С начала 1932 года, если не раньше, в крайком, КазЦИК, Совнарком пошли письма, докладные, телеграммы о голоде.
Телеграмма из Уштобе (февраль 1932 года):
«Голодовкой охвачены все аулы возле Балхаша. В остальных шести административных аулах было 4417 хозяйств, осталось 2260, из которых голодают 63 процента. Остальное население остронуждающееся. Голодовка началась в первых числах декабря 1931 года. Всего умерло, по неточным данным, не менее 600 человек. Голодающие питаются падалью коней, отбросами бойни…»
Телеграмма из Иргиза (1932 год):
«Алма-Ата Крайком Голощекину Счет выполнения плана хлебозаготовок заготовлено триста центнеров путем удержания хлеба подлежащего отовариванию тчк Учитывая продовольственные затруднения района зпт голод частично выявленных 2203 хозяйствах зпт просим дать указания возврата заготовленного хлеба счет отоваривания скотосдатчиков райком Поктаров».
Писали и дальше, в Москву.
В президиум ЦИК СССР. ЗАЯВЛЕНИЕ (1 февраля 1932 года):
«Считая себя более не вправе оставаться безмолвными и безучастными зрителями голода, постигшего население бывш. Павлодарского округа, мы вынуждены обратиться в центральные органы правительства СССР. Отказываясь от анализа и оценки причин, породивших голод, мы сознательно ограничиваемся лишь изображением наблюдаемой нами картины.
В течение примерно полутора месяцев в Павлодар стекаются из районов голодные, опухшие и одетые в лохмотья люди, преимущественно казахи. Город наводнен ими. Развелось невероятное нищенство. В каждом доме их перебывают за день десятки человек. Ходят голодные всех возрастов: молодые, старые, дети. Свалочные места усеяны голодными людьми, выбирающими и поедающими отбросы.
Лечебные учреждения наводняются умирающими от голода. Голод вызвал эпидемии (создана даже чрезвычайная тройка по борьбе с тифом). Под городом и в самом городе постоянно находят трупы замерзших, бесприютных, голодных людей. Известны случаи смерти от голода в городской амбулатории на глазах больных, пришедших на прием. Мы знаем дома, где голодные, вошедшие попросить хлеба, падали при смерти. Нередко можно встретить семейство казахов, бредущее неизвестно куда и тянущее за собою салазки со скарбом, поверх которого лежит труп ребенка, погибшего в пути.
В учреждения подбрасываются голодные, полузамерзшие дети. Детские дома переполнены и не принимают их. По городу ежедневно встречаются десятками покинутые, замерзающие, истощенные, опухшие от голода дети всех возрастов. Обычный ответ их: «отец умер, мать умерла, дома нет, хлеба нет»… Отдельные граждане подбирают таких детей и направляют, естественно, в милицию, но последняя не принимает их, попросту выгоняя обратно на улицу.
Наконец, для этих детей был предоставлен бесхозный дом…. куда они и были свезены. Некоторые из нас посетили этот дом. Не распространяясь подробно об умирающих и о трупах, найденных во дворе перед домом, в сенях и в самом доме, скажем в общих чертах, что дети, помещенные в этом «приюте»… получают лишь раз в день небольшое количество каши или супа с крошечным кусочком хлеба, валяются на полу и на печке в грязи и вони, в абсолютной темноте, ходят под себя, плачут, а некоторые уже не в силах плакать, только стонут или хрипят. Обстановка настолько тяжелая, что женщина, приставленная горсоветом для ухода за детьми, сбежала на другой же день.
Когда один из нас заявил 20 января в горсовет обо всем виденном в этом доме, то председатель горсовета не нашел ничего лучшего, как вызвать милицию, арестовать его и отправить в ГПУ…
Бедствие развивается. Из районов голод гонит в Павлодар все новых и новых голодающих. Обессиленные люди тянутся по всем дорогам и гибнут в пути. По рассказам голодающих, собирающих по домам «кусочки», одни аулы и поселки совершенно уже опустели, в других вместо сотен дворов остались единицы или, в лучшем случае, десятки.
Часть населения ушла в Сибкрай, а оставшиеся застигнуты голодом и вымирают. В Павлодарском районе осталось меньше половины того населения, которое насчитывалось еще летом 1931 г. Так, например, опустели поселок Подпуск и Черное… Не существует более аул № 1. В Жалыбаевском ауле Бескарагайского района, насчитывавшем более 300 дворов, осталась лишь администрация аулсовета…
Мы не хотим указывать, какие конкретные меры помощи должны быть приняты. Наша цель – приподнять уголок завесы, скрывающей ужасы…
Политические ссыльные: В. Иогансен, О. Селихова, П. Семинин-Ткаченко, Ю. Подбельский, А. Флегонтов».[311]
Председателю ВЦИКа М.И. Калинину (10 февраля 1932 года):
«Все население, проживающее в Казахстане, умирает от голода, в некоторых местах гибель народа – целыми аулами, например: аулсоветов №№ 9, 10, 11 и Павлодарского и Иртышского районов, а также все районы Казахстана.
В последнее время везде стала гибель, смерть населения, посев не родился, весь скот сдан государству, со стороны государства колхозников хлебом не снабжают, питаться населению нечем. В единоличном пользовании каждого хозяина и в колхозах ни одной скотины, ни лошади не имеется. Базара на рынке и вольной торговли нет, которые на местах прекратили, хлеба совсем не имеется. Служащие, работающие в местных организациях, местный актив председателей и членов сельаулов, секретари партячеек и кандидатских групп, а также работники районных организаций занимаются грабежом чужого имущества. Если только увидят у какого-либо гр-на или колхозника кусок хлеба, фунт муки и кусок мяса, то отберут и сами используют, как будто бы сдано государству, на самом деле таковые они сами проглотят. Кроме того, отберут деньги, хорошие одежды и разное другое имущество, проведут обыски, испугают население. Как полагается, в связи с этим занимаются взятками: у кого хотят, у того берут. Если какое-либо лицо не захотело дать взятки, хотя бедняки или ниже середняка, то лишают его голоса, конфискуют, и он уже является кулаком. С этой гибели, смерти, конфискацией, взятками и грабежом имущества, население идет, куда хочет просить милостыню по нищете и даже в другой край или округ. Были такие случаи: отец, мать оставляют от голода своих малолетних ребятишек, сами идут. Это объясняет, что в дальнейшем в Казахстане население существовать не может, жить очень ужасно, трудно. Кроме того, местные власти проводят на этом голодном населении кампании разных заготовок, а население из-за исполнения заготовок не может себе найти пищи ни одного куска хлеба…
Аулсовет № 4 Максимо-Горьковского района, Дуйсенбинов Нургалий».[312]
Товарищу Калинину М.И. – «Товарищеское письмо от гр-ки станицы Сарканд Лепсинского района б. Семиреченской области (Голевой) Дворниковой Мелании Харитоновны (февраль 1932 года):
«Уважаемый товарищ! Обращаюсь к Вам с покорнейшей просьбой объяснить мне, как женщине, следующие вопросы: почему у нас такая постановка в колхозном строительстве? Хлебная заготовка прошла очень трудно, по-моему, даже невыносимо, как, например, в мусульм. казачьем колхозе «Тарас». Весь хлеб, т. е. посевы, все обобществлены и еще накладывают на каждого по 10-15 и до 20 пудов. Где же он может взять, работая все лето в колхозе? И вот в настоящее время вся эта голодная масса движется по дорогам пешком с малыми детишками, ища себе пропитание, падая по дороге, как мухи. И от этого могут быть всякие грабежи, убийства, и уже в настоящее время эти случаи есть. На ст. Аягуз зарезали женщину за 1/2 булки хлеба. Нищих, просящих милостыню, каждый день десятками, но давать-то нечего, так как в колхозах, тоже и у рабочего, никаких излишков хлеба нет, а о жирах и говорить нечего. В колхозах паек выдается по трудодням, которым еле питается работающий, а члены семьи совершенно не удовлетворяются. От этого двигаются сотнями, тысячами за границу, не считаясь с тем, что их встречают, рубят, бьют, и кого же? – большую часть нашего брата ho классу: батрака, бедняка. По моему личному мнению, это неправильно…
