неаполя и Марселя я нахожу этот город бедным и вульгарным. Улицы грязные, дома убогой архитектуры — короче, я все вижу в неблагоприятном свете, за исключением женщин, — они красивее женщин Марселя». Хуже всего то, что он не может найти соотечественников: «Я особенно опечалился, когда не нашел ни одного из тех, к кому у меня были рекомендации. Я не встретил ни одного соотечественника, и в связи с большими расходами по путешествию, а также из-за многочисленных случаев жульничества, от которых я пострадал по своей неопытности, у меня осталось всего 12 песо».

Выручают отцы-иезуиты — Рисаль предъявляет им рекомендательные письма от их филиппинских коллег, и они тут же ссужают его деньгами и указывают жилье «по средствам». Хосе перебирается по указанному адресу и приходит в ужас: «Как только я взглянул на дом — убогий, сырой, мрачный, без всякой вентиляции (он расположен возле улицы Сан Северо, в глухом и грязном тупике), на кирпичный пол в моей комнате, на плетеные стулья, на жесткую кровать (зеркала нет), на ржавый таз, склепанный из четырех кусков железа, — я почувствовал глубокую печаль, я вспомнил наш дом, в тысячу раз лучший, чем этот». Нет родственников, нет друзей, нет просто земляков. Только через три-четыре дня ему удается отыскать соотечественников (он подолгу дежурит возле их домов), и сразу становится легче: он перебирается к ним, и они делятся с ним всем, что имеют. Рисаль несколько осваивается и начинает присматриваться к окружающему.

Что представляла собой Испания в 1882 году? В XIX веке она пережила пять революций. Первая — 1808–1814 годов — была связана с нашествием Наполеона. Он, как и многие люди его времени, считал Испанию «безжизненным трупом», одряхлевшей и неспособной к дальнейшему существованию монархией. Но, как писал К. Маркс, он «был весьма неприятно поражен, убедившись, что если испанское государство мертво, то испанское общество полно жизни, и в каждой его части бьют через край силы сопротивления»[12]. В ходе первой испанской революции в 1812 году была принята кадисская конституция, отменившая сеньориальные права, запретившая инквизицию и т. д. В 1814 году Фердинанд VII объявил эту конституцию недействительной.

В 1820–1823 годах в Испании произошла вторая революция. Восстали войска, поднялся народ, Фердинанд VII был вынужден признать конституцию 1812 года. Были созваны кортесы, на этот раз — с представителями от колоний. Филиппины представляли три делегата, в октябре 1822 года принесшие присягу. Все трое не были филиппинцами. Осенью 1823 года Фердинанд VII восстановил феодально-абсолютистский режим при поддержке французских интервентов, действовавших по указанию Священного союза. В 1833 году Фердинанд VII умер. Наследницей престола стала его дочь, малолетняя Изабелла II, регентшей при ней — ее мать Мария Кристина. Но права на трон предъявил и дон Карлос, брат Фердинанда VII, что положило начало многолетним карлистским войнам.

В 1833–1843 годах произошла третья буржуазная революция. Буржуазия добилась установления конституционной монархии: Мария Кристина была изгнана из страны. С июля 1834 года заседали кортесы, в состав которых вошли два представителя Филиппин, один из них был родственником Рисаля по материнской линии, чем Рисаль немало гордился и что делало его в глазах соотечественников претендентом на кресло в кортесах. 16 апреля 1837 года кортесы приняли закон, согласно которому конституция не должна была применяться в колониях на том основании, что условия там слишком специфичны, а потому «способствовать их счастью» (именно так сказано в законе) должны были назначенные чиновники — генерал-губернаторы и их аппарат.

В 1854 году, во время четвертой буржуазной революции, к власти пришли либералы, и феодальные основы испанской монархии снова зашатались: были распроданы церковные земли, конфискованы владения дон Карлоса. Однако утраченные в 1837 году права колоний не были восстановлены.

Пятая и последняя в XIX веке испанская буржуазная революция произошла в 1868–1874 годах. Изабеллу II изгнали из страны, корону передали Амадео Савойскому, который в 1873 году отрекся от престола. В июне 1873 года республиканцы сформировали правительство во главе с Пи-и-Маргалем, о котором позднее тепло отзывался Рисаль. Но в декабре 1874 года произошла реставрация Бурбонов, на престол взошел Альфонсо XII, правивший вплоть до своей кончины в 1885 году.

В пятой испанской революции активно участвовал рабочий класс Испании. Уже в 1868 году была создана испанская секция I Интернационала. Но вскоре рабочее движение Испании попало под влияние бакунистов, что заметно снизило революционный потенциал испанского рабочего класса.

Бурные события, потрясавшие Испанию с 1808 года, привели к власти помещичье-буржуазный блок. В 1876 году, за шесть лет до приезда Рисаля в Испанию, произошло окончательное оформление механизма власти этого блока. Сложилась система псевдопарламентаризма: консерваторы во главе с Антонио Кановасом (1828–1897) и либералы во главе с Прайседесом Матео Сагастой (1827–1903) попеременно формировали кабинет, но обе партии по праву считались «династическими». Республиканцы — Кастелар, Сальмера, Пи-и-Маргаль — находились в постоянной оппозиции. Механизм псевдопарламентаризма внешне действовал довольно гладко: регулярно происходила смена премьеров (Кановас — Сагаста), существовала известная свобода печати, был слышен голос оппозиции. Но суть — власть помещичье-буржуазного блока — оставалась неизменной.

Пятая буржуазная революция в Испании тоже не дала Филиппинам представительства в кортесах. Ее бурные события отразились на далеком архипелаге косвенным образом: через назначение генерал-губернаторов, политическое лицо которых определялось силами, стоявшими у власти в Испании.

К моменту приезда Рисаля в Испанию там существовала довольно многочисленная филиппинская эмиграция. Ее классовый состав был однороден: все эмигранты были выходцами из помещичье-буржуазных кругов. Встречались среди них люди обедневшие, встречались и очень состоятельные. Но их классовая психология была одинаковой, все они выражали интересы поднимавшейся филиппинской буржуазии, которые в то время до известной степени совпадали и с общенациональными интересами.

Эмигранты, искренне желавшие блага своей стране, полагали, что будущее Филиппин — в неразрывной связи с Испанией. Их целью была ассимиляция — полное включение Филиппин в состав Испании. Для достижения этой цели они требовали, во-первых, распространить на Филиппины действие испанских законов, во-вторых, дать Филиппинам представительство в кортесах и, в-третьих, отменить цензуру и допустить на Филиппинах такую же свободу печати, которая существовала в самой Испании. Испанские власти, помещичье-буржуазный блок в принципе не опасался этих требований: ведь эмигранты не выступали за отделение от Испании, а только к сепаратизму власти относились настороженно после потери почти всех колоний. Просьбы эмигрантов снисходительно выслушивались, сменявшие друг друга у власти консерваторы и либералы обещали «подумать», но ровно ничего не делали. Республиканцы-оппозиционеры относились к требованиям эмигрантов более сочувственно, но практически ограничивались предоставлением эмигрантам страниц своих газет. Были у филиппинцев и искренние друзья в Испании, но они смотрели на них как на ущемленных в правах испанцев, а не как на представителей другого народа.

Но была в Испании сила, которая яростно противилась ассимиляции. Это — католическая церковь, монашеские ордены, которые являлись главным феодальным эксплуататором на архипелаге. Всякую попытку распространить на Филиппины испанские законы ордены и церковь в целом рассматривали как «начало конца» власти церкви над Филиппинами. Церковные мракобесы и обскурантисты, чья власть уже пошатнулась в самой Испании, судорожно цеплялись за свои привилегии на островах, утверждая, что только они в состоянии удержать Филиппины под властью короны. Поэтому главная схватка намечалась между филиппинскими эмигрантами и церковниками, противившимися реформам.

Сама борьба за реформы известна в истории Филиппин как движение пропаганды. Оно зародилось в начале 80-х годов и продолжалось вплоть до начала антииспанской национально-освободительной революции 1896–1898 годов.

Впервые требования реформ четко сформулировал китайский метис Грегорио Сансианко (1852–1897), который вместе с братом Рисаля Пасиано входил в группу студенческой молодежи, сплотившейся вокруг Бургоса. После событий 1872 года Сансианко уехал в Испанию, окончил Центральный университет, а затем получил степень доктора гражданского и канонического права. В 1881 году он издал в Мадриде книгу «Прогресс Филиппин», которая до появления работ Рисаля служила своего рода библией филиппинских реформаторов. Ее высоко ценил и Рисаль.

