Bernays. Lucian und die Kyniker.
Berlin, 1879.
В настоящей статье мы хотим познакомить читателя с вышеупомянутым сочинением Бернайса, немецкого исследователя, известного многими трудами в области классической литературы. Это сочинение очень интересно, потому что оно бросает новый свет на весьма известное произведение греческого сатирика II в. Лукиана «О смерти Перегрина». С давних пор сделалось всеобщим научным убеждением, что сатира Лукиана о смерти Перегрина есть сатира, направленная против христиан и христианства. Этого, однако же, отнюдь не признает Бернайс, и все его, правда, не очень обширное сочинение посвящено раскрытию той мысли, что цель Лукиановой сатиры не христиане, а киники II в., христиане же являются в этой сатире просто как лица сторонние, как аксессуар. Автор раскрывает свою мысль с такой доказательностью и научностью, что нужно быть очень притязательным и скептичным, чтобы не согласиться с ним. Сила его аргументации была бы, впрочем, еще поразительнее, если бы он взял на себя труд привести образцы тех искусственных и натяжных толкований, при помощи которых церковные историки усиливаются во что бы то ни стало выставить Лукиана прямым врагом христианства, а его сатиру о смерти Перегрина — решительным нападением на новую религию, какой было христианство во II в., — но этого автор не делает. Со своей стороны, мы также не думаем делать того, что не сделано автором, и ограничимся простым указанием на статью Планка «Lucian und d. Christenthum» (in d. Studd. und Kritt. 1851, IV), где тенденциозные толкования сатиры Лукиана доходят до крайних пределов. Автор готов находить в ней указание на лицо Христа, на апостолов, на христианское учение, на христианское мученичество, на обстоятельства смерти Поликарпа, — и все это на таких основаниях, на каких можно построить что угодно или, лучше сказать, ничего.
Бернайс на первых же строках своего сочинения заявляет, что он чужд общераспространенному взгляду на данную сатиру Лукиана и видит в ней совсем другое.
Он говорит: «Сказание Лукиана о смерти Перегрина долгое время подлежало тому жребию, какого редко избегают сочинения из древней литературы, коль скоро они какой-либо определенной стороной затрагивают живые интересы нового времени. Взгляд новейших читателей и толкователей столь пристально устремлялся на эту одну сторону, что выпускал из внимания все другие стороны, которые, однако же, имели сравнительно большее, преимущественное значение как по мысли писателя, так и для его современников; вследствие этого понимание целого творения являлось несообразным с первоначальным намерением писателя, следовательно, не историческим. Так как Лукиан в своем изображении богатой событиями жизни Перегрина кое-где касается его отношений к христианам и говорит о них в тоне несочувственном, как подобает насмешливому эпикурейцу, то в продолжение долгого времени этот эпизод представлялся зерном всего сочинения; как сатира, направленная против христиан, она возбуждала страх и негодование у людей благочестивых и радостно приветствовалась врагами христианства. Однако же еще в 1789 г. малоизвестный теперь писатель Гермар, опровергая геттингенского теолога Вальха, высказал правильный взгляд, что часть сочинения о смерти Перегрина, касающаяся христиан, есть дело в нем побочное и что киники составляют главную цель нападок Лукиана. Но беспристрастный взгляд Гермара не утвердился в науке. Не так давно Эдуард Целлер счел себя вынужденным возвратиться к общепринятому воззрению, что Лукиан в своем рассказе главным образом имел в виду поразить христиан, и даже на этих днях нам пришлось читать в «Journal des Debats», что намерение Лукиана состояло в осмеянии христианского мученичества. «Сочинение направлено, — замечает автор, — против киников, и этот взгляд давно сделался бы общепризнанным, если бы больше обращали внимание на исторические сведения, которые должны осветить в особенности главную фигуру Лукианова рассказа (а такой фигурой Бернайс считает не Перегрина, а Теогена, о котором Лукиан упоминает чуть не на каждой странице». — А. Л.)».
Для тех, кто мало знаком с произведением Лукиана о смерти Перегрина, — а равно и вообще для общей ясности дальнейшей речи — считаем полезным сделать краткий очерк этого сочинения. Для этой цели мы воспользуемся как пересказом Лукианова произведения, какое находим в сочинении Бернайса, так и немецким переводом этого произведения, приложенным к книге Бернайса и занимающим ровно 20 страниц.