О себе я могу сказать, что я крестьянка, из семьи бедняка, революционный вал прошел на моих плечах, членом партии с 1924 г… от роду мне 38 лет, и с молодых лет, вплоть до 1929 г., работала по найму: то разносчицей, то уборщицей. В 1929 г., работая уборщицей при Саркандском Нар. клубе, я нанялась посеять 1 дес. посева (тот оклад, который я получала, 23 руб., не мог меня обеспечить), и за этот посев, который дал фактически 53 п., преподнесли Комоз 92 п. сдать, признавши урожай в общей сложности 110 п. с десятины. Был составлен акт по стихии, который не подействовал, и меня, совместно с другими женщинами, гоняли по улицам из участка в участок, надевши на грудь черную доску с надписью «Враг народа, злостный несдатчик хлеба». Как член партии и сдавшая 43 п., я себя врагом народа не считаю. Кроме меня были издевательства над другими женщинами, еще же привязывали хвосты, надевали погоны, с 2-х недельными ребятишками сажали в холодные амбары, продержали по 3 суток, от чего получалось немало заболеваний. Я, как член партии, стала доказывать, что это неверно, на меня создали ложные материалы, в особенности пред. с/с Сидоров. Хоть и член партии, но сын кулака, не брат по классу и не товарищ по идее, но, как член бюро, поставил вопрос об исключении меня из рядов партии… В конце 1931 г. мне предложили сдать партбилет, на что прошу обратить Ваше внимание и восстановить меня в правах члена ВКП(б)…
К сему подписуюсь».[313]
Из информации Петропавловского обкома Ф.И. Голощекину (апрель 1932 года):
«В 12 районах Северо-Казахстанской области к 17 апреля 1932 года учтены 246 случаев смерти от голода и 133 факта опухания. В колхозе имени Калинина умерли: Насаченко и вдова Верумская, от которой остались двое детей. В колхозе «Слет добровольцев» все питаются падалью, откапывают трупы лошадей и употребляют мясо в пищу. В Тонкерейском районе в селе Куприяновка в феврале и марте имели место 23 смерти и 29 случаев опухания. В селе Семиполье (колхоз «Пламя») 63 человека опухли, трое – умеряй…»
Из справки по итогам проверки села Полтавки Трудового района Северо-Казахстанской области (весна 1932 года):
«Хлеба не оказалось ни у одного из обследованных. Была лишь только падаль как в вареном виде, так и в сыром. На вид мясо кровянистое и с зеленью, имело следы разложения от весенней теплоты. Во всех осмотренных хозяйствах вид детей болезненный. У многих отекли лица. У гражданки Василисы Лыги мы спросили: «Почему ты на печке?» Та ответила, что не может сойти от слабости, а также указала на мальчика 13 лет, не способного даже принести падали».
Из акта обследования пункта оседания «Казгородок» Северо-Казахстанской области (весна 1932 года):
«Большинство людей истощало. Питаются отбросами, как-то: голыми костьми, из которых варится суп. Кроме того, в пищу употребляются высохшие, а подчас и выделанные кожи. В райцентре есть семья, питающаяся собачьим мясом. Около дома обнаружена масса собачьих черепов. Несколько лап плавали в котле… В поселке Шокы, где было 144 двора, их осталось окопо 60. Люди ушли искать продукты. Большая часть оставшихся в момент обследования питалась падалью, разложившимся мясом, костяным супом, болтушкой из отрубей и сваренной кожи. 15 семейств совершенно истощены и отечны. Никаких фондов для поддержания их жизни колхозы не имеют. Бигар Кигарин, рабочий-строитель, получает паек на одну душу. Его жена и трое детей питаются болтушкой и водой. В семье Кожана Конжебалтова – шесть душ. В момент обследования мальчик десяти лет рылся в навозе, доставал что-то и сосал. Семья Сагандыкова Куова, три души, питается собачатиной…»
Колхозники Валуев и Кальников из села Журавлевки той же области писали Голощекину в 1932 году:
«В нашем районе идет большая растрата народного положения. Тысяча народов бежит наутек. Мрут дети, не способные к труду…»
Из докладной записки врача Крамера (Северо-Казахстанская область, 1932 год):
«Осмотрел 500 детей. Соотношение рождаемости и смертности таково: одна женщина родила четырнадцать детей, в живых остался один ребенок. Другая родила десятерых, в живых – двое. Дети, как правило, погибают до 2-3 лет. В течение зимы в ряде аулов вымерла вся молодежь…».
Сводка КазПП ОГПУ от 4 августа 1932 года:
«По имеющимся данным, в Атбасарском районе продзатруднения принимают крайне острые формы. На почве голода наблюдаются массовые случаи опухания и смерти. С 1 апреля по 25 июля зарегистрировано 111 случаев смерти, из них в июле 43».
В записке Совнаркома республики указывалось, что голодают не только откочевщики, но и «…около 100 тысяч хозяйств казахов кочевых районов, находящихся еще на местах. Среди казахского населения наблюдаются массовые заболевания и смертность».
Из докладной инструктора орготдела КазЦИКа Замайлова (5 сентября 1932 года):
»..Прикочевавшее в окрестности Балхашстроя из ближних районов казахское население, не занятое на производстве, чрезвычайно нуждается в продовольственной помощи. На почве продовольственных затруднений тысячи человек страдают эпидемическими заболеваниями (тиф, цинга, дизентерия), медицинской, а также продовольственной помощи им не оказывается. Между тем вопрос об оказании продовольственной помощи нуждающемуся прикочевавшему населению требует немедленного разрешения.
В Бертысе я был очевидцем того факта, что трупы умерших от голода и эпидемических болезней валяются на площади и не убираются в течение 3-5 дней».
«Молния Алма-Ата КазЦИКу. Бшикарагайокого района Бауковском аулсовете начинают люди здыхать с голоду сообщаем для сведения аулсовет».
В тексте так и написано – здыхать… Сообщали для сведения, помощи не просили. Не надеялись…
Газета «Советская степь», 11 января 1932 года. Из доклада секретаря крайкома Кахиани на собрании алма-атинского партактива:
«В сельском хозяйстве мы имеем еще более разительные успехи».
15 мая 1932 года. Из речи Голощекина на совещании краевого актива «О коллективизации в казахском ауле»:
«Во-первых, опыт трех лет показывает, что в коллективизации казахский аул приобрел лучшую форму своей хозяйственной организации, которая в наибольшей степени и быстрыми темпами поднимает благосостояние аульной трудящейся массы…
Во-вторых, несмотря на то, что в казахском ауле имелось и имеется налицо наибольшее нарушение ленинских принципов в области колхозного движения: значительное административное принуждение, механический подход без учета особенностей, перескакивание через незавершенную форму, погоня за дутыми цифрами, а, стало быть, в известном проценте налицо и формальная коллективизация, – все же остается доказанным тот факт, что основная бедняцко-середняцкая масса каз. аула широкой волной добровольно повернула к социализму…
В подтверждение можно привести состояние коллективизации в казахском ауле на 1 апреля – 73,9 процента бедняцко-середняцких хозяйств в крае…»
Из той же речи Голощекина:
«Какие мы имеем сдвиги и достижения, – поскольку в связи с состоянием животноводства и некоторым откочевыванием населения распространяются клеветнические утверждения о разорении казахского аула? Анализ показывает, мы имеем крупнейшие сдриги в сторону социалистического строительства».
Заключительные слова этой пространной речи:
«…и большевистскими темпами построим социалистический казахский аул»:
Шло это «строительство» в ту весну следующим образом…
Из фондов Северо-Казахстанского партархива: «30 апреля 1932 года председатель Надеждинского сельсовета и его заместитель ворвались в дом колхозника Супко, возражавшего против изъятия коровы; приказали ему под страхом расстрела стать лицом к стене и не шевелиться. Корова была отобрана. На хуторе Еремеевском те же люди вместе с секретарем кандидатской группы Максименко посадили в колхозный амбар 60-летнюю старушку, арестовали колхозницу Сивохину, 60-ти лет, и колхозника Рыжкова, 67-ми лет, подвергнув их избиению…»
«Большевистские темпы» давали такие плоды: «В колхозе «Илья» в ауле № 5 Тонкерейского района 61 рабочая лошадь, из коих 4-не поднимаются, 10 – совершенно истощены, а остальные 47 необходимо немедленно поставить на подкорм. Никакого запаса сена колхоз не имеет. Скот кормится камышом, которым были покрыты сараи два-три года назад. Каждый колхозник получает в среднем по одной чайной ложке молока на человека. Опухших в колхозе 36. С 25 февраля по 14 марта умерло пятеро».