В сущности, книга Сансианко представляла собой экономический трактат: автор исследовал препятствия, мешающие экономическому развитию Филиппин, и пришел к выводу, что таковыми являются низкий уровень образования, неразвитость средств сообщения, коррупция властей и засилье монахов. Критические положения книги были выдержаны в весьма умеренных тонах и не вызвали возражений в самой Испании, но зато сразу же насторожили монахов, и книга была немедленно запрещена на архипелаге.

Исходная посылка всех рассуждений Сансианко заключалась в признании того, что Филиппинские острова суть неотъемлемая часть Испании. А раз так, то филиппинцы — испанские граждане, а потому уплата трибуто (подушного налога) только «индейцами» и метисами (испанцы были освобождены от него) есть величайшая несправедливость. На пятнадцать следующих лет эти положения стали теоретической основой движения пропаганды. Нельзя не отметить, что в них не было ничего, что могло бы вызвать возражения властей. Официальная политическая доктрина Испании исходила из той же посылки: после потери латиноамериканских владений само слово «колония» было изъято из официального языка, и оставшиеся владения эвфемистически называли «заморскими провинциями» (чиновники, по привычке употреблявшие слово «колония», получали суровые выговоры).

Вскоре после выхода в свет книги Сансианко 15 июня 1881 года министр заморских территорий Фернандо де Леон-и-Кастильо опубликовал декрет об отмене табачной монополии[13], чего с такой настойчивостью требовал Сансианко. Весть об этом была восторженно встречена филиппинцами — в отмене монополии они увидели первый шаг на пути осуществления реформ. По обычаю того времени в честь де Леона был дан банкет, на котором произносились неоправданно восторженные спичи. Самая яркая речь принадлежит Грасиано Лопес Хаена (1856–1896), одной из колоритнейших фигур филиппинской колонии в Мадриде. Как и Рисаль, он начал изучать медицину в университете святого Фомы в Маниле, однако курса не кончил, в 1880 году уехал в Испанию. Он пробовал продолжить учебу, но бурный темперамент мешал ему сосредоточиться на занятиях, и он окунулся в политическую деятельность. Лопес Хаена считался лучшим оратором филиппинской колонии: мог говорить о чем угодной сколько угодно, причем без всякой подготовки. По свидетельству современника, «его страстные слова, которые текли как лава, звучали очень убедительно по той причине, что слушателям не оставалось времени на раздумье: они обычно вызывали взрыв энтузиазма».

Взгляды Рисаля с самого начала пришли в противоречие с господствовавшими среди эмигрантов идеями: хотя он тоже выступал за ассимиляцию, но считал недостойными заверения в верности Испании, особенно если эти заверения, как нередко случалось, сопровождались полупрезрительными, а то и вовсе презрительными замечаниями в адрес Филиппин.

…У Рисаля совсем другой взгляд на вещи. Молодой человек с 15 песо в кармане отнюдь не чувствует потребности завоевать «место под солнцем» (как то делают многочисленные герои литературы второй половины XIX века, приезжающие в столицу и «покоряющие» ее). У него другая задача — служение Филиппинам, именно к этому он призвал еще в стихотворении «Филиппинской молодежи». Целостность его натуры не допускает расхождения между словом и делом, Рисаль не считает, что поэзия нечто не связанное с жизнью, что в стихах можно требовать одного, а жить совсем по-другому.

Первые слова Рисаля в эмиграции обращены не к испанцам, а к соотечественникам. Выполняя наказ Теодоро Басилио Морана, он шлет ему статью «Любовь к родине». Ею Рисаль начинает свою публицистическую деятельность. Любовь к родине, пишет Рисаль, сильнейшее чувство, ему подвластны все народы во все времена: «От цивилизованного европейца, свободного и гордящегося своей историей, до африканца, которого насильно уводят из джунглей и продают за ничтожную сумму, от древних народов, чьи тени все еще витают над величественными руинами, до современных, полных энергии и жизни, — все, все поклонялись и поклоняются идолу, называемому родиной». Для филиппинцев, только еще вырабатывающих свое национальное самосознание, эта мысль — любить именно свою родину, несмотря на ее нынешнее жалкое положение, — звучит ново и необычно. Впервые в истории общественной мысли Филиппин сказано, что забитость, отсталость и бедность не являются препятствием для любви к родине.

20 августа 1882 года статья появляется в «Диарионг Тагалог», сотрудник газеты Марсело дель Пилар переводит ее и на тагальский язык. Редактор пишет Рисалю: «Ваша статья вызвала поток многочисленных поздравлений; даже беспристрастные лица, чьи достоинства обще-признаны, утверждают, что она может сойти за одну из статей Кастелара!» В статье привлекает все: и необычность темы, и несколько помпезный стиль, столь соответствующий художественным вкусам филиппинцев. Моран требует слать как можно больше статей, Рисаль старается выполнить заказ, и во втором номере газеты появляется статья «Путешествия», набросанная, видимо, еще во время плавания. К сожалению, газета тут же закрывается — эпидемия холеры и пронесшийся тайфун почти разорили Морана, и он отказывается от издания. А у Рисаля уже готовы статьи «Сомнения», «Образование», он пишет эссе «О чувстве прекрасного», но, узнав о закрытии «Диарионг Тагалог», прекращает работу над ним.

Статьи эти, хотя и не увидели свет, многое проясняют в умонастроении Рисаля. Первая из них — философские размышления. Рисаль различает скептицизм как позу и скептицизм как направление ума, причем замечает, что «позы все-таки больше». А между тем человек «должен прозревать непреходящее за видимостью и шумом». Но что оно такое, это непреходящее? Для Рисаля, терзаемого сомнениями католика, это уже не религия: «Религиозные убеждения угасают и агонизируют в нашем сердце, ибо мы находим в них лицемерие вместо добродетели, низменные и корыстные интересы вместо бесхитростности и простоты». Но пока Рисаль не призывает к окончательному отказу от религии: «Будем же отделять зерно от плевел, будем же отделять лживого служителя от великого принципа, который он представляет». Что же делать? Ответ Рисаля пока еще не очень внятен: «Так пойдем же вдоль слабого луча света, проникающего во мрак наших темниц, чтобы отыскать его источник. Будем же обожествлять идею, суть, неизменную истину». За этой платоновской образностью трудно усмотреть выход из тупика: задача ставится в абстрактно-умозрительном плане.

Серия написанных в Барселоне статей представляет собой серьезную заявку на лидерство в общественной мы-ели Филиппин. Но надо прямо сказать, что заявка эта не удовлетворяется: попытка «с ходу» вывести филиппинцев из тупика, возникшего после 1872 года, не удается. Причин тому несколько. Прежде всего Рисаль сразу же после выхода в свет второй статьи лишается печатного органа. Далее, весь барселонский цикл носит несколько отвлеченный характер, он мало связан с нуждами общественной борьбы: Рисаль еще только нащупывает тему, которая могла бы сплотить всех филиппинцев. Он обращается к соотечественникам, живущим на самих Филиппинах, но судьба «Диарионг Тагалог» показывает ему, что центр борьбы должен временно переместиться в Испанию, где сосредоточены лучшие интеллектуальные силы страны, их-то и надо сплотить прежде всего, тем более что условия этой борьбы на полуострове куда благоприятнее, чем на архипелаге.

Барселонский цикл создается лихорадочно, второпях — Рисаль пользуется передышкой перед началом учебного года. Денег нет — присылаемого Пасиано едва хватает на еду и на самое скромное жилье. Да и филиппинская колония в Барселоне невелика, общаться, в сущности, не с кем, некого сплачивать для борьбы за «филиппинское дело». И через три месяца после приезда в Испанию Рисаль перебирается в Мадрид, близко узнает тех, кого раньше знал только по статьям да по слухам, с головой погружается в жизнь филиппинской колонии. А в ней далеко не все благополучно. Рисаля не устраивают не только взгляды филиппинских эмигрантов (особенно пренебрежительное отношение некоторых из них к Филиппинам) — сам образ их жизни претит ему.

…Грасиано Лопес Хаена уже два года живет в Испании, стал ярым республиканцем, выступает на всех митингах, печатает статьи в испанских газетах, но только на испанские темы, доказывает, что лишь «пронунсиаменто» — захват власти путем переворота — может восстановить республику в Испании, а потому не чужд и нелегальной деятельности. Что до Филиппин, то они интересуют его куда меньше. Конечно, считает он, Филиппины должны стать неразрывной частью будущей испанской республики, но республиканизм должен прийти туда только из Испании, а потому там не нужна никакая революционная деятельность. Живет Грасиано неизвестно чем: случайными заработками в испанских газетах, а больше займами у соотечественников, которые никогда не возвращает. Манильский комитет реформ вскоре назначает ему небольшую ежемесячную субсидию, и Грасиано начинает активно заниматься «филиппинским делом», но тут же теряет к нему интерес, как только субсидия прекращается. Рисаль неодобрительно относится к его беспорядочному образу жизни, но высоко ценит его таланты.