Сатира Лукиана о смерти Перегрина распадается на три отдела, кроме введения и заключения, в которых Лукиан обращается с некоторыми замечаниями к другу своему Крониосу.
Нужно сказать, что сатира написана в форме письма Лукиана к этому его другу.
Первое отделение произведения очень краткое. В нем Лукиан говорит, что когда он был в Греции ради Олимпийских игр и проходил Элидой, то здесь в одной гимназии наткнулся на держащего речь киника. Это был Теоген, друг Перегрина. В своей речи он старался восхвалить намерение Перегрина сжечь себя на костре и старался защитить его от упреков в тщеславии. Прославляя Перегрина, Теоген между прочим говорит: «Есть два самых совершенных произведения искусства, которые когда-либо видело человечество: Зевс и Перегрин; творцом и художником для Зевса был Фидий, а для Перегрина — природа». Второе отделение сатиры составляет длинная речь другого лица, не названного по имени. Это лицо восходит на кафедру, лишь только сходит с нее Теоген. Этот новый оратор в самых черных чертах изображает всю жизнь Перегрина. Очевидно, что это был враг Перегрина. Родившись в бедном городке Парии, Перегрин всю жизнь, говорит оратор, проводит в беспутствах и путешествиях. Он запятнал себя прелюбодеянием и другими пороками. Он задушил собственного отца, так как ему показалось, что отец его слишком долго зажился на свете. Это преступление возбудило против него негодование его соотечественников, и он обратился в бегство. Прежде всего он примкнул к христианам в Палестине, достиг у них высокого почета как пророк и толкователь книг. В качестве христианского учителя он был брошен в тюрьму. Здесь его посещали его единоверцы, утешали его, приносили ему деньги. Перегрин стремился к мученичеству, но не достиг цели, потому что до этого не допустил его сирийский проконсул, не желая удовлетворить тщеславие Перегрина. Из числа пунктов христианского учения Лукиан при этом случае указывает очень немногие и общие: Распятый учил, что все мы между собой братья, что душа бессмертна, что следует презирать эллинских богов. После того как Перегрин был отпущен на свободу, он возвратился в свое отечество, с важностью подарил городу все свое наследство, состоящее из 30 талантов, и за это удостоился хвалы и оваций от бедных парийцев. Затем он снова возвращается к обществу христиан, но оставался в общении с ними недолго; он был изгнан отсюда, потому что «увидели, что он ест то, что воспрещено было у них». Затем Перегрин был в Египте и в Риме. Из Рима он был также изгнан, так как он позволял себе дурно отзываться о тогдашнем императоре. Затем он очутился в Греции, где намеревался побудить греков поднять оружие против римлян, и наконец приходит к мысли сжечь себя заживо, чтобы явить собой геройский образец терпения и дать своим ученикам живой урок относительно презрения смерти. Третье и последнее отделение произведения посвящено описанию самосожжения Перегрина со всеми мельчайшими обстоятельствами. Рассказ ведется от лица самого Лукиана. Дело происходило в двадцати стадиях от Олимпии, ночью, при лунном освещении. Прежде чем произошло самосожжение Перегрина, он сказал речь. Самый костер зажгли своими факелами Теоген и Перегрин. После чего последний ринулся в огонь и сгорел. Между легкомысленной толпой появились различные басни о чудесах, которые будто бы сопровождали смерть кинического философа. В некоторых городах Империи его стали даже обоготворять.
Приступаем к изложению доказательств, приводимых Бернайсом в подтверждение его мысли, что сатира написана не против христиан, а против киников. Передавая сущность дела из сочинения Бернайса, мы не будем, однако же, строго держаться порядка, какому следует его аргументация, находя более целесообразным дать ей свой строй и последовательность.