«Казахстанская правда», 22 мая 1932 года. Приветственная телеграмма т. Голощекину и Казкрайкому ВКП(б):
«Верному проводнику генеральной линии партии, под чьим руководством недавняя колония царизма – Казахстан – из отсталого района превращается в крупный промышленный и сельскохозяйственный центр СССР… Чимкентская горпартконференция шлет пламенный большевистский привет.
Да здравствует крайком ВКП(б) и его руководитель старший (так в тексте. – В.М.) большевик-ленинец товарищ Голощекин».
«Казахстанская правда», 17 июня 1932 года: «Японские крестьяне голодают. На нужде арендаторов наживаются кулаки-землевладельцы…»
В июне 1932 года Курамысов докладывал о посевной на алма-атинской партконференции:
«В Талды-Кургане додумались до обобществления пирамидальных тополей, растущих вокруг хат. И кое-где повырубили. Пришла одна красноармейка и заявила: половину тополей у нее истребили…»
Потом он сказал о газетной заметке, описывающей, как членам колхоза запрещали сеять огороды, а сельсовет слал записки: немедленно сдайте курицу, корову. И прокомментировал заметку: «Это было везде!»
Голощекин: «А он (показывает) даже все пасеки обобществил».
Курамысов: «Ведь это додуматься надо!»
20 октября 1932 года Голощекин выступал на собрании актива в Алма-Ате. К тому времени уже было принято решение ЦК ВКП(б) о животноводстве в Казахстане, точнее сказать, о том, что осталось от животноводства. Филиппа Исаевича отнюдь не смущало, что хозяйство разрушено:
«…ЦК одобряет линию крайкома в области перестройки казахского аула! (Бурные аплодисменты.)
…Чтобы понять, почему ЦК одобряет эту нашу линию, надо исходить не только из теоретических установок, но из того, что именно эта линия, это руководство крайкома дало в практике огромные достижения.
Наибольшие положительные результаты мы имеем в области земледелия. Несмотря на неурожайность в течение трех лет… посевная площадь выросла…
Но мы имеем и большие недочеты в качественном росте парторганизации, имеем значительные прорывы в хозяйстве, имеем продовольственные затруднения и экономические затруднения некоторой части казахского аула.
Мы этого не скрываем. Но некоторые люди, правые оппортунисты, великодержавные шовинисты и особенно националисты, эти совы, видящие только ночью, эти агенты классового врага, подбирают отдельные отрицательные явления против нашей генеральной линии… для борьбы против крайкома. Они влияют на некоторую часть наших рядов, ведя антипартийную, антисоветскую агитацию…
А бывшие вожди, которые в свое время боролись против ленинской линии в национальном вопросе, которые вели ожесточенную борьбу против крайкома еще с 1925 года, разместились вне Казахстана (Москва, Ташкент) и безнаказанно ведут свою разрушительную работу. Они изображают из себя народолюбивцев, либеральных дворян, которые за чаем, а иногда за водкой вздыхают о судьбе своего народа, ловят неопытных, неустойчивых студентов, отдельных товарищей, приезжающих из Казахстана, разлагают их, агитируют против крайкома, против нашей линии.
…Поэтому, продолжая идти по испытанному пути побед, подкрепленные постановлением ЦК от 17 сентября, мы должны в первую очередь побороть великодержавничество, национализм в наших рядах, должны побороть примиренчество, это обывательское болото, которое пособничает и содействует вредительской работе шовинистов и националистов». (Возгласы: «Правильно!» Аплодисменты.)
Голощекин заканчивал речь:
«Крайком партии, твердо проводя генеральную линию, добился крупных успехов в развитии Казахстана. (Бурные аплодисменты.)
Под руководством великого вождя, первого лучшего ленинца тов. Сталина будем шагать от победы к победе. (Бурные, долго не смолкающие аплодисменты, переходящие в овацию. Раздаются возгласы: «Да здравствует лучший ленинец т. Голощекин!», «Ура!», шумные, продолжительные аплодисменты)».
28 октября 1932 года «Казахстанская правда» писала:
«Крупнейшие успехи в области социалистического переустройства казахского аула, достигнутые под руководством крайкома во главе с тов. Голощекиным… являются фактом огромного исторического значения».
Живодерский цинизм речений отличал всю партийную верхушку, проводившую коллективизацию.
8 июля 1932 года в Киеве выступал на Всеукраинской конференции Молотов. Он говорил об огромной победе колхозов и назвал Украину одним из ярких примеров достигнутых успехов, «идущей в первых рядах социалистической переделки сельского хозяйства».
Каганович заверил, что украинская парторганизация под руководством товарища Сталина сумеет двинуться еще дальше вперед – «к новым величайшим историческим победам».
Звучали бурные аплодисменты.
На Украине в это время умирали с голоду миллионы людей. Украинские области были оцеплены войсками. Пулеметным и оружейным огнем чекисты, милиция сдерживали толпы разбредающихся истощенных людей, не давая им возможности спастись… По последним данным, там погибло от голода около 7 миллионов человек.
Цинизм поступков партийной верхушки превосходил их речения.
«Несмотря на страшный голод, Сталин настаивал на продолжении экспорта хлеба в страны Европы. Если из урожая 1928 года было вывезено за границу менее 1 миллиона центнеров зерна, то в 1929 году – 13 миллионов центнеров, в 1930 году – 48,3 миллиона, в 1931 году – 51,8 миллиона, в 1932 году – 18,1 миллиона центнеров. Даже в самом голодном 1933 году в Западную Европу было вывезено около 10 миллионов центнеров зерна. При этом советский хлеб продавался в условиях экономического кризиса в странах Европы фактически за бесценок. А между тем и половины вывезенного в 1932-1933 годах за границу зерна хватило бы, чтобы уберечь все южные районы от голода.
А в Западной Европе со спокойной совестью ели советский хлеб, отнятый у голодающих и умирающих от голода крестьян. Все слухи о голоде в России решительно опровергались. Даже Бернард Шоу, который как раз в начале 30-х годов совершил ознакомительную поездку в СССР, писал, что слухи о голоде в России являются выдумкой и он убедился, что Россия никогда раньше не снабжалась так хорошо продовольствием, как в то время, когда он там побывал.
До сих пор никто не знает, сколько людей, умерло от голода в 1932-1933 годах. Многие исследователи сходятся на 5 миллионах. Другие называют 8 миллионов, и они, вероятно, ближе к истине. «Погибло больше, чем в 1921 году и чем в Китае во время страшного голода 1877-1878 годов…» – писал историк Рой Медведев.[314]
Это сообщение дополняется другим, недавним, сделанным журналистом Е. Александровым по материалам прошедшей весной 1992 года в Москве экспозиции «Земля. Голод. Реформы» в Музее революции, где состоялась встреча общественности с ведущими историками-аграрниками страны:
«В июне 1932 года Сталин, обосновывая в письме в Политбюро репрессивные меры, жаловался, что «десятки тысяч украинских колхозников все еще бродят по стране и разлагают трудящихся». Весной 1932 года государству пришлось выделить зерновым районам ссуду в размере 17 млн. центнеров. Сев был произведен, массового голода пока удалось избежать. Но люди пришли к новому урожаю в предельно истощенном состоянии. Как только колос начал наливаться, на поля ринулись так называемые «парикмахеры» – прежде всего матери, которые под утро шли стричь незрелые колосья, чтобы сварить из них хоть какую-то кашу и накормить детей… Так появился сталинский указ «семь-восемь» – от 7 августа 1932 года, предусматривающий смертную казнь за «хищение соцсобственности» (10 лет при смягчающих обстоятельствах). По указу «о пяти колосках», как его называли крестьяне, с августа 32-го по январь 33-го было осуждено 56 тысяч человек (из двух тысяч расстрельных приговоров более тысячи было приведено в исполнение).