…Дон Педро Патерно — человек большой культуры, но слишком активно старается проникнуть в «высший свет» Мадрида. Он богат, разъезжает в карете с каким-то непонятным гербом (позднее, в 1897 году, он будет требовать от испанской короны герцогского титула). К соотечественникам относится высокомерно, но лебезит перед последним испанским журналистом — лишь бы тот напечатал в своей газетенке отчет о последнем приеме в доме-дворце дона Педро. А в это время его соотечественники (Рисаль в их числе) живут впроголодь. Пренебрежение к землякам для филиппинца непростительно. Рисаль не ссорится с доном Педро, но и не стремится сблизиться с ним — он довольно сухо отзывается об эрудиции Патерно.

Вообще многие эмигранты ведут себя, мягко говоря, не вполне достойно. Дело тут не только в их личных качествах. Филиппинцы во всем ориентируются на родственный коллектив, на свой клан, который защищает их от невзгод, но взамен требует весьма жестко регламентированного поведения, обязательного соблюдения определенных норм. Необходимость поступать так, а не иначе диктуется извне и не всегда переходит во внутреннюю убежденность. И с исчезновением этого внешнего источника личность, случается, остается без путеводной нити, перестает четко отличать дозволенное от недозволенного. Именно это и происходит со многими филиппинскими эмигрантами в Мадриде, лишившимися связи со своей средой и предоставленными самим себе. И нужна сильная личность, чей авторитет признали бы все, чтобы наставить на путь истины потерявших ориентиры филиппинцев.

Они встречаются обычно на улице Лобо, где в пансионате живут несколько эмигрантов — Грасиано Лопес Хаена, поэт Ласерна, братья Пако и Хосе Эскивель, публицист Эваристо Агирре, одноклассник Рисаля по Атенео Хулио Льоренте и другие. Бывает здесь и Педро Патерно, заглядывает Грегорио Сансианко. Старожилы оживленно беседуют. На первых порах Рисаль только прислушивается к пересудам, не принимая в них участия.

«— Сеньоры! Вы знаете, какую штуку выкинул Карлито? Он заказал в ресторане обед на 10 песо, вкусно покушал и удрал не заплатив!

— Молодец! Настоящий индио!

— Что значит «настоящий индио»? Такие поступки недостойны кабальеро, он бросает тень на всех филиппинцев!

— Плевать! А почему испанцы называют нас «грязными китайцами»? Так им и надо!

— Сеньоры, сеньоры! Грасиано опять проигрался в пух и прах! Надо собрать по одному песо с каждого — ему нечего есть, а кроме того, долг чести, сеньоры!

— Что значит «долг чести»? Пусть не играет!

— А как еще он может добыть деньги?

— Сеньоры! Сногсшибательная новость! Теперь на сюртуках добавили еще две пуговицы!»

Такие речи не по сердцу Рисалю. Он втягивается в разговор, резко обрывает пустую болтовню (особенно почему-то его задевают бессмысленные разговоры о числе пуговиц, и впоследствии трижды, в двух статьях и романе, он вернется к этим злополучным пуговицам). Его авторитет, который на Филиппинах безоговорочно признавали «мушкетеры», скоро устанавливается и здесь. Кстати, кое-кто из «мушкетеров» тоже в Мадриде — они по-прежнему с пиететом относятся к своему «капитану». Но теперь Рисаль совсем другой, пора мальчишеских проделок и забав прошла. Он требует прежде всего достойного поведения. Не в силах противостоять влиянию его личности, филиппинцы волей-неволей покоряются. Пусть не всегда охотно, часто против желания, но покоряются. Такое повиновение, надо сказать, обычно не очень прочно: как правило, оно кончается, как только признанный лидер уходит и прямой контакт с ним исчезает. Но пока все ему повинуются. Суровые проповеди и отповеди Рисаля снискали ему славу ригориста, и «капитан де Тревиль» получает новое прозвище — «эль папа» (то есть «папа римский»).

«Папа» терпеть не может разболтанности и чрезвычайно щепетилен в вопросах чести. «Достоинство филиппинцев, их честь — прежде всего! Испанцы называют нас «грязными китайцами»? Пусть! Мы согласны на это имя. Они называют нас «индио»? Пусть! Нидерландских повстанцев в XVI веке называли «гезами» — нищими, и те с гордостью носили это имя. Будем же и мы с честью носить имя «индио», но будем «индиос бравос» — храбрыми индейцами. И если испанец оскорбит честь филиппинца, то пусть знает, что ему не миновать вызова на дуэль». Сам он по-прежнему занимается фехтованием и стрельбой и, демонстрируя друзьям свое искусство, почти не целясь, выписывает на стене свое имя пулями из дуэльного пистолета. Скоро «всему Мадриду» становится известно, что филиппинцев лучше не трогать — они спуску не дают. Рисаль, с его обостренным чувством чести, не раз посылает вызовы недоброжелателям — мнимым и действительным.

Итак, в делах чести уступать нельзя. Но не это главное, невелика заслуга — прослыть бретером и забиякой. Главное — служить родине, бороться за права филиппинцев, за представительство в кортесах, за просвещение народа, а для этого надо прежде всего учиться самим. И Рисаль, всегда более требовательный к себе, чем к другим, показывает соотечественникам пример.

…Каждое утро он аккуратно появляется в Центральном университете, не пропускает ни одного занятия. Как и в Маниле, он записывается на два курса — медицины, а также философии и литературы (не считая школы фехтования, не считая занятий живописью в академии Сан Фернандо). Курс медицины требует все еще неприятных для него визитов в «анатомичку» (скоро он привыкает к виду трупов), философию и литературу читают совсем в другом корпусе, и Хосе спешит с одной лекции на другую. Как и все студенты-медики Центрального университета, он проходит практику в больнице Сан Карлос, где курирует палату больных раком, педантично записывает все, что говорит консультирующий больных профессор, ведет истории болезней. Это сухие профессиональные записи, составленные по всей форме, но и в них время от времени прорывается живой голос: «Больных привозят к нам только тогда, когда они безнадежны. Да и среди врачей бывают звери, люди с грязной совестью». Позже он начинает специализироваться по офтальмологии и вместо фибром и сарком описывает глаукомы и катаракты. И все же его успехи в медицине не так впечатляющи, как в философии и литературе. Рисаль изучает французский, немецкий, английский, итальянский и арабский языки, но знания живых языков ему кажется мало, он изучает также иврит и древнеегипетский и старательно рисует иероглифы… И конечно, обязательные в то время латынь и греческий.

Занятия целиком поглощают Рисаля. он расписывает каждую минуту и почти не участвует в жизни университета. А жизнь эта полна бурными событиями. Вспыхивают студенческие беспорядки: несколько студентов ранены в столкновениях с полицией. В письме к родителям Рисаль подробно описывает эти события, хотя сам не принимает в них активного участия. Тем не менее «лейтенант полиции и переодетый полицейский хотели схватить меня и Вентуру (филиппинский студент-медик. — И. П.), но нам удалось скрыться. Сегодня полицейские так упорно присматривались ко мне, что мне трижды пришлось прятаться». Конечно, Рисаля возмущает беззаконие, но это скорее возмущение человека, радующегося, что для него все обошлось благополучно. Такая отчужденность Рисаля от политической жизни Испании объясняется его глубокой увлеченностью делами филиппинскими. Он приехал в Испанию для борьбы за «филиппинское дело» и потому уклоняется от борьбы, которая ему представляется как внутреннее дело Испании.

Методы борьбы за «филиппинское дело» он вырабатывает в ходе изучения философии. Он жадно впитывает новые идеи, которые определяют духовную жизнь Испании. Среди республиканцев и либералов господствующим учением был краузизм, особенно сильный в Центральном университете. Карл Христиан Фридрих Краузе (1781–1832) был немецким философом-кантианцем, систему которого воспринял испанский ученый Хулиан Санс де Рио, жаждавший дать бой католической схоластике. В 1857 году он возглавил кафедру философии в университете, и скоро краузизм превратился в мощную научную школу. Школа эта проповедовала «гармонический рационализм», который был скорее творением испанских философов, чем немца Краузе. «Гармонический рационализм» представлял собой разновидность объективного идеализма, но основой познания в нем объявлялось первичное «я». Познавая себя, человек обнаруживает, что состоит из тела и интеллекта, природного и духовного начала, и природа и дух сливаются лишь в боге. Все противоречия проистекают из противоречий тела и интеллекта, природы и духа. Рациональное познание должно привести к достижению гармонии и переустройству жизни.