Бернайс с решительностью доказал, что все главные лица, фигурирующие в сатире Лукиана, суть лица действительные, а не вымышленные, и принадлежат они языческому миру. Значит, нет никакой надобности искать в смерти Перегрина пародии на мученичество Поликарпа, а в значении, каким пользовался он среди христиан, — иллюзию на деятельность Христа и апостолов. Лукиан своей сатирой преследует лиц из языческого мира, которым он, однако же, не мог симпатизировать. Важнейшее открытие Бернайса заключается в том, что он указал, что Теоген, который так часто появляется с такой или другой ролью в произведении Лукиана, есть действительное историческое лицо, о чем, однако же, доныне никто не догадывался. Теоген был знаменитый кинический философ того времени. Указание на это лицо Бернайс находит в одном из обширных сочинений знаменитого врача Галена «Метод лечения». В этом сочинении он опровергает медицинскую школу методиков, ведших свое начало от Тессалоса и утверждавших, что лечение воспалений должно производить одинаковым образом, доказывая, что лечение воспалений должно видоизменяться, смотря по тому, какая часть тела поражена. Главным доказательством для Галена служит один печальный случай с одним пациентом, лечившимся по системе методиков. Он пишет: «Я хочу привести тебе[132] на память один случай из их практики, случай с Теогеном, киническим философом. Событие это очень известно вследствие знаменитости пациента, так как Теоген ежедневно излагал публичные лекции в гимназии Траяна» (в Риме). Гален описывает интересный для него случай с полной подробностью. Теоген был болен воспалением печени, и врач Атталос, пользовавший Теогена, употреблял сообразно своему методу исключительно слабительные средства. Гален, увидавшись с этим врачом, оспаривал метод его лечения, настаивая на том, что опыт показывает, что воспаление печени уступает действию смешанных средств — слабительных и укрепляющих, и в продолжительной беседе старался указать самые медикаменты. Атталос же прервал Галена словами: «Предоставь мне еще три или четыре дня вести дело лечения Теогена по моему способу, и ты увидишь, что он вполне будет здоров». Гален возразил: «В самом деле? А что, если больной твой внезапно умрет? Будешь ли ты по крайней мере тогда лечить по другому способу?» Атталос не дал на это ответа, но со смехом ушел для того, чтобы еще в сильнейшей дозе продолжать свое слабительное лечение в полной уверенности, что, леча таким образом, он в продолжение определенного срока, в три-четыре дня, успеет поднять на ноги больного. Всем, кто бы ни спрашивал его о ходе болезни Теогена, он с веселым духом давал ответ, что все кончится хорошо. Но случилось совсем не то. Случилось именно то, что сказал Гален: больной внезапно умер. И смешнее всего то, что когда он отправлялся с визитом к Теогену и встретившиеся друзья Теогена спрашивали врача, как протекает болезнь их друга, то он пригласил их с собой, желая им показать, что больной чувствует себя отлично и что он может отправиться даже в баню. С радостным лицом Атталос в сопровождении многих вступает в дом, где лежал больной. Оказалось, что Теоген уже мертв. И некоторые из его друзей занялись обычным омовением мертвого; это были киники и философы других направлений. Никто в целом доме не слышал предсмертного вопля, ибо Теоген не имел ни служителя, ни детей, ни жены. Около него были только его философствующие друзья. За все это лечение Атталосом Теогена Гален называет своего собрата ослом (S. 13–17). Из этого описания смерти Теогена Гагеном Бернайс заключает, что Теоген был лицо историческое, притом знаменитость в своем роде. Он, Теоген, имел обширную известность в Риме, был преподавателем философии, имел большой круг учеников, жил и умер как философ, верный своей системе. Бернайс не ограничивается этими выводами, а старается указать, что Теоген составляет главный предмет сатиры Лукиана, потому что Лукиан яд своей насмешки главным образом назначает для Теогена. В то время, когда Лукиан писал свою сатиру, Перегрин уже умер, а Теоген был еще жив. Своим изображением преступлений Перегрина, почитателем которого был Теоген, Лукиан хотел досадить этому последнему, как важнейшему представителю той философской школы, которой он не сочувствовал. Между тем как Лукиан в своей сатире весьма часто не упоминает имена лиц, участвующих в событиях, он, однако, не пропускает случая вплести в рассказ имя Теогена и непременно выставить его в невыгодном свете. Он называет Теогена крикуном, проклятым, указывает на его непоследовательность, когда он, подражая Перегрину в одежде, не следует его примеру в смерти, не низвергается с ним в горящий костер.