Заготовительная кампания 1932 года шла на полное выметание зерна из деревни. Но план не выполнялся, да и не мог быть выполнен. Государство на этот раз заготовило 180 млн. центнеров, вывезло «всего лишь» 18 млн. центнеров, но не из гуманных соображений. Теперь, чтобы выжать хлеб, были использованы самые варварские административно-репрессивные методы. И начался массовый смертный голод. Историки называют различные цифры в диапазоне от 3 до 14 млн. жертв голода 1932-1933 годов. Большинство склоняется к оценке 4-7 млн. человек. К настоящему времени стали известны документы, позволяющие говорить о наличии у Сталина и его окружения преступного умысла. Более того, в стране имелись запасы хлеба, вполне достаточные, чтобы спасти людей. Это был в полном смысле организованный голод, возможно, самое страшное преступление Сталина против народов СССР. Можно предполагать различные мотивы сталинского людоедства, и коллективизация – не самый очевидный из них. Ведь молот голода ударил без разбора и колхозников, и неколхозников. Речь скорее шла об окончательном и бесповоротном укрощении крестьянства, которое еще не избавилось от вековой привычки самому решать, что, где и когда сеять…».[315]
В начале тридцатых годов появилась новая народная поговорка:
Серп и молот –
смерть и голод.
Свидетельства казахстанцев…
Ветеран Великой Отечественной войны, кавалер ордена Александра Невского, Сасан Нургалиевич Нургалымов рассказывает:
– Родом я из предгорного аула Карагаш Аксуского района Талды-Курганской области. Отец мой был одногодком и товарищем Ильяса Джансугурова, с будущим поэтом они сидели за одной партой в начальном училище. В 1926 году отец умер, мать осталась с четырьмя детьми. А через два года, в 1928-м, наш дом конфисковали, скот увели, за исключением дойной коровы и лошади. Еле-еле вижу перед собой родительский дом – было мне тогда всего семь лет… Вскоре мы переехали в Аксу к родичам матери.
А 1932 год помню уже отчетливо. Голодный, холодный год, жрать нечего. В зиму народ стал вымирать. Гэпэушники ездили на санях по улицам, собирали мертвых. Обливали карболкой, керосином и сжигали. Останки сбрасывали с яров в реку.
Прикочевали к нам в район чубартаусцы, спасались от голода. Много их было, все вымерли. Осталась одна женщина. Бродит по опустевшим улицам, рвет на себе волосы и кричит непонятно кому: «Будь ты проклят! Будь ты проклят!…»
Однажды в студеный февральский вечер мы сидели дома. Мать варила похлебку из проса, а мы дожидались еды, прижавшись к печи. Вдруг дверь распахнулась, и в комнату влетел тряпичный ком. Развернули тряпицы – там был ребенок, двух-трехмесячный мальчик. Мать выбежала на улицу, но за порогом было уже пусто. Малыша назвали Кудайберген – Богом данный. Мы боялись, что не сможем его выкормить, самим-то есть нечего. Вскоре его забрал 45-летний аульный кузнец, у которого с женой не было детей. Так они и вырастили подброшенного малыша; теперь он зоотехник в совхозе, отец семерых детей.
В начале 1933 года меня отвезли в Сарканд, в школу-интернат. Держали нас там на одной капусте, жмыхе и кипятке. Все ходили с раздутыми огромными животами, чем только не переболели. Учителям приходилось не лучше. Помню преподавателя по казахскому Абдрахмана Искакова. – опухший с голоду, он едва находил силы, чтобы вести урок. Особенно тяжко пришлось в марте – апреле. Выходишь утром на улицу, а по арыкам – закоченевшие трупы…
Потом занятия совсем прекратились. Целыми днями мы валялись на койках в общежитии, размышляя, где бы добыть еды. Старшеклассники разведали, что в подвале столовой хранится картошка. В небольшую отдушину никто из них не мог пролезть, заставили меня, самого младшего и тощего. Я испугался, но их заводила отвесил мне пощечину и пригрозил избить, если не полезу. Кое-как я протиснулся в дыру и по веревке спустился в подвал. С улицы сбросили бадейку. Намокшей и полугнилой картошки было совсем мало. Я передал наверх несколько наполненных бадеек, порыскал в темном помещении и нашел наполовину опустошенный бочонок е селедкой. Не успел засунуть пару рыбин в карман, как замок на двери загремел. В проеме показался кладовщик, одноногий старик с «летучей мышью» в руках. Ну, от него-то убегу, подумал я. А по ступенькам спускается пожилая повариха. Я присел за какие-то ящики, – они прошли рядом, ничего не заметив. Через мгновение я выскользнул на волю и перевел дух. Целых три дня мы варили картошку у себя в комнате и вместе с кусочками селедки поровну делили на всех…
Летом меня послали пасти коров в Андреевский район, а в июле за мной приехал дядя Аблай, младший брат отца. Всех учащихся к тому времени забрали из школы, развезли по родственникам, чтобы не погибли от истощения. Мать беспокоилась, чтобы со мной ничего не случилось, и поэтому послала дядю. От него услышал, что семилетняя сестренка Сиюнбике в зиму заболела туберкулезом и умерла…
За пастушескую работу мне выдали пять метров ситца. Мы с Аблаем продали отрез и купили пару лепешек. А потом пошли пешком в Аксу. Идем, отщипываем помаленьку хлеб. Жарко, солнце палит, дорога далекая – сорок пять километров. И кругом изможденные оборванные люди. Перебирают еле-еле ногами, кто в Аксу идет, кто в Сарканд. Каким только нюхом чуяли, что у нас в котомках хлеб! Завидят издалека и устремляются следом, гонятся из последних сил, падают без чувств на землю.
Сколько лет прошло, а все стоит в глазах эта июльская дорога с бредущими по ней полуживыми людьми…
Старый учитель-пенсионер, фронтовик, бравший Берлин, земляк Иургалиева Хаджи-Ахмет Кулахметов родился в селении Сага-Биён Аксуского района в 1916 году, когда в Семиречье свирепствовала засуха и начинались два тяжких голодных года. Рано лишившись отца и матери, до восьми лет воспитывался в семье брата, потом жил в детском доме, а по окончании четвертого класса самостоятельно решился переехать в другой район и поступил в Коксуйскую ШКМ – школу крестьянской молодежи.
Двенадцатилетним подростком запомнил первую кампанию по конфискации. У старика Бекиша, бывшего волостного правителя, отобрали всю скотину, согнали в одно место и в течение недели делили между неимущими. Всем заправлял уполномоченный из райкома Козыбаев, разъезжавший на лучшем байском коне. У небольшой юрты он поставил стол и по списку наделял каждого бедняка пятью баранами, кобылой и телкой. Кое-кто после этого и собственное хозяйство завел, но большинство быстро проело дарованное.
Жители приграничного района прекрасно знали ущелья и тропы, ведущие в Китай. До 1917 года чабаны с лета угоняли отары на китайские горные пастбища, джигиты наведывались в Кульджу, выменивая лошадей и баранов на чай, мануфактуру и другие товары. В голодные и смутные годы начала революции зажиточные казахи перекочевали на китайскую территорию, угнав свои стада, но в 1921 году многие вернулись. В конце двадцатых годов прошел слух о колхозах-коммунах, где все общее, даже дети и жены, и казахи вновь побежали в Китай через Капальское ущелье, по которому в свое время уходил за кордон атаман Анненков.
– Коллективизация проходила у нас тяжело, – рассказывает Кулахметов. – До этого народ жил довольно обеспеченно, с колхозами началось разорение. В 1930 году род борте взбунтовался против обобществления скота. Его джигиты, вооружившись, напали на районный центр, перебили активистов, а партийному секретарю отрезали голову и выкололи глаза. Все бумаги в райкоме, ГПУ и милиции были сожжены. Отряд повстанцев шел в сторону Капала, но его встретили посланные на подавление мятежа войска, и человек триста, побросав семьи, ушли в Китай.
До 1925 года на чужую сторону уходили свободно, никто не останавливал, – в конце двадцатых годов пограничники устроили заставы. Бывали стычки, перестрелки, но все же казахи уходили потайными тропами, С осени 1931 года, гонимые разрухой и голодом, казахи рода матай устремились за кордон, за ними последовали другие. Известный удалью батыр Нурмухамед Жокеев, из рода кольгей, собрал вооруженный отряд и помог более тысячи семейств перебраться в Китай. Нурмухамеду было тогда около сорока лет; в начале семидесятых он вернулся на родину и пожил еще перед смертью четыре года у себя дома, в поселке Джансугуров.