Программа краузистов была рассчитана на длительное время. Тактика их состояла в том, чтобы, сосредоточившись в университете, воспитать несколько поколений студентов, которые, заняв впоследствии ключевые позиции в обществе, сумеют преобразовать его мирно и безболезненно.

Тактику краузистов, сводящуюся к подготовке кадров и постепенному расширению своего влияния, Рисаль пробует применить для осуществления своей задачи. Филиппинам нужны закаленные борцы, способные увлечь за собой других, способные донести до испанских властей требования филиппинцев, способные доказать испанцам, что филиппинцы достойны реформ. Эти кадры надо где-то выковывать. Но где? Ответ на этот вопрос приходит сам собой. Через полгода после банкета в честь министра заморских территорий Фернандо де Леона, отменившего табачную монополию, воодушевленные этим актом эмигранты создают «испано-филиппинский кружок». Его возглавляет Хуан Атайде, испанский армейский офицер, родившийся на Филиппинах и служивший там. Надо сказать, что креолы, недовольные засильем «пенинсуларес» (испанцев с полуострова), нередко смыкаются с филиппинцами в требованиях реформ для колоний.

Фернандо де Леон благосклонно разрешает деятельность кружка — ведь его руководители заверяют, что он будет «честным отражением в Мадриде общественной жизни этих далеких испанских земель, которые только и мечтают о том, чтобы укрепить славу отечества (т. е. Испании. — И. П.)». Манифест, в котором содержится эта более чем умеренная декларация, публикуется в апреле 1882 года, а в сентябре Рисаль перебирается из Барселоны в Мадрид. Он сразу же активно включается в работу кружка, старается вдохнуть в него новую жизнь. Об этом свидетельствуют дневниковые записи: «Опять дискуссия о политике, я молчал»… «Решили оживить кружок и создали комитет для переговоров с Атайде»… «Опять говорили о кружке, о чрезмерных претензиях некоторых лиц»… «Яростная дискуссия на улице Лобо»… «Решили реорганизовать кружок, но ничего не сделали, только договорились создать комитеты»… «С кружком плохо по тысяче причин — все много болтают, а когда доходит дело до взносов, отказываются платить». И опять: «Бурная дискуссия по «филиппинским делам». На заседаниях кружка Рисаль сначала молчит, потом начинает требовать целеустремленной деятельности, но тщетно — даже его авторитет не может предотвратить распада кружка, и уже 29 января 1883 года он пишет семье: «Наш кружок умер! Я сам предложил распустить его. хотя был самым горячим сторонником кружка».

Но деятельность кружка не проходит бесследно для филиппинской литературы. Стараясь объединить его участников, Рисаль предлагает им общее дело: написать книгу о Филиппинах. «Мое предложение относительно книги принято единогласно — правда, потом начали выдвигать возражения, которые показались мне несущественными». Решено, что книгу напишут лучшие перья филиппинской колонии, причем затронут все стороны филиппинской жизни — экономику, искусство, ремесла и т. д. Но и здесь Рисаля ждет разочарование: быстро загоревшиеся соавторы так же быстро остывают, и тогда Рисаль решает выполнить задачу в одиночку — у него возникает замысел первого филиппинского романа, который он осуществляет несколькими годами позже. Неудача этого мероприятия в кружке оборачивается выигрышем для филиппинской литературы.

Дела учебные и дела эмигрантские оставляют Рисалю мало времени. Но он по-прежнему пишет домой длинные письма, подробно рассказывая о своей жизни и занятиях. Причем допускает некоторые «промахи» — особенно в вопросах религиозных. Первыми годами пребывания в Мадриде можно датировать его окончательный разрыв с католицизмом. Произошло это как под влиянием краузистов, так и — особенно — под влиянием Вольтера[14]. В первый же год пребывания в Мадриде Рисаль, несмотря на стесненные материальные обстоятельства, приобретает девять томов сочинений Вольтера, страницы его дневника покрываются рисунками с изображениями фернейского мудреца. Насмешливые вольтеровские интонации прорываются у Рисаля даже в письмах к его глубоко религиозной матери: «Сегодня день святого Антонио Абада: лошадей, мулов, лошаков и прочих тварей, двуногих и четвероногих приводят к изображению святого для благословения. Все они живописно разукрашены. Понятия не имею, какая польза маленьким мулам от этих благословений — ведь у них, говорят, нет души и они не могут ни оскорбить бога, ни славить его. Этак в один прекрасный день и камни обзаведутся святым покровителем. Попробуйте и вы там цивилизоваться и подыскать патрона для буйвола-карабао». Это письмо вызывает суровую отповедь доньи Теодоры, и с тех пор Рисаль в письмах к семье становится осторожнее.

И в его публицистике появляются новые интонации, которые тоже складываются под влиянием Вольтера. Можно говорить о возникновении у Рисаля вольтеровского «я», для которого характерно сознание своей отдельности, отграниченности от мира, удел же этого последнего — страдания и муки, вызванные невежеством. А над миром возвышается мудрец и со снисходительным сочувствием, смешанным с презрением, взирает на происходящее (взгляд, восходящий еще к античности: только атараксия, отрешенность, достойна мудреца, дело которого — созерцать и постигать, а не действовать, поскольку действие есть лишь ослабленное созерцание). Такое «олимпийское» отношение явно декларируется на бумаге, но далеко не всегда выдерживается в реальной жизни — вспомним страстную борьбу Вольтера за торжество справедливости, за оправдание невинно осужденных. Рисаль связан с жизнью в не меньшей степени: декларируя отрешенность от борьбы, снисходительный нейтралитет, он на деле глубоко вовлечен в борьбу и отдает ей все силы своего ума и таланта. Отсюда некоторая двойственность его публицистики: то он презрительно отзывается обо всех перипетиях борьбы, взирая на них как бы со стороны, то выступает как активный и страстный участник этой борьбы. Следует также отметить, что появление новых «вольтеровских» интонаций не означает отказа от прежней патетики — Рисаль не раз возвращается к ней, и, случается, она в одном и том же произведении соседствует с сарказмом и иронией, что иногда оставляет впечатление непоследовательности.

Это отчетливо проявилось в серии статей, написанных в первые годы пребывания в Мадриде. Вся эта серия имеет ярко выраженную антимонашескую направленность. Рисаль как бы выполняет просьбу одного из «мушкетеров», Хосе Сесилио, который пишет «капитану де Тревилю», не зная, что тот уже стал «папой римским»: «Ты знаешь, что в нашей стране есть люди, обладающие чрезмерной властью, — это монахи, олицетворение деспотизма. Было бы хорошо, если бы ты их проучил». И Рисаль-вольтерианец выполняет заказ. Первая же статья, озаглавленная «Размышления филиппинца», начинается так: «Когда я наблюдаю за нынешней борьбой религиозных корпораций (монашеских орденов. — И. П.) и передовых людей моей страны, когда я читаю бессмысленные публикации той и другой стороны в защиту своих идей, меня подмывает спросить себя: а не следует ли и мне принять участие в борьбе и объявить себя сторонником одной из групп, поскольку не могу же я быть безразличным к происходящему в моей стране».

Разумеется, ни у кого не возникает сомнений относительно того, на чью сторону встанет Рисаль. Но он все же делает вид, будто беспристрастно взвешивает преимущества и той и другой позиции: «Если выступить против монахов, то что я получу? В сущности, ничего. Чем больше я над этим задумываюсь, тем яснее становится, что это было бы глупо и неосторожно… Если человек в наше время начинает бороться с монашескими орденами, он рискует попасть в тюрьму или быть сосланным на отдаленный остров… Что ж, я люблю путешествовать по островам, и ссыльный здесь окажется в выигрышном положении. Не нужно паспортов, безопасность гарантируется. Попаду в тюрьму? Ну а кто от нее застрахован? Зато там бесплатное жилье, питание».