Другое лицо сатиры Лукиана — Перегрин — тоже лицо историческое, и, следовательно, видеть в нем какое-либо олицетворение христианства нет никакой необходимости. О Перегрине и его самосожжении знал апологет Афинагор, который говорит: «О Перегрине (Протее) вы знаете, что он сам бросился в огонь около Олимпии». Афинагор знает и о том, что имя Перегрина пользовалось религиозным почитанием в среде язычников (гл. 26). Мало этого, Бернайс пытается восстановить, насколько возможно, действительный образ Перегрина, столь загрязненный в сатире Лукиана. Он не верит тем россказням, какие распространял о нем Лукиан, потому что и сам Лукиан сознавался, что он берет свои сведения со слухов (S. 52–54). Бернайс собирает некоторые отрывки из того учения, какое предлагал своим почитателям Перегрин. Это не был, по нему, площадной крикун и фантаст, а человек, в котором благоразумие и чувство меры ограничивали болезненную крайность кинизма. Свидетелем того, чем был в действительности Перегрин Киник, служит, по словам Бернайса, правдивый Авл Геллий (II в.). Во время своего пребывания в Афинах Геллий часто посещал Перегрина, жившего вблизи города в шалаше, и слушал его наставления. Ему Перегрин казался человеком строгим и твердого характера (gravem et constantem). Ознакомлению с его уроками Геллий посвятил два отдела своих Аттических ночей. К сожалению, это находилось в восьмой книге Геллиева сочинения, от которой до нас дошло только одно оглавление содержания. При всем при этом мы нечто узнаем отсюда о Перегрине. Геллий рассказывал, что когда однажды на уроках Перегрина присутствовал молодой римский всадник и, забыв приличие или полагая, что в присутствии киника нет надобности стесняться, позволил себе зевнуть, то получил за это от учителя строгий выговор. Видно, что Перегрин держал себя с достоинством, дорожил этим своим достоинством и не давал спуску даже римским аристократам, если они позволяли себе забываться. Тот же Геллий передает некоторые наставления, вышедшие из уст Перегрина, о том, как мудрец может предохранять себя от зла и от злых искушений; в этих наставлениях Бернайс усматривает здравое знание человеческого сердца. Христианский писатель Татиан, современник Перегрина, приводит следующее его изречение: «Философы нуждаются в кожевнике для сумы, в портном для одежды, в дровосеке для пилки» (гл. 25); на основании этих слов Перегрина Бернайс приходит к мысли, что Перегрин распространял очень правильное учение, что философ не может оправдывать на практике свои принципы о полной независимости и свободе в житейских вещах, что самый независимый философ встречает нужду в помощи других людей в том или другом отношении. Заключая свои изыскания о личности и образе Перегрина, Бернайс замечает, что как ни скудны известия современников относительно этого киника, однако же они рисуют его совсем не таким, каким Лукиан: они дают понимать его с лучших сторон. Эти известия настолько же убавляют цены в показаниях Лукиана о Перегрине, насколько и изображение Галеном Теогена заставляет относиться с недоверием к Лукиановым показаниям относительно этого последнего лица. Сатирики, как и фанатики, замечает Бернайс, впадают в ослепление. Что Лукиану не следует доверять в его показаниях о киниках и кинической школе, в этом случае он ссылается на замечание одного ученого (Luzae), который так выражается о Лукиане: «Samosatensis huius seu ioci seu calumniae nullius famam minuunt» (славу этого самосатца не умаляют ничьи ни шутки, ни клевета (лат.). — Ред.) (S. 61–64, cf.: 107).
Остается сказать еще об одном лице, которое упоминается в сатире Лукиана о смерти Перегрина, — о Крониосе. Крониос — это лицо, в форме письма к которому написана сатира Лукиана. Историческое это лицо или выдуманное? Об этом адресате Лукиан говорит и во введении, и в заключительных словах своего произведения, однако, по признанию Бернайса, на основании этих заметок о Крониосе трудно сказать что-либо определенное. Одно для нашего автора представляется несомненным: Крониос — лицо действительное, а не вымышленное. Он говорит: «Лукиан в заключительных словах своего произведения замечает, что многое из того, что он сообщает в своем литературном произведении о Перегрине, он уже лично передал ранее того Крониосу. Следовательно, это показывает, что Крониос не есть лицо вымышленное, но что он был даже такой личностью, которая была достаточно известна тогдашней читающей публике; Крониос выставляется Лукианом как достоверный свидетель того, что рассказанное стариком есть дело правдивое» (S. 3).