Власти решили помешать переходам, на помощь пограничникам прислали взвод солдат НКВД с пулеметом. В их распоряжении был самолет. Однако беженцев не убывало. Вскоре за Капалом произошла стычка и крупная перестрелка, в которой, по слухам, погибло около тысячи человек, пытавшихся перейти границу. Их зажали в ущелье и перекосили из пулемета. Мне было тогда пятнадцать лет, я жил в Капале и был очевидцем этих событий. Пулеметная трескотня и винтовочная пальба продолжались с полмесяца. Когда наконец выстрелы прекратились, уцелевшие беглецы собрали трупы погибших родственников и на волокушах из тала стаскивали по пять-шесть мертвецов к местному кладбищу, чтобы предать земле. Несмотря на заграждение, часть жителей ушла в чужие края…
В 1931 году меня перевели в свеклосахарный техникум неподалеку от Гавриловки (ныне Талды-Курган). Там и застал голод, охвативший наш край. Дневной паек у студентов был такой: две сахарных свеклы, двести граммов отрубей и кочан гнилой капусты. Ребята опухали и умирали. С ноября 1931 года по март 1932-го у нас погибло около сорока парней из 270 учащихся. Хорошо, речка выручала. Целыми днями удили в Коксу пескарей и тут же на берегу варили рыбешек в котле…
Директором техникума работал бывший революционер по фамилии Васильев. Очень переживал, что молодые парни мрут, как мухи. В столовой варилась обычно лишь полугнилая картошка в мундире, каждому отпускали по черпачку. Очистки выбрасывали на помойку, и на нее откуда ни возьмись накидывались опухшие бродяги. Поутру мы находили там пять-шесть закоченевших тел. У нас даже тележка была, чтобы вывозить мертвецов, в нее запрягали двух ослов. Директор сам выбирал на эту работу тех, у кого еще были силенки. Возили вниз по реке Коксу и там сбрасывали в воду или спускали под лед. Однажды и мне довелось этим заниматься… За зиму, наверное, около сотни мертвецов сбросили в реку. Я до сих пор помню то место, там теперь на противоположном берегу село Крупское стоит…
Ранней весной 1932 года люди обшаривали поля, выкапывали из-под снега гнилые колосья и по крупинке собирали зерно. Жарили на костре, ели и умирали. После рассказывали, что в Аксу и Капале таким образом отравились сотни человек.
Тех, кто пережил страшную зиму 1932-1933 годов, весной заставили сеять свеклу. Тракторов не было, копали лопатой. Попробуй-ка поковыряй землю с утра дотемна, когда отпускают тебе на день пиалку неочищенного проса. Люди прямо на поле падали с ног, умирали…
Каждая свеколка была на счету, поедать их строго запрещалось. Но не всякий же удержится: кто сварит в котле, кто сырую сжует. Ну а если попадешься – тебя немедленно к прокурору. Скольких тогда засудили!..
Лишь с лета 1933 года чуть полегчало. Откуда-то приказ пришел: выдавать на день работающему на каждого члена семьи по двести граммов зерна. Тут уж немного расправили плечи. А в конце 1933 года техникум передали в ведение московского сахаротреста, и мы стали получать по полкило хлеба и дважды горячее – чай и похлебку.
Но самой памятной осталась все-таки зима 1932 года. Жуткая была пора! Директор Васильев дал телеграмму в Гавриловку: помогите хоть чем-нибудь, иначе все студенты перемрут. Ну, район и расщедрился: выделил нам немного сахара, повидла и растительного масла. Но это добро надо было еще привезти – и снова запрягали ишаков, три-четыре студента садились на телегу и с директорской берданкой отправлялись в дорогу. Это повторялось раз в неделю. Как-то настал и мой черед. Мы поехали втроем: Ваня Сазонов, Павлик Ворошилов и я.
Нескончаемо долгим показался этот путь длиной в семнадцать километров. По обочинам валялись отекшие, разлагающиеся трупы. До Гавриловки мы насчитали 57 мертвецов. А по снежному насту брели, шатаясь, голодающие. Пытались нападать на нашу телегу: видели, что-то везем. Тогда мы палили вверх. Одна женщина закричала: «Эй, агайын! Родные! Возьмите хотя бы ребенка! Может быть, останется жив?..» Мы приняли из ее рук полугодовалого младенца. Потом передали его нашей уборщице Першиной, доброй пожилой женщине. Она и вырастила его. Не знаю, как сложилась судьба мальчика, ведь через два года мы закончили техникум и разъехались…
С тех пор пришлось многое повидать и испытать: войну от Сталинграда до Берлина прошел, дважды ранен был, один раз тяжело – девять месяцев провалялся по госпиталям, – но все вспоминается юность, техникум, голодный 32-й год. И стоит в ушах тот отчаянный женский крик: «Эй, агайын!..»
Академика Жабагу Сулейменовича Такибаева называют первым казахским физиком. Ему принадлежит около 500 собственных и совместных работ фундаментального и прикладного значения в широком диапазоне физических наук. Он создатель и директор первого в республике физического НИИ – Физико-технического института, а также институтов ядерной физики и физики высоких энергий, известный у нас в стране и за рубежом ученый.
Вот его рассказ:
– Я родился в ауле моего прадеда Такибая на земле бывшего Абралинского района Семипалатинской области. Впоследствии эти места присмотрел Берия под испытательный полигон атомного оружия, и, помню, Курчатов, выбиравший площадку, говорил мне: а знаешь, ведь мы же побывали проездом в твоем родном ауле.
Наша семья была глубоко религиозной: дед совершил паломничество в святые места, стал хаджи, отец, добрый, тихий и отзывчивый человек, стал муллой. По нынешним меркам его назвали бы малограмотным, но в двадцатых годах отец слыл знающим и учил детей в скромной аульной школе, кажется, даже назывался директором. Религиозные обряды были уже запрещены, однако благочестивый мусульманин не мог не исполнять завещанного Пророком, и, уединившись в пустой школьной комнатке наподобие чулана, отец в положенные часы совершал намаз.
Разве же укроешься от людских глаз! Кто-то подглядел, донес куда следует. И надо же, не поленились – раздобыли где-то фотографический аппарат и тайком засняли отца молящимся. Вот, дескать, какой в школе директор, не желает избавляться от пережитков, и чему такой мракобес научит советских детей! Правда, тогда все закончилось устной проработкой в районном ГПУ, и отца отпустили. Но в 30-м или 31-м году по нашей степи прокатился противоколхозный мятеж: повстанцы взяли районные центры Кайнар и Чингистау, заменив там красное знамя на зеленое, а потом были подавлены отрядом войск, присланным из Семипалатинска, – я сам слышал винтовочную перестрелку, доносившуюся издали, и почему-то врезалась в память услышанная от взрослых фамилия начальника карательного отряда – Шубин.
Через некоторое время отца арестовали, хотя в этих событиях он не участвовал. Просто подметали под гребенку всех, в прошлом состоятельных, людей, а он был вдобавок муллою, то есть, по тогдашнему лексикону, религиозным фанатиком… Мы с мамой навещали отца в семипалатинской тюрьме № 2, в последний раз видели его незадолго до смерти. Просидев несколько лет, он умер в 1933 году за три месяца до суда. А в Абралинском районе к тому времени от прежнего населения осталось не более 15-20 процентов: кто ушел в Китай, кто в другие края, большинство же погибло от голода.