Ну а если встать на сторону либеральных филиппинцев? «Монахи говорят, что все они атеисты. Кто знает, может, и так. Говорят также, что все они попадут в ад…» Что ж, размышляет Рисаль, монахам это известно лучше, чем кому-нибудь другому: «…Они правы во всем, и я встану на их сторону против моих соотечественников. Филиппинские либералы, утверждают они, все сплошь антииспанцы, а я не хочу быть антииспанцем. Доказательством их антииспанизма служит только один факт — то, что так говорят монахи». Дальше Рисаль рассуждает: а что, если филиппинцы «сделают с ними то же, что монахи сделали с еретиками в ночь святого Варфоломея во Франции?» Тогда их сторонникам придется худо, а потому «самое правильное — вообще ничего не предпринимать… Я определенно остаюсь нейтральным: добродетель всегда лежит посередине. Да, я буду нейтрален. Что мне до того, что восторжествует — порок или добродетель, если я окажусь в числе погибших? Какое мне дело до родины, человеческого достоинства, патриотизма?» Таким риторическим вопросом, который, как всем было ясно, Рисаль не мог себе задать, оканчивается статья.

Столь же едкий сарказм пронизывает статью «Вольнодумец», начинающуюся словами: «В жизни не видел существа более отвратительного, чем вольнодумец» — и повествующую об одном таком скептике — человеке достойном, но неверующем. А потому, пишет Рисаль, он всегда относился к его высказываниям с опасениями, что было нетрудно «с моей подготовкой, ибо с нежной юности я не поддавался обманчивой видимости и выставлял веру против действительности, догму против разума».

Взяв на себя роль туповатого верующего, Рисаль тем самым подчеркивает убедительность доводов своего оппонента, который утверждает, что человек «пе должен позволять чужим мнениям увлечь себя, потому что, как только он начинает вести себя в соответствии с чужими мнениями, он теряет свойства свободного человека. Совесть должна быть просвещенной и свободной от давления». Нетрудно видеть, что «чужие мнения» в данном контексте — мнения церкви, сковывающие мышление.

В конце концов оппонент Рисаля умирает и на смертном одре благословляет его союз со своей дочерью, заметив при этом не без ехидства, что не понимает скорби окружающих.

«— Как? Вы плачете? Вы, верящие в загробную жизнь? — воскликнул он. — Это я должен плакать, ибо не знаю, что станет с вамп».

В этих статьях перед нами совсем другой Рисаль, что сказывается прежде всего на стиле: вместо былой риторики и патетики — разговорные интонации, вместо возвышенности — намеренная обыденность, вместо полной серьезности и неулыбчивости — едкий сарказм. Появляется ранее несвойственная Рисалю контрастность «высоких» и «низких» материй (после серьезного разговора о боге — приглашение отобедать). Эти изменения в стиле свидетельствуют и об эволюции его мировоззрения, о более четком осознании стоящих перед филиппинцами задач.

Рисаль пишет не только для читателя, но и для себя. Здесь он немногословен — это короткие дневниковые записи, из которых интересна одна: «Первое января 1883 года. Ночь. Неясная меланхолия, неопределенное одиночество охватывают мою душу. Что-то вроде грусти, которую являет собой город после веселого празднества. Две ночи назад, 30 декабря, меня мучил страшный кошмар, я чуть не умер. Мне снилось, что я актер, умирающий на сцене, я отчетливо ощущал, что задыхаюсь, что силы оставляют меня. Потом все стало неясным, меня обволокла тьма, я ощутил смертную муку. Я хотел кричать, звать на помощь Антонио Патерно, я чувствовал, что в самом деле умираю. Я проснулся совершенно разбитым и обессиленным». Ровно через 14 лет, день в день, 30 декабря 1896 года, Рисаль встретит свою смерть на людях, а потому приведенная запись служит для филиппинцев неопровержимым доказательством его пророческого дара, и никакие доводы о том, что у Рисаля куда больше несбывшихся пророчеств, не могут поколебать этой убежденности.

Поразительна работоспособность Рисаля в Мадриде: напряженная учеба, бурная деятельность среди эмигрантов, непрерывные литературные занятия… Сын дона Франсиско отличается необычайной для филиппинцев методичностью, у него расписана каждая минута, и такой же организованности «папа римский» требует от других. Но эта требовательность к себе и другим не означает, что он отказывает себе во всем и чуждается земных радостей. Отнюдь. Завзятый театрал, завсегдатаи кафе и салонов, блестящий поклонник прекрасного пола — такова репутация Рисаля в Мадриде. Письма от Леонор приходят регулярно («письмо Таимис дышит нежностью, а концовка просто восхитительна» — шифром записывает он в дневнике), столь же регулярно и он пишет ей. Но аскеза и воздержание — не филиппинский идеал любви. «Служение прекрасной даме», ее культу — это нечто возвышенное, от чего отказываться нельзя, но оно вовсе не запрещает «верному рыцарю» заглядываться на других. Как и в Маниле, Рисаль не бежит от земных утех, но, как и в Маниле, это нечто само собой разумеющееся и не подвергающее сомнениям отношения с Леонор. Как и в Маниле, достойными записей оказываются платонические отношения с «прекрасной дамой» в Мадриде.

…Филиппинцы в Мадриде нередко встречаются в доме Пабло Ортига-и-Рей. Дон Пабло, либерал и антиклерикал (возможно, именно он послужил главным прототипом героя эссе «Вольнодумец»), служил на Филиппинах, а теперь занимает пост в министерстве заморских территорий, где является советником по филиппинским делам. Он с глубоким сочувствием относится к борьбе филиппинцев за реформы, полагая, что она нисколько не подрывает власть Испании (в одном из писем Рисалю он пишет: «поднять славу Филиппин — значит поднять славу Испании»). Он охотно принимает у себя филиппинцев, которые за длинную бороду зовут его «эль падре этерно» — «предвечный отец». Его сын, Рафаэль, тоже сочувствует делу филиппинцев, а его дочь, Консуэло, покоряет их сердца, в том числе и сердце Рисаля, который выступает как соперник другого эмигранта, Эдуардо де Лете. В конце концов было объявлено о помолвке Консуэло и Лете (дело чуть не дошло до его дуэли с Рисалем), но потом все расстроилось.

Дневник Консуэло представляет собой не только излияния девичьего сердца. Некоторые его страницы дают бесценные сведения о взглядах Рисаля на многие проблемы, связанные с его отношением к Испании, — в его письмах и дневниках об этом нет почти ни слова, ибо он сознательно отстраняется от участия в испанских делах (даже на такое, казалось бы, важное событие, как смерть короля Альфонсо XII в 1885 году, он откликнулся всего одной строчкой дневника: «Король умер»). Рисаль не считает политическую борьбу в Испании своей борьбой — она интересует его лишь постольку, поскольку могла оказать влияние на положение Филиппин. Но это не значит, что у него нет продуманной позиции по отношению к испанской монархии, — она есть, и свидетельство тому — запись Консуэло беседы ее отца с Рисалем:

«Рисаль: Союз с молодой, богатой и сильной нацией (имеется в виду Германия. — И. П.), я полагаю, в нынешних обстоятельствах и даже в будущем должен быть выгоден Испании, хотя может статься, этот союз окажется лишь поддержкой ослабевшей монархии…

Папа: Ослабевшей? Это как понимать? Никогда она не покоилась на более надежном основании, никогда народ так не обожал монархию — он видит в ней символ возрождения, мира, новой жизни.

Рисаль: Верно, дон Пабло, но только по форме, не по сути — она представляет собой всего лишь символ. Народ любит монархию лишь per accidens[15], потому что она олицетворяет испанский мир, но не любит ее per se[16]; народ все еще верит в столь желанное возрождение былого величия, но ведь есть и такие, которые только и ждут, когда кто-нибудь более решительный овладеет страной и начнет править ею.

Папа: Нет, друг Рисаль, Испания в ее нынешних условиях, с ее великим прошлым отлично может оставаться сама собою, не боясь никаких беспорядков и не опасаясь распада.

Рисаль: Но ведь сейчас самое время для нее сказать слово, что-то сделать. Нельзя же вечно быть самой собою и не меняться».

Тут необходимо уточнить, что, говоря об Испании, оба собеседника включают в это понятие и заморские территории — тогда становятся понятными слова дона Пабло о распаде, а Рисаль, говоря о требованиях перемен, имеет в виду не только собственно испанцев, но и прежде всего филиппинцев.

Роман (если только можно назвать романом платоническое ухаживание Рисаля за дочерью дона Пабло) с Консуэло заставляет Рисаля вспомнить о том, что он поэт. Поэзия в это время служит для него чем-то вроде отдохновения от тягот борьбы, в ней он изливает душу, излагает личные переживания. Примером такой поэзии для себя может служить стихотворение, посвященное Консуэло. Начинается оно словами: «К чему просить бессмысленных стихов» — и далее в семи катренах Рисаль говорит о терзаниях измученного сердца и о безнадежном будущем. Здесь присутствует и «безумие», и «мой хладный труп», и прочие атрибуты, присущие жестокому настрою стихотворения. Заканчивается оно таким обращением к «мучительнице»:

Прими же их, мои бедные стихи,

Вскормленные скорбью.