Таким образом, открывается, что главные лица сатиры Лукиана не суть вымысел, а действительные исторические лица. Это с полной несомненностью можно утверждать, по крайней мере, о Теогене и Перегрине, на которых сосредоточивается весь интерес Лукианова произведения. После того было бы делом странным и бесцельным предполагать, что под формой их жизни и учения сатирик изобразил каких-либо других людей, другое учение, например христиан и христианство. Для этой последней цели ему следовало бы взять или действительных христиан и описать их сообразно с его намерением в комических чертах, или вывести в своем произведении лица фантастические, но с чертами настолько христианскими, чтобы ясно было, против кого направляется сатира.
Вопрос о том, что вызвало Лукиана составить свою сатиру о смерти Перегрина, Бернайс исследует с большей подробностью. С одной стороны, он указывает, что побудило его выставить в неблагоприятном свете таких лиц, как Перегрин и Теоген, с другой — что заставляло его бороться вообще с кинической школой. Для разъяснения первой стороны вопроса автор говорит приблизительно так: Лукиан был врагом языческой религии и вообще всего, что носило яркую печать религиозного одушевления и увлечения. Между тем он встречает такое явление, из которого было видно, что общество его времени не только не хочет довольствоваться древними богами, но еще создает новые апофеозы. Перегрин и его героическое самосожжение близ Олимпии во время популярнейших Олимпийских игр произвело удивительное влияние на народные умы. Слава о Перегрине начала быстро распространяться. Ему начали воздвигать статуи, как это было в его родном городе Парии и в самой Элиде. Перегрин нашел себе почитателей не только в народе, в массах, но и в интеллигентных кругах. Это побуждает Лукиана разбить тот кумир, какой воздвигало себе суеверное общество. К этому еще более побуждало его то обстоятельство, что имя Перегрина стало известным и в самом Риме благодаря деятельности преданного Перегринова ученика Теогена. Теоген, как по всему видно, играл очень видную роль как искусный оратор, как верный своим правилам киник. Лукиан поэтому имел в виду развенчать Перегрина и ограничить влияние Теогена. Первого он изображает как человека тщеславного, до чудовищности преступного и глупца; второго — как лицемерного негодяя, заслуживающего общего презрения. Поражая этих глав кинической секты, Лукиан надеялся поразить всю эту школу (S. 19–20).
Чтобы во всей ясности представить, почему Лукиан ненавидел и восставал против всей кинической школы, для этого Бернайс представляет читателю очень полный очерк кинической школы и ее значения как в политическом, так и религиозном отношении, а затем указывает, по каким внутренним мотивам Лукиан не мог терпеть тех стремлений, каким хотели служить киники. Нерасположение, ненависть Лукиана к киникам сквозит во всей его сатире о смерти Перегрина. Он смеется над их манерой одеваться, прямо называет их «собаками», играя словом «киники», обзывает их проклятыми учениками Перегрина. В противоположность такому отношению Лукиана, Бернайс описывает киников в чертах благородных и возвышенных, и это он делает в такой мере, что его картина становится подозрительной. Политической тенденцией древнейшего кинизма, по нему, было не что иное, как стремление практически противодействовать тому извращению, до которого доходит цивилизация, — как попытка спасти среди общего кораблекрушения свободу индивидуума. С таким назначением кинизм выступает в особенности в период императорского Рима. Вопреки бессмысленной роскоши, киники провозглашают крайнюю простоту жизни, вопреки деспотизму и тирании императоров старались раскрыть достоинство внутренней человеческой свободы. В Риме и Афинах в I и начале II в. пользовались высоким почетом такие лица, как Димитрий и Демонакс, открыто объявившие себя поборниками кинической философии. Киники императорского периода приобрели скоро в политическом отношении большее влияние, чем каким пользовались древние киники. Это были люди, не знавшие страха перед людьми, они выступили как ораторы со стороны оппозиции, тем более бесстрашные, что они не могли ничего потерять и презирали смерть. Они нередко и сильно обличали императоров в самых различных случаях. Император Веспасиан говорил кинику Димитрию: «Ты хочешь, чтобы я тебя умертвил, но я не хочу убивать лающей собаки». Какой-то киник в царствование Тита берет на себя смелость порицать императора открыто, в театре, и за это был высечен. Но это не удержало другого киника от подобных же речей, за что этот слишком смелый обличитель был обезглавлен. Из Лукианова произведения видно, что ему не нравился подобный образ действия киников. Перегрин также выступает