Мы переехали жить в Семипалатинск. Помню атакой случай. Ехали мимо дома сани с каким-то грузом, укрытым рогожей. Мы, мальчишки, бежим следом, прокатиться же хочется. Я догнал, прыгнул и завалился на что-то жесткое. Когда приоткрыл край мешковины – увидел под собой окоченевшие тела малолетних детей…
Страшная пора. Не дай Бог никому пережить подобное. В зиму 1933 года похоронщики-ездовые собирали по утрам трупы замерзших, жертв истощения и болезней. Так, наверное, подобрали и моего дедушку: по рассказам, он, изнуренный недоеданием, упал замертво прямо на улице. Немного погодя скончалась бабушка. Потом умерла мать: не вынесла всех утрат и потерь. И приютил меня, круглого сироту, детский дом. Вернее, два их было: № 2 и № 5. Спасибо…
А теперь представьте себе весеннюю Москву 1941 года, сверкающий Георгиевский зал Кремля, сотню парней и девушек со всей страны – сталинских стипендиатов, рассаженных каждый за отдельным столиком и напряженно ожидающих час, другой… – и вдруг! – Совершенно неожиданно, не из парадного входа, а откуда-то сбоку, из маленькой незаметной двери, появляются строгие подтянутые военные люди, выстраиваются живым коридором, пристально вглядываясь в нас, и проходят по этому коридору, один за другим, знакомые по многочисленным портретам вожди: Калинин, Ворошилов, Каганович, Молотов… а за ним, после долгой паузы, медленно ступает человек в защитного цвета френче и сапогах. Сталин! И разом, одним выдохом всех сидящих в зале: – Ур-р-р-ра-а-а!!!
Пожалуй, несколько минут кричали «ура» и рукоплескали.
Мой столик был совсем близко от того места, где остановился Сталин. Я забыл обо всем на свете – до сих пор, кроме этих мгновений, ничего не помню, – только смотрел и смотрел на него. …Кстати, он не походил на свои изображения: отяжелевший, грузный, сутулый, с вялым равнодушным взором. И говорил так же вяло и безразлично. Две-три фразы насчет учебы сказал и закончил каким-то лозунгом вроде «вперед, к коммунизму»… Но я же тогда не помнил себя от радости! Счастливее меня не было никого на свете!.. Что это было? Ослепление?..
Потом, в Ташкенте, где я учился в Среднеазиатском университете, я был нарасхват; то встреча на Ташсельмаше, то на какой-нибудь фабрике, то в школах, и везде жадные расспросы, цветы, аплодисменты: еще бы, видел живого Сталина! Так и перевозили меня из одного зала в другой, пока я в угаре воспоминаний не брякнул, что Сталин, заканчивая предложение, часто-часто моргал, как бы промаргивался.
На следующее утро за мной пришла машина и отвезла в НКВД. Представительный мужчина долго и тяжело внушал, что об этой подробности говорить незачем. О незначительном упоминать не следует. И даже более того – рассказывать об этом нельзя. Никому и никогда. После этого меня отпустили домой. Ни на какие встречи больше не приглашали. Никто и никогда.
А в году пятидесятом, когда, защитив диссертацию, я приехал в Алма-Ату устраиваться на работу в академию наук, председательствующему на общем собрании, где говорилось о моей кандидатуре, поступила записка: «Каким образом в наши ряды пролез сын врага народа?» Все это для меня могло очень плохо кончиться, но, по счастью, с арестом промедлили. Я улетел в Москву. Обратился прямо к начальнику первого отдела ФИАНа, где обучался в аспирантуре. Генерал госбезопасности внимательно выслушал и велел зайти завтра. На следующий день сказал: возвращайся, вопрос утрясен. Спасло меня то, что в автобиографии я не скрыл, что являюсь сыном аульного муллы, умершего в тюрьме. Впрочем, я никогда не скрывал этого. Даже в детском доме, в голодном 34-м году. За что и не был товарищами по классу – по учебному классу – принят в пионеры. Как и другими товарищами, позже, в комсомол…
Писатель Калмухан Исабаев:
– Ясно помню тот холодный осенний день 1932 года. Кажется, давным-давно всей семьей лежим в нетопленой комнате: больной, с опухшими ногами отец, ослабевшая мать, прижимающая к груди годовалую мою сестренку Саукен, и мы, трое братьев: девятилетний Заркен, четырехлетний Бабкен и я, которому не исполнилось и шести. В доме полутьма. Три дня назад мать сварила похлебку из последней горсти отрубей. Налила нам по маленькой пиалушке и строго наказала лежать не двигаясь, чтобы сберечь силы. На следующий день Саукен и Бабкен не выдержали, захныкали. Мама вышла на улицу, плотно прикрыла ставни и возвратилась со слезами на глазах.
«Жеребята мои! Затемнила я окна. Пусть никто не увидит, как мы умрем…»
Сумрак усыпляет. Следишь за тонкими солнечными иглами, пробивающимися в щели ставен, как подкрадываются они к тусклому боку самовара, и постепенно в глазах все начинает кружиться. Вращаются былинки в луче света, пузатый самовар, пустой проем двери. Тогда я еще не понимал, что от голода теряю сознание. Очнешься и снова ощущаешь, как; тоскливо сосет в животе. Радом захлебываются от плача младшие брат и сестра, зовут мать. Она спешит к ним и вдруг падает навзничь посреди комнаты. К ней подползает отец, тревожно зовет: «Махтум! Махтум!» Мама молчит. И мы уже вчетвером поднимаем плач…
Неожиданно комнату заливает яркое солнце: кто-то распахнул оконные ставни. Сильный стук в дверь. Старший братишка поднимается. С порога рокочет низкий сильный голос:
– Здравствуйте, соседи! Все ли живы-здоровы?
Знакомый голос. Это дядя Иван. Колхозный кладовщик Иван Семенович Мартынов. Не знаю, откуда и когда прибыли в наш аул на жительство Мартыновы, но, видно, давно.
– Принимайте гостинец. Малость вам мучицы принес, – говорит он и протягивает небольшой плотный мешочек.
И вот чудо: мать пришла в себя. Кажется, и глаз не успела открыть, а уже тянется к мешочку. В следующие минуты она хлопотала у печи: торопливо совала хворост, раздувала огонь. С жадностью и наслаждением мы глотали горячую мучную похлебку, боясь только одного, что вот-вот миска опустеет.
Позже узнали, что в тот день Иван Семенович Мартынов прошел по всем домам и в каждый принес немного муки. Оказывается, в складе хранился мешок, который ему строго-настрого запретили трогать. Но люди были на грани голодной смерти, и кладовщик нарушил приказ. Всем разделил поровну, отсыпав чуть больше в те дома, где была куча детей.
С того дня отец стал поправляться. А когда выздоровел, пошел на работу, и в доме появилось немного еды.
Однажды мама возвратилась с улицы заплаканная. «Кто-то в ауле умер с голоду», – подумал я. Вслед за нею вошел отец.
– Ну хватит, перестань, – хмурясь, уговаривал он маму.
– Да как же – перестань?! Если бы не Мартынов, сколько бы людей поумирало! А он пожалел – раздал казенную муку. Выходит, один виноват? Или вы не мужчины, что не можете заступиться?!
– Попробуй заступись. До райцентра без трех ночевок не доберешься. Да и не отпустят они его. Будто бы сама не знаешь…
– Но за что человеку десять лет тюрьмы?! За то, что помог голодным?
– Выходит, за это…
Настала зима. Жена Ивана Семеновича, тетя Марфа, решила проведать мужа, томящегося в павлодарской тюрьме. Однажды все пятеро мартыновских детишек, в драных шубенках, перепоясанные веревками и ремнями, ввалились к нам за порог. Старшим из них, моим приятелям Петьке и Ваньке, было по семь и шесть лет. Марфа по очереди перецеловала своих детей и поспешила к попутной телеге. Так они и прожили у нас всю зиму. А весной у дома остановилась подвода: Марфа привезла с собой отца, крепкого рыжебородого старика. Мама обняла детишек на прощание, и они уехали куда-то на телеге.
В 1951 году я приехал в отпуск в родные края. Позади была война, которую я закончил младшим лейтенантом, служба в действующей армии после победы. Наша семья жила тогда в колхозе имени Ленина Баянаульского района. Отдохнув несколько дней, я сел на коня, прихватил двустволку и поскакал в степь.
Далеко-далеко от дома набрел на незнакомое большое озеро. Гляжу, на берегу вьется дымок костра, рядом сидит кто-то с удочкой. Подъехал. Это был седобородый русский дед. Я поприветствовал рыбака, спросил, что это за озеро.
Старик прищурил на меня зоркие голубые глаза.
– А сам откуда будешь?
– Из Баянаула.
– Вот как? Стало быть, земляки. Далече заехал: здесь уже карагандинские земли. Осакаровский район. А озеро называется Шидиндой… Кого из баянаульских знаешь, а?
– Многих.
– Исабаева Али помнишь?
– Это же мой отец!