Ты хорошо знаешь, кому они обязаны жизнью. —

Тем из вас, кто говорит «может быть»!

Как видим, Рисаль при случае мог написать вполне салонные стихи, пригодные для дамского альбома.

Но друзей — и в Испании и на Филиппинах — не удовлетворяют ни салонные стихи, ни публицистика и эссеистика. Они знают Рисаля как автора стихов, вызвавших большой общественный резонанс. Они требуют, чтобы поэт не забывал о служении музе, что и отразилось в названии следующего написанного им стихотворения — «Музе моей вы велите…». Это одно из лучших лирических стихотворений Рисаля. Для его лирики в целом характерна одическая направленность, декламативность, страстный призыв, проповедь. Но в Мадриде впервые в его поэзии звучит элегичность, напев, излияние чувств, исповедь. Стихотворение «Музе моей вы велите…» представляет собой первое в поэтическом творчестве Рисаля обращение к совсем иной манере, которая исключает декламативность и величавость. Это вовсе не отрицало прежнюю манеру, то было освоение новых тем, расширение и углубление поэтического мастерства, но не ценой отказа от опыта прошлого.

Причины такой перемены следует искать в личной жизни Рисаля. Оторванность от родных и близких, новое и часто враждебное окружение, а главное — тоска по Филиппинам порождают в Рисале скорбь и уныние, которые он и изливает в стихах, жалуясь, что муза оставила его и больше не вдохновляет:

Музе моей вы велите

петь, а она не поет,

не различаю я нот,

где ты, былое наитье!

Струны как ветхие нити.

Льется печальный мотив —

как он бесчувствен и лжив!

Кто же повинен в обмане,

если в моей глухомани

сам я ни мертв и ни жив?

Заканчивается стихотворение жалобами на то, что «вдохновенье мертво», находящимися в прямом противоречии со всем стихотворением, свидетельствующим как раз об обратном. Эти жалобы — довольно распространенный прием в поэзии как Запада, так и Востока, им особенно широко пользуются в периоды перелома, когда поэт не может петь по-старому и ищет новые пути.

Стихотворение сразу находит отклик в сердцах филиппинцев, друг и одноклассник Рисаля Фернандо Канон напишет позднее: «Рисаль читал свои великолепные децимы «Музе моей вы велите…», и сеньорита Консуэло Ортита, тронутая необычайной чистотой чувств, кристально чистыми ритмами, тут же переложила это ностальгическое произведение нашего мученика-поэта на филиппинский напев, и когда отзвучали последние стихи: «Петь для кого, для чего / Если ушло волшебство, / Если в печальной разлуке, / запахи блекнут и звуки / и вдохновенье мертво?», мы погрузились в молчаливый экстаз, и слышалось только биение филиппинских сердец».

За три года пребывания в Мадриде Рисаль создает только эти два стихотворения. Потребности борьбы за филиппинское дело поглощают его целиком, и обращение к поэзии для него чуть ли не измена главному. А главное — это борьба за реформы, сплочение эмигрантов, тут нужен не поэт, а трибун, способный повести за собой всех. И Рисаль выступает в новом качестве, как оратор, своим пламенным словом увлекающий (к сожалению, не всегда надолго и не всегда всех) соотечественников. С распадом испано-филиппинского кружка эмигранты лишились организации, но они продолжают встречаться — на улице Лобо, у «предвечного отца», реже — в доме дона Педро Патерно. А в конце года собираются на совместные трапезы, которые, как известно еще с библейских времен, сплачивают людей прочнее, чем совместная говорильня. Но трапезы эти проходят не молча: обычно филиппинская колония назначает главного оратора, призванного подвести итоги за год и наметить новые задачи. И почетная миссия проводить 1883 год возлагается на уже общепризнанного вождя эмиграции — Хосе Рисаля. Рисаль строит свою речь по всем правилам риторики, которыми овладел, еще будучи учеником иезуитов, и начинает с обращения к аудитории, которая оценивается весьма высоко, тогда как достоинства самого оратора принижаются (прием, известный еще с античности): «Ваше драгоценное внимание не должно тратиться впустую, а то, что я вам скажу, стоит весьма немногого. Однако надеюсь, что ваша благожелательность оценит мои благие намерения». Затем следуют фигуры уподобления: 1883 год — это «друг, который прощается с нами; мирный и тихий день, уходящий с наступлением ночи; прекрасная и насыщенная страница трудной книги нашего бытия». После этого, как оно и требуется по правилам филиппинского хорошего тона, Рисаль перечисляет заслуги всех присутствующих.

Красноречие вообще является существенной частью филиппинской культуры, филиппинцы любят и умеют говорить. Умение выступить, никого не задев, считается на Филиппинах драгоценным даром. При этом надо иметь в виду, что простое умолчание о ком-либо из присутствующих воспринимается как сознательное оскорбление, неупоминание есть «потеря лица» для неупомянутого, а открытая критика есть уже объявление войны. Рисаль, при всей его европейской рафинированности, остается подлинным филиппинцем, он умеет и любит говорить «как положено». Иначе и быть не может: будучи поэтом, он не мог не быть оратором, поскольку в эстетическом восприятии филиппинцев грань между поэзией и красноречием ощущается далеко не так остро, как в современной европейской культурной традиции.

Воздав должное всем присутствующим и отсутствующим, Рисаль отмечает, что все филиппинцы стали серьезнее относиться к жизни. Испано-филиппинский кружок распался, но впереди великие дела: «83-й год оставил богатую память; 84-й, осмелюсь предсказать, будет великим и славным; 83-й год — это день молодежи, веселый, праздничный и улыбающийся; 84-й год — день мужания, подвигов и величия».

Рисаль заканчивает речь страстным панегириком в честь Филиппин: «…Если Филиппины спросят меня, что я делал во время паломничества, я скажу: «Я подавил в сердце своем всякую любовь, кроме любви к родине; все идеи, которые не служат ее прогрессу, я вытравил из разума; уста мои забыли все названия местных племен, чтобы не знать другого слова, кроме слова «филиппинец».

Здесь Рисаль впервые говорит о филиппинцах как о едином народе. Однако это не значит, что именно с этого момента он рассматривает филиппинцев как отдельную от испанцев нацию. Эволюцию его идей по национальному вопросу (как и по многим другим) нельзя рассматривать как непрерывное поступательное движение, он не раз возвращается вспять: несмотря на обещание «забыть названия племен», он не раз говорит о тагалах, висайцах, илоканцах и других народностях Филиппин. Лишь позднее его взгляды приобретают некоторую стройность. Но начало положено именно в 1883 году, причем существенно, что эти же взгляды разделяет и Пасиано. Возможно, именно он дает толчок такому направлению мыслей Рисаля, когда пишет ему: «Мы гордимся тем. что мы — индио, потому что индио чувствуют и думают точно так же, как и все прочее человечество». Пасиано утверждает, что филиппинцы равны другим потому, что они «такие же». Рисаль идет дальше брата: мало выводить равенство из неотличимости, это вообще неверно, филиппинцы равны другим как раз потому, что у них есть своя культура, свои особенности, и именно это делает их равными другим.

В середине 1884 года Рисалю еще раз приходится подняться на трибуну. В жизни филиппинской колонии в Испании происходит событие, вызвавшее всеобщий энтузиазм: летом 1884 года в Мадриде проходит выставка изящных искусств, на которой объявлен конкурс работ художников «испанской национальности». Под эту категорию подпадают и филиппинцы, и, к их безмерному ликованию, золотую медаль получил их соотечественник — Луна, серебряная медаль тоже досталась филиппинцу — Идальго.

…Хуан Луна-и-Новисио всего четырьмя годами старше Рисаля, он тоже учился в Атенео, но затем поступил в навигационную школу, год плавал в азиатских водах и получил диплом штурмана. Но душа его лежала к живописи, и в 1877 году он уехал в Испанию и учился в академии Сан Фернандо — той самой, где учится и Рисаль. По окончании курса, получив высшую награду академии, Луна отправился в Рим — Мекку всех художников, где совершенствовался в своем мастерстве. Манильские городские власти, наслышавшись о его успехах, положили ему стипендию в размере 1000 песо в год. В конце 1882 года Луна начинает работу над гигантским полотном. Он изображает сцену на арене римского цирка: после боя гладиаторов служители крючьями растаскивают трупы, а убитые горем родственники пытаются отыскать останки близких людей. Картина называется «Сполариум» (место, куда стаскивали трупы в римском цирке), и написана она в традициях классицизма, но в ней прорывается и какая-то стихийная, дикая сила.