в качестве порицателя и обличителя римского императора в самой столице, и в отмщение за то, что его за это изгоняют из Рима, поднимает восстание в Греции. Позднее, впрочем, киники приобретают немалое влияние при самом дворе (S. 25–30). Религиозные воззрения киников Бернайс также изображает в светлых тонах. Он указывает монотеистическую тенденцию еще в древнем кинизме, именно у Антисфена, который учил: «Истинный Бог один, и этот Бог есть единственный и ни с чем не сравнимый». Древняя киническая школа вооружалась против политеизма, веры в предсказания и пророчественные сновидения. Вместе с этим представители ее раскрывали идею об общении Бога и человека, хотя и выражали ее сообразно с духом времени в схоластических формулах, например: «Все принадлежит богам; а мудрецы стоят в содружестве с богами; между же друзьями существует общность в имуществе; следовательно, все принадлежит мудрым». Тех же существенно правил держались, по Бернайсу, и киники периода римских императоров. Демонакс восставал против жертв и своим отказом посвятиться в Элевсинские мистерии он до такой степени вооружил против себя афинян, что должен был прибегнуть к публичной самозащите. В лучших между киниками оракулы также находили порицателей. Киник Дидим говорит у Плутарха: «Удивительно не то, что теперь оракулы замолкли, а то, каким образом они могли столь долго существовать». Киник II в. Эномаос (Oenomaos) написал сочинение под заглавием «Изобличение поэтов», которое направил против веры в оракулы и отрывки из которого сохранились у Евсевия (S. 31–35). Характеризуя так киников в политическом и религиозном отношении, Бернайс сообщает понятия и о темных сторонах кинизма, но об этом он говорит очень немного (S. 39–40).
Если киники представляли так много хорошего в своей деятельности и учении, то что же побуждало Лукиана так сильно и непримиримо нападать на них, тем более что между Лукианом и киниками были даже определенные точки соприкосновения, например в борьбе с политеизмом? Все, что указывает Бернайс в видах разрешения этого вопроса, заключается в следующем: киники и Лукиан разнились в политическом отношении и религиозном. Если киники дерзко восставали против римской власти, когда находили что-либо в ее действиях несогласным со своими взглядами, то Лукиан представлял собой тип личности совсем другого характера. «Раз бросившись в воду, — говорит о нем Бернайс, — он хотел плыть и плыть, пока не доберется до берега, где ждут его независимость в денежном отношении, почести и видное общественное положение». Лукиан никогда не обличает, подобно киникам, того, от кого можно нажить себе бед и неприятностей, он «нападает только на слабых, на Юпитера и философов». Римская бюрократия была для него предметом высокого почитания. В самом деле, эта римская бюрократия с императором во главе, бюрократия, членом которой он оставался до глубокой старости (он состоял на государственной службе), — вот единственно, что в продолжение его многолетней и плодовитой литературной деятельности никогда не вызывало его насмешек. Где представлялся случай к тому, он говорит об этом предмете (например, в сочинениях «Перегрин», «Самозащита».) с полнейшим уважением, а где нельзя было хвалить его (в сочинении «Александр»), он говорит о нем с заботливой пощадой. Едва ли, впрочем, Лукиан поступает так исключительно из боязни невзгод. Ибо в его сатирах мы не находим ни малейших саркастических выходок даже против таких лиц, от которых он не мог ожидать для себя никаких неприятностей, каковы, например, умершие императоры династии Юлиев и Флавиев. Римская чиновничья иерархия с императором во главе представлялась Лукиану идеалом правительственного устройства. Он с полным правом мог бы повторить те слова, которые Ориген влагает в уста Цельса: «Все блага, которыми мы владеем, есть благостыня, даруемая императором». Положение государства не внушало Лукиану никаких беспокойств. Признаки разложения государственного организма, о которых скорбел более глубокомысленный Тацит, не были предметом наблюдения и тяжелых предчувствий у нашего сатирика. Его насмешки над пороками и извращенностью относятся лишь к отдельным лицам, индивидуумам; он не умел в болезнях частных членов общества усматривать общее нездоровье всего государства. Он буквально верил в aeternitas Romae (вечный Рим (лат.). — Ред.) (S. 42–46). Расходясь с киниками в политических взглядах, он не сходился с ними и в религиозных стремлениях, а потому жарко нападал на киников. По религиозным воззрениям Лукиан был полным нигилистом, а потому религиозные вопросы, занимавшие киников, казались ему делом, достойным презрения. Эпикуреец Лукиан не мог простить киникам того, что «они веровали в божество» (S. 44–46).