Старик чуть было не выронил удочку. Потом глубоко затянулся дымом из своей трубки, отложил в сторону удилище и поднялся.
– Никак Заркен? – взволнованно спросил он.
– Нет, Заркен мой старший брат. А я – Калкен.
Он радостно засмеялся и вдруг живо стащил меня с коня сильными руками. И стал разглядывать, хлопая широкими ладонями по плечам.
– Не признаешь, а? Мартынов я, Иван Семенович. Небось, слышал от родителей такое имя? Марфа! – крикнул в сторону дома. – Принимай гостя!
На пороге появилась сгорбленная старушка, из-под ладони присматриваясь ко мне. Всплеснула руками и, поспешив навстречу, поцеловала в лоб.
– Как две капли воды на Махтум похож. Проходи, проходи, сынок!
Из дверей вышел рослый русоволосый парень, в котором я не сразу узнал своего друга детства Ваньку.
Вскоре мы сидели за столом, накрытом по-праздничному. Помянули погибшего на войне Петра, выпили за Мартыновых и моих родителей, за нашу встречу…
Рассказывает писатель Жаппар Омирбеков: – Мой отец, Омирбек Ералинов, еще до революции был забойщиком на карагандинских угольных копях, принадлежавших тогда англичанам. Среднего роста, крепыш, от прадеда Байзака, аульного батыра, унаследовал силу. Бывало, хвалился, что получал вдвое больше других шахтеров – по целковому в день, отрабатывая по две смены. По тем временам немалые деньги: на рубль можно было купить двух козлов или барана. В 1919 году шахты закрылись, отец возвратился в аул, в 130 верстах от Каркаралинска.
Хозяйство у нас было небольшое: корова, две лошади, овечки. В 1931 году корову увели в колхоз и выдали на зиму пуд пшеницы. Активисты стали поговаривать: у Омирбека целых две лошади, не пора ли раскулачить? Весной отец, забрав старшего сына Шарифа, уехал в Караганду. Вырыл землянку и снова взял в руки шахтерское кайло. А под новый год дал нам знать, чтобы перебирались вслед за ним.
Выехали мы тайно, на двух санях: мать, брат Мухтар, я, дядя с племянником, сестра. Много ли захватишь с собой в дальний путь? Кроме одежды и одеял, разве что круглый столик да самовар прихватили. На следующий день попали в буран, с трудом выбрались на дорогу. За горой Наршёккен – Спящий верблюд – нагнали в занесенной снегом степи пеших путников. Измученные люди с тощими котомками на плечах устало шагали в сторону Спасска. Завидев нас, обступили, выпрашивают хоть чего-нибудь съестного. Мать раздавала курт, кусочки сушеного мяса… Все три дня до самой Караганды мы обгоняли таких же бедолаг, которых выгнал из дома голод.
Среди скопища шахтерских землянок возвышались два крепких кирпичных дома, построенных еще англичанами, и деревянные бараки – конторы. Врытые в землю жилища переполнял народ: каждый горняк давал кров нахлынувшей аульной родне. Нас, например, в четырнадцатиметровой комнатушке жило десятеро, в одно время даже восемнадцать человек. По поселку шатались сотни голодающих, их нигде не брали на работу.
Отцу как шахтеру полагался по карточке такой паек: килограмм хлеба в день, на месяц три килограмма муки или крупы, шесть килограммов мяса, 1800 граммов жира и на иждивенцев по 400 граммов хлеба. Но через два месяца после нашего приезда отец заболел, его перевели на поверхность, а там нормы куда меньше. На то и жили, да еще, как все вокруг, помогали родичам. У казахов пословица есть: если в ауле хоть один голодный, значит, весь аул недоедает. Однажды ночью к нам приехал дядя с семьей. Семь человек. Все помороженные, опухшие. Мать охнула, узнав, сколько дней они не ели. Говорит: сначала чаем вас напою, а потом уж суп дам, вам же сейчас помногу есть нельзя. Дядя отвечает: все равно умрем, дай лучше суп. Как чувствовал: четверо из них вскоре скончались…
Среди тех, кто уцелел, был мой двоюродный брат Капан Сатыбалдин, ставший впоследствии известным прозаиком. На него страшно было смотреть; лицо опухло, говорить не может. Мать отпаивала его сладким чаем, омывала лицо отваром из отрубей и смазывала конопляным маслом. Через две недели опухоль спала, Капан ожил, заговорил. Для своих лет он был весьма развит и образован. Но кто знал, что этот джигит еще и дальновиден! Покидая колхозную контору, Капан прихватил с собой несколько пустых бланков с печатью, на которых писались справки. Такие бумажки были вроде паспортов для бесправных людей, загнанных в колхозы. Не долго думая, молодой парень выписал «документы» нескольким землякам, и те устроились на работу, получили кусок хлеба. С того дня потянулись к нам в землянку люди, знакомые и незнакомые. Капан вырезал из сырой картофелины «печать» и на чистых листах бумаги, так же предусмотрительно захваченных в колхозе, всем выписывал справки. «Не боишься?» – спросили его однажды. «Будь что будет. Зато человек сто теперь выживут».
В августе 1932 года умер отец. Жить стало тяжелее. Выручал семью брат Шариф, ставший молотобойцем, и дядя Хусаин Алтайбаев, обучавший молодых горняков. Осенью я пошел в школу, в первый класс… Помню страшную зиму 1932-1933 годов. По утрам квартальные собирали мертвецов. Часто их находили на крышах наших землянок – бездомные сидели, тесно прижавшись к остывшей за ночь печной трубе. Так их и заметало снегом… Заразные болезни косили людей. В ту пору умерла от оспы и недоедания моя четырехлетняя сестра Батура. В каждой семье были потери. По мертвым даже не плакали – до того привыкли…
В поселке очень трудно было с водой. Толпы окружали один-единственный кран, по которому еле-еле текла вода из далекого Самаркандского водохранилища (близ нынешнего Темиртау). Займешь, бывало, очередь в четыре утра, и к девяти принесешь пару ведер – это большое счастье. Иногда же промерзший до костей с пустыми ведрами плетешься… Снег на улицах грязный от копоти, чтобы набрать в мешки и натопить на печи, надо идти в степь за поселок. Однажды отправились с дядей-кузнецом за снегом на санях, а милиционер проезжавший нарочно сбил мешки на землю. Кузнец не выдержал, возопил небу: «О Аллах, дай мне скорую смерть, и этому негодяю – тоже!»
Был в поселке и небольшой рынок – «шолак-базар»: кружка воды стоила двадцать копеек. Для сравнения – за килограмм хлеба в магазине платили семнадцать копеек. На этом базарном пятачке бродили в поисках добычи полубезумные от голода люди, их называли ударниками. Выхватят у торговца или у зазевавшегося покупателя буханку, а то и просто кусок хлеба – и бежать. На ходу заталкивают хлеб в рот…
В январе, феврале и марте 1933 года к обездоленным пришла наконец продпомощь. Голодающих собирали в полдень и раздавали по триста граммов белого хлеба. Но разве этим прокормишься? На железнодорожных путях они пытались грабить вагоны с продовольствием, но сытые, здоровые охранники без усилий разгоняли народ выстрелами. Впрочем, однажды я был свидетелем, как толпа голодных, оттеснив охрану, окружила какую-то цистерну. Кто-то пробил ее днище, и из дырки потекло подсолнечное масло. Люди давили друг друга, подставляя под струйку кружки, котелки, шапки…
Летом мать с братом Мухтаром уехала в аул, надеясь, что там будет полегче, а я пошел в детский дом. Сам того захотел, чтобы не быть обузой. Детдом был в в поселке Большая Михайловка. Тяжело жилось: тиф и дизентерия косили детей. То и дело хоронили истощенных малышей и подростков. Могилы рыли по очереди, никому ведь не хочется возиться с мертвецами. Дирекция прибавляла за одного похороненного к нашему пайку по пятьдесят граммов хлеба…
Вспоминает Сагидолла Ахметов:
«До сих пор, как в страшном сне, вспоминаю эпизод, случившийся в 1932 году. Худая, измученная женщина с провалившимися от голода глазами подошла к уличному торговцу, здоровенному дядьке, и, схватив хлеб, который тот продавал, бросилась бежать. Невдалеке ее ждали дети – грязные, оборванные, худые – кожа да кости. Торговец без труда догнал ее и хватил колотушкой по голове. Удар был настолько силен, что женщина пала замертво. Случилось это средь бела дня в центре Акмолинска.