Другой филиппинский художник, Феликс Ресурексьон Идальго, выставляет картину «Христианские девы перед толпой», тоже исполненную в стиле классицизма, но совсем на иной сюжет: здесь воспеваются христианские стойкость и добродетель.

Весть о присуждении наград соотечественникам всколыхнула всю филиппинскую колонию. Лично для Рисаля их награды — блестящее подтверждение его собственных мыслей. Ведь это он еще в 1880 году в сонете «Филиппины» (имевшем подзаголовок «В альбом филиппинским художникам») писал:

Художники, из миртов и лилей

венец сплетите родине моей,

не уставайте славить Филиппины!

И вот он, венец успеха! Золотая и серебряная медали у филиппинцев. И неважно, что на картинах не изображены Филиппины (потом и им найдется место в творчестве и Луны и Идальго), — важно, что их создала филиппинская кисть, что все признают филиппинский гений.

23 июня 1884 года Луна, узнавший о присуждении ему награды, приезжает в Мадрид. Братья Патерно — самые богатые из эмигрантов — устраивают в его честь грандиозный банкет (Идальго не смог прибыть вовремя). На банкете выступают два оратора: Грасиано Лопес Хаена, признанный мастер красноречия, и Хосе Рисаль, признанный вождь эмиграции. Сопоставление их речей не лишено интереса. Лопес Хаена говорит, что над Филиппинами восходит «после трехсот лет мрачной ночи яркое солнце справедливости», о чем свидетельствует, по мнению оратора, присуждение премий филиппинским художникам (вывод, мягко говоря, не вполне оправданный). Затем Лопес Хаена дает волю своему темпераменту. Мы уже говорили, что и Рисаль склонен к патетике, даже выспренности, но это только по европейским меркам. По филиппинским же масштабам он пресноват и ему далеко до Грасиано, который обрушивается на тех, кто не желает распространять испанские законы на филиппинцев.

Речь Рисаля куда сдержаннее. Он лишь мимоходом касается «близоруких пигмеев, которые, заботясь только о настоящем, не способны прозревать будущее, не взвешивают последствий; этих лекарей, которые сами больны». Под пигмеями, несомненно, имеются в виду монахи. Большую часть речи Рисаль посвящает обоснованию тезиса о равенстве филиппинского и испанского народов: «Их (Луны и Идальго. — И. П.) слава сияет в двух противоположных точках земного шара — на Востоке и на Западе, в Испании и на Филиппинах». Здесь пока еще нет ничего такого, с чем не согласились бы все участники движения пропаганды. Их вполне устраивает и заключительный тост: «Я пью за здоровье филиппинской молодежи, прекрасной надежды моей родины (буквальная цитата из стихотворения «Филиппинской молодежи». — И. П.), за то, чтобы она и впредь подражала прекрасным примерам, и тогда мать-Испания, заботливая и внимательная, скоро осуществит реформы, которые давно обдумывает».

Но в середине речи есть пассаж, значение которого понято не всеми присутствующими. «Границы Испании, — говорит Рисаль, — это не Атлантика, не Средиземное море и не Кантабрийское; было бы постыдно, если бы воды могли ограничить ее величие, ее идеи; Испания там, где ощущается ее благотворное влияние, и хотя ее флаг может исчезнуть, останется память о ней — вечная, неуничтожимая. Что значит красно-желтый клочок материи, что значат ружья и пушки там, где нет любви к мягкости, где нет обмена идеями, единства принципов, гармонии мнений?» Уже в 1884 году Рисаль предполагает возможность отделения Филиппин от Испании (хотя и не высказывается в пользу такого развития событий, предпочитая «любовь и мягкость»), но в то же время признает, что культурное единство Испании и Филиппин неуничтожимо. Речь Рисаля вызывает некоторое замешательство среди тех, кто понимает, что именно имеет в виду Рисаль. Но таких немного. Друг Рисаля, «мушкетер» Хосе Сесилио, пишет ему из Манилы по получении текста речи: «Думаю, что немногие здесь поймут всю глубину и значение твоей речи».

Необоснованным был бы вывод о том, что с этого момента Рисаль меняет свое отношение к метрополии — вполне лояльные высказывания об Испании встречаются у него и позднее. Но можно утверждать, что именно в 1884 году Рисалем обозначается возможный отход Филиппин от Испании, который со временем станет исторической необходимостью, и Рисаль первым осознает ее. Как бы то ни было, положение Рисаля, признанного вождя филиппинской эмиграции (и без того бесспорное), еще более укрепляется, возросла и его слава писателя, поскольку речь в честь художников воспринималась и как литературное произведение.

Рисаль произносит речь в разгар сессии. Деньги от Пасиано задерживаются, и в тот день поесть ему удается только на банкете, о чем он и пишет в дневнике: «25 июня. Сдал греческий, занял первое место. Сегодня произнес речь. После экзамена был голоден, а есть нечего, денег тоже нет (эта последняя фраза зашифрована. — И. П.). Был голодным до самого вечера. 26 июня. Сегодня сдал всеобщую историю. Отлично. 30 июня. Сегодня сдал греческую и латинскую литературу. Первое место».

Учеба, общественная деятельность и работа над романом оставляют Рисалю мало времени для участия в движении в качестве пропагандиста. Но он искусно направляет все движение, хотя сам лишь изредка появляется на страницах испанских газет. Он требует от соотечественников активного участия в публицистической деятельности. Под его воздействием (иногда очень резким) филиппинцы начинают громче заявлять о себе. Они по-прежнему выдвигают те же три требования: распространение на Филиппины испанских законов, представительство в кортесах и реформы на архипелаге. Печальная судьба испано-филиппинского кружка научила Рисаля многому. Он считает, что начать сейчас создавать свою организацию — значит снова погрузиться в мелочные распри из-за лидерства, так что лучше ограничиться не формальным объединением, а духовным. Что до своего печатного органа, то и без него пока можно обойтись — в Мадриде издается достаточно газет, которые охотно предоставляют свои полосы «заморским испанцам» — кубинцам, пуэрториканцам и филиппинцам.

В январе 1883 года начинает выходить газета «Лос Дос Мундос», специально посвященная жизни в «заморских территориях», как осторожно называют теперь оставшиеся колонии Испании. Цели газеты весьма умеренны: «Требовать для Кубы, Пуэрто-Рико и Филиппин равенства в правах, насколько это возможно, с другими испанскими провинциями; всеми силами действовать в интересах отечества (то есть «Большой Испании». — И. П.)…» В газете с самого начала сотрудничают два соратника Рисаля — Грасиано Лопес Хаена и испанский юрист с Филиппин Педро Говантес, личность, куда более умеренная, чем Грасиано. Но первую статью в «Лос Дос Мундос» публикует третий филиппинец, Томас дель Росарио (его в своей новогодней речи Рисаль отметил как «неистощимого оратора, яркого, продуктивного писателя», но эту характеристику можно отнести на счет обязательных похвал). Статья дель Росарио, в сущности, означает шаг назад. Он с самого начала заявляет, что руководствуется «неразрывными связями, сплачивающими воедино эти острова (Филиппины. — И. П.) с родиной (Испанией. — И. П.), глубоким уважением, которого заслуживают религиозные корпорации (монашеские ордены. — И. П.), тем национальным чувством, которое бьется в сердцах обоих народов». Со «связями» Рисаль еще мог бы согласиться, а вот «уважение к религиозным корпорациям» он никак не разделяет.

Явно высказав свое неудовольствие статьей, Рисаль требует от соотечественников четче выражать интересы филиппинцев.

В 1884 году в пропагандистской кампании наступает перелом — она теряет просительный тон, голос эмигрантов начинает звучать куда тверже. Уточняется и «объект атаки» — она ведется прежде всего против монашеского засилья. «Направление главного удара» указал Рисаль серией антирелигиозных, антимонашеских статей. Грасиано сразу же подхватывает тему и уже в 1884 году пишет гораздо определеннее. Монах становится и его главным врагом: «Он живет как феодальный сюзерен, он не знает власти выше своей собственной, он властвует как тиран и деспот, он жестоко и варварски наказывает, если его распоряжения не выполняются; словом, он настоящий касик во всех городах, удаленных от провинциального центра».