Исследовав характер, происхождение и мотивы Лукианова сочинения о смерти Перегрина, Бернайс очень немного занимается разъяснением того, как смотреть и понимать известия того же Лукиана о христианах и пребывании Перегрина в их обществе. Да и не со всем, что говорит он в этом отношении, можно соглашаться. Бернайс считает фактами историческими: пребывание Перегрина в среде христиан, уважение, каким он пользовался у них, и его отступление от христианства (S. 55). Все это кажется нашему автору совершенно естественным. Вот его доказательства в данном случае. Между кинической школой и христианством II в. было много общего. Они равно боролись против политеизма, грубого и тонкого языческого суеверия. Поэтому переход каких-нибудь лиц от христианства к кинической школе и наоборот был вещью не необычайной. Гностики-энкратиты жили по правилам кинической философии. После этого, по Бернайсу, нет ничего удивительного, если Перегрин некоторое время жил в обществе христиан и был уважаем между ними. Отпадение его от общества христиан также дело возможное, подобно тому как позднее, наоборот, некто Максим Киник от своей философии прямо обращается к христианству и даже претендует на Константинопольский епископский престол. Бернайсу кажется, что он находит важное подспорье для своего мнения о сближении христианства и кинической философии в древнем свидетельстве современника Лукианова, ритора Элия Аристида, который, обличая киников, говорит: «Они по-своему сходны с нечестивцами в Палестине (т. е. христианами), ибо признаком нечестия у этих последних служит то, что они не веруют в высшие божественные силы» (S. 36–39). Что Перегрин принадлежал некоторое время к христианскому обществу, в этом нет ничего невероятного, но что его пребывание здесь было именно при таких обстоятельствах, как описывает Лукиан, это, конечно, вымысел. Понятна и цель вымысла: Лукиану нужно было обесславить Перегрина, и для этого лучшим средством было представить его ищущим популярности и нашедшим ее лишь между такими лицами, как христиане, которые в глазах язычников были самой презренной сектой. Что касается стремления Бернайса доказать близость христианства и кинической школы, то оно основывается или на плохом знакомстве с действительной историей христианского учения, или на его рационалистических убеждениях: в том и другом случае спорить с ним не стоит труда. В описании Лукианом христианского общества Бернайс не находит ничего такого, что бы показывало его в невыгодном свете. Бернайс замечает: «Что Лукиан говорит о христианах, это не только теперь, но и в тогдашнее время всем не эпикурейцам должно было являться как похвала, и с полным правом Тильмон радуется такому свидетельству из уст врага» (S. 56). Заслуживает, наконец, внимания старание Бернайса доказать неосновательность воззрения известного богослова Вальха, который полагает, что Лукиан представляет Перегрина иерархическим лицом в среде христиан. Серьезное изучение сочинений Лукиана и тонкая филология Бернайса в этом случае увенчивают автора полным успехом (S. 107–108).
Какой вывод для церковно-исторической науки можно сделать из труда Бернайса? По нашему мнению, тот, что следует или совсем вычеркнуть имя Лукиана из числа литературных врагов христианства II в., или, по крайней мере, не ставить его наряду с такими яркими и сознательными врагами христианства, как Цельс и Порфирий, что доныне делалось в церковно-исторических курсах и учебниках по церковной истории.