…Помнится, в конце двадцатых годов в аулах стало твориться что-то неладное. Местные руководители и активисты ходили по домам и забирали весь скот, заявляя, что он-де теперь принадлежит колхозу. А как людям жить дальше, их не заботило.
В ту пору я работал на строительстве железнодорожной линии Акмолинск – Караганда. Подвозил на тачке землю, таскал камни. Укладывал полотно. В начале зимы 1930 года вернулся домой. А дома – голод. Отец, поняв, что в ауле теперь не прокормиться, решил перебраться в Акмолинск. «Здесь нам не выжить, – сказал он. – А в городе можно найти хоть какую-то работу». Переехали.
Вскоре в Котыркуле открылась первая в этих краях школа трактористов. В число ее учеников попал и я. После учебы работал в тогдашнем «Казжеддорстрое». Сперва трактористом, позже кочегаром (и одновременно помощником машиниста). Обслуживал участок Анар – Акмолинск и Акмолинск – Аккуль. В пути вроде и недолго – шесть часов. Но за это время нужно закинуть в топку несколько тонн угля.
Семья наша через год – к началу зимы 31-го, – вернулась в аул. После этого связь наша прервалась. И только в марте 1932-го от одного из родственников, приехавшего в Акмолинск, узнал, что в аулах начался сильный голод, гибнут люди. Спустя некоторое время добрались до города отец, мать и старший брат. Ничего у них не было, кроме одной котомки. Младший брат Копей и сестра Кадиша умерли от истощения. Отправляясь в дорогу, отец одолжил у одного зажиточного родственника лошадь. Но на пути напали обезумевшие от голода люди. Лошадь отобрали и тут же зарезали.
Голодный люд начал стекаться в Акмолинск со всех сторон. И как только стал сходить снег, открылась страшная картина. Во время поездок мы всюду видели трупы умерших от голода людей. Особенно много в районе станций Бабатай, Вишневка и Анар.
Работа у кочегара тяжелая. Ежедневно нам выдавали по килограмму хлеба. Когда отправлялись в рейс, добавляли еще 600 граммов. После поездки нес оставшийся хлеб родным. Это все, что имели из продуктов. Потому то, что я приносил, исчезало в мгновение ока.
Вскоре толпы голодающих заполнили весь Акмолинск…
Между депо и городом лежал тогда пустырь в пять или тдесть километров длиной. Вместе с другом я почти каждьш день ходил через него в город. Так вот, на пути нам то и дело встречались умершие. Пытались их хоронить. Но трупов с каждым днем становилось все больше. То же самое происходило на улицах Акмолинска. И тогда прибыла конная милиция. У каждого милиционера – по аркану. Связывали вместе по несколько трупов – и волоком тащили за город, на старое кладбище. Довелось побывать и на нем, когда хоронили нашего рабочего. Трупы сваливали в огромные братские могилы. Когда заполнялась одна яма, переходили к следующей.
У моего дяди, Сыздыка Бижекенова, семья была – восемнадцать душ. Вначале мы как-то помогали им. А потом нас самих голод взял за горло… Никто из них не выжил…».[316]
И еще несколько свидетельств…
«…Из нашего села выселили 10 семей крестьян, да-да, крестьян, мало чем отличающихся ото всех сельчан, а то и беднее. Многие погибли, в том числе и мои родители, отец-мать, и брат еще холостой был, я чудом уцелел, хотя и был с ними. Как малолетку меня особенно и не задерживали, правда, в одном месте пришлось спрятаться, и ехал до своего села как беспризорник… О спецпереселенцах в Казахстане. Примерно в 60 километрах от ст. Актау (Актасты), у Гнилого болота, был лагерь. Люди умирали от болезней, так как вода насыщена была клещом, ее цедили и кипятили чай, клещ оставался в марле. С наступлением холодов люди спали почти под открытым небом, видать небо, так как нет крыши, об отоплении нет речи, умирало до 150 человек в день. Была общая яма примерно 8x7 и глубина около трех метров. Вот в той яме лежат кости моей матери. Мне было в ту пору около тринадцати лет. Это было в 30-31-х годах. Если эти кости не убрали, то они и по сей день догнивают. А все невинные люди, согнанные с сельской местности только за то, что некоторые могли жить и делать что больше других… Мою фамилию прошу не упоминать, так как у меня с образованием дочь и зять на руководящей работе и сыновья тоже, и они об этом ничего не знают. Мне уже 70 лет, пенсионер, участник ВОВ, орденоносец.
Л. И. В.».[317]
Камил Икрамов писал в книге «Дело моего отца»:
«Мне было, видимо, лет шесть, когда наш салон-вагон зимой шел по казахской земле. На станции, кажется., Казалинск, вагон остановился против белого здания, снег рваной простыней покрывал пути и степь, а возле поезда с воздетыми в мольбе руками стояли скелеты, живые скелеты взрослых с детскими скелетиками на руках.
Не хочу придумывать или додумывать, что сказал мой отец[318] или хоть какое у него было лицо. Не помню отца в те минуты, вообще ничего не помню, кроме простыни несвежего снега и людей с черными лицами и черными руками, поднятыми не в протесте, а в мольбе о куске хлеба.
А в вагоне нашем, наверное, жарили котлеты с картошкой. Наверное, на бараньем сале».[319]
По той же самой железной дороге часто езживал в те годы в Москву и Голощекин…
«…к 1933 году, – вспоминает еще Камил Икрамов, – относится рассказ друга нашей семьи Зинаиды Дмитриевны Кастельской…
– …Я стояла в саду. Может быть, плакала… Настроение убийственное и печальное. Ужасное! Подошел твой отец. Он тоже почему-то не спал. «Почему у вас такое настроение? Вы чем-нибудь расстроены, огорчены?» Я ему говорю, знаете, я видела-ужасно неприятный сон, вы знаете, такой ужасный, печальный – и просто из него выхода нет. Он заинтересовался. «Какой?» – он говорит, Я говорю, знаете, вот сначала небо было, большое, высокое небо, и вдруг начали падать звезды. Падают, падают – так много звезд. Потом я смотрю, подбежала посмотреть на эти звезды, гляжу – лежат вроде мертвые овцы, вообще – стадо – кудрявое, мертвое. Потом я подошла, стала всматриваться: это не стадо, это люди, это казахи! Лежат мертвые, ужасные, покрыты какими-то лоскутами и совершенно скелеты…
Отец так мрачно посмотрел и сказал вдруг мне: «Зинушка, вы такая хорошая, вы даже не знаете, что это все значит»…
– Это тридцать третий? – спрашиваю я.
– В тридцать втором тоже было. Это с тридцатого началось, даже с двадцать девятого, но не так. Все-таки тридцать третий. Потому что о казахах разговоров много было. И то, что всюду ведь на станциях они были. Всюду по дороге из Москвы в Ташкент, это было страшное дело, эти несчастные, оборванные дети умоляли и плакали, просили… И вот, кажется, тут-то вот был разговор об ужасах в Казахстане. Может быть, это была поездка Николая Ивановича (Бухарина), потому что он приехал совершенно убитый. Он роздал все, что у него было, все деньги, говорил: «Мы голодные ехали. Невозможно было смотреть…» …Все дороги, все станции были заполнены умирающими, когда проезжаешь Оренбург. Все кругом были несчастные, ребятишки валялись на станции и вообще всюду…»
Ну, Николай Иванович тогда-то, в тридцать третьем, не пропал…
Казахский писатель Мухтар Магауин рассказал мне: – В 1944 году мы кочевали, мне было четыре года. Кочевье шло двенадцать дней, по древним путям нашего рода, от юга Семипалатинской области на север Джезказганской. Мы проехали расстояние в триста километров. Я все запомнил: опустевшие зимовья, дома с выбитыми стеклами и сорванными дверями, там внутри давно уже были лежбища волков; человеческие скелеты и черепа, разбросанные кругом по земле; тысячные стада сайгаков… Ни одного человека, ни одного аула не встретилось на пути – все опустело с тридцать второго года.
Потом, мальчиком еще, я молил Бога: дай мне стать писателем, чтобы рассказать обо всем этом!..