Такой резкий тон пугает «умеренных», которые оформляются в правое крыло движения пропаганды. Они по-прежнему за реформы, за представительство в кортесах, но говорят о необходимости признать цивилизаторскую миссию религиозных корпораций. Говантес даже пишет, что монахи выступают благодетелями крестьян, поскольку сдают им землю якобы на льготных условиях. По этому вопросу и происходит размежевание эмиграции на радикальное и умеренное крыло.

Впрочем, радикализм рисалистов тоже не следует преувеличивать. Сам Рисаль в это время занят романом и не принимает непосредственного участия во вспыхнувшей полемике — он направляет ее из-за кулис.

Но события на Филиппинах заставляют его еще раз взяться за перо. В апреле 1884 года на острове Самар, а летом в провинции Пангасинан вспыхивают волнения, жестоко подавленные войсками. Официальная печать Испании пытается замолчать преступления властей. Вся филиппинская колония в Мадриде требует объяснений. 4 августа 1884 года Рисаль выступает в газете «Эль Прогресо» со статьей «Флибустьерство на Филиппинах». Он предсказывает, что колониальная администрация попытается свалить всю ответственность на так называемых флибустьеров, а ими, по мнению властей, являются все, «кто не снимает шляпы, встретив испанца, какая бы ни была погода, кто, приветствуя монаха, не целует его потную руку или полу его сутаны, кто выражает недовольство обращением на «ты», кто выписывает периодику из Испании или из Европы, даже если она посвящена литературе, кто читает не только молитвенники и сказки о чудесных свойствах монашеских поясов, веревок и наплечников, кто на выборах гобернадорсильо голосует не за того, на кого указал священник, одним словом, все те, кого нормальные, цивилизованные люди считают добрыми гражданами, друзьями прогресса и просвещения, на Филиппинах считаются флибустьерами, врагами порядка, И. подобно громоотводу в грозовой день, они притягивают ненависть и несчастья».

Слово «флибустьер» вошло в оборот после восстания 1872 года — именно этим словом испанцы заклеймили его участников, и применялось оно прежде всего к образованным филиппинцам. Позднее Рисаль так напишет об этом: «Слово «флибустьер» очень мало известно на Филиппинах. Население еще не знает его. Я услышал его впервые в 1872 году, когда была совершена трагическая казнь. Я до сих пор помню панику, которую производило это слово. Наш отец запретил нам произносить его, равно как и слова «Кавите», «Бургос» и т. д. Манильские газеты и испанцы применяют это слово к тем, кого они подозревают в принадлежности к революционерам. Филиппинцы, принадлежащие к образованным классам, боятся этого слова. Оно не означает «пират», скорее оно означает «опасный патриот, который вот-вот будет повешен» или, может быть, «самонадеянный человек».

Статьи и речи Рисаля находят отклик не только в среде эмиграции. Они доходят и до далеких островов, и там тоже признают его вождем. Младший брат художника Хуана Луны, Антонио Луна, впоследствии видный деятель движения пропаганды, а еще позднее знаменитый революционный генерал, пишет: «В 1884 году нам, филиппинским студентам в возрасте от 15 до 20 лет, Рисаль казался необыкновенным человеком, который издалека, с пьедестала, воздвигнутого его собственными усилиями, указывал нам дорогу к прогрессу, мы читали все, что сходило с его пера, внимали ему со священной сосредоточенностью, усваивали его идеи, думали его мыслями, легко приходили в восторг, потому что в нас жило эхо — пусть слабое, — которое отзывалось на его голос».

Филиппинского вождя видят в Рисале не только соотечественники. Мигель Морайта, видный историк, торжественно приглашает его на чествование Джордано Бруно, жертвы инквизиции. Принять такое приглашение в католической Испании — значит недвусмысленно указать, по какую сторону баррикад находишься, значит сделать окончательный выбор. И Рисаль не колеблясь делает его. Ему импонирует афоризм Морайты: «Нам не нужна азиатская колония, нам нужна азиатская провинция» — это вполне укладывается в программу движения пропаганды. Довольно близко он сходится и с республиканцем Пи-и-Маргалем, который тоже требует превращения колоний в провинции («Мы не требуем особого режима для колоний, мы считаем их провинциями Испании и, следовательно, автономными во всем, что определяет их отношение к матери-стране»). Но ближе всего Рисаль сходится с Рафаэлем Лаброй, сенатором, представляющим Кубу в кортесах, и «автономистом» по своим убеждениям: Лабра идет дальше идеи ассимиляции и требует автономии для Кубы. Рисалю — и пока только ему одному среди всей филиппинской эмиграции — эта идея кажется чрезвычайно привлекательной, но до поры до времени он молчит. А пока Рафаэль Лабра по просьбе Рисаля неоднократно выступает в кортесах с интерпелляциями по филиппинским вопросам, доставляя немало хлопот кабинету и особенно министерству заморских территорий.

В 1884 году Рисаль заканчивает учебу в университете и сдает экзамены на звание лиценциата медицины. Он колеблется («Я в нерешительности: чем заняться в этом году?»): с одной стороны, он хочет продолжать учебу и написать работу на докторскую степень, но это стоит денег, которых у него, как обычно, нет («Если я запишусь на докторантский курс, придется заплатить 33 песо, а для меня это слишком дорого, так как недавно я заказал зимнюю одежду»). С другой стороны, ему хочется получше изучить офтальмологию, для чего нужно попрактиковаться во Франции, а лучше всего в Германии («Я хотел бы посетить знаменитые центры офтальмологии»). Но больше всего ему хочется вернуться на родину («Я хочу вернуться как можно скорее в наш город, чтобы избавить семью от расходов»), где его ждет Леонор — она страдает и все еще болеет; как пишет конфидент Рисаля в Маниле Хосе Сесилио, «причина его болезни — твой отъезд без ее ведома».

Докторантский курс Рисаль так и не прослушает, требуемую работу не напишет, докторского диплома не получит. Правда, тремя годами позже он задумается о получении звания доктора заочно («Я готов уплатить за звание и пошлю свою работу — надо узнать, можно ли сделать это таким образом, без личного присутствия»), но замысел этот так и останется неосуществленным. Более того, даже диплом лиценциата он выкупит только семь лет спустя, когда решит заняться медицинской практикой.

Что касается третьей возможности, возвращения на родину, то Пасиано решительно против. Во-первых, из-за речи на банкете в честь художников, хотя сам Пасиано не видит в ней ничего криминального: «Здесь говорят, что теперь ты не сможешь вернуться, что тебе лучше оставаться там, что ты наделал врагов, потерял друзей. Эти неосновательные предположения разволновали маму, и она заболела». Во-вторых, Пасиано считает, что возвращение младшего брата не принесет радости родителям: «Мне кажется, — пишет он в письме, — никто не может гарантировать, что твое возвращение не принесет огорчения родителям, а потому, поскольку мне легче высылать тебе месячное пособие, чем сразу оплатить проезд, я думаю, что тебе лучше продолжать учебу». Мнение старшего брата высказано, по филиппинским понятиям, оно — закон, и путь к возвращению закрыт. К учебе в Мадриде Рисаль охладевает, и остается только вторая возможность — уехать в Европу, против чего Пасиано не возражает.

Но Рисаль еще на год с лишним остается в Мадриде. Главная причина — отсутствие денег: цены на сахар на мировом рынке в это время падают, и Пасиано не может выслать даже обычное вспоможение, а занимать у друзей Рисаль стесняется, хотя практика взаимного одолжения широко распространена среди филиппинцев и сам Рисаль охотно ссужает своих друзей, особенно безалаберного Грасиано Лопес Хаену, вовсе не рассчитывая на возвращение долга. Его повышенная даже для филиппинца чувствительность не позволяет ему искать синекуру: «Откровенно говоря, — пишет он семье, — мне недостает смелости явиться в приемную министра и умолять его дать мне работу — и вам, и мне будет стыдно».

Рисаль ведет несколько рассеянный образ жизни — посещает друзей, театры. Но это вечером. Днем он упорно работает: изучает немецкий язык и пишет роман. В романе он намерен дать широкую картину филиппинской жизни.

Но заниматься только писательством нет возможности — неизвестно, как встретят книгу читатели, окупит ли она себя. Судя по тону писем, Пасиано считает, что младший брат чуть ли не бездельничает. Значит, надо либо заниматься медицинской практикой, либо продолжать учебу вне Испании. Филиппинская эмиграция, как кажется, сплочена, цели ей поставлены четкие — все говорит за то, что она справится и без Рисаля. В октябре 1885 года он выезжает в Париж.

Загрузка...